***
Карета, нанятая Жуковским, оказалась старой, с продавленными подушками, и трясло в ней немилосердно. Но даже сквозь дребезжание и толчки Пушкин чувствовал, как с каждым верстовым столбом воздух становится чуть легче. Он высунулся в окошко, подставляя разгоряченное лицо редкому ветерку. — Василий Андреевич, как же я тебе благодарен! — кричал он, перекрывая стук колес. — Ещё день в этом каменном гробу, и я бы засох, как музейный гербарий. Жуковский сидел напротив, стараясь сохранить достоинство, но каждый ухаб заставлял его подпрыгивать и хвататься за шляпу. — Погоди благодарить, Александр. Во дворце своя духота, хоть и парк под боком. Да и этикет… — Он поморщился. — Но, полагаю, ради твоего общества мы с императором как-нибудь ослабим вожжи. — Ах, этикет! — Пушкин махнул рукой. — Я сейчас готов читать стихи самому чёрту, лишь бы в тени. — До чёрта не дойдёт, а вот с царской семьёй пообщаться придётся, — улыбнулся Жуковский, поправляя жабо. Наконец карета въехала в парк Царского Села. Тенистые аллеи, пруды, прохлада, долетавшая от воды — Пушкин жадно вдыхал этот воздух, казавшийся ему нектаром. Карета остановилась у одного из флигелей дворца. Жуковский первым вышел, огоянулся на Александра. Тот спрыгнул на гравий и замер, оглядываясь. Впереди них уже собралась группа людей. В неизменном мундире, сияя улыбкой, шествовал император Николай Павлович. Рядом с ним, держа его за руку, шла девочка лет десяти в нарядном светлом платье с голубыми лентами — великая княжна Мария. Чуть поодаль виднелся мальчик, наследник Александр, которому недавно исполнилось одиннадцать — он смотрел на поэтов с любопытством. — А, Василий Андреевич! — воскликнул император, заметив Жуковского. — Наконец-то! А мы уж думали, вы там, в Петербурге, совсем спеклись. — Он перевёл взгляд на Пушкина, и в глазах его мелькнула игривая искра. — И вы, Пушкин, здесь? Ну, теперь я понимаю, почему наш любезный наставник так рвался в Царское. Никуда вы, Василий Андреевич, без своего любимца! Жуковский склонил голову в поклоне, пряча улыбку: — Ваше Величество слишком добры. Но, осмелюсь заметить, Александр Сергеевич сам по себе — магнит для всякой живой души. Особенно в такую жару, когда все ищут прохлады и вдохновения. Цесаревич Александр, не в силах сдерживать детский восторг, шагнул вперёд. — Господин Пушкин! — звонко произнёс он. — А правда, что вы новую сказку пишете? Прочитаете нам какую-нибудь! Пожалуйста! Александр улыбнулся мальчику, но ответить не успел — вмешался Жуковский: — Ваше Высочество, прежде чем слушать сказки, нам всем надобно остыть с дороги. Дайте поэту дух перевести, а то он сейчас сам на сказочного персонажа похож — запылённого и утомлённого. Все рассмеялись. Мария, дочь Николая, стеснительно выглядывала из-за отца, её платье шуршало при каждом движении. Император уже собирался что-то добавить, как со стороны подъездной аллеи послышался цокот копыт и скрип ещё одной кареты — последней, более мрачной и массивной, с гербом на дверце. Пушкин обернулся. Из кареты, не дожидаясь лакея, вышел человек. Весь в чёрном: чёрный сюртук, чёрные панталоны, высокие сапоги. Даже перчатки были тёмные. На фоне светлых одежд и зелени парка он казался живым воплощением грозовой тучи. Лицо его, с резкими чертами и холодным взглядом, не выражало ни радости, ни усталости — только ледяное спокойствие. Пушкин, увидев графа Бенкендорфа, едва слышно вздохнул и закатил глаза к небу, которое, казалось, тоже помрачнело от его появления. Поэт наклонился к уху Жуковского и прошептал: — Боже мой, Василий