Я боялась, что никогда больше тебя не увижу
3 мая 2026 г., 11:11
Коридор больницы в Понтеведре пах хлоркой и страхом. Там всегда было так стерильно, бело, слишком светло, и этот свет не спасал, а только подчёркивал каждую тень под глазами, каждую дрожащую линию губ. Ракель сидела на мягком диване у двери, за которой было написано «Reanimación». Обивка вытертая, серая, в ней когда-то была уютная домашняя текстура, а теперь она казалась чужой, равнодушной, как всё в этом коридоре, где время застыло.
Она не помнила, как туда попала. Помнила вспышку, выстрел, его лицо, когда он упал на колено. Помнила кровь на его светлых штанах. Помнила, как Лола и Начо тащили её к машине, говорили что-то, но она не слышала. Помнила сирену скорой, которая уехала без неё, и как она смотрела вслед, чувствуя, что её сердце осталось там, в той машине, с ним.
Потом была другая машина, быстрая, с мигалками, и соседка всё время держала её за руку, сжимала пальцы, говорила: «Он будет жить. Он будет жить». Но Ракель не верила. Не могла. Пока не увидит его, пока не коснётся, пока не услышит его голос.
В больнице их встретили врачи. Кто-то в белом халате сказал: «По дороге началось сильное кровотечение. Он потерял сознание. Мы делаем всё возможное». И всё. Потом дверь закрылась. И с тех пор прошло… сколько? Час? Два? Вечность?
Она сидела, сжавшись в комок, обхватив колени руками. На ней всё ещё была та одежда, в которой она была вчера — лёгкое платье, в котором они собирались ужинать, кеды, испачканные землёй из сада. Она помнила только его лицо. И кровь.
Долорес сидела рядом. Молчала. Не говорила «всё будет хорошо». Не трогала. Просто сидела, смотрела на дверь, и на её лице была усталость и что-то ещё, что Ракель не могла разобрать. Сосед стоял у окна в конце коридора, разговаривал по телефону тихо, быстро. Его голос доносился обрывками: «Да… нет… ждём… держите меня в курсе».
В коридоре было тихо. Только редкие шаги медсестёр, которые проходили мимо, не глядя, не задерживаясь. Только монотонный гул вентиляции. Только стук её собственного сердца, которое, казалось, сейчас выпрыгнет из груди.
У входа в отделение стоял гражданский гвардеец. Не Фуэнтес, не Мора — другой, молодой, с напряжённым лицом, в идеально отглаженной форме. Он стоял, сложив руки за спиной, и смотрел прямо перед собой, не оборачиваясь. Она не знала, зачем он там. Охрана. Может быть, потому что они всё ещё были свидетелями. Может быть, потому что то, что случилось, не закончилось. Ей было всё равно. Ей было плевать на охрану, на полицию, на всё. Ей нужен был только он.
Из дверей реанимации вышла медсестра — быстрая, сосредоточенная, с лотком в руках. Мурильо вскочила, сделала шаг, но женщина даже не посмотрела на неё, прошла мимо, скрылась за другой дверью. Ракель осталась стоять посреди коридора, чувствуя, как ноги подкашиваются. Долорес подхватила её под локоть, усадила обратно.
— Они работают, — сказала она. — Если бы что-то было не так, они бы вышли. Сказали. Позвали. Молчание — это хорошо. Это значит, они борются.
Телеведущая кивнула. Не верила. Но кивнула.
Слёзы текли сами. Она не вытирала их. Сидела, глядя на дверь, на белую табличку с красной надписью, на ручку, которая не двигалась, на свет, который пробивался сквозь матовое стекло. Она думала о том, как Серхио смотрел на неё в воде, как нёс на руках, смеясь, как гладил её волосы, когда она плакала. Она думала о том, как он сказал «я люблю тебя» на веранде, глядя на звёзды. Она думала о том, что он не может умереть. Не сейчас. Не после всего. Не после того, как они нашли друг друга.
В коридоре послышались шаги. Двое врачей, быстрые, сосредоточенные, прошли мимо, не глядя. Один из них что-то говорил другому, но слова не разобрать. Потом снова тишина. Только её дыхание, прерывистое, громкое, и тихий гул за дверью, где тогда боролись за его жизнь.
Она закрыла глаза и шептала. Не молитву — она не верила в бога. Просто слова. Его имя. Снова и снова. Как заклинание. Как обещание. Как последнюю надежду.
---
Игнасио подошёл к ним, когда Ракель уже перестала считать время. Она сидела на диване, сжавшись в комок, и смотрела на дверь реанимации. Лоло рядом молчала. Агент опустился на корточки перед ними, заглянул в лицо Ракель.
— Маркес и его люди проверили машину, — произнёс он тихо. — Весь городок. Сообщника нет. Или его не было, или он ушёл до того, как мы подошли.
Девушка слышала его голос, но слова не доходили до сознания. Она кивнула, не понимая, что кивает. Ей было всё равно. На машину, на сообщника, на весь этот городок, на расследование, на грабителей, на всё. Она хотела только одного — чтобы дверь открылась и кто-нибудь сказал, что с ним всё хорошо.
Начо посмотрел на напарницу, потом снова на Ракель. Она не видела их взглядов. Она видела только белую дверь с красной табличкой.
Прошла вечность. Или несколько минут. Она не знала. Дверь распахнулась. Из реанимации выбежала медсестра — быстрая, взволнованная, лицо бледное. Она оглядела коридор, остановила взгляд на них.
— У кого из вас первая отрицательная? — крикнула она. — Срочно нужно переливание, наших запасов не хватает!
Мурильо не двинулась. Смотрела на медсестру, но не понимала. Слова долетали до неё, но не складывались в смысл. Какая группа? Какое переливание? Зачем она выбежала? Почему она так смотрит?
Гражданский гвардеец у входа покачал головой.
— У меня вторая, — ответил он.
Агенты переглянулись. Женщина покачала головой.
— Третья положительная, — сказала она тихо. — У нас обоих.
Медсестра переводила взгляд с одного на другого, и в её глазах нарастала паника.
— Больше никого? — спросила она. — Никого?
Долорес повернулась к телеведущей. Наклонилась, взяла её за плечи.
— Ракель, — толкнула она в локоть. — Ракель, посмотри на меня. — Та подняла глаза. Девушка была близко, её лицо было напряжённым, но спокойным. — Какая у тебя группа крови?
Она не ответила. Она смотрела на соседку, но не видела её. Она была там, за дверью, с ним.
— Ракель! — Лоло тряхнула её за плечи. — Какая у тебя группа крови? — Она моргнула. Слова медленно складывались в голове.
— Первая отрицательная, — выдавила она. Голос был чужим, хриплым, как будто она не говорила несколько дней.
Медсестра шагнула к ней, схватила за руку.
— Идёмте! Быстро!
Девушка встала. Ноги не держали, она качнулась, но Долорес поддержала. Медсестра уже тащила её за собой, и Ракель шла, не чувствуя шагов, не понимая, куда и зачем. Её вели по коридору, мимо людей в белых халатах, которые расступались, пропуская их. Всё было как в тумане — размыто, нереально, будто она смотрела на себя со стороны.
