Я загрызу тебя, чтоб сказку сделать былью

R
Завершён
27
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 5 050 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
27 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник

Часть 1

Настройки
Хэнк к семнадцати своим годам привык уже постепенно к тому, что отец у него, когда дело семьи касается, а не работы в госорганах, не самый ответственный. Он даже не удивляется, когда с крыльца школы сбегает в пахнущие прелой листвой объятия октября и не видит за ограждением его машины. Но все равно под ложечкой сосет неприятно: предупреждал же несколько раз, блин, что тренировка по боксу сегодня, и вот опоздания эти снова — фанатизм нездоровый, направленный на раскрытие местных дел, и полное равнодушие к увлечениям сына. Надо было на автобусе ехать. Он мнется у ворот пять минут, десять, меряет шагами бордюр, пачку «Кэмела» в кармане гоняя и раздражаясь все больше. Едва он зажигалкой успевает на ветру щелкнуть, как мусоровозка рисуется тут же, по закону подлости, затормозив перед ним с извиняющимся робким скрипом подшипников об асфальт. Боре хочется не торопиться с втягиванием дымка в легкие уже из принципа, но он замечает на заднем сидении какого-то паренька, и притушивает изумленно едва начатую сигарету о верхушку урны. Жалеет об этом сразу, только-только в машину сев. Потому что отец, объяснив ему скомканно, что нежданно-негаданно произвел задержание и надо будет крюк по-быстрому до участка сделать, вылезает покурить сам. Знает он его инфантильное лживенькое «по-быстрому». Опять в бумагах своих закопается, бюрократ хренов. Хэнк остается один на один с незнакомцем и поражается сюрреализму ситуации. Будь он начитаннее, то почувствовал бы себя в эпицентре дряной, просочившейся в жизнь мамлеевщины, или нет, нет, скорее в одном из рассказов Романа Михайлова. Где не дозволено существовать никаким причинно-следственным отношениям, где оборваны все предметные связи и корчатся только в пляске дикой дырявящие навылет образы, архетипы сказочные, как у Проппа. Хэнк смотрит на мальчика плюс-минус своего возраста, смотрит на живое создание в его руках, относящееся именно к категории архетипов, и сглатывает слюну лишнюю, от абсурдистской сценки образовавшуюся. Ему не приходит в башку даже познакомиться для начала, спросить, кто он, представится вежливо самому, он просто с плеча рубит. Облекает в слова первое же, что его поразило. — А зачем тебе петух? — Сам ты петух, — насупливается пацан, в челку свою вьющуюся прячась поглубже и почесывая хмуро птице бочок. Хэнк замечает, что у него разбиты в кровь костяшки и что-то по этому поводу чувствует, ускользающее и неопределимое. — Это куланг среднеазиатский. Опасная тварь, глаз кому хочешь на жопу натянет. Он смотрит на Хэнка с усталой неприязнью, воспринимая его явно, как очередной — да, безобидный пока — но такой же досадный экземпляр ментовской своры. Любой волчонок однажды вырастет в волка, пусть не умеет еще кусаться. Бросает злой взгляд за окно, всем своим видом колючим ставя в разговоре жирную точку, и… меняется вдруг в лице — разлитая по его вальяжной осанке гордость испаряется моментально, когда он видит, что Борин батя бычок придавил носком ботинка и направляется к ним обратно. Встрепенувшись, он шарится суетливо в кармане треников. Хэнк даже сориентироваться не успевает, как у него в руках уже оказывается пакетик таблеток. — Спрячь у себя, — не просит, а почему-то приказывает ему парень из своего, мягко говоря, незавидного положения. И снисходит оттуда же, из чистилища этого предтюремного, ограниченного задним сидением казенной майорской тачки, до пояснения. — Так меня за кражу только оформят. А с этой херней — сам понимаешь. У Хэнка какая-то едва уловимая судорога души случается от его тона. Он сам не понимает, что им движет, когда сует на автомате — наркотики? — себе в рюкзак под сменные кроссы и конспекты по экономике. Это ведь вообще, вот ни разу не про него, он тот самый собирательный образ хорошего мальчика, хорошего сына, хорошего гражданина, в конце-то концов, но будто не может не подчиниться ему в этот момент, как зверь дрессировщику. А незнакомец, будто добить решил, наклоняется со стороны окошка к его уху, ощутимо башкой своей растрепанной ткнувшись в подголовник — аж вибрация