Андреевич, даже такой солнечный день этот человек умудряется испортить одним своим присутствием. Словно чёрный коршун налетел на райский сад. Жуковский, не меняя выражения лица, чуть заметно покачал головой, предостерегая друга от опрометчивых слов. Но было поздно. Бенкендорф, приближаясь к группе, остановил свой взгляд на Пушкине. В его глазах мелькнуло что-то, похожее на усмешку, но голос остался ровным и показался слишком громким в этой парковой тишине: — Александр Сергеевич, я, конечно, не обладаю той поэтической чуткостью, что позволила бы мне оценить всю метафоричность вашего замечания. Однако «чёрный коршун» — это, вероятно, комплимент? Хищная птица, зоркий взгляд… Благодарю. Пушкин вспыхнул. Он не ожидал, что его шёпот будет услышан. Но отступать было не в его правилах. — Граф, — ответил он с подчёркнутой вежливостью, — я лишь восхитился вашим умением всегда появляться именно тогда, когда… когда этого меньше всего ждёшь. Прямо как божественное вмешательство в античной драме, только в чёрном. — Это не умение, — Бенкендорф остановился в двух шагах от поэта, его тёмный сюртук казался непроницаемым для солнечных лучей. — Это необходимость и моя прямая обязанность — быть там, где нужно. Впрочем, поэтам свойственно путать необходимость с назойливостью. — О, не смею путать! — парировал Пушкин с лёгким поклоном. — Просто завидую вашему гардеробу. В таком цвете, должно быть, и жара нипочём? Или это особая броня от излишних чувств? Бенкендорф чуть прищурился. Его пальцы, сжатые в кулак, побелели в перчатках. Он бросил быстрый взгляд на императора, ожидая, что тот прекратит эту дерзость. Но Николай, вместо того чтобы вмешаться, лишь переглянулся с Жуковским, едва заметно улыбнулся и сказал: — Ну, господа, оставляю вас наслаждаться взаимным остроумием, а мы с Машенькой пойдём в тень, пока она совсем не растаяла. Василий Андреевич, прошу вас, пройдёмте с нами, мне нужно обсудить с вами программу завтрашних занятий с Сашей. Жуковский с явным облегчением поклонился и последовал за императором, бросив на друга взгляд, в котором смешались и укор, и сочувствие. Цесаревич тоже пошёл с ними, но на ходу обернулся и помахал Пушкину рукой. Два Александра остались одни посреди дорожки. Тишина повисла между ними, густая, как июльский зной. Бенкендорф первым нарушил молчание. Голос его звучал сухо: — Жарко сегодня. Невыносимо. Пушкин удивлённо вскинул бровь. Граф заговорил о погоде? Это было почти комично после их перепалки. — Да, — осторожно ответил поэт, — но здесь, в парке, уже легче. Посмотрите, какая красота: эти липы, пруды… Императрица, говорят, очень любит этот уголок. Есть в нём что-то умиротворяющее. Бенкендорф скользнул равнодушным взглядом по зелени. — Пейзаж как пейзаж. Деревья, вода. Для надзора — не самое удобное место, много укрытий. Но летом, полагаю, сойдёт. Александр Сергеевич вздохнул. С этим человеком невозможно было говорить ни о чём, кроме службы. Даже природа для него — лишь потенциальное место для слежки. — Вы удивительный человек, Александр Христофорович, — не сдержался Пушкин. — Умеете превратить даже райский сад в полицейский участок. — А вы, Александр Сергеевич, умеете превратить любое невинное замечание в эпиграмму. — Бенкендорф слегка наклонил голову. — Пожалуй, мне пора. Долг требует моего присутствия подле императора. Надеюсь, ваше пребывание здесь будет… спокойным. Он развернулся и, не прибавляя шага, направился ко дворцу, стуча каблуками по гравию. Чёрная фигура постепенно растворялась в зелени, пока не скрылась за