Её завели в маленький кабинет. Белые стены, стерильный запах, металлическая кушетка. Медсестра помогла ей лечь, что-то говорила, но она не слышала. Она смотрела в потолок. Белый. Чистый. Пустой.
На руку надели манжету, померили давление. Потом медсестра взяла её за руку, нашла вену. Ракель смотрела, как она протирает кожу спиртом, как достаёт иглу.
Игла вошла в вену. Мурильо не почувствовала боли. Вообще ничего. Только холодное прикосновение металла. Она смотрела, как по прозрачной трубке медленно течёт её кровь. Тёмная, густая. Она покидала её тело, уходила куда-то. Ракель не понимала, куда. Не думала об этом. Просто смотрела, как её кровь течёт по трубке, и это было так же нереально, как всё, что происходило с ней сегодня.
Медсестра что-то сказала ассистенту. Они двигались рядом, проверяли трубки, капельницы. Она не следила за ними.
Время шло. Она не знала, сколько. Может, двадцать минут. Может, час. Её тело становилось лёгким, почти невесомым, мысли таяли, как облака. Она хотела закрыть глаза, но боялась, что если закроет — уже не откроет.
Медсестра наклонилась над ней, что-то спросила. Ракель не ответила. Не поняла. Голоса становились далёкими, приглушёнными, как будто кто-то выкручивал громкость. Свет в кабинете померк или это у неё в глазах потемнело. Она не знала.
Она подумала о нём. О его лице, когда он улыбался ей на веранде. О его голосе, когда он сказал «я люблю тебя». О его руке, которая сжимала её руку.
И провалилась в темноту. Тихо. Без боли. Без страха. Просто — перестала быть.
---
Серхио открыл глаза. В комнате было светло — не резким утренним светом, который бьёт в глаза, а мягким, золотистым, разлитым по всему пространству. Он не понимал, где находится. Потолок был белым, высоким, с длинной лампой, которая не горела. Стены — тоже белые. Откуда-то справа доносилось монотонное пиканье, и он почувствовал, что его рука лежит на чём-то холодном, что к груди прикреплены какие-то провода.
Он попытался пошевелиться — и сразу почувствовал тяжесть в левом бедре. Не боль, а тупую, давящую тяжесть, которая напоминала о себе, стоило сделать вдох. Он опустил взгляд: тело было накрыто тонкой простынёй, левая нога приподнята и зафиксирована, из-под бинтов виднелась трубка, уходящая куда-то вниз, к капельнице. Аппараты, провода, пиканье.
Больница. Он в больнице.
Он повернул голову направо — и увидел ещё одну кровать. Белая, больничная, с такой же простынёй. На ней кто-то лежал. Женщина. Её лицо было отвернуто в другую сторону, волосы рассыпались по подушке, и Серхио не мог разглядеть черт. Очки отсутствовали, мир был размытым, мягким, лишённым резкости. Он не понимал, кто это. Соседка по палате? Ещё одна пациентка? Он попытался приподняться, чтобы разглядеть, но тело не слушалось. Тяжесть в бедре стала острее, и он замер, переводя дыхание.
Он откинулся на подушку, закрыл глаза. В голове было пусто, как в этой белой комнате. И вдруг — вспышка.
Ракель. Её лицо, залитое слезами. Её голос, который он услышал, когда очнулся после выстрела — отчаянный, срывающийся, кричащий его имя. В её глазах был страх, который он запомнил на всю жизнь.
Грабитель со шрамом над бровью. Пистолет, направленный ему в грудь. Слова, которые он говорил, чтобы выиграть время. Он говорил о деньгах, о розыске, о том, что их будут искать. Говорил, чтобы не дать грабителю обернуться. Потому что краем глаза, за спиной убийцы, он заметил движение. Два силуэта скользили в саду, держась в тени яблонь. Он не разобрал лиц — было темно, очки сползли, он не смел поправить их. Но пистолеты в руках он увидел. И понял: это не сообщник. Это те, кто пришёл за ними.
Игнасио. Начо. Он вспомнил, как тот бесшумно открыл дверь, как приставил пистолет к пояснице грабителя. Его голос: «Не двигаться. Опусти оружие». Потом грабитель рванул в сторону, вскидывая пистолет. И резкий, приглушённый звук. Не один выстрел — два, слившиеся в один.
Боль в левом бедре пришла не сразу. Сначала он почувствовал толчок, удар, который сбил его с ног. Колено подкосилось, и он упал, ударившись о деревянный пол. Пол был холодным, и этот холод он запомнил почему-то ярче всего. А потом Маркина увидел кровь. Она растекалась по светлой ткани его шорт, быстро, пугающе быстро, и он не понимал, почему её так много.
Ракель кричала. Он слышал её голос сквозь нарастающий шум в ушах: «Серхио! Серхио!» — до этого она не могла кричать, кляп во рту, но теперь верёвки были перерезаны, и она кричала, кричала его имя, кричала, что любит его, кричала, чтобы он не закрывал глаза. Потом рядом оказался Игнасио, его руки были сильными, уверенными, он разрывал ткань, перетягивал бедро выше раны, что-то говорил, но слова не доходили. А девушка всё кричала. Сквозь шум, сквозь боль, сквозь наступающую темноту он слышал её: «Я люблю тебя! Слышишь? Я люблю тебя!»
Он хотел ответить. Хотел сказать, что она уже говорила это, что он помнит, что он тоже. Но язык не слушался. Всё плыло, расплывалось, как акварель на мокрой бумаге. Он видел её лицо, искажённое страхом, её руки, прижатые к его ране, её слёзы. А потом появились другие руки — в перчатках, чужие. Кто-то говорил: «Давление падает! Быстрее!» Его подняли, понесли, уложили на что-то жёсткое. Сирена. Скорая помощь. Сверху — чьё-то лицо в маске, губы двигаются, но слов не слышно. Только гул, только пульс в ушах, только боль, которая отступает куда-то далеко, сменяясь ледяной пустотой. И темнота. Тёмная, тёплая, обещающая покой.
Серхио снова открыл глаза. Снова повернул голову направо. Женщина на соседней кровати не двигалась. Её лицо было скрыто, волосы рассыпались по подушке. Он смотрел на неё, пытаясь угадать, кто это, но очков по-прежнему не было, и мир оставался размытым, мягким, неясным.
Он лежал и слушал монотонное пиканье аппаратов, своё дыхание, чьи-то шаги в коридоре. И ждал. Не зная чего. Может быть, когда вернётся зрение. Может быть, когда она повернётся. Может быть, когда он поймёт, что произошло, и что будет дальше.
