Shadows We Carry

NC-17
В процессе
30
автор
Размер:
планируется Макси, написано 100 страниц, 39 543 слова, 18 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 11 . Тишина

Настройки
Он шёл по набережной, не чувствуя ног. Ветер с залива был холодным, но Лёша не застёгивал куртку — ему было всё равно. Он думал, что должен чувствовать облегчение. Он ушёл. Он спас их. Ирина, Максим, Миша, Иван — они теперь в безопасности. Он думал, что это чувство должно быть лёгким, как выдох после долгого бега. Но вместо лёгкости в груди была пустота. Такая глубокая, что он почти физически ощущал, как она давит на рёбра, мешает дышать, заставляет спотыкаться на ровном месте. Он брёл по городу, который стал для него домом, и чувствовал себя чужим. Фонари зажигались один за другим, и их свет казался ему насмешкой. Город жил своей жизнью, люди спешили по своим делам, смеялись, спорили, целовались, а он был здесь, никому не нужный, пустой, как эта набережная в час, когда все уже разошлись. Он не знал, куда идти. Просто шёл, пока ноги не привели его к маленькой гостинице на окраине. Здание было старым, с облупившейся краской на фасаде и вывеской, у которой не горела половина букв. Лёша толкнул дверь, подошёл к стойке. Администратор — мужчина лет пятидесяти с усталыми глазами — поднял голову. — Вам помочь? — Номер, — сказал Лёша, и голос его был чужим, как будто он давно не говорил. — На сутки. — Документы. Лёша достал паспорт — тот самый, на имя Алексея Волкова, с чужой фотографией и чужим годом рождения. По документам ему было восемнадцать. Администратор взял паспорт, посмотрел на фото, на Лёшу, на его лицо, на котором, наверное, было написано всё, что он пытался скрыть. — Вы выглядите не очень, — сказал администратор, и в его голосе не было осуждения, только усталое любопытство. — Вам нужно к врачу? — Нет, — сказал Лёша. — Просто номер. На сутки. Администратор хотел что-то сказать, но передумал. Он взял ключ, положил на стойку. — Третий этаж. В конце коридора. У нас сегодня акция, для гостей небольшой подарок. Я занесу позже. — Не нужно, — сказал Лёша, взял ключ и пошёл к лифту. Номер был маленьким, с узкой кроватью, зашторенным окном и ванной, в которой пахло хлоркой. Лёша закрыл дверь, прислонился к ней спиной и долго стоял так, глядя на пустую комнату. Он думал о том, что они сейчас делают. Наверное, уже нашли его записку. Наверное, Ирина кричит, Максим ругается, Миша молчит, а Иван... Лёша закрыл глаза и увидел его лицо — растерянное, злое, с болью, которую он сам туда вложил. Он представил, как Иван читает его песню, как его голос срывается на словах «я ухожу, чтобы ты мог остаться», и ему захотелось выть. Он сел на кровать, уронил голову в ладони и прошептал в пустоту: — Какой же я мудак. Слова вырвались сами, и он не стал их сдерживать. Он повторял их снова и снова, как молитву, как заклинание, как проклятие. — Какой же я мудак. Какой же я мудак. Он вспомнил мать. Её лицо, когда она читала его песни и бросала их в огонь. Её голос, когда она говорила, что привязанность — это болезнь. Её руки, которые били его за то, что он был похож на отца, за то, что молчал, за то, что не умел быть тем, кем она хотела его видеть. Он вспомнил, как она смотрела на него в последний раз, как её пальцы коснулись его щеки, как она сказала: «Ты выживешь». А он не выжил. Он просто существовал. Он перекатывался из одной жизни в другую, оставляя за собой только боль. Мать умерла из-за него. Пруст делал с ним что хотел, потому что он был слаб. Иван полюбил его, а он сбежал, как трус, как всегда. Он думал о команде, о том, как они смотрели на него в тот вечер, когда он вернулся раненый. Как Ирина плакала, как Максим ругался, как Миша