Исповедь лилиям

R
Завершён
5
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 7 038 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

⚜️

Настройки

Но они озаряют улыбками лица друг другу. Ощупью, будто слепцы, они ищут друг друга, как дверь. Они жмутся друг к другу, словно дети перед призраком ночи. Но они ничего не боятся. Что им может грозить? Нет ни вечера, ни потом. Время рухнуло. И они цветут из развалин.

— Р. М. Рильке

***

«Меня пугает то, чего я хочу.

Когда я был с тобой, я чувствовал себя предателем,

Но проблема в том, что я не могу перестать думать о тебе».

      Слова звучат как исповедь, сказанная совершенно не тому священнику, прикрытая ложью, но несущая истину. Иначе у меня не получилось бы переступить через себя. И Николь, заигравшаяся крестьянка, еретичка целует меня. Всего лишь на мгновение я забываюсь, но… Эти лилии. На самом деле только они слышат меня и понимают. Они везде: на кровати, на шторах, под ногами, над головой — будто Ты следишь за каждым моим движением даже тогда, когда Тебя нет в комнате. Они, черт бы их побрал, пахнут именно Твоими итальянскими цитрусами; руками, испачканными в чернилах, когда Ты час за часом сидишь над документами за сосновым столом и даже не замечаешь, как пряди постепенно выскальзывают из сложной прически, а рядом давно остыла чашка чая с флердоранжем. Эти лилии, золотые и безжалостные — мое проклятие, напоминание о боли, ведь они полностью пропитаны Твоим присутствием, вплетены в Твои волосы, перемежаются с драгоценными камнями — такими же тяжелыми, как запах власти, помноженный на жар кожи по ночам, когда Ты стонала мне в шею так, будто требовала очередную клятву, которую я посмел дать, но не смог исполнить.              Однажды Ты сказала, что у нас очень много общего, а я стал это отрицать. Как я испугался… Я сказал, что ненавижу тебя, а потом снова слишком быстро выучил дорогу в Твою спальню. На самом деле я и не забывал. «Ненавижу» было единственным словом, которым я мог прикрыть поглотивший меня страх. Любовь я назвал иначе, оформляя жизнь как следовало, но разум и тело упрямо не принимали подмены. Запоминая количество шагов, которые я проходил и на каждом из которых пытался понять, что мною движет, а также время, когда коридоры пустеют — я открывал дверь, поддающуюся легко, будто всегда знавшую меня и всегда ожидающую. При пересечении Твоего порога исчезала необходимость подавлять свою натуру. Вся нравственность, которую я пытался выработать и которой прикрывался, распадалась при единственном прикосновении к Тебе. Мой страх засыпал в Твоей спальне, где всегда было прохладнее, чем в остальных покоях; там запах воска смешивался с запахами Твоего масла из цветов горького апельсина, деревянных счетов, полураскрытых фолиантов на краю стола и их старых потертых кожаных переплетов. Каждый раз я оставался там дольше, чем собирался, и уходил раньше, чем хотелось, унося в мыслях ароматы Тебя, Твоих покоев, Твои колкие провокационные реплики и ощущение, что следующий день снова будет тесен для меня до самой ночи. До момента, когда я могу взглянуть страху в глаза, ведь они у него так похожи на Твои, а Ты рядом со мной — и значит мне уже ничего не страшно. Правда, у страха нет Твоих рук, губ и Твоего смеха, и именно этот страх я ненавидел. Его образ на какое-то время слился с Твоим, и я блуждал в этом тумане, веря, что так и должно быть. Я думал о Тебе и ненавидел, хотел Тебя и ненавидел, лежал в кровати с женой и все равно желал промелькнуть тенью по коридорам до заветной двери. Ненавидя.       Ты разыграла очень рискованную партию, в которой заставила меня испытать тяжелые собственнические чувства ко власти, опасности и удовольствию — всему, что Ты так хорошо собой олицетворяешь. Ты сама дала этому имя, произнесла соблазнительно, будто перечисляла свойства яда, который давно знаешь по составу.

Власть.

Опасность.

Удовольствие.

