По плану чувств не было

Горячая работа
NC-17
В процессе
144
1
Размер:
планируется Макси, написано 193 страницы, 85 327 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
144 Нравится 145 Отзывы 26 В сборник

Часть 13

Настройки
Примечания:

29 октября 2026 года. Аэропорт «Пулково», Санкт-Петербург, Россия.

      Дорога до аэропорта «Пулково» была привычно долгой — серый ноябрьский Петербург тянулся за окном, как бесконечная плёнка старых воспоминаний. Пётр сидел у окна, положив сумку на колени, и смотрел на промозглые улицы, которые любил какой-то странной, щемящей любовью. Франция осталась где-то там — за спиной, за чёрной полосой, которую он перечеркнул ещё тогда, в Гренобле. Петя чувствовал удивительную лёгкость. Пара недель молитв и тренировок сделали своё дело: тревога отступила, воспоминания больше не резали по живому. Он даже перестал вздрагивать, когда кто-то произносил имя Ильи. Влад звонил вчера, подкалывал про Малинина, и Пётр только усмехался в трубку — спокойно, без той внутренней судороги, которая раньше перехватывала дыхание. Казалось, он действительно справился. Гуменник почти поверил в это, но где-то в груди, там, где ещё недавно выжженная пустота сменялась тупой болью, теперь поселилось что-то другое. Не тревога, не страх, а скорее затишье перед чем-то неизбежным. Как перед прыжком, который ты уже выучил, но всё равно каждый раз замираешь на секунду. В аэропорту было шумно и суетливо. Петя прошёл регистрацию, сдал багаж, нашёл выход на посадку. И только когда сел в самолёт и пристегнул ремень, понял, что всё это время — пока шёл, стоял в очереди, искал своё место — он внимательно вглядывался в лица прохожих. Искал то, которое могло бы быть знакомым, того, чей образ так старательно пытался стереть из памяти последние недели. — Ты идиот, — тихо сказал он сам себе и отвернулся к иллюминатору. Самолёт начал руление. Пётр закрыл глаза, и перед внутренним взором встал Гренобль — не в деталях, а размыто, как старая фотография. Вкус чужого поцелуя, который он когда-то не мог забыть, теперь казался чужим и далёким. А вместе с ним — и тот Петя, который ответил на этот поцелуй. Он больше не хотел его. Не хотел Илью. Не хотел мужчин. И себе эта мысль приносила не боль, а странное облегчение. Он больше не боялся. И это было самое страшное. Потому что если не боялся — значит, хотел. А если хотел — значит, не отпустил. И весь этот покой был лишь иллюзией, которую он натянул на себя, как старое, прохудившееся одеяло. Через несколько часов он приземлится в Америке. Через день выйдет на лёд. И увидит Илью, и только тогда станет ясно, что на самом деле поселилось у него в груди. Пётр закрыл глаза и постарался уснуть, но сон не шёл. И в тишине салона, под монотонный гул двигателей, он вдруг с ужасом осознал: он ждёт этой встречи. Ждёт так, как не ждал ничего за последние месяцы. — Господи, — прошептал он одними губами. — Что же я делаю? Но ответа не было. Только ровный гул моторов, уносящих его навстречу тому, от чего он бежал. Или к тому, что на самом деле искал. Он ещё не решил Пётр представил, как они с Владом сидят в кафе в Петербурге, как тот что-то увлечённо рассказывает, жестикулирует, чуть не опрокидывая чашку с кофе. Как смеётся — громко, заразительно, беззаботно. Как называет его Петруччио и подкалывает про американца. Как одним своим присутствием заполняет ту пустоту, которую Пётр так старательно замазывал. Дикиджи умел отвлекать. Он просто был рядом, и этого оказывалось достаточно. С ним не нужно было объяснять, оправдываться, думать о том, что на самом деле происходит в душе. Влад не лез, не спрашивал, не пытался вытащить наружу то, что Пётр так старательно прятал. Он