молчал, как Иван сжимал его руку и говорил, что никуда не уйдёт. А он ушёл. Он бросил их, как бросал всех, кто пытался быть рядом. — Они ненавидят меня, — сказал он в пустоту, и голос его был глухим, как камень, падающий в воду. — Они должны ненавидеть меня. Он лежал на кровати, глядя в потолок, и думал о том, что телефон, который Ирина подарила ему, лежит на дне чемодана, выключенный. Он не включал его с того самого утра, когда уходил. Не потому, что боялся услышать их голоса. А потому, что знал: если услышит, то не сможет удержаться. Он вернётся. А вернуться нельзя. Он думал о том, спели ли они его песню. Или побоялись, или не захотели, или просто не смогли. Может, они выбросили её, как мать бросала в огонь его блокноты. Может, они решили, что он предал их, и теперь ненавидят так же, как он ненавидел себя. Он сжал кулаки, вцепился ногтями в ладони, чтобы заглушить боль, которая разрывала его изнутри. — Надеюсь, вы спели, — прошептал он. — Надеюсь, вы не остановились. Он пролежал так весь день. Солнце поднялось, прошло по потолку и скрылось за окном. В комнате стало темно, и Лёша не включал свет. Он думал о том, что завтра у них концерт во Владивостоке. Или уже сегодня? Он потерял счёт времени. Он думал о том, как они выходят на сцену, как зал затихает, как Иван подходит к микрофону и говорит: «Наш друг ушёл. Но он оставил нам песню». Он думал о том, что никогда этого не услышит. Потому что он трус. Потому что он беглец. Потому что он не заслуживает знать, как они живут, что чувствуют, помнят ли его или уже забыли. Ночью он встал. Он не знал, сколько времени, но за окном было темно, и город спал. Лёша прошёл в ванную, включил свет. Лампочка мигнула и загорелась, и он увидел своё лицо в зеркале — бледное, с кругами под глазами, с пустым взглядом, который он видел когда-то у матери, когда она переставала верить, что они смогут убежать. Он долго смотрел на себя, потом достал из чемодана коробку с краской, которую купил ещё в Петербурге и всё носил с собой, не зная зачем. Теперь он знал. Он смешал состав и нанёс на белые пряди, которые любил Иван. Сорок минут он сидел на краю ванны, глядя в стену, не думая ни о чём, чувствуя, как краска тяжелеет на голове, как время тянется медленно, как пустота внутри растёт. Потом он включил воду, долго смывал, пока струи не стали прозрачными. Он поднял голову и посмотрел в зеркало. На него смотрели льдисто-голубые глаза. Он смотрел на них, и в голове зазвучал ритм. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. Он ждал. Он всегда ждал. Он открыл аптечку. Там были бритвы. Он взял одну, снял лезвие, сел на край ванны и посмотрел на свои руки. На шрамы, которые тянулись по запястьям, старые, бледные, почти незаметные. Он помнил, как сделал их в первый раз. Тогда он тоже не видел смысла. Тогда он тоже думал, что всё кончено. Но тогда была надежда. А сейчас не было ничего. Он сжал лезвие в пальцах и подумал о том, что мать смотрит на него откуда-то сверху. Она бы избила его за это. Она бы кричала, что он слабак, что он трус, что он не заслуживает даже такой смерти. Она бы вытолкала его из дома, как выталкивала всегда, когда он становился похож на отца. Но матери нет. Она сгорела в машине на пустынном пляже, и её пепел развеял ветер. Он один. Всегда был один. Он приставил лезвие к запястью и нажал. — Я больше не хочу, — прошептал он, и лезвие вошло в кожу, и он почувствовал, как боль прорывает пустоту, как кровь стекает по руке, капает на белый кафель, и это было единственное, что он чувствовал. Он сделал второй порез, потом третий, и ему казалось, что с каждым из них уходит часть этой тяжести, которая душила его, не давала дышать, не давала жить. Он закрыл глаза и откинулся