по затылку проходится — и выдает наглое до мурашек не предложение даже, а позволение с плеча барского. — Можешь одну попробовать, если хочешь понять, зачем мне птица. — Голос у него уже снисходительнее немного от состоявшейся, пускай и не обдуманно со стороны Хэнка, помощи. И фразочка эта, влажная от облизанных губ, железом пахнущая от ладоней покоцанных, продолжающих петуха под крылышком гладить, застревает у него под сердцем занозой. Отец выруливает уже из дворов на дорогу, до участка минут десять ехать, не больше, а Хэнк сидит, прикованный к своему креслу ремнем безопасности, с пустотой в голове. Оформись за это время там хоть одна мысль, хоть мыслишечка жалкая, он бы не сделал этого. Слишком много объективных, рациональных «против», совершенно не нашлись бы никакие «за», но он подцепляет в рюкзаке край пакета, делая вид, что одну из тетрадей ищет. Кулачок там сжимает. Изображает весьма убедительно, что нос зачесался — хоть «Оскар» вручайте, ей-богу, театр одного актера, отец все равно на встречном движении и светофорах сосредоточен. Волнуясь так, как возможно, не волновался в жизни, он кладет таблетку на язык, и вспыхивает тут же в зрачках расширенных, загорается языками пламени, кармином и охрой с картин Билибина, петушиное оперение в зеркале заднего вида. Хэнк оборачивается ошалело, глядит жадно, чувствует три чужих сердца в салоне так заполошно, что дурно становится. Сияние золотого дивного существа греет его, как лучи солнца. Кровь горячее лавы струится по янтарным птичьим венам от каждого удара. Рубашка красная на угрюмом парне с таким же громким сердцебиением видится ему теперь расшитым звездами кафтаном. Или не звезды это, а всполохи на ней от пылающих в огне перьев? Сердце отца бьется по-офицерски ровно, кислород перекачивая от легких к остальным, мутным и расфокусированным слегка из-за кучи слоев его ментовской формы, органам. Хэнк часто-часто моргает, и пелена наваждения спадает так же стремительно, как появилась. Просто пацан сзади снова, все еще косящийся на него из-под вихров темных, как на врага народа. Просто петух, недовольно квокчущий от каждого легкого подкидывания машины на ухабах — мэр действующий, поселком их переизбранный в прошлом году, дороги не чинит по-прежнему. А по сторонам, в бликующих от пролетающих мимо автомобилей окнах, слева-направо и справа-налево, куда ни посмотри, маячат облетевшие уже наполовину березки у обочины. Осень суровой выдалась. Батя тормозит у участка. Выходит первым, чтобы очаровательного нарушителя с заднего за шкирку за собой вытащить, как и заведено, но блокировку по рассеянности не ставит. Парень, ручку на двери дернув, удрать не пытается, хотя первая Борина мысль от рывочка его прицельного с побегом связана, но запястья хрупкие выкидывают внезапно птицу наружу, и она в небо взмывает пернатой кометой, мощным и неожиданно грациозным взмахом крыльев к небесам устремляясь. Хэнк вынужден созерцать снова в религиозном почти ужасе сноп искр, оставленных ее хвостом. Что это? Господи, что это за наркотики такие лютые, что рисуют из петуха в облаках Коктебеля звон фейерверков? Он упирается вопрошающими глазами щенячьими в равнодушного пацана, которого батя в припадке ярости Иваном назвал, со всеми сопутствующими матами: «твоего петушару всем патрулем искать теперь что ли, а?», «на полицию не переложили еще краеведческие обязанности, уебок ты малолетний», «хозяин о краже уведомлен ведь и будет ругаться в администрации». Он выцепляет лишь куски монолога, дыша через раз и опять перед собой видя какого-то Ваню там — да, мрачного и нуждающегося в защите, но незнакомого, не обязательного совсем на холсте его жизни. Но господи-боже, какими бы яркими красками можно было изобразить с собой рядышком его серьгу в ухе и ухмылку самодовольную… Когда надменного тихого вора скручивают и направляют манироваться в камере, заполняют небрежным почерком досье на него, такого-разэтакого, Хэнк выцепляет для себя зачем-то из канцелярщины скучной его фамилию: Кислов. Кисленькая такая фамилия, язык приятно кольнувшая. Кислей мины отца, когда он извиняется перед сыном за обязанности служебные, слишком уж на этот раз затянувшиеся, обещается почти по-шаблонному ему мороженого купить по дороге домой, с учебой помочь вечером, сдать классной руководительнице