---
Когда Серхио наконец надел очки, мир, который до этого был размытым, мягким, невесомым, вдруг обрёл резкость, ударив по глазам белизной потолка, стерильным светом ламп, монотонным пиканьем аппаратов. Он перевёл взгляд на соседнюю кровать, туда, где лежала женщина, которую он принял за случайную соседку, потому что другой вариант просто не мог прийти ему в голову. Зачем бы Ракель оказалась на больничной койке? Она не была ранена. Она была жива, она была рядом, она кричала его имя, когда его увозила скорая. В его голове она должна была быть в коридоре, в комнате ожидания, с Лолой — где угодно, только не здесь.
Но это была она.
Он узнал её сразу, как только очки вернули миру резкость: её волосы, рассыпанные по подушке, влажные у висков; лицо, бледное настолько, что почти сливалось с простынёй; глаза закрыты, грудь поднимается едва заметно. И рука — тонкая, с синевой вен под полупрозрачной кожей — лежала поверх одеяла, и от неё тянулась прозрачная трубка к капельнице. Такая же, как у него.
Писатель смотрел на эту трубку, на медленно падающие капли, и не мог понять. Она не была ранена. Она не могла потерять кровь. Почему она здесь? Что с ней случилось? Сердце забилось быстрее, аппарат рядом запищал чаще, но он не обратил на это внимания — он смотрел на её лицо, бледное, неподвижное, чужое. Страх, который он чувствовал под дулом пистолета, который заглушал словами, чтобы выиграть время, который отступил перед болью и темнотой, вернулся. Не тот, острый, который сжимает всё внутри в момент опасности, а другой — холодный, тягучий, поднимающийся откуда-то из глубины и сжимающий горло так, что становится трудно дышать.
Он попытался приподняться, чтобы дотянуться до неё, но боль в бедре вспыхнула, обожгла, заставила сжать зубы. Тело не слушалось — левая нога зафиксирована, правая слаба, руки дрожат. Он упал обратно на подушку, тяжело дыша, чувствуя, как пот выступает на лбу.
— Ракель, — позвал он, и голос прозвучал хрипло, едва слышно даже в этой тишине.
Она не ответила. Не открыла глаза. Не пошевелилась. Только капельница продолжала отсчитывать свои секунды, и аппараты рядом с ним пищали всё чаще.
Дверь открылась, вошла медсестра — быстрая, сосредоточенная, с планшетом в руках. Она взглянула на его аппараты, потом на него, проследила за его взглядом.
— Сроснулись? — Сказала она ровным, спокойным голосом. — Как вы себя чувствуете?
— Что с ней? — Спросил он, и голос сорвался, прозвучав чужим, слишком тихим.
Медсестра посмотрела на Ракель, потом снова на него, и в её взгляде мелькнуло что-то — удивление или понимание, он не мог разобрать.
— Она дала кровь для переливания, — ответила медсестра. — Для вас. Вашей группы не оказалось запасов, а она подошла. Сейчас она спит, организм восстанавливается.
Маркина смотрел на неё, и слова не сразу сложились в смысл. Она дала кровь. Для него. Её кровь течёт теперь в его венах. Она отдала часть себя, чтобы он жил, и теперь лежит здесь, бледная, неподвижная, с капельницей в руке, потому что её организм не справился с потерей. Потому что она отдала ему слишком много.
Медсестра подошла к Ракель, проверила капельницу, посмотрела показатели, что-то записала в планшет. Её голос доносился как будто издалека, сквозь вату.
— У неё хорошие показатели. Потеря крови всегда даётся тяжело, но она скоро проснётся.
Серхио кивнул, не в силах говорить. Он смотрел на её лицо, на её закрытые глаза, на тонкую трубку, тянущуюся от её руки к капельнице, и чувствовал, как страх, который сжимал горло, медленно отпускает. Не исчезает — слишком глубоко он въелся, — но отступает, уступая место чему-то огромному, тёплому, что поднимается из груди и заполняет всё тело, от кончиков пальцев до самой глубины. Она жива. Она спит. С ней всё будет хорошо. И она здесь, рядом, и её кровь теперь в нём.
Он протянул руку, дрожащую, неуверенную, и коснулся её пальцев, лежащих на одеяле. Кожа была холодной, но когда он обхватил её ладонь, она чуть сжала пальцы в ответ — слабо, почти невесомо, но он почувствовал. И понял: она здесь, она с ним, она жива.
Они лежали так, его пальцы переплетены с её, и время остановилось. Секунды тянулись, превращаясь в минуты, аппараты пищали, капельница капала, где-то в коридоре ходили люди, но он ничего не слышал — только её дыхание, медленное, ровное, и своё сердце, которое, казалось, билось в такт ему.
Она пошевелилась первой. Пальцы дрогнули в его руке, она повела головой, чуть повернулась на подушке, и прядь волос упала на лицо. Её веки дрожали, не решаясь открыться, дыхание стало глубже, ровнее, и он ждал, боясь дышать, боясь пропустить момент, когда она вернётся.
— Ракель, — позвал он тихо.
Она открыла глаза. В них была пустота — не та, которую он видел в первый день, когда она сидела на камнях и смотрела в воду, а другая, после долгого сна, после потери, после темноты. Она смотрела на него, не понимая, где она, что с ней, что с ним, и в её взгляде не было ничего, кроме усталости. Но потом что-то изменилось. Зрачки сфокусировались, лицо ожило, и он увидел, как она узнаёт его, как осознание возвращается к ней — медленно, тяжело, но верно.
— Ты… — голос её был хриплым, чужим, едва слышным. — Ты живой.
— Живой, — ответил он. — Из-за тебя.
Она не поняла, или не хотела понимать, просто смотрела на него, и в её глазах появились слёзы — не те, отчаянные, которые он помнил по дому, когда она кричала его имя, а другие, тихие, спокойные, слёзы облегчения.
— Я боялась, — прошептала она. — Я думала, что ты…
Девушка не договорила, голос оборвался, и она закрыла глаза, чувствуя, как слёзы текут по щекам. У неё не было сил вытирать их, не было сил говорить, только его рука, сжимающая её пальцы, и его голос, который говорил её имя, как тогда, когда она кричала, чтобы он не закрывал глаза.
— Я здесь, — успокоил он. — Мы оба здесь.
Она открыла глаза, посмотрела на него, и на её лице появилась слабая улыбка. Улыбка, которая была только для него.
— Ты надел очки, — заметила она.
— Надел, — подтвердил он. — Теперь я вижу твоё лицо. Чистое, без размытости.
— Я боялась, что никогда больше тебя не увижу.
Он сжал её руку сильнее, и она ответила тем же — слабо, но он почувствовал.
— Увидела. И теперь ты никуда не денешься.
Ракель улыбнулась шире, и слёзы всё ещё текли по её щекам, но она улыбалась, и он смотрел на неё — на женщину, которая отдала ему свою кровь, которая лежала рядом в этой маленькой больнице на краю света, которая спасла его жизнь, — и чувствовал, как всё, что было до этого — его страхи, его одиночество, его стены — теряет значение. Осталась только она. И то, что они оба здесь, живые, вместе.
Она закрыла глаза, и её дыхание стало ровнее, спокойнее. Она засыпала — не тем тяжёлым сном после потери крови, а тем, тихим, который приходит, когда больше не нужно бояться. Когда всё закончилось. Когда он рядом.