на стену, чувствуя, как тело становится ватным, как в голове затихает ритм, который всегда был с ним. Он подумал о том, что теперь всё кончено. Теперь он свободен. — Прости, — прошептал он, не зная, к кому обращается. К матери. К Ивану. К себе. — Простите. Стук в дверь был тихим, сначала он подумал, что ему показалось. Потом стук повторился, настойчивее, и Лёша открыл глаза. Он хотел крикнуть, чтобы его оставили в покое, но голос не слушался. — Мистер Волков, — услышал он голос администратора. — У нас акция для гостей. Я хотел занести подарок. Вы не отвечали, я подумал, может, вы спите. Извините, что беспокою. Лёша молчал. Он смотрел на свою руку, на кровь, которая стекала по пальцам, капала на пол, и не мог пошевелиться. — Мистер Волков? — голос администратора стал встревоженным. — Вы там? Лёша не ответил. Он слышал, как за дверью тишина, потом шаги, потом снова тишина. Он подумал, что администратор ушёл, и закрыл глаза. Но через минуту дверь открылась. Он забыл запереть её. Лёша услышал шаги, тяжёлые, быстрые, и открыл глаза. Администратор стоял в дверях ванной, и его лицо было белым, как бумага. Он смотрел на кровь, на лезвие, на руку Лёши, которая безвольно лежала на краю ванны, и его глаза расширились. — Что вы… — начал он, но голос его оборвался. — Господи, что вы наделали? Лёша хотел сказать, что всё в порядке, что он в порядке, что это не его дело. Но вместо этого он почувствовал, как темнота подступает к глазам, как сознание ускользает, и он услышал только крик администратора, который звал на помощь. Он очнулся в больнице. Белый потолок, белые стены, запах лекарств и тишина. Он не знал, сколько времени прошло — день, два, три. Его руки были забинтованы, в вену тянулась трубка, и в голове было пусто. Он лежал, глядя в потолок, и слушал, как тикают часы. Кто-то приходил, говорил что-то о его состоянии, о том, что ему повезло, что его нашли вовремя. Он не слушал. Он думал о том, что мать, если бы была жива, избила бы его за это. Она бы кричала, что он слабак, что он позор, что он не достоин даже смерти. Она бы вытолкала его из больницы, как выталкивала всегда, когда он напоминал ей об отце. Но её нет. Она сгорела в машине на пустынном пляже, и её пепел развеял ветер. На третий день он не выдержал. Он дождался, когда медсестра уйдёт, снял капельницу, найшёл свою одежду в шкафу, надел и вышел. Никто не остановил его. Он шёл по городу, не разбирая дороги, и думал о том, что он сделал. Он хотел умереть, но не смог. Как не смог защитить мать, как не смог остаться с Иваном, как не смог быть тем, кем его хотели видеть. Он взял билет до Москвы. В столице он нашёл человека, который делал документы. Тот долго разглядывал его бледное лицо, пустые глаза, шрамы на запястьях, которые виднелись из-под бинтов, но ничего не спросил. Назвал цену, назвал срок. Через три дня Лёша получил новые документы. Теперь он был Нилом Джостеном. Ему было восемнадцать. День рождения — шестнадцатое марта. Он смотрел на дату и почти усмехнулся. Не ирония ли? Он был на два года старше, чем на самом деле. Ему было шестнадцать. Шестнадцать лет, а он уже дважды пытался умереть, дважды провалился, дважды остался жить. Он сунул документы в карман, купил билет на поезд до Аризоны. В Милпорт. Маленький городок, о котором он ничего не знал. Там никто не искал бы его. Там можно было спрятаться и не думать. Поезд шёл долго, и он почти не спал. В голове звучал ритм — тот самый, старый, который помогал ему выживать, когда всё остальное рушилось. Но теперь этот ритм не спасал. Он просто был. Как пульс. Как дыхание. Как то, что остаётся, когда от тебя ничего не остаётся. Милпорт встретил его жарой и пылью. Городок был маленьким, с одной