денюжки на экскурсию в заповедник и всякое такое. Хэнку все равно в общем-то, че он там мямлит, оружие табельное сдав на выходе в камеру хранения. Ему куда интереснее было бы задержаться, момент улучить и пришпандориться к помещению общему для заключенных, лицо свое сунув меж прутьев решетки. К ушку Ваниному прижаться, спросить: а что это было? Ты объяснишь мне потом? И ощутить еще хоть разочек на своей шкуре его взгляд снисходительный. Чтобы прозвучало в ответ обязательно едкое, скучающе-неопределенное «может быть». Но Хэнк, к сожалению, уезжает с отцом есть гречку с котлетами на Мичуринской, а Иван остается в участке коросты расковыривать на костяшках. Хэнка всю ночь корежит под одеялом от приглючившегося сегодня. По стенкам от обостренных веществами чувств размазывает, швыряет сквозь метель пылинок, мерцающих в свете настольной лампы, в дурной сон про зиму и лес, охоту и голод. Но отходняков на утро никаких, к удивлению, нет. Ему и не вспоминается даже, как он, шерстяной, гневный, истосковавшийся по ласке комочек, добычу свою нагонял и, в сугроб повалив, впивался в подставленную на растерзание шею зубками острыми. Рвал на части. Вкушал сквозь стоны и брызги крови внимание, которого так не хватает ему в обыденности теперешней, в желтушно-холодном, дождливо-рыжем, злом октябре, от ветров с бухты промозглом. Он собирается в относительном душевном спокойствии в школу. Бредет, пиная бесцельно носком ботинка плоский, источенный морем камушек. Шкондыбает на запланированную контрольную по географии. Лямку ладонью придерживает, на тропинку сухую и узенькую осторожно ступая, сквозь груды сухих листьев протоптанную, когда его нагоняет, чуть не роняя от полуобъятий на тротуар, суетливая, шарнирно раздерганная-передерганная от переживаний фигура в аляповатой куртке. Гена Зуев. Тот самый, что траву поставляет негласно всей школе. У Хэнка с ним чуть больше, чем знакомство, но ощутимо меньше, чем дружба: однажды в футбол гоняли в одной команде во дворике на заливе почти что сезон, было дело, но дальше общение не пошло. — Слушай, я вот че, — выдыхает Генка ему перегаром в висок. — К бате твоему в ментовку Кислова случайно не загребали? Хэнк простодушно, с удивлением закономерным от этого странного совпадения отвечает что да, вчера вот как раз. — С таблетками взяли? — мельтешит перед ним Гена, ударяясь все в большие нервяки. Шаг они оба почти не сбавляют. Хэнк вспоминает с животным почти ужасом, что так и не перепрятал никуда наркоту и несет ее сейчас в учебное заведение с пропускным пунктом на входе, где нужно карточку учащегося приложить к терминалу и пройти сквозь, условную пусть, но все же охрану. Естественно он ищет тут же вариантики запасные, вцепляется в Гену, почти как в миссию, лично ему посланного. Так уж вышло, братан, понимаешь, идиотизм полный. Глупо же, да? Он выдает все детали кроме личных переживаний под дозой. Вываливает ему, разумеется, тут же пакетик из рюкзака, прямиком в загребущие руки, оглядываясь напряженно по сторонам — нет ли прохожих. Забери, пожалуйста, это ведь не мое, я случайно, меня просто папа из школы должен был на тренировку подбросить. Поймал наверное его по пути как-то, и вот. Едва просочившийся сквозь тучи рассвет красит таблетки во время их передачки поспешной в ядовито-розовые тона. Пакет исчезает в чужих шароварах с бездонными карманами, скрытыми от чужих глаз подолом куртки. Был, и не было. Они еще какое-то время идут по инерции рядом. Зуев прокомментировать этот трындец как будто бы не считает нужным, и тишина между ними становится неуютной. — Ген, а ты точно ему их вернешь? — вылезает невольно в Хэнке ментовское, генетически встроенное недоверие абы-кому, проходимцу какому-то, херу с горы… с неплохим, все же надо отметить, вкусом в футболе. Он едва не добавляет болючий, интимный почти, вопрос: скажешь, что от меня? Генка его заверяет, что все по высшему разряду организует. И Ваньку из участка до дома проводит, когда его выпустят, и таблеточки вручит торжественно: ментеныш для тебя приберег, ты глянь, какая краса. Хэнк успокаивается немного из-за его кривляний, но недостаточно, чтобы осадок от их с Кисловым общего приключения переварить. Потому пересказывает в неряшливых мрачных мазках почти все произошедшее Мелу, приятелю лучшему еще с