поворотом. Пушкин выдохнул. Словно гора с плеч свалилась. Он подошёл к карете, из которой уже выгружали его вещи. Сумка с рукописями стояла на земле. Он поднял её, открыл, чтобы проверить, не помялись ли листы. Всё было в порядке. Он достал стопку бумаг, переложил их, потом машинально сунул руку в карман сюртука — проверить, там ли его портсигар. Пальцы нащупали нечто нежное, мягкое. Он вытащил это. На ладони лежала ромашка. Свежая, с ярко-жёлтой сердцевинкой и белоснежными лепестками, ни один не повреждён. От неё пахло летом, полем, чем-то далёким от этой пышной, но казённой красоты. Пушкин замер. Он точно помнил, что, когда садился в карету, карманы были пусты. Александр проверял их, потому что искал платок. Откуда?.. Он оглянулся — рядом никого не было, только кучер возился с упряжью. Может, Никита всё же сунул на прощание? Но верный слуга знал, что он терпеть не может мусор в карманах. Может, из сумки с рукописями выпала? — Чёртовщина какая-то, — пробормотал Пушкин, вертя цветок в руках. Он поднёс его к лицу, вдохнул запах. И вдруг, неизвестно почему, на душе стало легко. Словно какая-то невидимая сила послала ему этот маленький летний привет. Александр вспомнил ромашки в кабинете, те, что лежали в рукописях. Тоже будто из ниоткуда. — Кто-то надо мной смеётся, — усмехнулся он, но усмешка вышла мягкой. — Или… флиртует? Может это даже какая-то вздыхающая барышня, поклонница его таланта, прознала про переезд и ухитрилась подбросить ему знак своего внимания. Это было понятное и постое объяснение. Пушкин спрятал ромашку обратно в карман — на этот раз бережно, почти нежно. И, насвистывая что-то из итальянской оперы, зашагал к отведённым ему покоям, думая уже не о графе и его колкостях, а о Татьяне, о письме, которое никак не давалось, и о том, что в этом парке, в этой природной тишине, он обязательно допишет эту сцену.***
Комната, отведённая Пушкину во флигеле, оказалась светлой и прохладной. Окна выходили в парк, лёгкий ветерок колыхал занавески. Александр Сергеевич разложил рукописи на широком столе, обмакнул перо и замер. Письмо Татьяны. Оно мучило его уже который день. Он знал, что она должна сказать, знал каждое её чувство — робость, отчаяние, надежду. Но слова не шли. Точнее, шли не те — слишком книжные, слишком гладкие. А нужно было, чтобы читатель услышал её дыхание, увидел, как дрожит её рука... — Нет, не то, — пробормотал Александр, откладывая перо. — Совсем не то. Он отодвинул чистый лист и взял стопку ранее написанного. Начал перечитывать с самого начала, с первой главы. Иногда это помогало — войти в поток, вспомнить, каким он задумал «Онегина» в самом начале. «Мой дядя самых честных правил…» — шевелил он губами, пробегая глазами знакомые строчки. В дверь постучали. Не дожидаясь ответа, в комнату вбежал цесаревич Александр Николаевич, раскрасневшийся от быстрой ходьбы. — Александр Сергеевич! — выпалил он. — А вы приехали сюда стихи писать? Прямо сейчас пишете? Пушкин улыбнулся и привстал, собираясь поклониться, но мальчик уже подбежал к столу и с любопытством уставился на рукописи. — Пытаюсь, Ваше Высочество. Но муза сегодня капризна. — А можно посмотреть? — цесаревич потянулся к листам. — Саша, оставь поэта в покое. В дверях стоял император Николай Павлович — высокий, статный, с рыжеватыми бакенбардами, в расстёгнутом сюртуке, явно собравшийся на прогулку. Он вошёл в комнату, и сразу атмосфера переменила. — Николай Павлович, — Пушкин склонился в поклоне. Император махнул рукой: — Полно, полно, Александр Сергеевич. Здесь не дворец, а летнее