      Тугой узел, в котором ни один из трех шнуров невозможно отделить от других без потери смысла. Ты лишала власть абстрактности, наделяя ее температурой своей кожи, весом своего тела, запахами цитрусов и горького миндаля. По Твоей молчаливой указке опасность дышала мне в лицо и требовала быть узнанной, а удовольствие, что Ты давала, накатывало спасением как волна, заставляющая тонуть глубже и ощущать собственное бессилие. Доказательство того, что я никогда не имел контроля над тем, что считал игрой.              Какой же отщепенец: по закону я был с Лолой, подпольно — с Тобой, не принадлежа при этом полностью ни одному из этих абсолютно противоположных миров. Ее миру я не принадлежал, так как в него хитрой коброй все равно проскальзывала Ты, с красивой блестящей чешуей, ядовитым языком, ведь стоит один раз испробовать Твой рот, как это становится тяжелой формой зависимости. Твоему миру я не принадлежал — потому что взывал к ненависти как к последней попытке защититься от Тебя. Но каждый раз терпел поражение. Я не хотел делить Тебя, но и права на исключительность себе не признавал. Это противоречие раздирало на части: глубоко внутри я изнывал по тому, чтобы Ты была только со мной, — причем и силами своими, и слабостями, — но был не способен предложить что-то взамен, кроме собственного отрицания. Я преследовал свою слабость к Тебе, я должен был ее поймать, но наша страсть прошла, кажется, все стадии. Некоторые из них до сих пор вызывают во мне дрожь.       Мы тогда были в Твоих покоях на мягком ковре, полностью измотанные и обнаженные, а где-то между нами притаилась, спутавшись, несчастная шелковая простыня. Ты как обычно лежала на животе, опершись подбородком на руки и разглядывала огонь в камине на другом конце комнаты. Я устроился рядом на спине около Твоего локтя, играя с Твоей ниспадающей прядью, и смотрел вверх. Там, у потолка, поблескивали лилии.              Не было никаких слов, только внезапное желание вина. Одновременно с Тобой я вспомнил о вскрытой бутылке на невысоком столике неподалеку. Мы рванулись к ней на коленях слишком быстро для двух уставших любовников. Когда я почти зацепил горлышко, Ты потянула за деревянную ножку и бутылка полетела к полу, где Ты ловко ее перехватила, дернув на себя. Бордовые брызги осели на Твоих руках, груди, струйками спускаясь к животу. Победное вздергивание бровью, Ты прижимаешь бутылку к себе и, не сводя с меня пристального взгляда, пытаешься на ягодицах отползти назад. Но Ты забыла о простыне, обвившей спиралью Твою ногу. Я хватаюсь за шелк, думая, что смогу свалить Тебя на лопатки, но Твоя кожа не менее шелковиста, поэтому ткань просто соскальзывает. Ты откидываешься назад на локоть, уже намереваясь пригубить, но я оказываюсь рядом. Никто не собирается уступать, Ты тянешь за низ, я — за верх. Я отвлекаюсь на то, как переливается Твоя кожа, на мокрые струйки на ней, и тут раздается треск, хруст, звон падения осколков. Руки распороты, но Тебе словно все равно — Ты быстро подносишь отколовшееся дно ко рту и вытягиваешь оттуда остатки. Красная дорожка проскальзывает под Твой золотой браслет с лилиями. Я подползаю ближе, натыкаясь голыми коленями на осколки, рассыпавшиеся у Твоих ног. Жгучая боль — приятная боль. Донышко в Твоих окровавленных пальцах еще содержит немного вина, и Ты подносишь его к моим губам. Острый угол колет меня и высекает новую алую каплю. Я зажимаю Твои пальцы своими, не прекращая попыток собрать вино до конца. Наши руки скользят друг о друга, заставляя усиливать давление. Кровь украшает Твои губы лучше кармина, они завораживают меня. Но мы сжимаем стекло сильнее — я слышу, как жалостливо скрежещет об него Твое неизменное рубиновое кольцо, подаренное Папой Климентом VII. Зубцы еще больше втыкаются в мои и так разрезанные фаланги, но я уже путаю остатки вина с кровью. Где — чья: Твоя, моя? Я облизываюсь. Теплое и терпкое смешалось с горячим и соленым, откуда-то примешалось сладковатое — это точно текущий внутри Тебя яд. Он как лакричник на вкус, как переспелый апельсин — я не понимаю, это словно наваждение. Пытаюсь отобрать кусок того, что раньше было бутылкой, но Ты вцепляешься второй рукой, позволяя стеклу вонзиться и в нее. Напряжено каждое сухожилие в наших кистях, я шиплю, прикладываю еще больше сил, и в конце концов под общим натиском донышко тоже лопается. Осколки падают и скатываются по Твоему телу, пока Ты грубо проводишь окровавленным большим пальцем по моим губам, и смотришь на них, будто гипнотизируешь. Что ж, они поддаются и раскрываются еще больше вслед за Твоим движением. Ты упрямо размазываешь по ним красную смесь. Вставая обратно на колени, Ты ползешь ко мне, не особо заботясь о том, что вокруг нас куча стекла. Локтем другой руки Ты резко обхватываешь меня за шею, и мне плевать на все — я двигаюсь Тебе навстречу, чувствуя в ногах новую боль. Я держу Тебя мертвой хваткой чуть выше поясницы, сминая кожу, будто мои руки хотят похитить ее текстуру. Каждое движение — вызов, попытка взять больше, чем позволено. В дикой агонии я смотрю как Ты приближаешься для поцелуя, но, когда я уже готов податься в