началки. Особенный акцент он делает, разумеется, на той странной невозможности возразить, отказаться, не брать наркоту. Егорушка Мелов, человек спокойный и понимающий все терзания его юной души, «испытывающей еще отчуждения и сомнения, открытой наружу, не умеющей любить в меру, но предающейся предмету своей любви беззаветно и безусловно, видящей в нем идеал всевозможного совершенства, высший образец для своих действий, верящей ему со всем жаром фанатика», потому что у Белинского это однажды вычитал, хлопает размашисто его по плечу. — Ну, бывает, — констатирует он со знанием дела то рефлекторное подчинение Бори, что обязало его почему-то чужие таблетки у себя в рюкзаке спрятать и сожрать опрометчиво одну из них. Хэнку от его беспощадного «ну, бывает» только хуже становится. Да как бывает, Мел, как? Не бывает такого. Он едва не заикается про галлюцинации, которые Ивана-незнакомца, Ивана-вора, в его обдолбанных, изболевшихся по нежности глазах чуть ли не королевной из песни «Мельницы» сделали. Хэнка все теми же, знакомыми уже, к сожалению, неприятными и мерзкими до трясучки мурашками по позвоночнику прошивает, когда Гена ему вдруг пишет, что подвиг его зачелся, и можно теперь к нему в гараж приходить. Он, как порядочный человек и друг, в первую очередь, спрашивает, можно ли с собой Мела туда таскать. Генка соглашается, потому что его знает — тоже траву ему продавал однажды для романтичных гулянок по кинотеатрам, для гарцеваний его перед Анджелой. Борька с Егором чувствуют себя неприлично и весело взрослыми: чем черт не шутит, теперь с серьезным чуваком тусоваться разрешено. О гараже его в промзоне, на кладбище самолетов, ходят легенды: там и диван имеется, на котором сам Ленька Федоров писал музыку, и гитары разбросаны разные, и харлей у верстака стоит старый, полуразобранный, как в сериале про доктора Хауса. В начале ноября они стучатся с дрожащей юношеской робостью в железную дверь. Генка радушно их запускает внутрь, показывает свою барабанную установку, растекается мыслью по древу с обожанием увлеченным на тему рок-музыки и препаратов, распинается на одном дыхании, как это все вместе коннектится, наваливает за шиворот им воспоминаний времен своей юности, пересказывает угарные, полублатные истории бати. Мел сразу же с ним интеллигентно отходит к столу поближе диалог поддержать, чокается бутылками пива с ласково-ироничным «ну, за искусство», а Хэнк замечает на диване вдруг Ваню и замирает, как вкопанный. Не поздоровался, не обозначил никак свое присутствие, а всплыл вдруг мягко из общей, пестрящей красками обстановки на осязаемую поверхность, когда взгляд за него зацепился. В расслабленных пальцах у него покоится гриф акустики. Он так и не удосуживается взгляд на Борю поднять. — О, ты на гитаре играешь? — Хэнк пытается быть внимательным и дружелюбным, но дружелюбие его и внимательность разлетаются неожиданно на осколки о скалы махрового равнодушия. — Нет, — отзывается Ваня бесцветно, на первый взгляд. На взгляд уже следующий и повнимательнее — с удовольствием призрачным, неявным совсем, но считывающимся туманно по спрятанной в уголке губ улыбке. Он явно под травкой. В интонации равнодушие разомлевшее проступает и не обнаруживается, о чудо, в его чертах ожидаемой ершистости. И Хэнку этот ответ почему-то нравится куда больше, чем если бы он догадку его подтвердил и сбацал, красуясь, нахальным гитарным рифом, что-нибудь аукцыоновское. Его мажет теплом изнутри, когда он представляет, как голосочек Вани спеть бы мог заразительно-динамично под бой инструмента: «взрыв, и все в огне, я в красной шапке, я на коне». В его фантазиях они уже дружат втроем, и Мел, спотыкаясь и хохоча, таскает Ивана верхом на себе, чтобы он мог залив сфотографировать себе в инстаграм с высоты рельефа стандартного и двух подростков смеющихся — обувь отбросив, он бы носками ему на плечи встал. Пыхтел бы, несколько кадров заката делая и равновесие потерял, падая, подхваченный Мелом, и докатились бы они кубарем оба по склону до Хэнка. Это все в его голове соотносится слишком хорошо с ритмом воображаемой песни: «сон, во сне борьба, судьба народа — моя судьба». Ивану подошло бы, носик острый задрав, править их маленькой бандой: решать деспотично, в какой кафешке они на выходных поедят и куда намылятся после школы. Вот