убежище. Церемонии оставим для зимы. — Он подошёл к столу, мельком глянул на бумаги. — Всё мучаете Онегина? Бросьте. Идёмте с нами на пруд. Жара спала, самое время освежиться. Составите компанию. Пушкин снова поклонился, готовый отказаться, но... Работа и так не шла, может, именно прогулка способна разогнать туман в голове? — Осмелюсь заметить, что я… — Никаких возражений, — перебил Николай и, к полному изумлению поэта, шагнул к нему и по-приятельски, даже фамильярно, обнял одной рукой за плечи. — Идёмте, идёмте, а то Василий Андреевич совсем заскучал в дамском обществе, ему свежая кровь нужна. Пушкин, чувствуя на плече тяжёлую, но дружескую руку императора, позволил увлечь себя из комнаты. Цесаревич запрыгал следом. Они вышли из флигеля и направились по тенистой аллее к большому пруду. Солнце уже клонилось к закату, и жара действительно спала, уступив место приятной, ласковой прохладе. У пруда, в тени раскидистой ивы, на скамье сидела императрица Александра Фёдоровна в лёгком светлом платье. Рядом с ней, на траве, расположились великие княжны — Мария, Ольга и Александра. Тут же, в удобном кресле, которое, специально вынесли из дворца, полулежал Жуковский с книгой в руках. Увидев приближающуюся процессию, он приподнялся и улыбнулся. — А вот и наш затворник! — воскликнул он. — Александр, ты хоть видел сегодня солнце или всё над Татьяной корпишь? — Видел, Василий Андреевич, видел, — ответил Пушкин, освобождаясь наконец от императорской руки и раскланиваясь перед дамами. — И даже, кажется, немного загорел от стыда, что ничего не выходит. Императрица улыбнулась ему ласково, но ничего не сказала, погружённая в наблюдение за детьми. Николай между тем подошёл к самому берегу, присел на корточки, потрогал воду. — Благодать! — объявил он. — Василий Андреевич, вы твёрдо решили сегодня не купаться? Глядите, как вода манит! Жуковский лениво повернул голову: — Ваше Величество, вода манит только тех, кто молод душой и телом. Я же предпочитаю наслаждаться ею созерцательно. К тому же, — он указал на книгу, — тут такие стихи, что и в воду лезть не хочется. Николай выпрямился во весь свой немалый рост и, улыбнувшись, подошёл к Жуковскому. Встал над ним, загораживая солнце. — Стихи, говорите? А мне кажется, вы просто боитесь показать при дамах, что плаваете хуже утюга. Поэт прищурился, глядя на императора снизу вверх: — Ваше Величество, я плаваю ровно настолько, чтобы не утонуть в море вашего остроумия. А это, смею заметить, требует немалой сноровки. Николай расхохотался — громко, открыто. Он хлопнул Жуковского по плечу, отчего тот слегка качнулся в кресле. — Ох, Василий Андреевич, с вами не соскучишься! Ну, Александр Сергеевич, — теперь он повернулся к Пушкину, — разделяете ли вы мнение нашего маститого поэта о пользе созерцания? Пушкин, наблюдавший за этой сценой с улыбкой, ответил: — Николай Павлович, я полагаю, что каждый склонен наслаждаться по-своему. Кому-то дан дар слова, а кому-то — дар чувствовать воду кожей. Я, пожалуй, предпочту второе сегодня. — Вот это дело! — обрадовался Николай. Он быстро скинул сюртук, оставшись в одной рубашке, закатал штаны и, подойдя к воде, зашёл по щиколотку. — Ах, хорошо-то как! Александр Сергеевич, идите же сюда! Пушкин, глядя на императора, почувствовал внезапный азарт. Он скинул туфли, закатал панталоны и, подойдя к воде, осторожно ступил в пруд. Вода оказалась прохладной, но не ледяной — ласковой, обволакивающей. Николай, видя его осторожность, вдруг наклонился и плеснул в поэта водой. — Николай Павлович! — воскликнул