Серхио не отпускал её руку. Смотрел на её лицо, на капельницу, отсчитывающую секунды, на свет, пробивающийся сквозь жалюзи и ложащийся на её волосы золотыми полосами. И думал о том, что этот день, этот час, эта минута — самые важные в его жизни. Потому что она жива. Потому что он жив. Потому что они вместе. И этого достаточно. Более чем достаточно.
---
Дверь в палату открылась, и Серхио, который уже снова начал проваливаться в дремоту, приоткрыл глаза. На пороге стояли соседи, которые спасли их. Но что-то было не так. Лола — в джинсах, светлой рубашке с закатанными рукавами, волосы собраны в низкий хвост, лицо серьёзное, без той яркой улыбки, которая была её визитной карточкой в деревне. Игнасио — в простой футболке и джинсах, под глазами залегли тени, в руках — два бумага пакета, из которых пахло чем-то горячим, домашним, совсем не больничным. Они стояли, не переступая порог, и в их позах, в их взглядах было что-то, чего Серхио никогда не видел раньше. Напряжение. Или, может быть, правда, которую они больше не хотели скрывать.
— Мы не помешаем? — голос Лолы прозвучал тише, чем обычно, без той лёгкой насмешки, с которой она всегда обращалась к ним в деревне.
Маркина покачал головой, кивнул на стулья у стены. Игнасио поставил пакеты на тумбочку, придвинул стул для напарницы, сам опустился на второй, стоящий у окна. Ракель спала, её рука лежала в ладони Серхио, пальцы расслаблены, дыхание ровное. Он не отпускал её с того момента, как она пришла в себя.
— Как вы? — спросила женщина, глядя на писателя, потом на Ракель.
— Нормально, — ответил он. — Она спит большую часть времени. Врачи говорят, всё восстанавливается.
Долорес кивнула, перевела взгляд на их переплетённые пальцы. В её глазах мелькнуло что-то тёплое, но она ничего не сказала. Серхио смотрел на неё и чувствовал: между ними повисло что-то невысказанное, что рано или поздно должно было выйти наружу.
— Мы принесли еды, — подал голос Игнасио, кивая на пакеты. — Не больничной. Тортилья, эмпанадас, фрукты. Диана настояла.
Серхио перевёл взгляд на Лолу. Диана. Её зовут Диана? Не Лола? Всё это время она была не Лола. Он уже понял, что они не просто соседи, когда увидел Начо с пистолетом за спиной грабителя. Но имя — это последняя деталь, которая окончательно рушит ту картину, к которой он привык за три недели. Лола, которая смеялась над его плавками. Лола, которая звала их на годовщину. Лолы не существует. Есть Диана.
Ракель, кажется, тоже услышала. Её пальцы чуть сжали его руку, но она не открыла глаза.
— Вам самим нужно есть, — добавила Рохас, и в её голосе на секунду проступила та самая женщина, которая давала им купальники и звала на годовщину, — Вам обоим. Особенно тебе, — она посмотрела на Ракель. — После такой потери крови организм требует сил.
Мурильо шевельнулась, почувствовав, что в комнате не только они вдвоём. Её веки дрогнули, открылись, и она несколько секунд смотрела в потолок, возвращаясь из сна, потом повернула голову. Увидела Диану и Лео, сидящих у её кровати, и на её бледном лице появилась слабая улыбка.
— Вы здесь, — выдохнула она. Голос был ещё слабым, но в нём слышалось тепло.
— Здесь, — Диана подалась вперёд, — Как ты себя чувствуешь?
— Как будто меня переехало что-то тяжёлое, — честно призналась она. — Но я жива.
— Жива, — подтвердила девушка, и в её голосе прозвучало облегчение, которое она, кажется, не собиралась скрывать. — И он жив, — она кивнула на Серхио. — Вы оба.
Писатель смотрел на них, на Диану и её напарника, и чувствовал, как та лёгкость, которая была между ними в деревне, уступает место чему-то другому. Не потому, что они стали чужими — нет. Потому что маски, которые они носили три недели, больше не нужны. И сейчас, в этой палате, в этом больничном свете, он впервые видел их настоящими.
— Вы не просто соседи. — Не вопрос — утверждение.
Диана встретила его взгляд. В её глазах не было удивления. Она знала, что этот момент настанет. Посмотрела на напарника, тот кивнул.
— Мы агенты, — слова давались ей тяжело, но она произнесла их без колебаний. — Нас прислали сюда следить за вами. Дом, сад, мастерская — всё это было прикрытием. — Она помолчала, давая словам осесть. — Мы не могли сказать вам раньше. Правила есть правила. Вы должны были думать, что вы одни, что только Фуэнтес и Мора знают, кто вы. Я Диана Рохас, это Лео Гонсалес, — она кивнула в сторону напарника. — Агенты под прикрытием.
— Но вы знали, — тихо произнесла Ракель. — С самого начала.
— С самого начала, — подтвердил Лео. — Нас прислали за день до вас. Мы должны были быть рядом, следить, чтобы никто посторонний не приближался. Чтобы вы были в безопасности.
— И вы были рядом, — Серхио посмотрел на них. — Всё это время.
Рохас кивнула. На её лице не было улыбки — только усталость и что-то ещё, похожее на облегчение.
— Мы должны были вас защитить, — её голос стал тише. — И чуть не опоздали.
— Но не опоздали, — возразил мужчина.
— Не опоздали, — эхом отозвался Лео. — Но могли.
Повисла тишина. Серхио смотрел на Игнасио — на человека, который три недели назад учил его рыбачить, давал свои дурацкие плавки, смеялся над его гавайской рубашкой. И который потом бесшумно открыл дверь в их дом и приставил пистолет к спине убийцы. И оказался Лео Гонсалесом — агентом под прикрытием.
— Тот человек, — Маркина сделал паузу. — Что с ним?
Напарники переглянулись. Лео едва заметно кивнул.
— Он мёртв, — слова прозвучали глухо, без всякой интонации. — Когда он рванул в сторону и вскинул пистолет, я выстрелил. Но он тоже успел нажать на курок. Его пуля попала в тебя. Моя — в него. Он умер на месте.
Серхио инстинктивно коснулся левого бедра, где под простынёй скрывалась повязка. Боль напомнила о себе глухой, пульсирующей тяжестью. Он помнил этот момент — вспышку, толчок, удар о пол. Потом темнота.
— Как он нас нашёл? — Писатель поднял глаза. — Как он узнал, где мы? — Гонсалес вздохнул, потёр переносицу.
— Мы не знаем. Следствие будет разбираться. Но это уже не важно. Он мёртв. Всё кончено.
— А второй? — спросил он.
— Второго не было, — сказал Лео. — Маркес проверил машину, весь городок. Он приехал один.
— Один, — повторил Маркина.