потому Хэнк и набивается весь ноябрь так упрямо ему в окружение близкое. Там нет конкуренции ни с кем даже — Ваня, оказывается, переехал недавно с мамой из Симферополя, из-за того они и не пересекались еще в школе. К морю его будто бы потянуло. Хотя под этим тусклым «потянуло» Хэнк по наитию расшифровывает нечто стыдное и колючее, вроде вынужденного побега, скорее всего из-за папки хренового. Им действительно удается друзьями стать всем втроем, как ему и мечталось, но Ваня при этом приклеивается все равно к нему больше: садится с ним за одну парту, на шухере его ставит, когда мальчишеский туалет на втором этаже разрисовывает цитатами из романов Ирвина Уэлша, и деру дает, за его локоть цепляясь, когда в коридоре звучит каблучковая поступь дежурной училки. Мел продолжает выдавать ему простыни все такого же понимающего, заряженного на перепихон текста в переписке о том и о сем, сыплет в приглашениях втроем куда-нибудь выбраться цитатами классиков, намекая, что может быть да? Или нет? Или что? Когда уже? Ванек же тебе понравился, я-то в курсе. Он слишком сильно заинтересован движениями души Хэнка, и движения эти от пристального сопереживающего взгляда в упор тушуются где-то стыдливо, в зачатке еще. Не надо так париться за меня, бро, ну правда, Анжелкой вон своей занимайся, а придумаю уж что-нибудь, в заповеднике вместе пошляемся — мне уже хорошо, мне большего-то не надо. Хэнк смотрит, как Ваня в гараже пыхтит над своим поломанным — побегами, видимо, от ментов — скутером и, Мелом по эсэмэсочкам приободренный, предлагает зачем-то свою бездарную помощь. Он старается изо всех сил, конечно, применяет отчаянно познания скудные по переборке деталей мотиков, но прошляпивается, как водится, в самом главном. Что-то ломается под искрами его сварки с громким таким, явным и стыдным звуком — как струна лопнула. Ванька, естественно, в ярости. Они пробуют потом завести его скутер, но крохотная неполадка после упрямых и искренних вмешательств Хэнка оборачивается не то что механической непредугаданной неудачей, а катастрофой непоправимой. Теперь на профессиональный ремонт еще больше придется вбухать — Кислов от вердикта этого чуть не расшибает пинками остервелеными разбросанные по гаражу вещи, чуть не режет на лоскуты выхваченным из кармана ножом британский флаг, присобаченный Геной над баром кнопками, а не гвоздиками. Успокаивается потом все-таки, как-то сам, садится на диванчик устало, в виски вцепляясь себе холодными пальцами. — Вань, а может, тебе тоже прозвище какое-нибудь придумать, а? — бубнит Хэнк примирительно. — Например… Он хочет продемонстрировать ему готовность принять его в их глупенькую с Мелом стаю: назвать по-особенному, выдать ему обозначение для своих, считывающееся на молекулярном почти уровне, как запах родного существа. Но Ваня вдруг перебивает его, не оставив ни шанса покатать на языке нежные варианты. — Зачем? — наезжает он сразу, с заметным таким флером ревности. — Моя мать че, зря старалась, имя выбирала? Хэнк понимает, что ступил ненароком на личную территорию, и хвост поджимает. Он чуть ли не физически ощущает, как захрустел тихо-тихо и прогнулся слегка от слишком смелого шага наст дружбы. На месте застыв, он думает с тянущим сладким чувством: как его, интересно, называют ласково дома, в царстве интимном этом, куда ему путь закрыт? Ванюша? Ванечка? Его тянет опять, как уже много раз было во время их нежных, и глупых, и раздраженных взаимодействий, поднять вновь ту тему с таблетками — Иван так не объяснил ему по-нормальному, а Хэнк так и не понял, что это вообще было, как работает это. И если они сейчас оба, вот так, друг с другом наедине, это примут… не случится ли чего из ряда вон выходящего? Может быть, правильного и чудесного для их склеенного скотчем взаимного напряжения, которого общая трусость не позволяет признать? Вдруг впились бы они друг в дружечку поцелуями? И Хэнку можно бы оказалось Ваню зубками бережно ухватить за загривок, к простыням прижать белым, всем весом сверху наваливаясь? Но нет, конечно. Дурак. Что он себе вообще напридумывал? У Ванечки, лишь месяц назад в их поселке обосновавшемся, уже самая красивая девочка школы в руках тает — Лена их нежная-безупречная, Леночка в нарядах из местного секонд-хэнда, от которой сердце заходится автоматной очередью