Пушкин, отскакивая, но было поздно — брызги попали на рубашку. — Ага! — закричал цесаревич, наблюдавший за ними с берега. Он с разбегу влетел в воду, подняв тучу брызг, окатившую и отца, и поэта. — Я тоже! Я тоже! — Александр! — притворно строго крикнул Николай, но тут же сам плеснул водой в сына. Началась весёлая возня. Пушкин, забыв о своей чинности, тоже принялся брызгаться, целясь то в императора, то в цесаревича. — Александр Сергеевич, вы мне за воротник залили! — хохотал Николай. — Николай Павлович, это возмездие за ваше коварное нападение! — парировал Пушкин, ловко уворачиваясь от ответной атаки. Императрица с берега смотрела на них с мягкой улыбкой. Жуковский отложил книгу и наблюдал за развернувшейся сценой с весёлой иронией во взгляде. И тут, в разгар веселья, Пушкин случайно поднял глаза и замер. Чуть поодаль, на противоположном берегу пруда, под одиноким дубом, был человек в чёрном. Он не купался, не загорал, не наслаждался вечером. Он сидел за складным походным столиком с кипой бумаг и что-то писал, изредка поднося перо к чернильнице. Бенкендорф. Даже здесь, на природе, даже в этот благостный вечерний час, он работал. Чёрный сюртук был застёгнут на все пуговицы, словно граф готовился не к отдыху, а к официальному приёму. Солнце золотило верхушки деревьев, но до него, казалось, не доставало — тень дуба укрывала его плотно, как плащом. Николай перехватил взгляд Пушкина, тоже посмотрел на другой берег, усмехнулся и снова приобнял поэта за плечи — мокрые, в рубашке, прилипшей к телу. — А, Александр Христофорович! — сказал он громко, так, что голос покатился над водой. — Глядите, работает. Даже вечером, даже у пруда. Вот бы все мои подданные так служили Отечеству! Пушкин, чувствуя на плече тяжёлую, влажную руку императора, который был выше него на целую голову, невольно усмехнулся. — Ваше Величество, если бы все так служили, мир был бы невыносимо скучен. Сплошные документы и никаких стихов. — А вы, Пушкин, уже стихами мне служите, — заметил Николай. — Тоже служба, хоть и не в мундире. Они говорили, а Пушкин краем глаза увидел, что Бенкендорф поднял голову от бумаг, и теперь смотрел прямо на них. На Николая, на поэта, на руку императора, всё ещё лежавшую на плече поэта. Взгляд графа был долгим, тяжёлым, немигающим. Александр почувствовал его кожей, даже на расстоянии. Он хотел отвернуться, сделать вид, что не заметил, но не мог — словно прирос к месту. Наконец граф медленно опустил глаза и снова склонился к бумагам. Пушкин выдохнул. — Скажите, Николай Павлович, — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал непринуждённо, — Александр Христофорович… он вообще когда-нибудь отдыхает? Николай задумался. Он убрал руку с плеча Пушкина, провёл ладонью по мокрым медным волосам, откидывая их назад. — Отдыхает? — переспросил он. — Знаете, Александр Сергеевич, я редко об этом думал. Но, пожалуй, нет. Я ещё при покойном брате, при Александре Павловиче, помню его. Всегда в деле, всегда при бумагах. Говорят, даже в молодости, когда другие гусары кутили, он сидел над рапортами. — Николай покачал головой. — Удивительный человек. Я без него, как без рук. Но… да, вы правы. Наверное, это тяжело — быть им. Пушкин снова посмотрел на тот берег. Бенкендорф писал, не поднимая головы. Чёрная фигура на фоне зелени казалась вырезанной из другого мира — мира долга, приказов, неусыпного контроля. — А может, — тихо сказал Пушкин, — ему просто не с кем разделить этот отдых? Император удивлённо взглянул на поэта, но ничего не ответил. Только хлопнул его по спине и