ответ, дергаешься назад с коварной ухмылкой. Продолжая крепко держаться за мою шею, Ты повторяешь этот трюк раз за разом и в какой-то момент прихватываешь зубами мою и так саднящую нижнюю губу. Ты оставляешь свой выдох у самого ее края, чем заставляешь меня задыхаться. Из меня вырывается грудной рык, и я наконец остервенело Тебя целую. Оттягиваю волосы на Твоем затылке, мягко наматывая их на кулак, а уже впитавшиеся в Тебя яркие брызги и струйки ведут меня от Твоего рта к шее, соскам и животу. Я слизываю одни следы, чтобы зубами и губами поставить на Тебе новые. Я ненавижу то, насколько мне хорошо в этом совершенно неправильном и постыдном вихре ярости, похоти и нескончаемом перехвате власти. Резко дергаю Тебя на себя за бедра, мы падаем в противоположную от битого стекла сторону и задеваем небольшую тумбочку — громко соскальзывает серебряное блюдо с раскрытым гранатом. На нас сыплются темно-алые зерна, Ты прижимаешься ко мне сверху, размазывая кровь своей грудью по моей. Наши колени перепутаны, я с хозяйской жестокостью вдавливаю пальцы в Твои нежные ягодицы, и на них тоже остаются влажные отпечатки растертой крови и вина. Белая шелковая простыня рядом быстро окрашивается в бордовые пятна от наших рук, ног, перекатывающихся спин и раздавленных гранатовых зерен. Их сок щиплет нас, когда попадает на раны, но нам хочется больше. Я пожираю Твои губы, Ты — мои, своими ногтями и лилиями на браслете Ты раздираешь мне плечи и громко стонешь. Пахнущие горьким миндалем локоны то ниспадают по бокам от моего лица и щекотят, то раскидываются по мягкому ковру.       Я уже не помню, сколько еще раз взял Тебя той ночью после и сколько раз взяла меня Ты.              Смутно помню, как Ты потом аккуратно доставала пинцетом из меня осколки, и мы обрабатывали порезы друг друга. Сложно представить, как после такой звериной страсти может быть столько тишины, аккуратности и заботы.       Помню только, что через несколько дней я позволил обвинить Тебя в отравлении Франциска, и с тех пор между нами встало нечто большее чем одна бутылка вина.       Да, я настолько испугался, что попытался растоптать лилию, засыпать ее землей, но ничего не вышло, лилия даже явила миру разлагающееся тело, и теперь ее острые грани режут и мучат меня. Но на сей раз мне это жизненно необходимо. Мой страх лишь усиливается. Я ревностный католик, но кажется, что я сам стал еретиком и исповедую не до конца понимаемую религию. И то, что сейчас Ты заставляешь меня ублажать эту глупую девчонку — лишний раз напоминает мне, что Ты настолько же превосходна как король, насколько опасна как женщина. Часть меня не заметила, когда я стал до смешного предан этим обоим ликам. Другая помнит: когда я впервые прикоснулся к Тебе — пропал окончательно и бесповоротно. Меня не покидает ощущение, что Ты еще можешь что-то испытывать ко мне, но как бы не ошибиться что именно. Одно мое неверное движение и Ты меня отравишь — хотя я уже донельзя отравлен, — и, может, раньше я бы рискнул, не думая ни секунды, и мы снова были бы разбросаны по противоположным сторонам, но сейчас…       Я все еще чувствую серебристое шитье рукава, когда грубо ухватил Тебя в коридоре. Твои глаза смотрят вопросительно и даже обиженно. Я что-то говорю об опасной игре, пока золотые лилии хищно скалятся с Твоей короны. Слова звучат резче, чем я хотел, и за ними стоит вовсе не угроза, а страх в новой ипостаси: если мы окажемся по разные стороны, игра перестанет быть игрой. Она станет войной крови с кровью, веры с верой, одного глубокого желания с другим, и моя жизнь окончательно из Чистилища превратится в Ад. Я еще больше вжимаю пальцы в мягкое предплечье, пытаясь удержать Тебя и что-то еще. В нашем противостоянии между мной и лилиями остается лишь Твое хрупкое, но напряженное лицо. Эхом в нем отражается другая борьба. Лучше бы Ты меня ударила или обругала: то как Ты пытаешься выбрать между доверием и недоверием, желанием быть заодно и быть порознь, заставляет меня сильнее сожалеть о совершенных поступках. Неужели Ты не понимаешь, как я боюсь разрушить единственное основание, на котором еще могу существовать — это нечто странное между нами, не поддающееся никакому названию? Сейчас, когда я так нуждаюсь в Тебе, Ты готова отдалиться. Не смей возводить стены, которые усложнят все еще больше. Я быстро ухожу, думая, что одному мне станет спокойнее, но проблема в том, что наедине с собой и без Тебя я чувствую себя как в западне. Ровно так было и потом, когда Ты отплыла в проклятую Шотландию…       Твое пустое место за столом живет собственной жизнью. Я все время жду, что оно подвинется, взмахнет рукой, в очередной раз не допьет вино до конца, чтобы потом все равно долить. Оно без конца ухмыляется, попутно комбинируя с сыром и медом зеленую виноградину, ведь терпеть не может фиолетовую. Неустанно жестикулирует, держит десертную вилку на манер пера и слизывает с испачканного пальца лимонный крем. Я говорю и замолкаю невпопад, потому что обычно именно здесь Ты перебила бы меня. Нож лежит не так. Твое пустое место за столом — справа от меня — я ненавижу его. Где-то между этажами, где свет ломается о своды, лилии снова окружают меня. Коридор вытягивается, словно проверяет, смогу ли я вообще теперь преодолеть что-либо без Тебя, держащей меня под руку. Плечи инстинктивно напрягаются, ведь кто-то должен пройти очень близко, остановить, окликнуть. Но нет ничего кроме лилий. Я прохожу мимо, зная, что вернусь, даже если не буду оборачиваться. Пустота лишь меняет место. За столом, в коридоре, на лестнице — Твое хитрое отсутствие каждый раз выбирает точку, с которой ему удобнее за мной наблюдать.       