— Мы следили, — вступила Диана. — Каждый день, каждый час. Маркес, наш связной, дежурил на въезде в деревню, чтобы предупредить, если кто-то чужой появится. В тот вечер он увидел серую машину и начал звонить Лео. Но Лео не взял трубку сразу — он разговаривал с тобой, — она посмотрела на Серхио. — Ты пришёл за формой для запекания.
Серхио вспомнил. Он пришёл к ним в дом, Лео открыл дверь, выслушал, усмехнулся, сказал: «Бери любую». Пока они разговаривали, из ванной доносился шум воды — девушка была в душе. Сосед дал ему форму, спросил, не нужно ли ещё что, пошутил про то, что Хосе наконец научился готовить. А в это время, за несколько сотен метров от них, в деревню въезжала серая машина, и у агента в кармане вибрировал телефон.
— Когда я наконец ответил, — Гонсалес говорил глухо, будто проглатывая слова, — машина уже была у вашего дома. Мы с Рохас побежали по пляжу, чтобы подойти незамеченными. Но ты уже вернулся. И он уже был внутри.
Серхио смотрел на него, чувствуя, как тяжесть, которая давила на грудь все эти часы, начинает отпускать. Не полностью — слишком много всего случилось, — но достаточно, чтобы сделать вдох полной грудью.
— Ты не мог знать, — произнес он. — Ты разговаривал со мной. Ты не виноват.
— Мы должны были быть внимательнее, — упрямо повторил Лео.
— Вы спасли нам жизнь, — твёрдо сказал Серхио. — Это не ошибка.
Диана покачала головой, но спорить не стала. Она смотрела на Ракель, и в её глазах было что-то, чего он не видел в ней раньше. Не ту улыбку, которой она встречала их у калитки, не ту лёгкость, с которой она болтала о погоде. Что-то другое. Тепло. Или, может быть, сожаление.
— Я видела, как ты потеряла сознание, когда отдавала кровь, — Диана обращалась к Ракель, и её голос дрогнул на последних словах. — Ты лежала на кушетке, и твоё лицо было белым, как простыня. А я стояла в коридоре и ничего не могла сделать. — Она замолчала, собираясь с силами. — Это моя работа — защищать людей. Я привыкла к риску. Но когда ты отдавала свою кровь, чтобы он жил, я поняла, что вы для меня больше не просто объекты.
Телеведущая смотрела на неё, и в её глазах стояли слёзы.
— Мы тоже, — прошептала она. — Вы для нас — не просто соседи. Даже сейчас. Даже после того, как мы узнали правду.
Диана улыбнулась — той улыбкой, которую они знали, которая начиналась в уголках губ и поднималась к глазам. Настоящей.
— Хорошо, — она легко коснулась руки Ракель. — Потому что мы всё равно будем вас навещать, пока вы тут. И требовать, чтобы вы ели нормальную еду, а не больничную. Договорились?
— Договорились, — улыбнулась девушка.
Лео встал, подошёл к кровати Серхио, протянул руку. Он пожал её — крепко, как мужчина, который знает, что такое долг.
— Ты хорошо держался, — он смотрел на него без привычной усмешки, серьёзно. — Тянул время. Не дал ему обернуться. Без этого мы бы не успели.
— Я просто говорил, — писатель пожал плечами. — Знал, что это помогает.
— И помогло, — Лео сжал его руку на секунду дольше, чем нужно. — Каждое слово. Каждая секунда.
Он отпустил его руку, отошёл к Диане. Она уже поднялась, поправила стул, который сдвинулся, когда она вставала.
— Мы зайдём завтра, — бросила она через плечо, уже направляясь к выходу. — Отдохните. И ешьте, — она кивнула на пакеты. — Тортилья сегодня утром испечена, Гонсалес сам проверял.
— Я не проверял, я просто нёс, — возмутился Лео.
— Ты нёс и нюхал, — парировала Диана, не оборачиваясь. — Это почти проверка.
Ракель слабо рассмеялась. Серхио тоже улыбнулся. В палате стало светлее, или это просто солнце наконец пробилось сквозь жалюзи.
Диана и Лео вышли, тихо закрыв за собой дверь. Маркина смотрел на закрытую дверь, потом перевёл взгляд на Ракель. Она смотрела на него, и в её глазах был тот свет, который он видел там, на веранде, когда они танцевали без музыки.
— Ты знала? — спросил он. — Про них?
— Знала, — ответила она. — Они везли меня в больницу вслед за скорой. Диана всю дорогу держала меня за руку. Она сказала, что ты будешь жить. Что они не дадут тебе умереть. Я не знала, верить или нет. Но они говорили правду.
Он сжал её руку. Она ответила. Они лежали, глядя друг на друга, и в палате было тихо, только аппараты пищали в своём монотонном ритме, и где-то в коридоре капала вода, и солнце пробивалось сквозь жалюзи, ложась на их переплетённые руки, на простыни, на пол золотыми полосами.
— Тортилья остынет, — нарушила она молчание.
— Успеем, — улыбнулся он.
Она улыбнулась в ответ, закрыла глаза, и её дыхание стало ровным, спокойным. Она засыпала.
Серхио не отпускал её руку. Смотрел на её лицо, на свет, который ложился на её волосы, на её губы, чуть приоткрытые, на её ресницы, которые больше не дрожали. И думал о том, что этот день, этот час, эта минута — самые важные в его жизни. Потому что она жива. Потому что он жив. Потому что они вместе. И этого достаточно. Более чем достаточно.
---
Зал прилёта встречал их шумом и светом. Люминесцентные лампы разливались ровным, безжалостным сиянием, под которым не спрятать ни тени под глазами, ни бледности после больницы, ни той неуверенности, с которой Серхио ступал на заживающую ногу. Ракель шла рядом, его рука в её руке, пальцы переплетены, ладони сжаты — не крепко, но так, что если бы кто-то захотел их разъединить, пришлось бы приложить усилие.
Они не говорили. В самолёте он держал её руку, целовал пальцы, благодарил. Она улыбалась, но он видел, что её мысли где-то далеко. Теперь они молчали оба — потому что слова кончились, или потому что они были не нужны, или потому что всё, что нужно, уже сказано, а остальное решит то, что ждёт их за стеклянными дверями.
Они вышли в общий зал, и Ракель увидела их первой. Две женщины. Пожилая — в светлой блузке, седые волосы собраны в пучок, лицо напряжённое, глаза ищут кого-то в толпе. Молодая — в лёгком платье, волосы распущены, сумочка зажата в обеих руках, и вся она — как струна, которая вот-вот лопнет. Мурильо не знала их. Никогда не видела. Но она поняла. По тому, как пожилая вдруг вытянулась, увидев его. По тому, как молодая подалась вперёд, не решаясь сделать шаг. По тому, как они смотрели на Серхио — с болью, с облегчением, с надеждой, которая боится обмануться.
Она остановилась. Мужчина тоже увидел. Его пальцы сжали её руку — не отпуская, не желая отпускать. Она чувствовала, как он держит её, как будто она могла исчезнуть, если он разожмёт ладонь.
— Иди, — прошепта она тихо.