крикнул сыну: — Саша, вылезай! Простынешь ещё! Цесаревич, раскрасневшийся и счастливый, выскочил из воды и побежал к матери. Николай последовал за ним, на ходу отряхиваясь. Пушкин задержался на мгновение, глядя на противоположный берег. Александр Христофорович по-прежнему сидел над бумагами, но когда Пушкин уже собрался уходить, граф вдруг снова поднял голову и посмотрел прямо на него. Взгляды их встретились — и на этот раз Бенкендорф не отвёл глаз первым. Он смотрел долго, пристально, словно пытался что-то прочесть на лице поэта, разгадать какую-то загадку. Поэту стало не по себе. И в то же время что-то дрогнуло внутри — непонятное, тревожное, но не противное. Он резко отвернулся и пошёл к берегу, где Жуковский уже махал ему рукой, зовя присоединиться к чаепитию.***
Вечер опускался на Царское Село, тёплый и тихий. В кармане у Александра Сергеевича, рядом с портсигаром, всё так же лежала ромашка — та самая, появившаяся словно из ниоткуда. Он так и не выбросил её. В большом зале Екатерининского дворца было прохладно — огромные окна выходили на парк, вечерний ветер свободно гулял между колонн. Свечи в тяжёлых канделябрах отражались на паркете. Собралось немного придворных — только самые близкие, те, кто сопровождал царскую семью в летней поездке. Императрица Александра Фёдоровна сидела за роялем. Её тонкие пальцы легко касались клавиш, извлекая мелодию — что-то простое, трогательное, по-домашнему уютное. Пушкин стоял у окна, слушал вполуха, поглядывая на тёмную зелень парка. Мысли его всё ещё бродили вокруг Татьяны, вокруг письма, которое никак не удавалось. — Александр Сергеевич, — позвала его императрица, когда последний аккорд затих, — теперь ваша очередь. Говорят, у вас созрело новое произведение. Осмелитесь прочесть? Поэт оторвался от окна, поклонился залу. Он действительно написал несколько строк сегодня утром — вырвалось само, под впечатлением от вечерней прогулки. — Осмелюсь, Ваше Величество, — сказал он и, не дожидаясь повторного приглашения, вышел на середину зала. Он читал негромко, но внятно, и каждое слово ложилось в тишину, как камешек в воду — расходясь кругами: «Я вас любил: любовь ещё, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам бог любимой быть другим». Тишина после последней строчки держалась несколько секунд. Потом императрица тихо вздохнула, хлопнула в ладоши, и придворные зааплодировали вслед — сдержанно, но искренне. — Боже, как точно и как романтично, — сказала она. — Вы умеете разбить сердце, Александр Сергеевич, даже не обращаясь ни к кому конкретному. — Это только стихи, Ваше Величество, — улыбнулся Александр. — Выдумка. — Знаем мы ваши выдумки, — усмехнулся Николай Павлович, стоявший рядом с Жуковским. — Василий Андреевич, отчего бы вам тоже не прочесть что-нибудь свежее? Или ваш муза сегодня отдыхает? Жуковский хотел ответить, но вдруг обнаружил, что его шарф — длинный и светлый — развязался и один конец свешивается чуть ли не до пола. Он попытался поправить его сам, но пальцы соскальзывали. — Проклятая вещь, — пробормотал поэт. — Всё утро промучился. Николай шагнул к нему, встал почти вплотную — заполняя собой всё пространство. Медленно, даже слишком медленно, он взял концы шарфа, расправил их и начал завязывать заново, глядя поэту прямо в глаза. — Василий Андреевич, — сказал он вполголоса, но Пушкин услышал, — ну как же вы без меня? Пропадёте ведь. Жуковский стоял неподвижно, только чуть заметно улыбался уголками губ. — Ваше Величество, я пропадал ещё до вашего появления на свет. И ничего, жив. — Живы, но