Вероятность навсегда лишиться Тебя стала моим навязчивым кошмаром, регулярно давившим мне на грудь в те редкие моменты, когда в Англии меня забирал сон. Все началось с Жана. Бедный Жан… Сразу после казни Лолы я все время думал о нем. О том, как многого он уже лишен в своем возрасте и с какой тревогой смотрит на мир — он уже понял, что здесь легко потерять тех, к кому прирастаешь самыми разными видами любви. Я отчаянно хотел верить, что ему будет легче во Франции — рядом с Тобой, где он научится не бояться тишины и не выискивать в ней призраков прошлого. Однажды я стал представлять, как Ты сидишь на мягком ковре в своем любимом алом платье, вокруг Тебя широко раскинуты богатые юбки и по ним ползает маленький Жан. Потом Ты сажаешь его себе на колени, где он затихает, улыбается Тебе, тянет за маленькую золотую лилию в ухе. Он тоже любит эти лилии, будто чувствует их тепло, силу и красоту. Твой чудесный смех разносится по комнате, и Ты гладишь Жана по светлым волосам, укрывая тем спокойствием, которое ничего не требует взамен. Тогда я поймал себя на том, что думаю о Тебе не как о женщине, которую когда-то потерял, а как о единственном месте, где этому несчастному ребенку больше не придется быть сильным раньше времени. Мне было важно, чтобы Жан оказался там, где его просто сохранят, не пытаясь учить быть лучше или выше. В этом калейдоскопе мыслей Ты вернулась ко мне и снова прочно засела в моей душе не через вину и даже не через вожделение, а через необходимость защиты, которой я сам так и не научился. Моя тьма для меня была всегда путем для получения выгоды, удовлетворения своих желаний и амбиций. Твоя тьма — всегда щит и меч, без которых Ты и Твоя семья уязвимы. Как Ты когда-то прокричала мне в лицо, Твой страх важен для тебя, потому что он Твой. Он словно еще один Твой ребенок. Я осуждал его, ведь он показался мне таким жестоким, властолюбивым, эгоистичным, а теперь, когда похожий страх практически съел мою собственную душу, я все понял. Однако, в отличие от Тебя, свой страх я презирал. С этого момента лилии практически ощутимо присутствовали в моей голове вплоть до возвращения во Францию, не позволяя захлебнуться в горьких осознаниях.       Да, я бежал к Лоле, бежал за Лолой, за всем светлым, что она, казалось, олицетворяла. Я думал, и любовь моя посветлеет, и сам я стану чище, но как бы далеко я ни плыл, ни бежал, мне потворствовал только мрак. Фатум таков, что в английской тюрьме мне помогали дышать Ты и Твои ядовитые лилии. Долгое время я врал себе, что в Лоле я найду свое спасение, и ее свет дотянется до моего, даст ему выступить вперед, сделав меня лучшим человеком. Но правда в том, что, возможно, во мне вовсе никогда не было света. Любовь Лолы оказалась ложью, красивой тонкой материей, которую я усердно пытался натянуть на свою пустоту. Теперь я знаю, что противоядие почти всегда ядовито если привык жить с внутренним распадом.              Я был уверен, что Ты еще темнее, ведь Ты так умело разжигала во мне худшее. И вот там, в Тауэре, проводя день за днем перед каменными стенами я осознал, как ошибался. Наша связь, как я считал, тянула меня вниз, но на деле она была единственно подходящим обрамлением для моей тьмы и превращала порок в силу. Мне было нужно, чтобы кто-то держал все это вместе со мной — и в Твоих руках тьма действительно становилась чем-то правильным, но Твое исчезновение открыло во мне опасное пространство. Я испытывал перед ним почти физическую тревогу, словно мне предстояло жить среди его глубин одному. Эта тревога ощущается как слишком большое помещение, неестественно пустое, где каждое мое движение не имеет даже хлипкого отзвука. Такова грань смерти под названием «отсутствие».       Все Твое коварное, циничное, подчас пугающее естество было куда светлее той хищной бездны, в которую я провалился, когда топор рассек шею Лолы. Наглым образом мне швырнули в лицо, к чему может привести моя тьма безо власти над ней. С Тобой я понимал, кто я. Того же, кто наблюдал окровавленный труп своей жены, я не узнавал. И предпочел бы никогда с ним не сталкиваться. Мне страшно признаться, но Твоя ядовитость всегда была чище и честнее моего стремления к благородству.       