просто шутил, и в этих шутках растворялась тревога, но сейчас друг далеко. У него свои соревнования, свои прыжки, свои заботы. Пётр представил, как Дикиджи сейчас, наверное, откатывает программу, как скользит по родному льду, как его голос эхом разносится по пустым трибунам. И стало тоскливо, как будто он оставил там, в Петербурге, часть себя. Ту, которая умела быть лёгкой. Он провёл рукой по лицу, прогоняя наваждение. В салоне самолёта было темно, пассажиры спали, кто-то храпел в два ряда от него. Гуменник откинул спинку кресла, закрыл глаза. В голове снова всплыл Влад — его голос, его улыбка, его «ты с Малининым не очень-то сближайся». Тогда, в разговоре, Пётр отмахнулся — привычно, почти механически. А теперь подумал: а что, если бы Влад был рядом? Что, если бы они сидели сейчас в этом самолёте вдвоём? Влад бы обязательно что-нибудь сказал — дурацкое, неуместное, от чего становится легче. Например: «Петруччио, ты чего нос повесил? Американцы не кусаются. Или кусаются? Ты уж там будь осторожнее». Пётр усмехнулся в темноте. Усмешка вышла кривой, но теплой. Он вдруг понял, что скучает по Владу. Не так, как раньше — когда они расставались на неделю и он ловил себя на мысли, что некому подколоть его на тренировке. Сейчас скучал по-другому. По его присутствию, которое не требовало слов. — Дурак, — прошептал Петя, не зная, кого имеет в виду — себя, Влада или того, кто придумал эту разлуку. Гуменник, нащупал в кармане чётки — подарок Влада с прошлого дня рождения. Деревянные бусины были тёплыми, отполированными временем. Он сжал их в кулаке и вдруг почувствовал, что тревога, которая свернулась где-то под рёбрами, чуть ослабла. — Владос, — прошептал он в темноту. — Как ты там? Ответа не было. Только ровный гул двигателей. Но Петру показалось, что где-то далеко, в Питере, что был всё дальше и дальше с каждой минутой, Влад улыбнулся и сказал: «Нормально, Петруччио. У тебя всё получится». И в этой выдуманной фразе было столько тепла, сколько не хватало последние дни. Фигурист уснул с чётками в руке. И снился ему родной Петербург — не серый, не промозглый, а уютный, в вечерних огнях. И Влад, который шёл рядом и рассказывал какую-то смешную историю. И Пётр смеялся — впервые за долгое время, так легко, беззаботно, не думая о прошлом и не боясь будущего.

***

31 октября. Виенна, штат Вирджиния, США.

      Тренировочный штаб в Америке пах по-другому — не так, как в Петербурге. Гуменник натягивал коньки на скамейке в пустой раздевалке, чувствуя, как пальцы слегка дрожат. Не от волнения — от холода, который пробирал до костей. Выход на лёд всегда был ритуалом. Пётр делал это тысячи раз: шагнуть, услышать знакомый скрежет лезвий, сделать первый круг, разогнать кровь. Но сегодня, когда его конёк коснулся ледяной глади, он замер. Потому что на другом конце катка, за бортиком, стоял Илья, будто выжидая он наблюдал за действием спортсмена и сам не спешил выходить на тренировку. Малинин смотрел так, будто пытался прожечь дыру. Напряжённый, злой, сжавший челюсть так, что заиграли желваки. Их взгляды встретились через всю арену. Пётр первым опустил глаза. Не потому, что испугался, а потому, что понял: сейчас не время. Он здесь, чтобы работать. Чтобы готовиться к чемпионату России. Поэтому он оттолкнулся и поехал делать круг — ровный, спокойный, как учили. — Илья, ты на лёд? — голос Арутюняна разнёсся по арене. Малинин не ответил. Он всё ещё смотрел на Петра — на его спину, на то, как он скользит, будто не замечает никого вокруг и это бесило. Потому что Пётр делал вид, что между ними ничего не было. Что Гренобль не случился. Что сообщения, на которые он так и не ответил, ничего не значат. Илья ждал с самой