в жестокую невзаимную пустоту. На тусовках общих она целуется с ним, ручонкой своей хрупкой жест изящный показывая, аккурат по спирали золотого сечения: принеси мне, Иванушка, еще бокальчик шампанского. Хэнк, видя их всю неделю лобызающимися на всех мыслимых и немыслимых поверхностях, готов уже одиноко в бухте их личной по водице морской ботинками шлепать и выть на луну: сколько можно, ну сколько, блять, можно, господи. Мел его обнимает время от времени бережно и поддерживающе, сам продолжая перекидываться по-крысьи с Иваном в телеге стикерами смешными и обсуждать последние альбомы Сидорина. Кислов защищает его музло изо всех сил, без аргументов валидных, воюет из предпочтений своих просто за его тупейший абсолютно, по мнению Хэнка, трек «Девочка с каре». За «Депрессанты» Иван, в том числе, шею свернуть кому угодно готов тоже. Хэнку в ответ его придушить охота, но объективно не за что. Идиллия Вани с Еленой хотя бы недолго длится, иначе бы он искусал себе до крови все пальцы. Он счастлив дня три, улыбку едва сдерживает, когда выясняется, что она нашла себе нового бойфренда. Но вот загвоздка — какого. Их микро-союз мальчишеский к подобному повороту готов явно не был. Ленка спит теперь с Геной, самым старшим, симпатичным и опытным из всех парней на поселке, готовым в любой момент расчехлить припрятанную на квартире наркоту и раздербанивающим ей из букета дорожку из лепестков роз прямиком к ванне. Хэнк в людях все-таки разбирается, и жизнь бы свою поставил на то, что не Гена специально даму сердца у Вани увел, а просто Лена сама по-шлюшьи польстилась на более приемлемую для интимных утех обстановку, запала на взрослого, очевидно уверенного в себе и не обделенного денюжкой индивида, с хатой своей и планами грандиозными из Коктебеля свалить в Питер. Ну куда там Ванюше с Генкой тягаться, ну объективно? И тем не менее, у Хэнка внутри все ходуном ходит, когда собравших их с Мелом на набережной Иван ядом исходится, корчась в припадке ревности. — Чего она в нем нашла вообще? — лютует герой их лирический, руки себе заламывая и пытаясь подраться дерганно и отчаянно с окружающим его воздухом. — Сидит, как мертвец, блять, когда накурится. Бледный весь, ну реально как будто бы полумертвый. Не двигается нихуя, дышит через раз! — Почти кричит он, но крик этот тонет в северном ветре, мазнувшем его по щеке солью и встрепавшем ему идеально, как для обложки журнала, волосы. Вот оно, «изящное самообладание, до последнего вздоха скрывающее от людских глаз свою внутреннюю опустошенность» — мог бы съехидничать по этому поводу Мел, читавший, в отличие от Хэнка, Томаса Манна. Но не ехидничает. Приятеля поддержать надобно, а не юморить над его гиперэмоциональностью. Ваня взорваться готов, явно держится из последних сил, круги наворачивая по заливу и отпинывая от себя грозно пропавшиеся под кроссовок камушки. — Короче, ребят, у Гены дуэльные пистолеты припрятаны, в деревне у отца, в его доме. Мне надо забрать их по-тихому. Хэнка поражает, с каким царственным видом он швыряется этим «мне надо» — ну прямо Его Высочество, отдающее с омытого волнами берега распоряжение своим подданным. Он абсолютно точно не пытается завуалированно попросить помощи, не предлагает им поучаствовать в авантюре за вознаграждение, ему просто надо. — Ты на дуэль его вызвать собрался, что ли? — Боря, кутаясь зябко в шарф от влажных порывов ветра, пробует честно, как мент будущий, проанализировать все вводные данные, что Ваня сподобился в гневе высрать, и приходит к закономерному, как ему, кажется, выводу. — Слышь, Хинкалина, — раздражается Кислов тут же, — я, по-твоему, похож на дебила? Продам их кому-нибудь. — И метает взгляд уже в Мела, как в более адекватного, не обремененого скудоумием собеседника. — Это же раритет, врубаетесь? Ценная вещь. Мел с заботой, бессмысленно-нежной, дует три раза на отвинченный термос с горячим молоком прежде чем передать его Ване. — Не, я пас, пацаны, — говорит он задумчиво, трепля его по волосам мягоньким и в висок целуя спокойно и целомудренно. Ему-то понятно, почему он другой вариант наживы теперь ищет. Не только в поруганной чести девчонки тут дело — не удастся украсть второй раз, на радарах не засветившись своей красивой мордахой, у местного фермера бойцовского петуха, чтобы рвануть тем же