не при шарфе, — парировал император, затягивая узел. — Вот теперь другое дело. Пушкин наблюдал за этой сценой с лёгкой усмешкой. Он давно привык к тому, что император позволял себе с Жуковским особую фамильярность, а тот — принимал её с неизменным изяществом. Но тут взгляд Александра скользнул по залу, и он нахмурился. Бенкендорфа не было. Он обвёл глазами всех присутствующих — граф не сидел в кресле, не стоял у колонн, не беседовал в углу с каким-нибудь чиновником. Его вовсе не было. Пушкин подошёл к Жуковскому, когда Николай отошёл к императрице. — Василий Андреевич, а где наш мрачный рыцарь? — спросил он вполголоса. — Неужели удостоил себя минутой отдыха? Жуковский покачал головой: — Александр Христофорович? Отдыхает? Ты плохо его знаешь. Он в кабинете, работает. У него всегда есть какое-то дело. Николай Павлович шутит, что граф спит с пером в руке. Александр Сергеевич посмотрел в сторону дверей, ведущих во внутренние покои. В голову, возможно, ударило шампанское — он выпил бокал перед чтением, для храбрости, и теперь лёгкое тепло разливалось по телу, притупляя осторожность. — Пойду, — сказал поэт неожиданно для самого себя. — Куда? — Василий Андреевич поднял бровь. — К нему. Проведаю. — Пушкин уже двинулся к дверям. — Нельзя же всё время работать. Он человек, а не машина. — Александр, не надо, — тихо, но твёрдо сказал Жуковский. — Ты знаешь, он не любит… Но Пушкин уже вышел из зала. Шампанское играло в крови, и ему вдруг отчаянно захотелось нарушить эту ледяную неприступность, пробить брешь в броне «чёрного рыцаря», увидеть, что скрывается под маской «грозного коршуна». *** Коридоры дворца тонули в полумраке — свечи горели редко, только в ключевых точках. Пушкин шёл на ощупь, припоминая, где расположен кабинет, отведённый графу Бенкендорфу. Наконец он увидел полоску света под дверью. Постучал. Не дожидаясь ответа, толкнул дверь и вошёл. Бенкендорф сидел за массивным столом, заваленным бумагами. Перед ним горела свеча — одна-единственная, отбрасывая резкие тени на лицо. Он поднял голову, и в глазах его мелькнуло удивление, но тут же сменившееся привычной холодностью. — Пушкин? — Голос звучал ровно, без эмоций. — Вы ошиблись дверью. Придворные развлечения этажом ниже. Поэт шагнул в комнату, прислонился плечом к косяку, стараясь придать себе небрежный вид. — Александр Христофорович, неужели я похож на человека, который ищет развлечений? Я искал вас. — Меня? — граф отложил перо. — Зачем? Пушкин оттолкнулся от косяка и подошёл ближе к столу. Шампанское толкало в спину, развязывало язык. — Хотел спросить: вы когда-нибудь отдыхаете? Все там, — он махнул рукой в сторону зала, — музыка, стихи, император… А вы здесь, в духоте, над бумагами сидите. Неужели ни разу не хотелось просто… не знаю… погулять? Посмотреть на звёздное небо? Бенкендорф смотрел на него без улыбки, изучающе, словно видел впервые. — Александр Сергеевич, — сказал он после паузы, — я ценю вашу заботу, но прошу не задавать глупых вопросов. У меня работа. У вас — развлечения. Каждый несёт свой крест. — Крест? — поэт усмехнулся. — Вы считаете это ваш крест? Сидеть в четырёх стенах и перебирать бумажки, пока там, — он снова махнул рукой, — проходит жизнь? Бенкендорф медленно поднялся из-за стола. Теперь они стояли друг напротив друга — высокий, прямой, чёрный граф и взъерошенный, разгорячённый поэт. — Жизнь, — повторил Александр Христофорович. — Вы думаете, я не знаю, что такое жизнь? Я её видел. Война, кровь, смерть. А ваши стихи… — Он чуть скривил губы. — Ваши стихи — это тоже жизнь, только