улицей, на которой были школа, магазин и стадион. Нил — теперь он снова стал Нилом, потому что Лёша умер там, в ванной, а Натаниэль никогда не существовал — нашёл пансионат. Комната была крошечной, с узкой кроватью и видавшим виды столом. Хозяйка, женщина с пронзительным взглядом, спросила, откуда он, где его родители, сколько ему лет. По паспорту ему было восемнадцать, и он надеялся, что это поможет избежать лишних вопросов. Но вопросы всё равно сыпались. На третий день он не выдержал. Слишком много людей в коридоре, слишком много взглядов, слишком много разговоров за стеной, от которых нельзя было спрятаться. Он собрал вещи в серый чемодан, который Ирина заставила его купить, и старую сумку, которая была с ним ещё в Петербурге — и ушёл, не сказав ни слова. Он бродил по городу, не зная, куда деть себя. Ночью он нашёл заброшенный дом на окраине, залез внутрь, свернулся на холодном полу и не спал до утра. Ему было всё равно. Он ждал, когда за ним придут люди Натана. Он знал, что они придут. Рано или поздно они найдут его. Он не прятался. Он просто существовал, как пустой дом, в котором когда-то была жизнь. Через несколько дней он забрёл на стадион. Там была команда по экси, парни в форме бегали по полю, били по воротам, кричали. Нил сел на трибуны и смотрел. Он не хотел играть. Он вообще не хотел ничего. Но в школе, куда он подал документы на следующий день, чтобы хоть как-то занять время, чтобы не смотреть в пустоту, ему сказали, что занятия начнутся через неделю. Неделя. Семь дней, которые нужно было чем-то заполнить, чтобы не сойти с ума. Он снова пришёл на стадион. Эрнандес — тренер, грузный мужчина с седыми волосами и усталыми глазами — заметил его, подошёл, сел рядом. — Ты новенький? — спросил он, и голос его был хриплым, как будто он много лет кричал на поле. — Да, — сказал Нил. — Играешь? — Нет. Эрнандес хмыкнул, но не стал настаивать. Он смотрел на поле, где его игроки гоняли мяч, и молчал. Нил тоже молчал. Он думал о том, что команда в Петербурге сейчас, наверное, уже вернулась с концерта. Спели ли они его песню? Или побоялись? Или выбросили её, как мать бросала в огонь его блокноты? Он сжал кулаки, вцепился ногтями в ладони, чтобы заглушить боль. Эрнандес посмотрел на него, заметил, как дрожат его руки, но ничего не спросил. Просто достал из кармана пачку сигарет, закурил и протянул Нилу. — Не курю, — сказал Нил. — И не начинай, — сказал Эрнандес. — Я в твоём возрасте тоже не курил. Потом начал. Глупость. Они сидели так до вечера. Нил не знал, почему Эрнандес не уходил, почему не задавал вопросов, почему просто сидел рядом и молчал. Может, потому что видел в нём то, что видел в себе. Может, потому что ему тоже было всё равно. На следующий день Нил пришёл снова. Эрнандес снова сидел рядом. На третий день он спросил: — Как тебя зовут? — Нил, — сказал он. — Нил, — повторил Эрнандес, как будто пробуя имя на вкус. — Хочешь попробовать? Он кивнул в сторону поля, где ребята играли в экси. Нил покачал головой. — Не хочу. — А чего хочешь? Нил не знал. Он не хотел ничего. Он смотрел на поле, на ребят, которые гоняли мяч, и думал о том, что музыка, которая когда-то была его спасением, теперь молчит. Ритм остался, но мелодии не было. Он не мог петь, не мог сочинять, не мог даже думать о нотах. Всё, что он делал, — это сидел и смотрел, как бегут дни. Эрнандес вздохнул, покачал головой, но не заставлял. Он давал Нилу время, и Нил был благодарен ему за это. Началась учёба в школе. Нил ходил на уроки, сидел на последней парте, смотрел в окно и не слышал, что говорят учителя. Он думал о команде. О том, как Ирина смеялась, как Максим спорил, как Миша молчал, как Иван сжимал его руку на крыше. Он думал о том, что