вечером на поезде в Ялту и спихнуть его там за большие деньги местным авторитетам. Иной вариант баблом разжиться просто раскрашен в свете текущих событий от личной обиды в цвет «правильно, можно». Ваня, молоко с корицей и мускатным орехом лакая из термоса, глядит искоса, как Мел уходит в закат, гальку перед собой пиная. Смотрит снова на Хэнка — мягче, чем раньше, но с той же отчетливостью и нетерпением горячим в зрачках — с немой уже, прощупываюшейся терзаниями души, паузой, о которой не отвертеться. Бореньке горько и страшно от жадного и раскатистого шума моря у ног, когда он слушает от Ивана совершенно Пропповские опять наставления: стволы в футляре, футляр в коробке из-под игрушек, коробка на чердаке, чердак в доме у дуба — раскидистого такого, густого, высокого, не перепутаем. Отказаться от авантюры он не в праве, естественно — средство передвижения ему поломал, и теперь придется расхлебывать этот кошмар вместе, чтобы Ванечка деньги с продажи вырученные в ремонт скутера вложил как раз. Он надеется лишь, что все пройдет спокойненько, без эксцессов, и не придется чужую кровь лицезреть. Однако, приходится. Не так, как он себе навоображал невротично, но все же, все же. Они подгадывают момент днем, когда Генин батя с цесарками во дворе возится, пробираются тихо в дом через задний двор — у Ваньки есть копия ключа от дверей пристройки. Приходится просочиться по хитросплетению лестниц, на крышу выбравшись через окно ванной. В самом доме они так же осторожненько и молча попадают гуськом в хол, распрямляют со скрипом ржавую, потрепанную временем лестницу на чердак. Ваня взбирается по ней смело и быстренько, дернувшись в немом вхлипе от торчащего на одной из ступенек гвоздя. Замирает на миг, за руку, чуть ли не насквозь продырявленную, схватившись, но продолжает упрямо свое восхождение, пока не теряется из виду в черном квадрате темноты. Капли его крови, падающие бесшумно сверху грибным дождиком, даже не успевают застыть на металлической гармошке лестницы, как он выглядывает уже из проема, на сей раз с деревянным кейсом у сердца. Быстро нашел, гад — даже не пришлось полноценно стоять на стреме, от каждого шороха вздрагивая. Он скидывает его Хэнку вниз по красивой, без сучка без задоринки, ровной, ювелирно выверенной вертикали, с глухим хлопком приземления в натянутые до кончиков пальцев рукава куртки. Спускается резво следом — Хэнк придерживает его осторожно у конца лесенки за талию. И они дают вместе деру по узкой дорожке между избушкой и сеновалом. Дома деревенские выходят на Карагадский заповедник как раз. Отец Генкин, шуршание на участке уловививший каким-то потусторонним, магическим совершенно образом, стреляет холостыми им вслед. Хэнк знает по Ваниным рассказам, что ружье у него просто для наведения шороху — пугалочка безобидная, как и положено, в общем-то, всем крымским пенсионерам давать за трудовые заслуги перед отечеством, но все равно его выстрелы в ушах гремят дробью даже несколько километров спустя, и плохо ему от эмоций своих, и Ванечку хочется в кустарник придорожный под зад пнуть — путь покатится под откос, ручки свои раскинув изящные при падении, пусть выругается трехэтажным матом, тяжело дыша и в звезды отчетливые и немые взглядом довольным уткнувшись, а Хэнк уж там дальше разберется сам. Подумает, где прижать, решит, когда можно в трусы ему скользнуть загребущими пальцами — как только отражения созвездий в его зрачках увидит, так сразу же свитерок ему задерет и за бочок укусит. В заповеднике, естественно, в такой час, ни охранников, никого. Они кое-как, не заплутав в горах чудом, выруливают, испуганно держась за руки, с одного из уступов спустившись, на Набережную улицу. Ждут последний автобус по расписанию. Хэнк первым этот около-романтический жест прекращает: отпускает Ванины пальцы, чтобы сигаретку достать из пачки и затянуться ей с неприличным почти удовольствием. Вокруг них на темной, без вывесок, остановке на два-три километра вперед лишь силуэты припорошенных ноябрьским снегом деревьев и тьма сумеречная, но он прекрасно себе представляет, как мог бы вгрызться еще в оледенелых, колючих зарослях в алые, дерзкие, капризно сжатые в тонкую линию Ванины губы, смазанным от желания поцелуем, поэтому и курит так сладко. Молча. Трепетно. Прислушиваясь к лесным звукам: вдали где-то заходится одиноким, дерущим душу, воем вожак волчьей стаи. Ваня приникает к нему вдруг от этого фона, сигарету из его рта выхватывая и затягиваясь нервозно. — Ну и где там автобус, — ворчит он, едва заметно дрожа у него под боком. Автобус приходит минут через двадцать — Хэнк успевает надышаться на год вперед нежной, растрепанной, дешевым шампунем и молоком пахнущей макушкой Вани и покрепче его в своих руках сжать. Декабрь наступает минут через тридцать. Они еще едут домой, а за окнами уже образуется нечто похожее на метель. Сонный, уставший от бега Ваня лежит головой на его плече, в подмышке у него где-то зажат кейс с пистолетами — мотыляется рвано меж ними и Хэнку упирается острым углом в ребра на каждом повороте по серпантину. Ему огромных усилий стоит волевое и просчитанное рационально решение не целовать его сейчас в затылок. Спал бы — другое дело. Хэнку печально всю дорогу от этого живого, упрямого тепла у груди, хмурящегося на каждое объявление остановки: че за названия такие дурацкие. Хэнку так же печально, когда Ваня в их общей с Мелом, хорошей такой и вроде бы вправляющей мозги дружбе, не может никак отойти от своей нездоровой любви к Елене. Да, прекрасна и восхитительна она объективно, спору нет, но чем остальные девчонки хуже, — думает грустно Боря. Чем я-то, в конце концов, хуже — не позволяет ему внутренний фильтр джентльменский из глубин сердца выдрать. Он смотрит покладисто со стороны, как Ваня, пистолеты аккуратно продавший на стороне, сдает в ремонт скутер и покупает своей дуре кольцо с бриллиантами. Она предложение, естественно, отметает, но у Вани средства хотя бы теперь не в джинсах припрятаны, а вложены в бижутерку, что тоже уже неплохо. Только вот тускнеет на глазах мальчик, впадает в коматозное, почти постоянное наркотическое состояние — иначе с сердечными драмами ему, видимо, невозможно справляться. На общих тусовках он все еще, как душа компании, топорщится безукоризненно и смешно, по памяти машинальной, в центре зала, но позволяет теперь себя лапать кому ни попадя. Дома такой же он, развязный уныло — что угодно с ним делай. Хэнк у себя перед зеркальным трюмо напрягается, созерцая лицо любимое сразу в трех вариациях. Родители с сестрой на дачу свалили, и они покачиваются одни теперь, друг в друга вцепившись, колыхаются неровно и кукольно от выпитого, но не прочувствованного, от дружеского на словах, но не дружеского ни черта на деле. — Давай, Вань, — в висок ему шепчет Хэнк, все еще не решаясь поцеловать его открыто и смело, но хотя бы сжимая покрепче в руках его хрупенькую, покладистую от горя фигурку. На таблетки те осторожненько намекает опять. — Я для тебя кем угодно побыть могу. Ты мне только скажи, какой парфюм у нее был. И удивительно, но это работает. Ваня — маньяк какой-то, когда дело касается мук сердечных. Ладно таблетки еще, куда ни шло, но у него реально с собой в рюкзаке духи Леночки есть, и он тщательно, мрачно, бездушно и апатично, почти механически ими Хэнка обрызгивает. У Хэнка вновь, как бывало уже, желание его придушить появляется, но на этот раз как-то нежнее, любовно почти — возможно, поймать губами один из его вздохов судорожных, в себя впитать, за уголок рта после этого цапнув. Порыв свой сдержав аккуратно, он ставит пластинку «АукцЫона», погружая всю комнату сразу в драйвовый, ритмичный и киношный какой-то транс. И вот Иван вновь танцует со своей прекрасной Еленой. Только он почему-то не привлекает ее к себе за талию с элегантной учтивостью, как в клубах обычно делал, а сам откидывается назад томно. Спиной к груди прижимается, в объятиях оказавшись, наглых и неотесанных, почти собственнических — позволяет ее увешанным браслетами рукам за бедра себя обхватить, прижимая теснее к ощутимому стояку под дорисованной воображением юбкой. Голову ей на плечо запрокидывает, горло открывая для поцелуев. И Хэнк, сглотнув, скользит в предвкушении кончиком носа по нежной горячей коже, чтобы впиться дрожащим от страсти укусом в изгиб его шеи. Чары спадают тут же, но Ваня, вместо того, чтобы вырваться возмущенно, роняет вдруг в переставшее плыть перед глазами пространство комнаты тихий вздох удовольствия, совершенно не против, оказывается, быть именно им растерзанным.
27 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (3)