для тех, кто может позволить себе роскошь чувствовать. — Роскошь чувствовать? — Пушкин шагнул ближе, почти вплотную. — А вы, граф, вы умеете чувствовать? Или у вас вместо сердца — чёрная чернильница? Бенкендорф не отступил. Они стояли так близко, что поэт смог разглядеть мелкие морщинки у глаз графа, заметить, как дрогнул уголок его рта. — Вы много себе позволяете, Александр Сергеевич, — тихо сказал граф. — А вы мало, — выпалил поэт. — Вы так боитесь всего, что может выдать в вас человека, что с головой прячетесь за мундир, за бумаги, за этот вечный чёрный цвет, а там, — он ткнул пальцем в грудь Бенкендорфа, — там же что-то есть? Или всё же пустота? Рука графа метнулась вверх и перехватила запястье поэта. Хватка была железной, почти болезненной. — Не смейте, — прошипел он. — Не смейте лезть мне в душу. Вы меня не знаете. И знать не хотите. Для вас я — чёрный коршун, надзиратель, тюремщик. Так и оставьте меня им. — А если я хочу узнать? — Пушкин не вырывал руки, смотрел в глаза, чувствуя, как бешено колотится сердце. — Если мне не нужен ваш мундир? Если я хочу понять? Хотя бы узнать наконец, кто оставляет в моих рукописях эти чёртовы ромашки?.. Он сказал это, сам не до конца осознавая своих слов. Ромашки? Откуда это взялось? Шампанское, глупая бравада, озабоченность последних дней — вот и вырвалось наружу. Бенкендорф замер. Его пальцы на запястье Пушкина дрогнули, но не разжались. В глазах мелькнуло — удивление? страх? надежда? — и тут же погасло. — Вы бредите, — сказал он глухо. — О каких ромашках речь? Убирайтесь. Немедленно. Он отпустил руку Пушкина, почти оттолкнул его, и отвернулся к столу, опираясь на него руками, сгорбившись, как под непосильной ношей. Александр Сергеевич стоял, растирая запястье, глядя на его чёрную спину. Его душила злость — на себя, на графа, на эту дурацкую ситуацию. — Как хотите, — бросил поэт. — Живите в своей скорлупе. Мне-то что. Пушкин развернулся и вышел, с силой хлопнув дверью. В коридоре он остановился, прижался лбом к холодной стене. Сердце колотилось, в висках стучало. Зачем он пошёл к нему? Зачем полез в душу? Зачем вспомнил эти дурацкие ромашки? Теперь Бенкендорф будет думать, что он сумасшедший. Или, что хуже, сошлёт куда-нибудь подальше. Поэт закатил глаза к потолку, вздохнул и побрёл обратно в зал, к музыке, к свету, к людям. Настроение было безнадёжно испорчено. *** Граф Александр Христофорович Бенкендорф ещё долго стоял в своём кабинете, не двигаясь, опираясь на стол. Потом медленно опустился на стул и устало потёр глаза. Единственная свеча догорала, оплывая воском. Перед ним на столе лежали бумаги. Те самые, записанные и присланные ему чуть ли не сразу, как Александр Сергеевич кончил читать последнюю строчку нового стихотворения в праздном зале Екатерининского дворца. «Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем…» Бенкендорф читал эти строки и чувствовал, как что-то безнадёжно сжимается внутри. Он вспомнил, как работал сегодня у пруда и смотрел, как Пушкин смеётся, купаясь с императором. Как провожал его спину взглядом в коридоре. Как поэт сам пришёл к нему — первый, не побоявшись. А он? Он снова всё испортил. Снова захлопнул дверь, вступил в спор, раскритиковал, прогнал. — Идиот, — прошептал граф одними губами. — Старый, глупый идиот. Он опустил голову на руки и долго сидел так, не двигаясь, в тишине пустого кабинета, где тени плясали на стенах. А на столе, среди казённых бумаг и докладов, лежала ещё одна ромашка — свежая, сорванная сегодня на закате. Та, которую он не успел подложить.