Он не ответил. Не отпустил.
— Серхио, — она повернулась к нему, посмотрела в глаза. — Иди к ним. Они ждали.
Она мягко высвободила руку. Пальцы разжались, скользнули друг от друга, и он почувствовал, как её тепло уходит, как между ними возникает расстояние, которое он не может сократить. Она кивнула в сторону женщин. Он смотрел на неё, и в его глазах была та же боль, что и в глазах его матери, когда она увидела его, — только другого цвета. Сказать что-то он не успел.
Она сделала шаг назад, освобождая ему путь, и в этот момент увидела Альберто. Он стоял в нескольких метрах, сжимая руки в карманах джинсов, весь напряжённый, не верящий, что видит её. Он смотрел на неё, и в его глазах было облегчение, и надежда, и что-то ещё, что она не хотела разбирать. Он увидел, что она заметила его, и рванул к ней. Не пошёл — побежал, расталкивая толпу, не сводя с неё глаз.
Она не успела сделать шаг ему навстречу, не успела отступить. Он подхватил её, закружил, прижал к себе, засмеялся, заплакал, заговорил — быстро, сбивчиво, сквозь слёзы, сквозь слова, которые она не сразу разбирала.
— Ты жива! Ты здесь! Я так ждал, я так боялся… — его голос срывался, он сжимал её так крепко, будто боялся, что она исчезнет, если ослабит хватку. — Прости меня, прости, что обиделся тогда, что не ответил, что игнорировал тебя утром на площадке. Я получил твоё сообщение, я не знал, что ответить, я злился, я думал… — он не мог договорить, только прижимал её к себе, смеясь и плача одновременно.
Он поставил её на ноги, обхватил лицо ладонями, заглянул в глаза, засмеялся, заплакал, начал целовать — в щёки, в нос, в губы, не давая сказать ни слова, не замечая, что она не отвечает, не целует в ответ.
— Я так по тебе скучал, — говорил он между поцелуями, — эти четыре недели были самыми долгими в моей жизни, я каждый день думал о тебе, я…
И только тогда, через его плечо, она увидела Марисоль.
Молодая женщина бросилась к Серхио, обняла его, прижалась, заплакала. Её руки обвили его шею, пальцы вцепились в ткань его рубашки, будто она боялась, что если отпустит, он снова исчезнет.
— Серхио, — голос её дрожал, срывался, тонул в слезах, — Серхио, ты вернулся, ты живой, я так боялась, я так ждала, я каждую ночь не спала, думала о тебе, молилась, чтобы ты был жив, чтобы ты вернулся…
Она говорила, не останавливаясь, не давая ему вставить слово, как будто если замолчит, то не успеет сказать самого главного.
— Я люблю тебя, — шептала она, — я люблю тебя, я всегда любила, я так рада, я…
Его мать подошла следом. Она не плакала — только смотрела на сына, на его лицо, на то, как он стоит, как опирается на здоровую ногу, как хромает. Она взяла его за руку, сжала пальцы, и только тогда голос её дрогнул.
— Сынок, — сказала она, и в этом одном слове было всё — и облегчение, и боль, и материнская любовь.
Они обступили его, забрали его себе. Марисоль не отпускала его руки, мать взяла под локоть, и они повели его к выходу, что-то говорили, что-то спрашивали, смеялись и плакали одновременно, а он шёл, прихрамывая, и всё время оборачивался.
Альберто всё говорил, всё целовал её, не замечая, что она смотрит не на него.
— Мама ждёт, — говорил он, — она приготовила обед, твой любимый, паэлью, ты помнишь, как ты любишь её паэлью? Она так волновалась, она всё спрашивала, когда ты вернёшься, она…
Он взял её за руку и повёл к выходу. Она шла за ним, тоже оборачиваясь. Серхио стоял в окружении матери и Марисоль, и его мать что-то говорила ему, и девушка утирала слёзы, а он смотрел на Ракель. Смотрел, как она уходит с другим, и не мог ничего сделать.
Она смотрела на него, пока её не вывели из зала, пока стеклянные двери не закрылись, пока чёрный внедорожник Альберто не увёз её в одну сторону, а жёлтое такси с Серхио, его матерью и Марисоль — в другую.
---
Обед у Мариви затянулся. Паэлья давно остыла, а Ракель всё сидела за столом, ковыряя вилкой рис, слушая, как мать рассказывает о соседях, о том, как волновалась, как молилась, как звонила в полицию каждый день, хотя ей обещали, что позвонят сами. Ракель кивала, улыбалась, говорила «да, мама», «нет, мама, я в порядке», но мысли её были далеко.
Альберто не отходил от неё. Сидел рядом, держал за руку, гладил пальцы, задавал вопросы — о доме в Галисии, о том, как они жили, как выглядел тот человек, тот самый, со шрамом, который стрелял в Серхио. Ракель отвечала односложно, не глядя на него.
— Тебе нужно отдохнуть, — сказала женщина, заметив, как дочь смотрит на часы. — Перелёт был долгим.
— Да, — Ракель посмотрела на Викунью. — Я, наверное, пойду прилягу.
— Я подожду, — он тоже встал из-за стола. — Можем посмотреть фильм, когда отдохнёшь.
— Не надо, — она мягко высвободила руку. — У меня голова болит. Я лучше полежу одна.
Он нахмурился, хотел возразить, но Мариви уже поднялась, собирая тарелки.
— Отдыхай, — сказала она дочери. — Альберто, милый, ты останешься на кофе?
— Нет, Мариви, спасибо. Я заеду завтра, — он бнял Ракель, чмокнул в губы — легко, по-свойски, как делал сотни раз. — Утром.
Она не ответила. Не сказала «да», не сказала «нет». Просто стояла, глядя куда-то мимо него.
Сеньора Фуэнтес проводила его до двери, вернулась на кухню. Ракель всё ещё стояла у окна, смотрела на улицу, на машины, на прохожих, на чёрный внедорожник Альберто, который отъезжал от дома. Машина свернула за угол и исчезла.
— Иди. Я постелила в твоей комнате.
Мурильо прошла в свою старую комнату — ту, в которой выросла, где всё осталось по-прежнему: кровать с деревянной спинкой, письменный стол, на котором она когда-то делала уроки, полка с книгами, которые не открывала много лет. Мать накрыла её пледом, поцеловала в лоб, поправила волосы.
— Отдыхай, — сказала она и вышла, оставив дверь приоткрытой.
Ракель закрыла глаза. В комнате было тихо — только часы тикали на стене, да где-то за окном шумел город, тот самый, в котором она выросла, который знала с детства, который должен был казаться домом. Но домом была не эта комната. Домом был дом на берегу залива. Домом был он.
Она лежала, глядя в потолок, и думала.
В Галисии всё было просто. Там не было прошлого, не было Марисоль, не было Альберто. Там были только они. Он варил кофе, она смеялась над его гавайской рубашкой. Он писал, она работала в саду. Они мыли посуду, держась за руки. Они засыпали в обнимку и просыпались, не желая отпускать друг друга. Он сказал «навсегда». Он сказал это на веранде, глядя на звёзды, и она поверила. Потому что там, в Галисии, в том доме, в той жизни, которая была не их, но стала их, «навсегда» не казалось невозможным.