они, наверное, ненавидят его. Что они, наверное, вычеркнули его из своей жизни. Что они, наверное, забыли. Ему хотелось выть от этой мысли, но он не мог. Он не умел плакать. Он не включал телефон. Чемодан с вещами, которые Ирина выбрала для него, стоял в углу заброшенного дома, и Нил не открывал его. Он знал, что там лежит телефон, и знал, что если включит его, то не сможет не набрать номер Ивана. А набирать номер Ивана нельзя. Он не должен. Он должен забыть. Он должен стать кем-то другим. Он должен выжить. Он ходил по коридорам школы, как тень. К нему пытались подойти, заговаривали, но он отвечал односложно, и вскоре его оставили в покое. Он знал, что выглядит странно — бледный, худой, с пустым взглядом, в старых джинсах и слишком большой куртке. Ему было всё равно. Он не хотел, чтобы его трогали. Не хотел, чтобы к нему прикасались. Однажды, когда он шёл по коридору, кто-то хлопнул его по плечу, и он отшатнулся, как от удара. Парень, который его тронул, поднял руки: — Ты чего? Я просто поздороваться. Нил не ответил. Он развернулся и ушёл. Он ненавидел, когда его трогали. Любое прикосновение было как удар. Он помнил, как Иван впервые взял его за руку на крыше, и как он испугался, но не показал виду. Он помнил, как Иван спросил: «Можно тебя коснуться?» и как он ответил: «Да». Он помнил, как пальцы Ивана скользили по его щеке, по шее, и это было не больно, не страшно, не мерзко. Это было тепло. Он помнил, как Иван обнимал его, и ему казалось, что он впервые в жизни дома. Но Иван далеко. Иван, наверное, ненавидит его. Иван, наверное, забыл. Иван, наверное, выбросил его песню. Нил сжимал кулаки и ждал, пока боль утихнет. Неделя в школе тянулась медленно. Каждый день он просыпался с мыслью о том, что они, наверное, уже выступили. Что они, наверное, спели его песню. Или не спели. Или выбросили. Или забыли. Он мучился, и эта боль была единственным, что он чувствовал. Чтобы хоть как-то заглушить её, он решил записаться в команду по экси. Эрнандес удивился, когда Нил пришёл к нему и сказал: — Я хочу попробовать. — Правда? — спросил Эрнандес, и в его голосе было что-то похожее на надежду. — Правда, — сказал Нил, хотя знал, что врёт. Он не хотел играть. Он просто хотел отвлечься. Заполнить время. Не думать. Он пришёл на тренировку, надел форму, взял клюшку, но когда вышел на поле, понял, что не может. Не может бегать, не может бить, не может кричать. Он стоял на месте, смотрел на мяч, который летел мимо, и не двигался. Эрнандес свистнул, остановил игру, подошёл к нему. — Ты чего? — спросил он, и голос его был жёстким. — Ты пришёл играть или стоять? — Не знаю, — сказал Нил. — Тогда иди сядь на трибуны, — сказал Эрнандес. — Не мешай остальным. Нил кивнул, положил клюшку и ушёл. Он сел на трибуны, сжал руки в карманах и смотрел, как другие бегают, бьют по воротам, кричат, смеются. Он чувствовал, как пустота внутри него разрастается, и не знал, что с этим делать. На следующей тренировке он снова вышел на поле. И снова замер. И снова ушёл на трибуны. Эрнандес больше не спрашивал. Он просто махал рукой, когда Нил появлялся на поле, и качал головой, когда тот уходил. Нил знал, что тренер разочарован. Но он ничего не мог с собой поделать. Он не умел играть. Он не умел жить. Он просто сидел на трибунах, смотрел, как бегут дни, и ждал. Не знал, чего ждал. Может, того, что Иван услышит его песни, которые он начал потихоньку сочинять по ночам, сидя в заброшенном доме. Может, того, что время, которое дал ему Эрнандес, закончится, и он наконец сможет что-то решить. Он сидел на трибунах, слушал ритм, который бился в висках, и думал о том, что, может быть, когда-нибудь он снова сможет петь. Не для кого-то. Для себя.
Отзывы (1)