первой секунды, как заметил знакомую фигуру, что выходила на ледовую арену. Смотрел, как Пётр натягивает перчатки, как поправляет край куртки, как делает тот самый, знакомый до спазма в горле шаг на лёд. Ждал кивка. Ждал хотя бы «привет», пусть сквозь зубы, пусть холодно, пусть как двум чужим, которых судьба столкнула в одном тренировочном зале. Пётр скользнул мимо, не повернув головы. Как будто Ильи не существовало. Как будто Гренобль был болотным маревом, которое рассеялось с первыми лучами солнца. И эти губы никогда не касались его губ, а руки, которые сейчас спокойно следуют за телом, не держали его за талию на полу проклятого номера. Пётр тем временем думал о тренировке. О четверном лутце, который сегодня должен был получиться. О дорожке шагов, которую обещал показать Арутюнян. О том, что нужно забыть о Малинине, потому что здесь и сейчас он — соперник. Просто соперник. — Первый лёд — это важно, — сказал себе Пётр, набирая скорость для прыжка. — Соберись. Он прыгнул. Четверной тулуп — чисто. Приземлился, выехал, не глядя в сторону Ильи. Услышал, как Арутюнян хмыкнул одобрительно. И почувствовал спиной, что Малинин не отводил глаз. — Малинин! — окликнул он в первый раз. Громко, требовательно. Илья дёрнул плечом, но с места не сдвинулся. Рафаэль стиснул зубы. Он наблюдал, как Гуменник делает круг, как отрабатывает прыжок, как абсолютно не обращает внимания на Илью и это было правильно. Гуменник делал свою работу. А его собственный фигурист стоял, вцепившись пальцами в пластик бортика, и смотрел на чужую спину так, будто от неё зависела его жизнь. — Илья! — второй раз. — Тебе особое приглашение нужно? Тот повернул медленно голову, как сквозь сон. В глазах читалась пустота и злость одновременно. Он посмотрел на тренера, но не увидел его. Рафаэль знал этот взгляд — когда спортсмен где-то далеко, когда его мысли кружат вокруг чего-то, что не имеет отношения ни к прыжкам, ни к льду и от этого знания становилось только хуже. — Ты на лёд вышел кататься или постоять у бортика? — рявкнул Арутюнян, подходя ближе. — У тебя на носу чемпионат США, этап Гран-при, а ты стоишь тут, как столб, и смотришь на Петю, которому до тебя нет никакого дела! — Каскад, — сказал себе Пётр, переключая внимание. — Тройной лутц — тройной риттбергер. Он оттолкнулся — легко, почти невесомо. Три оборота, приземление, выезд. Он знал своё тело, знал эти прыжки, знал лёд. Здесь, на этой поверхности, он был свободен. Даже когда внутри всё сжималось от чужого взгляда. Голос тренера давил и отдавался эхом в голове, но Илья продолжал смотреть на то место, где тот только что проехал Гуменник. Пётр как раз закончил каскад и теперь катился к противоположному бортику, даже не взглянув в их сторону. Это бесило Рафаэля, потому что Гуменник делал своё дело, а Илья — нет. — Я готов, — сказал Малинин, и голос его был хриплым. — Тогда докажи, — Рафаэль отступил на шаг, скрестив руки на груди. — Покажи, что ты здесь не просто так или я выгоню тебя со льда прямо сейчас. Пойдёшь отцу объяснять, что ты баловался и тренер отправил тебя домой, как поступают с малышами. Илья оттолкнулся от бортика — резко, с силой, будто хотел выместить всю злость на первом же прыжке. Четверной лутц был исполнен чисто, но жёстко, без того изящества, которое отличало его лучшие прокаты. Арутюнян промолчал. Илья прыгнул снова, на этот раз четверной сальхов, который тоже был исполнен хорошо с точки зрения техники. Рафаэль знал, что криками ничего не добьёшься. Спортсмен должен был сам понять, что здесь и сейчас — только лёд и работа. Всё остальное — за его пределами. Он не знал, что происходит между Ильёй и этим парнем, и не хотел знать, пожалев в первый