Я размышлял, а было ли в моей жизни вообще что-то правильное и естественное кроме брака с Лолой и дальнейшей попытки спасти ее. И я понял, что это возможно и было правильным, но не естественным. Зато мысли о Тебе, хотя и казались неправильными — я ведь только что лишился жены, — были самым естественным, что случалось в жизни. Я забрел в тупик, где на стенах раз за разом писалось и стиралось жуткое сомнение: а что, если я все выдумал, и наша странная связь была просто политикой? Но сразу за этим лилии переходили к своему Страшному суду, который пресекал мои попытки переписать прошлое в удобной форме. Стоило мне подумать, что все было лишь расчетом, совпадением интересов, — воспоминания тут же навевали запах, слишком точный и физический для выдумки. Политика не оставляет таких следов, ибо не знает, как возвращать во рту вкус горечи, когда ты один, полностью разоруженный и не видящий будущего дальше мести. Убей я всех виновных в смерти Лолы в тот же момент, я все равно бы провалился в еще большую бездну. В мире снова не осталось бы ничего, кроме власти, и никого — кроме Тебя. Я мог бы уехать куда глаза глядят — топить горе и жажду крови в литрах вина и толпах безликих женщин, но для всего этого потребовалось бы вырвать лилии из памяти, позволить себе потерять Королеву среди пустых масок без лиц. Ни за что. Пока я был заперт в Тауэре, как часто я вспоминал точный оттенок Твоих волос, кожи или губ? Я не знаю, я сбился со счета. Моя память стала мне врагом. В ней Твоя улыбка расцветает жестоким удовлетворением, а золотистые волосы раскиданы по подушке, и я снова и снова улавливаю этот удивительно живучий аромат горького миндаля — он прилип ко мне. Ты быстро перекатываешься на другую сторону кровати и берешь финик в шоколаде. Это навсегда осталось запечатленным где-то на поверхности моего воспаленного сознания.       Память. Как жесток этот серый кардинал. Он действует во мне с терпением существа, которое знает, что рано или поздно его все равно послушают. Жесты, ухмылки, россыпь взаимных угроз — они спрятаны у него в глубоких карманах невзрачной сутаны. Это части распавшихся четок, и он умело жонглирует ими, снова и снова швыряя их в мою душу, где вроде бы все улеглось, и напоминает о надломе в моей вере. В темнице между сном и реальностью он начинал свое тихое служение, и я даже не замечал, как проваливался в него. Сначала оно слегка различимо: линия Твоей щеки, красивый утопающий уголок губ, этот почти незаметный изгиб за секунду до усмешки. Затем — настойчиво: обнаженные плечи, тяжесть падающих волос, неявный поворот головы, когда Ты хочешь что-то сказать, а потом не делаешь этого. Ткань под Тобой никогда не лежит ровно, она собирается в мягкие, неустойчивые линии, тщетно пытаясь повторить изгибы Твоего тела, и каждый раз немного запаздывает, не поспевая за Тобой. Эти складки живут собственной жизнью — всего какое-то мгновение после Твоего движения они хранят его след — так поверхность воды хранит круги от брошенного камня. Серый кардинал не спешит, он знает, что мне некуда деваться. Память лишь повторяет, и в повторении этом возникает нечто вроде жизни.       Все эти мучения в Тауэре были лишь прологом к чему-то, что еще должно случиться. Я бы вновь оставил Тебя без всего: только в золотом браслете с лилиями и даже без ажурного ожерелья, чтобы ничто не стояло между моим ртом и Твоей шеей. Ибо место, где встречаются волосы и тонкая кожа, одурманивает меня спокойствием и удерживает меня на границе между нежностью и той тьмой, которую только Ты одна умеешь усмирять. Хотя и этого было бы мало… Мне нужно было Твое лицо: живое, изменчивое, опасное, способное ответить. Пусть оно часто надевает маску безразличия или чего-либо еще, я знаю, что под ней кипит энергия, так подходящая моей. Правда, я сам предложил Тебе эту маску…       Я очень долго испытывал судьбу, и она обратила все мое пренебрежение, озлобленность и амбиции против меня же самого. Когда-то Ты решилась доверить мне свое сердце — привыкшее к страху, ожидающее удара, выучившее ревность и запугивание как формы самозащиты, — и азарт, подпитанный обидой, перевесил во мне желание доказать Тебе, что Ты достойна любви. Я обращался с Твоим сердцем так, будто оно обязано выдерживать все, и пытаясь изначально размягчить старые рубцы, лишь добавил новых. Продолжая эту трагичную забаву, я не замечал, как Ты еще больше учишься защищаться, ранить, отвечать болью на боль. Я долго принимал эту взаимную травму за форму близости, за единственный язык, на котором мы способны говорить. Никак иначе быть рядом я не умел и как же поздно я осознал, насколько невыносимо существовать врозь, когда то немногое живое, оставшееся внутри меня, уже привыкло болеть вместе с Тобой. У меня не получилось его переучить как бы я ни хотел.       Каким-то образом, когда я целовал Твою прекрасную холеную руку, проводя по костяшкам чуть сильнее, чем это свойственно ненависти лорда-канцлера к регенту, я знал, что вернусь — не смогу без Тебя. Несмотря на мои попытки спасти Лолу, все получилось именно так, как я по каким-то причинам предчувствовал, обещая Тебе свое возвращение, — без Тебя я не смог. Поэтому я помню каждую минуту, длящуюся часами, пока не вернулся во Францию. Мерзкое чувство страха облепило меня полностью, когда английская королева сказала, что никакого ответа с французской стороны нет. Именно в тот момент я нагрешил страшнее всего и поставил веру в Тебя и Твою хотя бы малую толику заинтересованности мной выше веры в Бога. Ирония в том, что вы оба молчали.