А здесь? Здесь, в Мадриде, где у каждого своя жизнь, свои обязательства, своё прошлое? Здесь, где его ждёт Марисоль, которая обнимала его в аэропорту и говорила, что любит? Здесь, где её ждёт Альберто, который целовал её сегодня, а она не оттолкнула?
Она закрыла глаза, и перед ней встала картина: Серхио уходит, его мать держит его под руку, Марисоль прижимается к нему, плачет, говорит, что ждала, что любит. А он? Он обнял её в ответ. Не оттолкнул. Не сказал, что всё кончено. Он обнял её, как обнимают женщину, которая ждала четыре недели, которая боялась, которая не знала, жив ли он.
Ракель не знала, что он сказал своей девушке. Не знала, сказал ли он ей правду. Не знала, собирается ли он вообще что-то говорить. Может быть, он решил, что то, что было в Галисии, осталось в Галисии? Может быть, для него это была просто игра, роль, вынужденная близость, которая закончилась, когда они ступили на землю Мадрида? Может быть, он уже сейчас сидит с Марисоль, пьёт чай, рассказывает ей о том, как жил под чужим именем, как писал исторические романы, как учился рыбачить — и ни слова о ней, о «Марте», о том, что они спали в обнимку, что она отдала ему свою кровь, что он сказал ей «навсегда»?
Она сжала кулаки, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. Нет. Не может быть. Он не мог это выдумать. Не мог притворяться. Она видела его глаза, когда он держал её руку в самолёте, когда целовал пальцы, когда говорил, что она спасла ему жизнь. Она знала, как он смотрит на неё, когда она смеётся, когда она молчит, когда она засыпает у него на плече. Этого нельзя выдумать. Этого нельзя сыграть.
Но что, если он не выдержит? Что, если Марисоль будет плакать, умолять, говорить, что не может без него, что она ждала, что она любит? Что, если его мать скажет: «Сынок, она тебя ждала, она хорошая девушка, не делай ей больно»? Что, если он сам не сможет сделать ей больно? Что, если он решит, что так правильно? Что, если он выберет не её?
А она? Она выбрал его. В Галисии она выбрала его. Когда отдала свою кровь, когда лежала на кушетке и смотрела, как её жизнь перетекает в трубку, она выбрала его. Когда проснулась в больнице и увидела его лицо, она выбрала его. Когда он сказал «я люблю тебя», она выбрала его.
А здесь? Здесь она отпустила его руку. Здесь она позволила Альберто кружить себя, целовать, увести. Она не оттолкнула его. Она не сказала: «Всё кончено, я люблю другого». Она смотрела, как Серхио уходит с Марисоль, и ничего не сделала. Потому что не знала, что делать. Потому что боялась. Потому что здесь всё было сложно.
Она перевернулась на бок, уткнулась лицом в подушку. За окном смеркалось, в комнате становилось темно, но она не зажигала свет. Ей было страшно. Не так, как в доме, когда она смотрела в дуло пистолета. Не так, как в больнице, когда ждала, выживет ли он. По-другому. Тихий, тягучий страх, который сжимал горло, не давая вздохнуть. Страх, что она ошиблась. Страх, что он ошибся. Страх, что то, что было в Галисии, было сном, а теперь наступило утро, и они проснулись в разных постелях, в разных жизнях, и никогда больше не увидятся. Или увидятся — на перекрёстке, в супермаркете, в кафе, где она завтракала каждое утро, — и пройдут мимо, потому что не будут знать, что сказать. Потому что слова, которые были так легки в Галисии, здесь, в Мадриде, станут тяжёлыми, невозможными, ненужными.
Она вспомнила, как он сказал: «Я хочу, чтобы ты была моей жизнью». Тогда она поверила. А теперь? Что осталось от этих слов здесь, в городе, где у него есть мать, есть Марисоль, есть его квартира, его книги, его жизнь, в которой нет места для неё? Может быть, он уже понял это. Может быть, он уже пожалел о том, что сказал. Может быть, он ждёт, что она позвонит? Но у неё нет его номера. У него нет её номера. Они не обменялись телефонами. В Галисии они были Хосе и Марта, у них был один дом, одна жизнь, одна спальня. А здесь они — Серхио и Ракель, два незнакомца, которые жили на одном перекрёстке и никогда не встречались.
Или всё-таки встретятся? Или он придёт? Или она пойдёт? Или они будут смотреть на окна друг друга, гадая, есть ли кто-то внутри, и не решатся сделать первый шаг?
Мурильо не знала. Она ничего не знала. Только чувствовала, как страх сжимает грудь, как слёзы текут по щекам, как сердце колотится где-то в горле. Она хотела, чтобы он был рядом. Хотела, чтобы он обнял её, как в ту ночь, когда ей приснился кошмар, и сказал: «Я здесь». Хотела, чтобы он сказал, что всё будет хорошо. Но его не было. Он был там, в другом конце города, с другой женщиной. И она не знала, о чём они говорят. Не знала, думает ли он о ней. Не знала, ждёт ли он.
Она закрыла глаза, и перед ними снова встала картина: Серхио уходит, оборачивается, смотрит на неё, пока её уводит Альберто. А потом стеклянные двери закрываются, и он исчезает. И она остаётся одна. В своей комнате. В своей жизни. Без него.
Она закуталась в плед, подтянула колени к груди, закрыла глаза. И ждала. Не знала чего — утра, звонка, чуда. Или просто того, что страх отпустит. Или что он сам придёт, и она откроет дверь, и он скажет, что всё хорошо, что они вместе, что он не отпустит её. Или что она сама пойдёт, и он откроет дверь, и она скажет, что не может без него. Или что они никогда больше не увидятся, и это будет правильно, потому что так надо, потому что у каждого своя жизнь, и то, что было в Галисии, было просто сном, который не должен был стать реальностью.
Она не знала. Она ничего не знала. Только ждала. И боялась.
---
Квартира матери встретила Серхио запахом, который он знал с детства. Мадридское рагу с курицей — его любимое блюдо, которое Мария де Фонойоса готовила только по особым случаям. Или когда хотела утешить. Или когда боялась. Сейчас пахло именно так — пряно, густо, успокаивающе, и этот запах ударил в лицо, едва он переступил порог.
Мария не сказала ни слова. Только посмотрела на него, на его лицо, на то, как он стоит, опираясь на здоровую ногу, как держится за косяк, переступая порог. Потом развернулась и пошла на кухню — накрывать на стол, доставать тарелки, раскладывать приборы. Она делала это молча, быстро, как всегда, когда нужно было занять руки, чтобы не расплакаться.
Марисоль взяла его под локоть.
— Пойдём, — сказала она тихо. — Я помогу тебе переодеться.
Он не возражал. Дал ей вести себя через коридор, мимо гостиной, в его старую комнату — ту, где он вырос, где всё осталось по-прежнему: кровать, письменный стол, стопка книг на тумбочке, а на спинке стула — старые спортивные шорты, которые он всегда носил дома у матери. Они висели там с его последнего визита, никто не убирал, потому что Мария знала: он не любит, когда трогают его вещи.
Марисоль взяла шорты, протянула ему. Он взял, начал расстёгивать брюки. Она не отвернулась. Смотрела, как он морщится, когда двигает ногой, как осторожно стягивает ткань через перемотанное бедро. И когда бинты открылись — белые, плотные, с едва проступившим розовым пятном на месте раны, — она всхлипнула. Тихо, сдавленно, прижав ладонь ко рту. Её обычная стойкость, та, которую она носила на себе как вторую кожу, куда-то исчезла.
— Мари, — начал он.
— Ничего, — перебила она, выпрямилась, вытерла глаза. — Ничего. Я просто… не ожидала.
Она помогла ему надеть шорты, завязала пояс, поправила край, чтобы не натирал повязку. Он не отстранялся. Позволял ей заботиться о себе, потому что не знал, как сказать то, что должен был сказать. Потому что боялся сделать это здесь, в этой комнате, где она стояла перед ним, вытирая слёзы, которые не могла сдержать.
Они вышли к столу. Мария уже разложила рагу по тарелкам, поставила хлеб, вино, воду. Села напротив, сжала руки на столе. Ждала. Марисоль села рядом, положила ладонь на его руку. Он не убрал.
Они ели молча. Тишина была плотной, тяжёлой, как перед грозой. Женщина поднимала глаза на сына, опускала, снова поднимала. Хотела спросить — как ты? что случилось? больно? — но не решалась. Ждала, что он сам начнёт. Марисоль тоже ждала. Она ждала четыре недели. Могла подождать ещё немного.
Но Серхио молчал. Не мог говорить. Потому что единственное, о чём он хотел говорить, — это Ракель. Её руки в его руке. Её кровь в его венах. Её глаза, когда она сказала «я люблю тебя» в больнице. Её пальцы, которые она выпустила из его ладони в аэропорту, чтобы он мог пойти к матери. Её лицо, когда Альберто кружил её, целовал, уводил. Он хотел говорить о ней, но не мог. Не здесь. Не с ними.
Марисоль ела медленно, почти не поднося вилку ко рту. Она смотрела на него, на его руки, на то, как он держит вилку, как отрезает кусок мяса, как жуёт, не чувствуя вкуса. Она ждала. Всю дорогу от аэропорта она ждала, что он скажет что-то — объяснит, расскажет, успокоит. Но он молчал. И её страх, который она держала в себе четыре недели, который отступил, когда она увидела его живым, начинал возвращаться. Другой страх. Тихий. Холодный.
Когда тарелки опустели, писатель отодвинулся от стола.
— Мне нужно домой, — отрезал он. — Принять душ, промыть рану, поспать.
Мария не возражала. Поднялась, начала собирать тарелки, не глядя на него. Она знала этот голос. Когда он был мальчишкой, она слышала его, если он был чем-то расстроен, но не хотел говорить. Тогда она оставляла его в покое, зная, что он сам придёт, когда будет готов. Придёт ли сейчас? Она не знала.
— Я поеду с тобой, — твёрдо сказала Марисоль. — Не могу отпустить тебя одного.
Он согласился. Кивнул, не глядя на неё. Может, так даже лучше. Поговорить наедине, не при матери, не в этой комнате, где всё напоминало о детстве, о прошлом, о том, кем он был, когда ещё не встретил Ракель.
Он вышел из квартиры в спортивных шортах, не переодеваясь. Мать проводила их до двери, поцеловала сына в щёку, сжала его руку.
— Позвони, — попросила она. — Когда отдохнёшь. - Он кивнул.
В такси они сели на заднее сиденье. Девушка прижалась к его плечу, положила голову, закрыла глаза. Она устала. Устала ждать, устала бояться, устала не знать. Он чувствовал её дыхание на своей шее, её пальцы, сжимающие его руку, и думал о другой. О её руке, которую она выпустила из его ладони. О её взгляде, когда он уходил с Марисоль, а она оставалась с другим. О том, как Альберто кружил её, целовал, уводил. И она позволяла. Не оттолкнула. Не сказала, что всё кончено. Не сказала, что любит другого.
Неужели она вернётся к нему? Неужели то, что было в Галисии, останется в Галисии? Нет. Он не хотел верить. Не мог. Она отдала ему свою кровь. Она сказала «я люблю тебя». Она смотрела на него в самолёте так, как смотрят только на того, кто стал всем. Это не могло исчезнуть за один час, за один перелёт, за одну встречу в аэропорту.
Но она отпустила его руку. Она позволила другому увести себя. Она не обернулась, когда он уходил? Он не помнил. Он видел её только в тот момент, когда его уводили, а её кружил другой мужчина. А потом толпа закрыла её, и он не знал, смотрела ли она на него.
Он закрыл глаза. Голова Марисоль тяжелела на его плече, дыхание становилось ровным, глубоким — она засыпала. Он не двигался, боясь разбудить. Боялся, что она откроет глаза и начнёт говорить, а он не знает, что ответить. Не знает, как сказать то, что должен сказать. Не знает, как сделать это, не разбив ей сердце.
Такси ехало по вечернему Мадриду, мимо знакомых улиц, мимо кафе, где он пил кофе, мимо книжного, где подписывал книги, мимо перекрёстка, где жила она. Он посмотрел в окно. Её дом был тёмным. Или показалось. Он не успел разглядеть.
Марисоль пошевелилась, вздохнула во сне, прижалась ближе. Он смотрел на её волосы, рассыпанные по его плечу, на её пальцы, сжатые на его руке, и думал о том, что завтра она проснётся, и он должен будет ей всё сказать. Что он любит другую. Что он никогда её не любил. Что четыре недели в Галисии были не игрой, не вынужденной близостью, а его настоящей жизнью, которую он не хочет терять. Но он не знал, как сказать это, не сделав больно. И боялся, что не сможет. Что слова застрянут в горле, как сегодня, за обедом. Что он будет молчать, а она будет ждать, и страх в её глазах будет расти, и она будет думать, что это из-за раны, из-за пережитого, из-за того, что ему нужно время. А ему нужно не время. Ему нужно сказать ей правду. И он не знал, как.
Такси свернуло на его улицу. Дом был тёмным, окна его квартиры на втором этаже смотрели на пустую улицу. Он вышел, помог Марисоль выбраться из машины, и они пошли к подъезду. Она снова взяла его под руку, и он позволил. Потому что не знал, как отстранить её. Потому что боялся, что если сделает это сейчас, то она всё поймёт, а он ещё не готов. Потому что хотел сделать это завтра. Или через день. Или когда рана перестанет болеть. Или когда он сам поверит, что Ракель не вернулась к Альберто. Или что она не вернулась. Или что она вообще существует не только в его памяти, в его крови, в его сердце.