же день о своём решении позвать Гуменника на сборы. Но одно он понимал ясно: если Малинин не возьмёт себя в руки, ни Петя, ни кто-то другой ему не помогут, а пока что он стоял и наблюдал за тем, как его лучший фигурист снова ломается, но уже не перед огромным количеством зрителей, а перед ним одним и тут тренер уже бессилен. Ведь технику можно исправить, стресс списать на усталось после командника, а это внутреннее безумие оставалось загадкой для Арутюняна, что было хуже любого провала на Олимпийских играх. Пётр чувствовал его каждой клеткой — горячий, колючий, требовательный. Тот самый, который в Гренобле казался почти нежным, а теперь здесь в Америке стал другим. Лезвия коньков скрежетали по льду, и Гуменник делал круг за кругом, стараясь не сбиться с ритма. Но внутри, под рёбрами, всё сжималось от напряжения. Как будто он нёс на спине невидимый груз, который тяжелел с каждой секундой. — Стоп. — Голос Арутюняна прозвучал резко, как хлопок кнута. — Остановись. Гуменник замер на выезде с дорожки, тяжело дыша. Коньки скрежетнули по льду, оставляя две неглубокие царапины. Он поднял голову и увидел тренера, который уже шёл к нему неспешно по льду, но с той особой, давящей уверенностью, которая заставляла любого фигуриста внутренне собраться. — Ты что делаешь? — Рафаэль остановился в двух шагах, скрестив руки на груди. — Ты что мне показываешь? Это дорожка шагов или прогулка в парке? — Я стараюсь, — ответил Гуменник, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Стараешься? — Рафаэль приподнял бровь. — Стараться надо было дома. Здесь ты делаешь. Понял? Делаешь! Он подошёл ближе, наклонился, показывая рукой на один из следов на льду. — Смотри, ты рёбра не держишь. Ты скользишь на одном, а должен на другом. Разве я не показывал в прошлый раз? Петя, сколько можно, ты ведь можешь на четвёртый уровень катать. Не жалко получать эту нищенскую надбавку за третий уровень, а? — Он выпрямился, взглянул Петру в глаза. — Давай ещё раз, не лети. Просто катай дорожку и думай не о чём попало. Корпусом веди плавно, ты должен делать переход в такт музыке, но без надрыва. Не перескакивай, а скользи с одной ноги на другую. Пётр оттолкнулся, набирая инерцию для шагов. Лезвие правого конька врезалось в лёд под углом, корпус чуть наклонился вперёд, центр тяжести переместился на опорную ногу. Он чувствовал, как наружнее ребро правого конька жёстко держит дугу, как вибрация от льда поднимается через щиколотку, колено, бедро. Руки были разведены в стороны для баланса, голова повернута по ходу движения. — Шаг, — прошептал он про себя. Момент переноса веса самый опасный. Он должен был плавно, как учил Арутюнян, перекатиться с правого ребра на левое, сохраняя корпус вертикальным, а бёдра мягкими, но в ту долю секунды, когда лезвие левого конька коснулось льда, Петя почувствовал: что-то пошло не так. Конёк не встал на внутреннее ребро, как требовала техника. Он заскользил плоско, теряя направление. Лезвие начало вилять, как машина на гололёде, не находя зацепа. Гуменник попытался компенсировать напряжением в голеностопе, но тело уже отклонилось от оси. Корпус повело вправо, плечи перекосились, центр тяжести ушёл назад. На секунду он завис в неустойчивом положении между падением и чудом. Инстинкт сработал быстрее мысли. Он резко наклонился вперёд, выбросив правую руку вниз, к поверхности льда. Ладонь в перчатке ударилась о лёд. Холод обжёг даже сквозь ткань, пальцы разъехались в стороны, пытаясь найти опору. Лезвия скрежетнули, высекая мелкую ледяную крошку, но удержали равновесие. Пётр замер в полусогнутом положении, упираясь рукой в лёд, тяжело дыша. Внутри всё клокотало не от боли, а от досады. Он знал эту дорожку, знал каждый переход, каждое ребро. Но сегодня тело отказывалось слушаться голову. — Твою мать, — выдохнул он одними губами, выпрямляясь и стряхивая ладонь. На перчатке остались белые разводы от льда. Пётр посмотрел на следы своих коньков — кривые, неровные, как будто катал любитель, что впервые вышел на массовый каток. В груди закипала злость за то, что простой, выученный до автоматизма элемент, рассыпается под давлением чужого взгляда. — Ещё раз, — сказал он себе, отъезжая на исходную. Арутюнян молчал. Только смотрел требовательно. Пётр знал, что тренер ждёт не идеала, а попытки, хотя бы не упасть духом. Фигурист выдохнул, собрался и пошёл снова. Шаг — ребро — перенос — теперь чисто, но осадок от ошибки остался. И страх, что она повторится, поселился где-то под рёбрами — маленький, колючий, как та самая заноза, которую он не мог вытащить уже три недели. Илья шёл на разгон — длинный, мощный, прожигая лёд лезвиями. В ушах свистел ветер, сердце колотилось где-то в горле. Он не думал о технике, не думал о приземлении, не думал о последствиях. Он просто хотел улететь подальше от этой арены. Длинная дуга назад, затем резкий поворот, выход вперёд-наружу. Малинин чувствовал, как лезвие правого конька врезается в лёд, как корпус разворачивается. Толчок — мощный, почти отчаянный. Он взмыл вверх, группируясь в воздухе: руки прижаты к груди, ноги скрещены. не считал, спортсмен просто вращался, чувствуя, как воздух обтекает тело, как время растягивается в бесконечность. — Сейчас, — подумал Малинин. — Сейчас я приземлюсь, и всё будет как раньше. Но гравитация оказалась сильнее. На четвёртом обороте он почувствовал, что ось пошла вразнос. Лезвие правого конька наехало на царапину, нога ушла в сторону, корпус рухнул вперёд. Илья попытался удержать равновесие, выбросив руки, но инерция была слишком велика. Он упал на бок, с грохотом ударившись плечом и бедром. Коньки взметнулись вверх.Лёд был холодным, твёрдым, безжалостным. Парень лежал на спине, тяжело дыша, чувствуя тупую боль в плече и в ушибленном бедре. В голове звенело. — Илья! — крикнул Арутюнян, бегом направляясь к нему. Петя увидел, как Илья рухнул. Как его тело — такое сильное, такое всегда уверенное, ударилось о ледяную поверхность. Сердце пропустило удар, а потом забилось чаще, почти болезненно, отдаваясь в висках. Пётр почувствовал, как ладони вспотели, как пальцы судорожно сжали воображаемую опору — хотя он просто стоял на льду, ни за что не держась. В горле пересохло. Он хотел отвернуться, но не мог. Глаза приклеились к распластанной фигуре на льду, к тому, как Малинин замер на секунду, а потом шевельнулся, попытался сесть. Это зрелище разрывало что-то внутри Петра, что он так старательно заморозил. — Вставай, — говорил Пётр, не замечая, что движет им, протягивая руку американцу. Он даже не понял, как так быстро оказался рядом. — Вставай. Илья сел, опираясь на руку, выругался — негромко, сквозь зубы. Арутюнян уже был рядом, помогая подняться. — Цел? — спросил тренер жёстко, ощупывая его плечо. — Рукой двигай. Петя смотрел, как Малинин поднимается с рывком, опираясь на руку Арутюняна, как отряхивает лёд с куртки, как морщится от боли в ушибленном плече. Внутри медленно разворачивалось горькое, липкое осознание. Он нарушил собственный запрет. Сорвал печать, которую сам же и поставил. Протянул руку и кинулся спасать, не думая о последствиях. Не было никакого следа на льду от падения — только люди, только чужое тело, которое он хотел поддержать, и его собственная ладонь, застывшая в воздухе, так и не встретившая ответного прикосновения. Плечо Арутюняна закрыло Илью от Петра, как стена. Фигурист отпустил руку, сжав пальцы в кулак.

***

      После тренировки раздевалка гуляла эхом. Гуменник сидел на скамейке, стягивая коньки, чувствуя, как ноют мышцы после льда. Пальцы плохо слушались, но не от усталости, от напряжения, которое не отпускало с той самой секунды, как он протянул руку Илье. Дверь хлопнула. Пётр поднял голову — Малинин стоял на пороге. Скинул сумку на пол, прислонившись к шкафчику. — Спасибо, что прибежал, но только, — голос Ильи был хриплым, с каким-то надломом. — Петя поднял голову — Я не просил тебя спасать. Ты игнорируешь меня на льду. Даже не здороваешься, твою мать, Гуменник. Я для тебя пустое место, а потом — бац! — ты уже рядом, руку тянешь, смотришь на меня так, будто я умираю. Я в твоей жалости не нуждаюсь. Я просто упал. Со мной такое бывает. Мне нужен был человек, который меня понимает, а ты просто свалил на родину и всё. За три недели ни одного сообщения, я как твоя фанатка ждал гребанного ответа. Малинин засмеялся — горько, надрывно, и этот смех царапал хуже любого крика. — Святой Пётр, соизвольте дать ответ простому смертному, — Илья развёл руками, изображая поклон. — Написал бы честно, чтобы я нахер катился после той ночи в отеле, а ты как трус хвост поджал. Молчал, делал вид, что ничего не было. Думал, я не замечу? Что я не понял? Ты просто испугался. Испугался того, что между нами было. Испугался, что это что-то значит. — Да, — выдохнул Гуменник, и это слово вырвалось само, без разрешения. Он поднял глаза, встретился с горящим, обиженным взглядом. — Я испугался. Я испугался того, что я почувствовал. Того, что я не должен был чувствовать. Я молился каждую ночь, чтобы это прошло. Илья готовился к чему угодно: к новому молчанию, к оправданиям, к очередной попытке уйти от ответа, но не к этому. Не к тому, что Пётр вдруг выдохнет эту правду, такую обнажённую, такую невозможную для человека, который всегда казался ему правильным и неуязвимым. — Ты… — начал он и замолчал. Горло сдавило спазмом. Петя смотрел на него снизу вверх — беззащитный, без привычной брони, без маски спокойствия, и в этом было столько отчаяния, что у Ильи перехватило дыхание. — Ты молился? — переспросил он хрипло. — Чтобы забыть меня? — Каждую ночь, — кивнул Гуменник. Малинин сел на скамейку рядом — тяжело, будто ноги подкосились. Некоторое время они сидели молча, глядя прямо перед собой. Тишина больше не давила — она была какой-то другой, наполненной тем, что оба не решались произнести. — Я думал, тебе всё равно, — сказал Илья, и голос его дрогнул, потерял привычную колючесть. — Думал, я для тебя ошибка, которую ты хочешь вычеркнуть. Внутри всё смешалось: только что он сам обнажил душу, а теперь, глядя на Малинина, и не понимал, что делать дальше. Он ожидал злости, требований, даже отчаяния, но не этой тихой, почти детской растерянности. Гуменник открыл рот, чтобы ответить, и не нашёл слов. Что он мог сказать? Что Илья не ошибка? Но тогда пришлось бы признать, что всё, что между ними произошло, имеет значение. А он не был готов к такому признанию. — Ты и есть ошибка, Илья, — наконец сказал Пётр, и голос его не дрогнул. Он смотрел прямо перед собой, в стену, в щель между шкафчиками. — Ты ошибка, которую я должен был вычеркнуть и я это сделал. Слова дались легко, даже как-то слишком легко. Как будто он произносил их сотни раз в своей голове, набираясь смелости. Сейчас они вылетели наружу и то, насколько это звучало холодно и твёрдо удивило в моменте самого Петю. Илья замер, повернув голову, посмотрел на него — долгим, недоверчивым взглядом. В глазах читалась боль, которую он не пытался скрыть. — Что? — переспросил он тихо. — Ты слышал, — Гуменник по-прежнему не смотрел на него. — То, что случилось в Гренобле — ошибка. Моя ошибка. Я не должен был отвечать на поцелуй. Я не должен был чувствовать то, что почувствовал в ту ночь. И я исправил это. Молитвы мне помогали, я отстранился от тебя и мне стало легче. Я прилетел не ради тебя, а ради сборов. — You are a liar , — сказал Илья, и в его голосе прорезалась злость. — Ты не забыл. Если бы забыл — не прибежал бы меня спасать. I wouldn't give that look. — Я смотрел, как на любого упавшего спортсмена, — отрезал Пётр. — И прибежал, потому что так воспитали, я не могу пройти мимо чужой беды и ты это знаешь, Малинин, но это ничего не значит. Ты для меня — никто и никогда не был кем-то большим, чем просто соперник. Пётр сидел, выпрямив спину, и чувствовал, как тяжесть в груди постепенно уходит, сменяясь пустотой, такой чистой, как лист бумаги, на котором ещё ничего не написано. Он произнёс это, и внутри что-то оборвалось окончательно. Не больно, а просто исчезло. Как будто он сам перерезал последнюю нить, которая ещё связывала его с Греноблем, с Ильёй, с тем другим Петром, который ответил на поцелуй. Он устал. Устал от борьбы с собой, от бессонных ночей, от молитв, которые не долетали до неба. И сейчас, в эту секунду, он наконец-то понял, что должен сделать, а именно стереть всё это подчистую. Потому что если не было — не за что каяться. Если не было — он снова может быть собой. Тем правильным, спокойным, верующим Петей, который никогда не переступал черту. Он не желал Илье зла. Наоборот, в этой своей жестокости, в этой ледяной отстранённости, он желал ему добра. Так будет лучше для них обоих. Илья долго смотрел на него. Внутри Малинина всё кипело — злость, обида, непонимание и где-то глубоко, под этим слоем, потерянность. Он хотел кричать, бить кулаками в стены, требовать, чтобы Пётр посмотрел на него, чтобы сказал правду, но он видел эту прямую спину, эти руки, сложенные на коленях, этот профиль, который даже не поворачивался в его сторону. И понимал: ничего не добиться. Гуменник принял решение, и его не переубедить. У него своя правда — жёсткая, ледяная, как петербургская зима. И в этой правде нет места Илье. Малинин медленно поднялся. Взял сумку, перекинул через плечо. Хотелось что-то сказать напоследок, настолько колкое, обжигающее, чтобы задеть, чтобы оставить след, но слова застряли в горле. Он вглядывался в Петра, на его затылок, на то, как тускло блестят волосы под светом ламп, и чувствовал, как внутри всё обрывается. Как будто кто-то выключил свет, и он остался в темноте, один. — Ладно, — сказал Илья тихо, и это слово прозвучало не как прощание, а как сдача. — Как скажешь, товарищ. Он вышел. Дверь закрылась за ним как-то обречённо, навсегда. Шаги затихли в коридоре. Пётр остался один и чувствовал, как внутри, в этой новой, чистой пустоте, медленно растекается облегчение. Он сделал правильный выбор. Спас себя и, возможно, спас Илью. В моменте Петя вздрогнул, он потерял что-то. Что-то, чего даже не успел назвать. Не дружбу — они никогда не были настоящими друзьями. Не любовь, он отказывал себе в этом праве. Что-то другое, чему нет имени. Гуменник закрыл глаза и под веками не было образов — только тьма. Он потерял не Илью. Он потерял того Петра, который мог быть счастлив и теперь остался только правильный, верующий и одинокий.

***

      Ночь опустилась на отель тяжело, как мокрое одеяло. Гуменник лежал на спине, глядя в потолок, и слушал, как за стеной шумит вода в чужой раковине. В комнате было тихо, только уличный свет пробивался сквозь щель в шторах, выхватывая из мрака край стула, угол тумбочки, его собственные пальцы, лежащие поверх одеяла. Редкие машины проезжали под окнами, оставляя свет фар на потолке, а затем растворялись где-то на дорогах. Усталость взяла своё — веки отяжелели, дыхание выровнялось, и Петя провалился в вязкое, тягучее забытьё. Он хотел, чтобы этот день уже закончился и наступил новый, а этот просто так же растворился в воспоминаниях, как и автомобили за окном. Всё было как тогда. Тот же полумрак, та же кровать, тот же пол, на котором Пётр сидел, прислонившись спиной к холодному покрывалу. Илья был рядом, не обиженный, а растерянный, пьяный, с влажными волосами. Смотрел на Петра снизу вверх, и в его глазах теплилась надежда, которую Петя днём убил собственными руками. — Останься, — прошептал Илья, и голос его был умоляющим. Во сне Пётр не колебался. Не было ни страха, ни Бога, ни греха. Была только эта комната, и человек, что смотрел на него так, будто от него зависела жизнь. Пётр вдруг почувствовал себя не вершителем, а центром. Точкой, вокруг которой вращалось всё — дыхание Ильи, его надежда, его отчаяние. Это не была власть — это была ответственность, которую он никогда не просил, но которая упала на плечи, тяжёлая и сладкая одновременно. Он мог сделать больно, но не хотел, не мог уйти. И в этом «не мог» было не принуждение, а тихое, испуганное «я нужен». Если бы Петя ушёл, то Илья бы разбился, как хрустальная ваза. Пётр протянул руку — не для того, чтобы взять, а чтобы коснуться. Провёл пальцами по щеке Ильи, чувствуя, как тот замирает, как под кожей бьётся жилка. Он не просто целовал — он тонул медленно и без борьбы, просто позволяя тёплой, мутной воде смыкаться над головой. Внутри, вместо вечерней пустоты, разливалось что-то пульсирующее, живое, пугающее своей настоящестью. Петя боялся, но не Ильи, а себя. Своей смелости, которая проснулась там, где должна была спать. Своего тела, которое помнило то, что разум отказывался признавать. Он чувствовал себя мальчишкой, который впервые украл конфету и понял, что сладкое бывает не только на праздники. Во сне Гуменник целовал Илью так, как не умел наяву без оглядки, без молитвы на губах. Губы встречались медленно, будто они оба боялись спугнуть этот миг, но внутри уже всё горело. Пётр чувствовал, как чужие пальцы сжимают его плечи, как Илья выдыхает в поцелуй, словно задыхается, и это дыхание, эта близость были не грехом — они были правдой, от которой он бежал три недели. — Илья, — прошептал он в губы, и повторял его снова и снова, вжимаясь в чужое тело, теряя ориентацию в пространстве. — Не спасай меня, оставь меня здесь. Пётр целовал парня так, словно хотел выпить его, впитать, вобрать под кожу. Руки скользили по спине, вжимая в себя, сминая ткань футболки, чувствуя каждый позвонок, каждое движение мышц. Илья выдохнул в поцелуй со стоном, и этот звук разлился под рёбрами тягучим, почти болезненным удовольствием. Малинин не отвечал словами. Он прижимал Петю ближе, вжимал в пол, запускал пальцы в волосы, чуть тянул, заставляя запрокинуть голову. Открывал губами его шею, ключицы и плечи. Гуменник чувствовал, как внутри разгорается пожар, но не тот, что он замораживал три недели, а настоящий, живой, сметающий все запреты. Ладонь Ильи легла ему на живот, задержалась на секунду, а потом медленно, неумолимо двинулась вниз. Он наклонился к самому уху, и его шёпот прозвучал с тем самым акцентом, который делал английские слова такими живыми, почти осязаемыми: — I love you,. Always did. Always will. Пётр открыл глаза. В номере он был один. Он понял это ещё до того, как шевельнулся, — по тишине, которая обрушилась на него пластом. Во сне этого не было: там звучало дыхание, шепот, сбивчивый стон, а здесь всё замерло, будто кто-то нажал на паузу. И в этой мёртвой тишине его собственное сердце колотилось слишком громко, отдаваясь в висках. — Почему я не могу быть нормальным? — спросил он у себя, у темноты, у Бога, который молчал. — Почему я не могу забыть его, как забывают какой-то кошмар? Я просто больной. Я просто идиот. Почему вижу его, даже когда говорю, что он ошибка?
Примечания:
144 Нравится 145 Отзывы 26 В сборник
Отзывы (6)