— Такая коварная игра. Но она из Италии все-таки…

      Верно. Лилии коварны и готовы проткнуть меня. Их аромат — это Твой аромат, пробирающий меня до костей. Я практически вижу эти померанцевые сады в тосканских холмах*. Сладкая цитрусовая горечь вновь проступает у меня во рту — ровно так же, как я когда-то сцеловывал ее с Тебя. Лилии шепчутся о Твоем отсутствии рядом со мной и одновременно толкают к краю пропасти. Я цепляюсь за их ядовитые острые концы, потому что иначе лишусь права даже на этот разрыв, в пустоте которого дремлет надежда на блеск карих глаз. Они задумчиво прищуриваются, лукаво подмигивают, блаженно закатываются в приступе экстаза, и моя память готова разорваться от того, насколько Ты сильна в ней даже когда лилии своим отблеском растворяют все и возвращают меня в суровую реальность. Что если одним из этих взглядов Ты уже награждаешь кого-то другого? Так, ощущение моего заточения разрослось до масштабов всей Англии. Проходя по коридорам дворца, который был мне противен, я иногда видел, как лилии начинают мерцать в попытке исчезнуть, и в Твоем тяжеловесном молчании я слышал незнакомые шаги — кто уже знает дорогу к Тебе так же хорошо, как знал ее я? Я маниакально перебирал варианты: кто сейчас мог оказаться рядом с Тобой, кому Ты могла позволить остаться, чьи слова показались Тебе надежнее моих? Только я могу видеть редкие моменты Твоей слабости, Твоей пронзенной решимости. Пока был я, никто кроме меня не имел права причинять Тебе бóльшую боль. Гнетущее ожидание начинало сочиться ядом — медленным, изматывающим, иссушающим. По сравнению с ним все Твои настои показались спасением, и, если бы у меня был выбор, я бы пил из одного Твоего флакона, затем — из второго, третьего, главное, чтобы каждый был продуктом Твоего изощренного ума, а не моей извращенной фантазии. Я злился на Тебя за Твое молчание, на себя — за зависимость от него, на судьбу — за то, что она допускает возможность, в которой я могу быть не нужным Тебе и Франции. Мне легче было пережить удар, насмешку, даже открытую враждебность, чем эту неопределенность, в которой Ты оставляла за собой право выбирать. Вероятность быть замененным, стертым, вытесненным подобно тому, как мой собственный яд пытался вытеснить Твои лилии, сводила меня с ума. Однако Твое безмолвие удерживало меня на ногах. Да, оно было сродни предательству, может, даже хуже, но имело честную природу. Молчание — золото?       Однако пока я не слышал, как Ты отрицала бы меня вслух, оставалась надежда, что страх однажды снова заснет в блаженной прохладе и что мое имя еще называется той, которая всегда умела молчанием очерчивать значение точнее, чем другие — речью. И тогда лилии переставали мерцать — их образы возвращались в недвижимое состояние и вновь пристально глядели. Это служило доказательством, что их ядовитые концы все еще нависают надо мной, а я все еще внутри иерархии, выстроенной Тобой на цепкой зависимости: одного раза достаточно, чтобы потом не иметь сил выйти из порочного круга, где Ты позволяешь приближаться только тем, кто готов приносить себя в жертву; и что самое главное — не иметь желания выходить оттуда. Да, все-таки молчание — золото.       Поверил бы я, что я могу действительно смириться с Твоим характером и остаться рядом? Да я не верил, даже когда уже пришел к этому, сидя в английской темнице. Даже когда меня изнутри грызла жуткая обида на то, что Ты молчишь в ответ на письмо Елизаветы. Даже когда я уже плыл в родную Францию и понимал, что все, что у меня, по сути, там есть — это Ты. Я не смог смотреть Жану в глаза, а в Твои —получилось легко. «Я» прошлый точно бы не смирился, но прошлый «я» ошибался так сильно, что «я» настоящий был готов прийти, приползти — сделать что угодно, чтобы снова оказаться подле Тебя, и чтобы Ты снова оформила мою озлобленность, опустошенность, мое горе во что-то существующее и понятное. И я приполз к Тебе будто обрубленный бессилием по колени и локти — моей жалкой грешной душе стало плохо в этом не менее грешном теле, ибо в тесном соседстве с ней поселилось нечто действительно страшное, темное, мстительное, а Ты настойчиво всплывала в памяти знакомым светом, который у меня еще остался. Или нет?              Стоял такой ясный день. Здесь, в отличие от Англии, небо было голубым, а солнце проникало сквозь листья, отчего они казались зеленее обычного. В фонтане приглушенно переливалась вода, и на ее призывное журчание слетались птицы. Воздух благоухал жасминами, глициниями, свежеиспеченным хлебом, абрикосовыми десертами, засахаренными ягодами и яблочной кожурой. Ты сидела спиной ко мне, за крошечным столиком с вином, что-то перебирая в деревянной шкатулке. А потом Ты встала, развернулась и у меня сперло дыхание. Словно все цвета и яркость этого момента собирались вокруг Тебя ореолом. Никаких проблем не существует и на Твоих красивых покатых плечах не лежит ответственность за судьбу целой страны. Ты улыбнулась, а когда увидела Жана, тихо рассмеялась. И вот теперь это была не навязчивая бредовая галлюцинация, приходящая ко мне в заточении, а настоящая живая Ты — с золотистыми волосами, через которые рассеивались солнечные лучи, с лазуритовыми, как само небо, бусинами и в свободном синем бархатном платье. Оно всегда мне очень нравилось. Голову Твою венчал ободок на византийский манер. Тебе даже не нужна корона, чтобы быть королевой. Моей Королевой. И воплощением Франции.       Я понял, как скучал и что значит вернуться домой. Ты не просто осталась тем самым светом, Ты открылась как новый язык, который я хотел бы постичь и научиться наконец обрамлять свои пороки, читая их как читают молитвы в часослове. Страницы в нем филигранно украшены позолотой: она оттеняет сапфировую синь, где небесные тела движутся на расстоянии друг от друга, но разойтись насовсем им не суждено*. Оказывается, все это время Твой голос был выгравирован на страницах моей памяти так же прочно, как и Ты — своим присутствием — зашила прорехи в моем черном сердце золотым узором. Где тонко — там и рвется, но эту заплатку я уже не позволю оторвать никому: ни собственному горю, ни Твоему недоверию, ни нашим общим страхам. Из леденящей, вызывающей перманентный ужас эта чернота, провалившись в беспамятство под покров золотых нитей, превратилась в теплую и уютную, напоминающую Твои покои по вечерам, где Ты по-хозяйски противопоставляешь черный цвет роящихся по углам теней золоту трескучего камина и лилий в своих волосах. Они принимают друг друга в крепкие объятия и ждут утра, чтобы в унисон служить мелодичными голосами собственную, понятную лишь им двоим мессу.

Ты называла вещи до того, как я разучился это делать — так и не научившись.

Давала форму мыслям и чувствам.

Говорила, изгоняя и не боясь,

Там, где я молчал

      Кажется, это Твои покои, Твой стол. Я чувствую прохладу темной сосны. Откуда-то я знаю, в какое именно место Ты чаще всего упираешься локтями, когда долго думаешь. Дерево наполнено потоками Твоих сложных мыслей и идей, коварных и смертельных авантюр. Одна Твоя теплая ладонь держит мой корешок, пока другая ложится на край раскрытых страниц. Ты склоняешься надо мной, и мои страницы словно начинают оживать: они тянутся, рвутся, я слышу, как собственный шелест становится сродни дыханию. Тяжелым ароматам смолы и старого лака сопутствует флердоранж, чай с которым вновь подали в Твоем любимом фаянсе. Хрупкий запах отступает, когда Ты склоняешься надо мной, изучая степень испорченности текста. Мучительно медленно движется Твой взгляд по моим строкам, словно определяя, где можно надавить, чтобы из старых букв начало сочиться что-то свежее. Ты качаешь головой — я чувствую горькие тосканские цитрусы — и выпавшие из сложной прически пряди мерно раскачиваются. Мгновение, и мой мир перевернут. Твои пальцы находят старые, почерневшие нитки, которыми мой корешок был когда-то кое-как скреплен: узлы привычек, страха, притворства, — и маленьким шилом Ты без колебаний тянешь за них. Что-то внутри меня сопротивляется, цепляется, трещит как шов, не желающий расставаться с формой, в которой долго гнил. Каждая выдернутая нить отзывается во мне горячим следом, как если бы меня вскрывали стеклянным осколком. Я протестующе падаю к Твоим ногам, натыкаясь на черный мысок туфли с золотым шитьем. Мне бы остаться здесь, но Ты чертыхаешься по-итальянски и требовательно тянешь меня обратно наверх. Старый переплёт рассыпается между Твоими пальцами: крошки лжи, обрывки давних клятв, выцветшие слова, которыми я когда-то пытался удержать то, что удержать было нельзя. Удивительно, но я чувствую не разрушение вовсе, а облегчение — как будто от меня наконец отпарывают душащую маску. Нити выдернуты, мой корешок оголён, а Ты на миг замираешь, оценивая появившуюся незащищенность. Пар от чая поднимается тонкой вуалью, и его цветочный запах смешивается с пылью моих разделившихся страниц. О бережности не может быть и речи — перед Тобой словно поле боя. В руке у Тебя оказывается игла, и Ты прошиваешь мой переплет заново, стягиваешь его золотыми нитями так, что от напряжения во мне поднимается странная дрожь — приятная и болезненная сразу. Каждый новый стежок входит почти насильно, но я подставляюсь, потому что иначе рассыплюсь на отдельные, бессмысленные листы. Вдруг я снова лежу страницами вверх. Так же уверенно, как Ты взялась за нитки, теперь Ты берешь перо. Я вздрагиваю, когда его кончик касается меня, ведь в этом движении кроется и возможность обретения новой формы, и угроза окончательного разрыва. Я ощущаю, как Ты вводишь в меня новые слова — совершенно грубо, прямо поверх прежних смыслов. Они проникают слишком глубоко для того, чтобы называться простыми исправлениями. Чернила стекают, вливаются в бумагу, и я уже не различаю, где кончается моя память и начинается Твоя воля. Я чувствую, как грудью Ты иногда задеваешь мои страницы, склоняясь сильнее, чтобы не допустить ошибок, и каждое такое касание сдвигает мою прежнюю структуру. Я цепляюсь за Твои наречия, пытаясь сквозь них дотянуться до кончика пера. Меня пронзает тонкая боль — такая необходимая, почти желанная. Я готовлюсь к привычной тьме, но вместо нее, в молчании между нами, проступает теплый, густой блеск. То, что я принимаю за кровь, оказывается золотом: оно выходит из меня тонкими струйками, растекается по полям, и, касаясь бумаги, застывает в виде лилий — словно проросших сквозь текст, вплетенных в орнамент как монограмма Твоей власти и моей подчиненной стойкости. Строки, где чернильным призраком еще живет Лола, набухают и вспучиваются под Твоим нажимом подобно свежим ранам, к которым прикоснулись чересчур грубо. Мне снова больно, хотя Ты ничего не стираешь, а просто заставляешь слова истекать старыми чернилами, пока они не утратят власть надо мной. Вместе с болью в меня наконец проникает воздух. Мои страницы прогибаются, подстраиваясь под Твой неумолимый темп правок, и когда Ты наконец захлопываешь меня, я чувствую, как они еще долго пульсируют внутри — согретые кожей Твоих рук, напряженные, переиначенные. Я испещрен лилиями, напитан Твоим курсивом, и это по-новому страшно, но невыносимо хорошо.       То, что я раньше видел как ловушку, стало спасением. Я никогда не признаюсь в этом — даже под пытками, но, возможно, если я позволю добровольно захлопнуть себя, мне станет легче…       Как долог путь от безмолвия к родному языку. Конечно, я не подал виду — скорее, даже наоборот, попытался обвинить Тебя в молчании, ибо слишком сильны боль, разочарование и мое упрямство. Но сразу же отдал себя Тебе — ради Бога, делай что угодно, только прими мою тьму назад — она так податлива в Твоих руках. Мы будем планировать как устранять кардиналов, убивать изменников, защищать короля, лишившегося рассудка; будем сыпать друг другу упреками, как сыплют солью на свежие раны, — словно это еще одна форма близости. Будем рассуждать о крови и верности так же буднично, как по вечерам подливаем вино в наши бокалы, и тревожиться за то, как не выдать друг другу внеочередную реакцию наших тел. В этом тесном опасном союзе, где государственные интриги переплетаются со случайными прикосновениями, а молчание становится частью неоговоренного пакта, я выберу для себя самый надежный путь — позволю Тебе считать, что все происходящее между нами лишь отражает Твою жажду власти, Твое одиночество и Твою склонность к игре. Чтобы когда в очередной раз Ты сказала, что я лишь создавал иллюзию влюбленности в Тебя, Ты бы не догадалась о правде. Молчание любит, когда в него вслушиваются. Все так сложно… Но я действительно посвятил себя Тебе.       Это напряжение, острое, как лезвие, которое можно держать у горла, но не перерезать кожу, чтобы продолжать чувствовать его близость — ни на что не похожее удовольствие. Я больше не искал спасения, мне нужна была точка, вокруг которой можно пересобрать себя, не распадаясь на бессвязные импульсы ярости и вины. Ею стала верность Тебе. И я бы снова сказал, что ненавижу Тебя, но меня слишком жестокой ценой отучили лгать. Да и Ты слишком хорошо знаешь когда я лгу. Мой прежний мир начал трещать по швам еще тогда, когда Ты при разлагающемся теле Твоего сына обвинила меня во всех своих страданиях. В Твоих глазах что-то потемнело, а лицо замкнулось настолько резко, что, когда Ты уходила, я был способен лишь кричать вслед Твое имя, кажется, с испугом в голосе. Это оказалось больнее чем я думал. До этого я обозвал Тебя отвергнутой ядовитой женщиной, но теперь раскрытый гроб с мертвецом насмехался надо мной: кто же поистине отвергнут и ядовит?

— Несмотря на все, что между нами было… Я Тебя не ненавижу.

      Наверное, просто сама природа не дает мне этого сделать. Я вроде бы достиг того, чего хотел — Твоего отдаления от меня — и внезапно где-то поселилась пустота. Ты все так же имела надо мной власть, но орудовать моей тьмой уже не желала, и я решил, что брошу все силы на то, чтобы вернуть Твое расположение. Это не могло быть вопросом слов, которые еще в состоянии сократить расстояние между людьми. Нет, слова отныне не стоили ничего. Теперь нужны были только поступки. Причем такие, которые снова и снова будут погружать меня во тьму. Я должен был доказать, что у меня хватит смелости не возвращаться к себе самому. Только к Тебе — ради Тебя самой же. Я был полностью отравлен отсутствием Твоего яда и потому положил на алтарь Твоего теневого правления свою преданность. Так, я обратил Твое разочарование в яростный бой и сундук с золотом.

— Ничья жизнь не дороже Франции.

      Твои страхи стали захороненными на моих землях трупами и глубокими ранами на моем животе. Грязные заговоры, опасные имена, гнилостная вонь, тело мертвого кардинала на берегу — теперь они были не тем, чем казались. Лилии ампутировали у событий их аморальность. Пустота, порожденная Твоим отдалением, постепенно заполнялась недоверием, насмешками, обвинениями, сомнениями, но когда я отбывал в Англию, Ты дала мне возможность перейти в более светлое пространство, вручив ключ от его дверей — свою улыбку. Теперь у меня было убежище, которое предстояло научиться беречь и не отрицать.       После того, как Николь первый раз пришла ко мне то ли шантажировать, то ли соблазнять, и завернулась в мои простыни, они пахли чем-то настолько приторным, что мне пришлось попросить слуг перестелить кровать. Я думал, изменить Твоему запаху будет просто, отказавшись от него, прикрываясь памятью об умершей жене. Наивный. О, эта война подобна мучениям духа, который вынужден оставаться в теле, ставшем ему чужим. Здесь все слишком прямо, явно, открыто: она влюблена, мне — наплевать. Лилии насмехаются над моим положением. Где же витиеватость и сложность — такие угрожающие и спасающие одновременно? Такие родные...       Я вечно стремлюсь в Твои покои, это сродни мышечной памяти. В это государство в государстве, где Твоя власть обостряется и приобретает свой неповторимый оттенок. Меня одолевает тоска по полумраку, в котором Ты позволяешь происходить всему, чему угодно. Мы сидим в Твоих покоях так, будто всегда здесь сидели. Ты — за широким столом, сдвинув к краю счеты, я — чуть поодаль, с кипой бумаг, которые надо подписать. Огонь в камине горит без всполохов, его ровный жар делает воздух густым и вытравляет привычную прохладу. Ты молча считаешь, быстро перебирая деревянные костяшки уверенными пальцами. Я перечитываю одну и ту же строчку, потому что слышу этот сухой ритмичный стук — это звук времени, которое течет иначе в Твоих покоях и при Твоем присутствии. Я часто поднимаю взгляд. Сначала — на край стола, потом — на Твои запястья и на то, как фиолетовый бархатный рукав то сползает ниже, то возвращается к браслетам. Ты совершенно не смотришь на меня, и это делает все еще более напряженным: мне приходится угадывать, чувствуешь ли Ты мой взгляд так же отчетливо, как я — Твое присутствие. Играем ли мы снова в старую игру, когда пытались предугадать каждое следующее действие друг друга…       Когда Ты наконец произносишь мое имя, даже не поднимая головы, словно оно является одной из подсчитанных сумм — я быстро откликаюсь, не успев понять, что именно Ты спросила. Ты просишь проверить цифры в документе. Медленно отодвигая стул, я встаю и делаю несколько шагов, которые кажутся длиннее обычного. Они даже не слышны — конечно, я знаю, насколько мягок этот ковер.       Наклоняясь над столом чуть ниже, чем нужно, я опять возвращаюсь в тосканские холмы с их апельсиновыми деревьями: здесь жарко, хотя скоро осень, и перезревшие фрукты опьяняют своей горечью, смешиваясь с горечью миндаля. В этом запахе всегда есть что-то, что я не могу назвать, и он преследует меня как безжалостный охотник. Мне приходится читать цифры, но взгляд все время уходит к тому месту у Твоей шеи, где кожа скрывается под тканью платья. Мое присутствие нарушает счет: Ты на мгновение задерживаешь деревянную бусину между пальцами, потом пускаешь ее дальше, словно принимая и это вмешательство. Неосознанно рука ложится рядом с Твоей почти вплотную, и между нами остается это тонкое расстояние, которое требует усилия чтобы его не сократить. Я веду пальцем по бумаге как по податливому телу, и наряду с деньгами подсчитываю сбои в Твоем дыхании, когда Ты периодически склоняешься ниже. Умеренно раскачивается Твоя серьга, ловя редкий свет, который с каждой минутой готов отступить перед обилием растущего полумрака. Я указываю на одну строку и следую пальцем вдоль цифр до тех пор, пока не натыкаюсь на фиолетовый бархат. Сквозь него просачивается Твое тепло. Ты не отдергиваешь руку. Я тоже не убираю свою. Мягкость ткани Твоего платья моментально окунает меня в нашу с Тобой первую ночь. Мы оба смотрим на счеты и бумаги, будто они имеют какое-то значение. Я говорю что-то о несоответствии, лишнем нуле, но внезапно замечаю рядом со счетами четки. Темные, переливчатые, будто забытые — они молчат о моем страхе. Ты не прикасаешься к ним, но счеты движутся под Твоими пальцами с той же размеренной настойчивостью: бусина за бусиной, пауза. Бусина за бусиной, еще одна. Дерево бьется о дерево, глухое бормотание вылетает из карминовых губ, и в этом есть что-то от молитвенного шепота. Ты киваешь, принимая мои слова о расчетах, и снова берешься за костяшки, а я зачем-то задерживаюсь еще на пару мгновений. После возвращаюсь на свое место, но теперь подписывать документы сложно, ибо тело рвется туда, где ему было хорошо от того, что раньше казалось опасным. В этих покоях мы давно просим об одном и том же, просто разными способами, но от этого почти безошибочного совпадения движений не становится легче — слишком быстро счет может сойтись до последней бусины. Четки так и остаются нетронутыми. Они лежат, принимая на себя тень от Твоей короны с лилиями. Искушение назвать происходящее спасением велико, но проблема в том, что моя вера тоже уже давно носит Твою тень. Четки больше не правы.              Мы работаем дальше, как будто ничего не произошло. Позволишь ли Ты навсегда течь этой сосредоточенной близости, когда я остаюсь в этом кресле подле Твоего стола, или позволишь наступить новому утру? Оно мне не нужно. Мне нужен Твой свет, и, что поделать, если он прекраснее всего на фоне Твоего же мрака. Но утро все равно наступит, и я снова упрекну Тебя за это, глупо веря в то, что у меня еще есть возможность стать лучше, а Твой свет должен светить безо всякой черноты на фоне.

Лилии по-прежнему смотрят. Я вынужден целовать еретичку в ответ.

Ради Франции.

***

В поисках знания я наблюдал, как ночь сотворяет день, а мы остаемся неизменными.

«Уйди прочь, прочь», — говорит ненависть.

«Подойди ближе, ближе», — говорит любовь.

У сердца всего лишь один рот.

Всё случайно.

Все слова — без мысли.

Чувства плывут по течению. Люди бродят по городу.

Взгляд, слово.

Потому что я люблю Тебя.

Все движется. Мы должны двигаться вперед, чтобы жить.

Стремитесь прямо к тем, кого любите.

Я шел к Тебе, бесконечно шел к свету.

Если Ты улыбнешься, это еще больше укрепит меня.

- «Альфавиль», 1965 -

Enfants du cynisme

Armés jusqu'aux dents

Ils s'aiment comme avant

Avant les menace et les grands tourment

Ils s'aiment comme avant

Дети цинизма,

Вооруженные до зубов.

Они любят друг друга, как и раньше —

До угроз и больших мучений.

Они любят друг друга, как и раньше.

Примечания:
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник