Часть 1
22 марта 2026 г., 11:21
Примечания:
Предыдущая часть: Свидание
https://ficbook.net/readfic/019cca2a-ce9c-7180-8d09-1a65a4091444
Ночь с 29 на 30 июня 1956 года. Москва, квартира Маленкова.
Он не спал третью ночь подряд.
Георгий Максимильянович лежал на спине в своей холостяцкой спальне — жена давно спала отдельно, это было удобно, — и смотрел в потолок. Высокий, лепной, сталинской постройки. За окном была свобода, большая квартира, машина с шофёром, власть, от которой у любого другого закружилась бы голова.
А он лежал и смотрел в потолок. И видел перед собой серую тюремную стену.
«Что ты со мной сделал, Лаврентий?»
Вопрос, который он выдохнул давеча во внутреннем дворике Лефортово, не отпускал. Звучал в голове снова и снова, как заезженная пластинка. И ответа не было. Потому что Лаврентий ничего не делал. Он просто был. Всегда.
Маленков закрыл глаза, и воспоминания хлынули сами, без спроса.
1938 год. Москва. Кремль, кабинет Сталина. Осень.
Тогда всё только начиналось. Ежова смывали, как кровавую грязь, — быстро, без лишних сантиментов. Сталин метался между кандидатурами нового наркома, и Маленков, который три года проработал с Ежовым в паре, курируя органы от ЦК, отлично понимал: его собственная шкура висит на волоске.
— Товарищ Сталин, я не потяну, — услышал он однажды знакомый голос с густым кавказским акцентом из-за массивной кремлёвской двери. Берия. Лаврентий Берия, первый секретарь ЦК Грузии, которого Сталин вызвал в Москву для… чего? Для спасения? Для чистки?
— Потянешь, — ответил Сталин с той спокойной, ледяной уверенностью, которая не терпела возражений. — Ты инженер, Лаврентий. Почини механизм, он должен работать.
Маленков тогда стоял в приёмной, делая вид, что изучает какую-то папку, и слушал. Сердце колотилось где-то в горле. Ежов пал. Кадровики из ЦК, работавшие с ним, — следующие. И он, Георгий Маленков, один из них. Если Берия примет пост, если начнёт чистку…
— А Маленков? — спросил вдруг Берия из-за двери. — Он с Ежовым работал.
Тишина. Маленков замер, чувствуя, как кровь отливает от лица.
— Оставим, — голос Сталина был равнодушным, как приговор. — Парень толковый. Пригодится.
Маленков выдохнул. И тут же понял, что этот выдох — не только облегчение. Это начало новой игры. Если Берия станет наркомом, нужно будет… перестроиться. Быстро. Как тогда, с Ежовым. Как всегда.
Он не знал тогда, что Берия тоже его запомнил. Что Лаврентий Павлович, выходя из кабинета, окинул его долгим, изучающим взглядом.
1939 год. Москва. Кабинет Берии. Зима.
Первая официальная встреча. Берия уже полгода как нарком, Маленков — его «прикреплённый» от ЦК, человек, который должен следить, согласовывать, докладывать. Формально — равные. Фактически — Берия решает, а Маленков подстраивается.
Он вошёл в кабинет, стараясь не выдать волнения. Берия сидел за столом, что-то быстро писал, не поднимая головы. Кабинет пах свежей краской и полировкой — Ежова вымели вместе с мебелью, всё было новое, чужое.
— Садитесь, Георгий Максимильянович, — бросил Берия, не поднимая головы. — Не маячьте.
Маленков сел. На самый край стула, как привык при Ежове. Берия наконец поднял голову, и Маленков впервые увидел его вблизи — пенсне, блестящие глаза, лёгкая, почти незаметная усмешка.
— Нервничаете?
— Нет, — соврал Маленков.
— Врёте, — спокойно сказал Берия. — С Ежовым вы, говорят, тоже умели врать. И приспосабливаться. — Он откинулся на спинку кресла, разглядывая Маленкова в упор. — Я не Ежов, Георгий Максимильянович. Вы это уже поняли?
Маленков молча кивнул. Под этим взглядом хотелось или провалиться сквозь землю, или… или что-то сделать, чтобы он смотрел ещё. Он не понимал тогда этого ощущения. Списал на страх.
— Хорошо, — Берия подвинул к нему папку. — Читайте. Потом скажете, что думаете. Честно. Я ложь отличаю.
Маленков читал, а Берия смотрел на него. Не отрываясь. Изучал. Маленков чувствовал этот взгляд кожей, но не поднимал глаз. Боялся, что если поднимет — сломается, покраснеет, выдаст что-то, чего сам в себе не понимал.
Потом, уже дома, он поймал себя на том, что вспоминает не содержание документов, а этот взгляд. Тяжёлый, пронзительный, от которого по спине бежали мурашки.
«Странный он какой-то», — подумал тогда Маленков. И забыл…
Не забыл.
1939 год. Москва. Кабинет Берии.
Георгий пришёл с документами от Молотова — согласовать список, уточнить формулировки. Берия слушал вполуха, разглядывая его. Маленков сегодня с чего-то напялил на себя длинный узкий галстук, который был ему совершенно не к лицу: оно у него было почти круглое, и с этим галстуком составляло композицию на подобие приспособления для выдувания мыльных пузырей. Берии пришлось кашлянуть в кулак, чтобы скрыть совершенно неуместный смех.
— Садитесь, Георгий Максимильянович, — кивнул он на стул. — Что ж вы стоите? Не на плацу.
Маленков сел, осторожно, на самый край. Положил папку на колени. Берия вдруг поймал себя на том, что разглядывает его руки — пухлые белые пальцы, аккуратные ногти, никаких следов чёрной работы. Руки интеллигента. Руки человека, который если и пачкался, то всегда тщательно убирал за собой.
— Устали? — спросил он неожиданно для себя.
Маленков поднял глаза. В них мелькнуло удивление — нарком не часто интересовался его самочувствием.
— Работаем, Лаврентий Павлович.
— Это я вижу, — Берия усмехнулся. Он встал, прошелся у Маленкова за спиной, сверля ему затылок острым как шило взглядом, и, повинуясь внезапному порыву, протянул руку и поправил съехавший набок пижонский галстук. Георгий замер. Секунда — и Берия отдёрнул руку, словно обжёгшись. И, чтобы замять неловкость, насмешливо проговорил: — Вам этот фасон не идет, Георгий Максимильянович. Лучше выбирать отечественные модели — они шире, — или вовсе не носить галстука. А то вы на леденец на палочке похожи.
Маленков кивнул, выравнивая дурацкий галстук, подаренный женой, по невидимой, идеально ровной линии. Щёки его чуть порозовели. С леденцом его ещё не сравнивали…
Берия тогда подумал — смущается, мальчишка. И забыл.
А Маленков запомнил. Запомнил это прикосновение, от которого по коже побежали мурашки.
«Ерунда», — убеждал он себя тогда. — «Просто устал. Просто нервы.»
1943 год. Эвакуация, Куйбышев.
Война. Москва опустела. Маленков мотался между Куйбышевым и фронтами, выматывался до предела. В одну из поездок, в каком-то промёрзшем здании обкома, он случайно столкнулся с Берией. Тот тоже был здесь проездом, проверял какие-то свои дела.
Увидев Маленкова, Берия остановился.
— Ты чего зелёный такой? — спросил без обиняков.
— Работаем, Лаврентий Павлович, — привычно завëл Маленков.
— Вижу, как работаешь. Сдохнешь скоро.
Он взял его за локоть — просто, будто имел право — и потащил в какую-то пустую комнату. Усадил на стул, достал флягу.
— Пей.
— Я не пью на работе…
— Пей, я сказал.
Маленков выпил. Коньяк обжёг горло, прочистил мозги. Берия смотрел на него, и в этом взгляде было что-то странное — не начальническое, не оценивающее. Какая-то… забота? Маленков отогнал эту мысль. Берия не умеет заботиться. Берия умеет использовать.
Но руку с локтя он убрал не сразу. И Маленков запомнил это тепло.
1944 год. Москва. Поздний вечер, кабинет Маленкова.
Война шла к концу, но работы только прибавилось. Маленков сидел над бумагами, когда в кабинет без стука вошёл Берия. Это было в его стиле — врываться, нарушать границы, ставить перед фактом. Но в этот раз он пришёл не с делом.
— Ты ещё здесь? — Берия оглядел горы папок, немытые стаканы. — С ума сошёл. Третий час ночи.
— Надо, — коротко ответил Маленков, не поднимая головы.
Берия подошёл к столу, сел напротив. Молча вытащил из портфеля бутылку коньяка, две стопки. Разлил.
— Пей. И спать.
— Лаврентий, я не могу…
— Пей, я сказал.
Маленков подчинился. Коньяк обжёг горло, разлился теплом в груди. Берия смотрел, как он пьёт, как закрывает глаза на секунду, как расслабляются напряжённые плечи.
— Ты слишком много берёшь на себя, Гера, — тихо сказал он, впервые назвав его так. — Думаешь, если не доделаешь сегодня, завтра мир рухнет? Ничего не рухнет. А ты свалишься.
Маленков поднял на него глаза. Взгляд был мутным от усталости, но в нём мелькнуло что-то тёплое.
— Ты зачем пришёл? — спросил он просто.
Берия пожал плечами.
— Мимо проходил. Увидел свет.
Они сидели молча, допивали коньяк. А потом Маленков, совершенно неожиданно для себя, положил голову на сложенные руки на столе и закрыл глаза. Всего на минуту, как ему казалось. Берия смотрел на его макушку, на чёрную прядь, выбившуюся из аккуратной укладки, на беззащитную линию шеи. И чувствовал, как в груди разрастается что-то тягучее, липкое, незнакомое.
Он вышел тихо, не попрощавшись. А наутро Маленков нашёл записку: «Выспался? Л.»
Он спрятал записку в ящик стола и забыл о ней на двенадцать лет.
1945 год. Удельная, дача Маленкова. Поздний вечер.
Война кончилась. Победа.
В Москве гремели салюты, народ высыпал на улицы, но Георгий Максимильянович не поехал в центр. Он позвонил Берии и сказал коротко: «Приезжай. Отметим. Вдвоём». Без объяснений, без намёков. Просто — приезжай.
Берия приехал. С коньяком, с яблоками, с тем своим особым, редкостным настроением, когда он позволял себе быть не наркомом, не палачом, а просто Лаврентием. Они сидели на веранде, пили, говорили о том, о сём, смотрели, как над садом встаёт луна.
Маленков смотрел на Берию, на его лицо, освещённое лампой, на руки, держащие стопку, и думал о том, что это, наверное, лучший вечер в его жизни.
— Лара…
Слово вырвалось само, помимо воли, и повисло в воздухе, тяжёлое, невозможное, слишком интимное для того, что было между ними. Берия поднял бровь, не удивился, скорее — насторожился.
— Что?
А Маленков уже не здесь. Он проваливается, летит назад, сквозь годы, в тот день, когда это имя впервые вошло в него и застряло где-то под рёбрами, чтобы никогда не выйти наружу.
***
Кажется, это был тридцать шестой. Маленков попал на Ближнюю дачу случайно — его взял с собой то ли Молотов, то ли Каганович чтобы посмотреть одного нового кандидата в члены партии, но кандидат на «смотрины» не явился. Маленков же остался маяться без дела — пока «верхушка» обсуждала государственные вопросы, его кадровый гений скучал поодаль, на скамье в тени деревьев.
В саду шумели дети. Светлана Сталина, худенькая, длинноногая, носилась по дорожкам с Серго Берией, сыном Лаврентия Павловича. Рядом, чуть поодаль, бесился Вася Сталин, уже успевший нахамить кому-то из прислуги. За ними, с книгой в руках, сидела на скамейке Марфа Пешкова — серьёзная, большеглазая, на год или два старше Светланы.
Взрослые расположились на веранде. Сталин курил трубку, слушал Ворошилова, который что-то горячо доказывал о перевооружении армии. Берия сидел с краю, в тени, и казался почти сонным — но Маленков заметил, как цепко он следит за разговором, как взгляд его скользит от лица к лицу.
Маленков наблюдал за Берией. В те годы он ещё не научился скрывать это наблюдение, не придавал ему значения. Просто смотрел — и всё.
Вдруг из сада вынырнула Светлана. Волосы растрёпаны, на коленке ссадина, щёки красные от беготни. Она подлетела к веранде, проскочила мимо взрослых, не обращая на них внимания, и с разбегу чмокнула Берию в щёку.
— Привет, дядя Лара!
Берия усмехнулся, тронул её за макушку.
— Здравствуй, Сетанка. Бегай давай, не мешай.
Светлана хихикнула и умчалась обратно в сад, где Серго уже звал её догонять.
Маленков сидел, чувствуя, как внутри что-то ёкнуло. Дядя Лара. Он никогда не слышал, чтобы Берию так называли. Для всех он был Лаврентий Павлович — сухой, жёсткий, недосягаемый. А для этой девчонки — дядя Лара. Семейное, домашнее имя, которое смывало с этого человека налёт НКВД, пыточных подвалов, рассеивало шлейф страха. Оставляло просто… человека. По имени Лара.
Он опустил глаза, чтобы никто не заметил его лица. Потому что лицо, он это чувствовал, сейчас было глупым, слишком открытым, слишком… восхищённым.
Никто не заметил. Все смотрели на Сталина, который что-то говорил о бронетанковых войсках.
А Маленков запомнил. Запомнил это имя. И то, как Берия, услышав его, чуть смягчился — на неуловимую долю секунды, но Гера это увидел. И спрятал в себе, как прячут что-то очень ценное и очень опасное.
Имя вертелось на языке тогда, в тридцать шестом. Вертелось в сорок первом, когда они вместе эвакуировались в Куйбышев. Вертелось в сорок четвёртом, когда Берия, уходя из его кабинета, оставил записку: «Выспался? Л.» — и Маленков смотрел на эту подпись, на одну букву, и чувствовал, как внутри всё переворачивается.
Он ни разу не произнёс его вслух. Слишком интимно. Слишком близко. Для него, Георгия Маленкова, который всегда держал дистанцию, это было почти неприлично.
До сегодняшнего вечера.
***
— Гера, что? — повторил Берия.
Голос вернул его в реальность. Веранда, лампа, коньяк, яблоки. И Берия напротив — смотрит на него тем самым взглядом, острым, пронзительным, но без обычной насмешки.
Маленков понял, что не может остановиться. Что это имя, которое он носил в себе девять лет, сейчас выйдет наружу, и назад дороги не будет.
— Я… — он запнулся, чувствуя, как к горлу подступает что-то липкое, мешающее дышать. — Я… я сказал лишнее, извини, — ненавидя себя за трусость, промямлил он.
Берия отпил коньяка, поставил стопку.
— На Ближней услышал, — прищурился он, не спрашивая. — От Светланы. Когда?
— В тридцать шестом, — чувствуя себя законченным кретином, сознался Маленков.
— В тридцать… — Берия не договорил, подался вперёд. Брови его удивленно поползли вверх. — Ну и трус же ты, Гера.
— Я знаю, — еле слышно прошептал Маленков, желая провалиться сквозь землю. — Давай сменим тему, если ты…
— Можешь звать меня так, — перебил его Берия и откинулся обратно в кресло. — Только наедине. Когда мы вдвоём.
Маленков сидел, боясь пошевелиться, боясь спугнуть этот момент, который казался ему чудом.
— Ты чего замер? — спросил Берия, не поднимая глаз. — Пей давай.
Они сидели на веранде до рассвета. Говорили о войне, о мире, о том, что будет дальше. И ни разу больше Маленков не назвал его так. Не сейчас. Но знал, что будет. Что это имя отныне — их. Не только Сталиных. И от этого в груди разливалось что-то тёплое, глупое, совершенно неуместное в его положении.
1950 год. Баня.
Они тогда уже были не просто соратниками, а почти друзьями. Рабочими друзьями, конечно, без сантиментов. Но Берия иногда позволял себе то, чего не позволял ни с кем другим.
Например, баню. В узком кругу, без лишних ушей. Несколько человек из своего, очень узкого круга, и в их числе — Маленков. Сидели в парилке, парились берёзовыми вениками, потом выходили в предбанник — пить квас и разговаривать о всякой ерунде.
В тот раз Маленков сидел на лавке, расслабленный, разомлевший, в простыне на бёдрах. Берия вышел из парилки следом, сел рядом. Ближе, чем надо. Их локти соприкоснулись. Маленков дёрнулся было отодвинуться, но Берия положил руку ему на колено.
— Сиди, — сказал просто. — Не дёргайся.
И не убрал руку. Так и сидели, пока Маленков не почувствовал, что у него сердце выпрыгнет из груди. Он боялся дышать. Боялся, что Берия заметит, как бешено колотится пульс под его ладонью.
Потом пришли другие, разговор переключился, руку убрали. Маленков выдохнул.
А ночью, лёжа в постели, он вдруг понял, что всё ещё чувствует это прикосновение. Там, где была ладонь Лаврентия, кожа горела.
«Ерунда, — подумал он. — Жара. Баня. Усталость.»
Он привык так думать. Всегда.
1951 год. Удельная.
Тёплый летний вечер. Они сидели на веранде, отгороженные от всего мира густой зеленью сирени. Лаврентий, сбросивший свой обычный маскировочный костюм «серого кардинала», в расстегнутом вороте рубашки, был расслаблен и почти уязвим. На столе — графин с коньяком, вазочка с яблоками, стопки. Маленков читал вслух какой-то забавный фельетон из «Крокодила», и Берия слушал, изредка коротко хмыкая.
Потом он взял яблоко, неторопливо очистил его тонкой, длинной кожурой и, не глядя, протянул половинку Георгию. Простой, почти интимный жест.
Их пальцы соприкоснулись. На секунду.
Маленков тогда не придал этому значения. Ну, соприкоснулись и соприкоснулись. Мало ли.
А сейчас, лёжа в темноте своей московской квартиры, он вдруг вспомнил, что в тот вечер, уже лёжа в постели, долго смотрел на свою ладонь. Ту самую, которой касался Лаврентий. И засыпал с каким-то странным, глупым ощущением тепла.
***
За окном серело. Маленков лежал с открытыми глазами и понимал: больше нельзя врать самому себе.
Все эти годы. Все эти прикосновения, взгляды, заботливые жесты, коньяк по ночам, записки, случайные встречи. Он не был слепым. Он просто не хотел видеть.
«Что ты со мной сделал, Лаврентий?»
А Лаврентий ничего не делал. Он просто был. Был единственным, с кем можно было молчать. Единственным, кто понимал без слов. Единственным, кому Маленков доверял настолько, что позволял себе быть слабым.
И он предал это доверие. Предал, когда струсил, когда отвернулся, когда сказал это ледяное «Я выполняю указания партии». И теперь Лаврентий сидит в тюрьме, а он, Георгий Маленков, номинальный глава государства, мучается оттого, что не может к нему прикоснуться.
Он сел на кровати, обхватив голову руками.
— Идиот, — прошептал он в пустоту. — Старый, трусливый идиот.
Где-то там, в Лефортово, в бетонной камере, человек, которого он предал, тоже не спал. И, может быть, тоже думал о нём.
«Через год, — подумал Маленков. — Я выдержу. Я приду.»
Он лёг обратно, закрыл глаза. Впервые за много месяцев ему не снились кошмары.
Ночь. Лефортово, камера Берии.
Он тоже не спал.
Это не было бессонницей в обычном смысле — той липкой, изматывающей полудрёмой, когда тело требует отдыха, а мозг не отключается. Это было другое. Он лежал на спине, заложив руки за голову, и смотрел в потолок. Сквозь маленькое, забранное решёткой окно сочился бледный, больничный свет московской ночи — ни луны, ни звёзд, только мутное зарево большого города, до которого ему больше не было дела.
В камере было тихо. Так тихо, что он слышал собственное дыхание и редкие, отдалённые шаги конвоиров в коридоре. И в этой тишине, под этот ровный, убаюкивающий гул собственной крови, он наконец позволил себе думать.
«Гера.»
Имя пришло само, без вызова. Оно было здесь всё время, последние три года, сидело где-то под рёбрами и ждало, когда он перестанет с ним бороться. Недавно, во дворике, когда Маленков смотрел на него этим своим тяжёлым, усталым взглядом и говорил «Что ты со мной сделал?», — Берия впервые не нашёл, что ответить. Не потому, что не знал. А потому, что ответ был слишком страшен.
«Что я с тобой сделал? Или что ты сделал со мной?»
Он закрыл глаза, и перед внутренним взором поплыли картины. Не сегодняшние — старые, выцветшие, как фотографии в старом альбоме. Те, на которые он годами не обращал внимания. Которые списывал на случайность, на усталость, на особенности характера.
Вспомнил, как в тридцать девятом поправлял ему галстук и обратил всё в шутку, поймав себя на том, что не хочет убирать руку. Как в сорок четвёртом смотрел на него, спящего в кресле, и чувствовал странное тепло в груди. Как в пятьдесят первом чистил ему яблоко и ловил себя на том, что ему всё равно, что там в фельетоне, лишь бы Гера читал.
«Идиот, — мысленно обозвал себя Берия. — Сопли. Сентиментальность. Чего я хочу на самом деле?»
Он заставил себя представить это. Представить Геру здесь, в камере, на этой койке. Представить свои руки на его теле. Поцелуи. Всё остальное.
Тело откликнулось. Мгновенно, остро, без вариантов.
Берия резко сел, сжав кулаки. Сердце колотилось где-то в горле.
— Чёрт, — выдохнул он вслух. — Чёрт, чёрт, чёрт.
Значит, не только «смотреть и слушать». Значит, всё по-настоящему. Значит, он, Лаврентий Берия, в пятьдесят семь лет…
Что?
Влюбился?
Слово было дурацким, сопливым, совершенно не подходящим для него. Он препарировал людей, отправлял на расстрел, плел интриги, вершил судьбы. А теперь сидит в камере и не может думать ни о чём, кроме того, как через год Гера войдёт во внутренний дворик.
«Не влюбился. Не может быть. Я просто… привязался. Он единственный, кто помнит меня прежним. Кто приходит не из чувства долга, а потому что…»
Потому что — что?
Берия встал, прошёлся по камере. Три шага туда, три обратно. Клетка.
Но от этого не становилось легче.
«Почему Гера? Почему не кто-то другой?»
Вопрос повис в темноте, и Берия вдруг понял, что должен найти на него ответ. Не для того, чтобы оправдаться. Для того, чтобы понять. Он всегда всё понимал. Раскладывал по полочкам, препарировал, анализировал. А тут — тупик.
«Надо систематизировать.»
Неделю спустя.
Запрос Абакумову он составил сухо, по-деловому: «Для работы над мемуарами требуется литература по физиологии высшей нервной деятельности, общей психологии, а также по истории медицины. Прошу разрешить получение книг из Библиотеки имени Ленина».
Абакумов, надо отдать ему должное, вопросов задавать не стал. Через две недели в камеру принесли стопку книг. Берия перебирал их с чувством, близким к благоговению: Павлов, Сеченов, Бехтерев. Старые, довоенные издания, пахнущие пылью и типографской краской. Сокровище.
Тут были труды по физиологии, по невропатологии, по психологии пола. Были монографии о «ненормальностях полового влечения», написанные с той особой, брезгливой дотошностью, с какой викторианские учёные описывали разложение трупов. Берия читал всё. И чем больше читал, тем яснее понимал: наука здесь бессильна. Наука описывала симптомы. А ему нужна была причина.
Август 1956. Камера Берии.
Он лежал на койке, заложив руки за голову, и выстраивал в голове стройную систему, достойную математического трактата.
«Итак, объект исследования: Лаврентий Павлович Берия, 57 лет. Гетеросексуальный опыт: обширный, разнообразный, на протяжении всей жизни. Женат, имеет сына. Никогда не испытывал влечения к мужчинам. Ни разу. Ни намёка.
Он закрыл глаза и методично, как опытный следователь, начал перебирать всю свою жизнь.
Женщины. Их было много. Привлекательные, разные, покладистые. Нино — отдельная статья, жена, мать его ребёнка, безумно красивая женщина, с которой он прожил почти тридцать лет. Он хотел её. Хотел по-настоящему, физически, иногда — до дрожи. Их близость была… нормальной. Привычной. Той, что положена мужчине и женщине.
Он вспомнил последний раз, когда видел её — на свидании полгода назад. Она сидела напротив, через стол, держала его за руки и смотрела с укором. Красивая. Даже сейчас, после всего, красивая. Но когда прозвучала команда «время вышло», и Нино поднялась, чтобы уйти, Берия почувствовал только облегчение. Свидание закончилось, слава богу, можно вернуться в камеру и остаться одному.
А Гера…
При одной мысли о Гере внутри что-то смещалось. Не так, как с женщинами, когда внизу, в теле, было желание, понятное, физиологическое, как голод или жажда. С Герой было иначе. Желание начиналось не в паху, а где-то в груди. Разрасталось, давило, перехватывало дыхание. Ему хотелось не просто обладать — хотя, наверное, и этого тоже, если честно. Ему хотелось смотреть. Слушать. Чувствовать его рядом.
«Надо сравнить», — подумал он.
Он сел за стол, взял огрызок карандаша и лист бумаги. Написал крупно:
«Сравнительный анализ полового влечения»
Объект А (женщины):
— Возникает быстро, часто спонтанно.
— Локализуется внизу живота, имеет чёткую физиологическую природу.
— Удовлетворение снижает напряжение, после чего объект теряет остроту.
— Не влияет на способность мыслить, работать, планировать.
— Не вызывает потребности в постоянном присутствии объекта после удовлетворения.
Объект Б (Г.М.):
— Возникает постепенно, накапливается со временем.
— Начинается в груди, распространяется по всему телу.
— Удовлетворение (даже мысленное, воображаемое) не снижает напряжение, а усиливает его.
— Мешает думать о чём-либо другом. Постоянно присутствует в сознании.
— Вызывает острую потребность в присутствии объекта. Даже просто видеть, слышать, находиться рядом.
Он откинулся на спинку стула, перечитал написанное. Вздохнул.
«Наука здесь бессильна. Потому что это не наука. Это…»
Он не дописал. Не потому, что не мог подобрать слово. А потому, что слово было слишком страшным.
Сентябрь 1956. Камера Берии.
Он перечитал всего Павлова, всего Сеченова и большую часть Бехтерева. Выписывал цитаты, строил схемы, пытался найти объяснение.
Павлов писал о рефлексах. О том, как условные раздражители могут вызывать реакции, не связанные с базовыми инстинктами. Берия задумался: а что, если Гера — это условный раздражитель? Что, если за годы их общения мозг выработал связку: «Гера = безопасность, отдых, возможность расслабиться»? И теперь, в тюрьме, где нет ничего, кроме угрозы и одиночества, эта связка стала единственным источником положительных эмоций?
Логично. Но не объясняло физиологию.
Бехтерев писал о «сочетательных рефлексах» и о том, как эмоциональные переживания могут закрепляться на телесном уровне. Берия вспомнил, как впервые осознал, что ждёт Геру. Это было не просто «хочется увидеть». Это было физически — учащённый пульс, влажные ладони, лёгкая дрожь. Как перед боем. Как перед… женщиной, которую давно хотел.
«Но с женщинами такого не было. С женщинами всё проще.»
Он отложил книги. Они не помогали. Они только подтверждали то, что он и так знал: его состояние аномально. С точки зрения физиологии — да, возможно, это просто набор рефлексов. Но с точки зрения жизни, судьбы, всего, что он о себе знал, — это катастрофа.
«Почему Гера?»
Ответ пришёл сам, из темноты подсознания. Потому что Гера — единственный, с кем он мог быть собой. Не «товарищем Берией», не палачом, не серым кардиналом. А просто Лаврентием, который любит пропустить за беседой несколько рюмок, может пошутить и иногда устаёт до такой степени, что хочется закрыть глаза и ни о чём не думать.
Гера видел его таким. И не отвернулся. До поры до времени.
«А потом отвернулся. Предал. И это должно было убить всё, что между нами было.»
Но не убило. Наоборот — заострило, выкристаллизовало, сделало очевидным. Только потеряв, он понял, чем Гера на самом деле был для него.
«Идиотская, дурацкая, невозможная история.
Он усмехнулся в темноте. Если бы кто-то сказал ему десять лет назад, что он будет сидеть в тюрьме, писать мемуары и анализировать собственное влечение к мужчине, он бы расстрелял этого шутника на месте.
А теперь вот — сидит. И пишет. И ждёт.
Он поймал себя на том, что пытается понять не себя, а Геру. Почему тот приходит? Из чувства вины? Из страха? Или…
Или он чувствует то же самое?
Берия запретил себе додумывать эту мысль. Потому что если Гера чувствует то же самое, если это взаимно, — тогда всё становится ещё страшнее. Тогда это не просто его личное, тюремное помешательство. Тогда это — они. Двое. Вдвоём.
«Вдвоём в этом дерьме.»
Он закрыл глаза и представил, как через девять месяцев Гера придёт к нему. Как они будут стоять рядом, касаться плечами, дышать одним воздухом. Как он, может быть, снова возьмёт его за руку.
«Дурак, — подумал он о себе. — Старый дурак, который только сейчас понял, что такое жизнь.»
***
Он лёг на спину, снова уставился в потолок. Возможно, на другой такой потолок — только побелее и побогаче, — смотрел Георгий Маленков.
Их разделяли тюремные стены, конвоиры, запреты, политические игры, Хрущёв, который сожрал бы обоих, если б узнал. Их разделяло всё.
Но в эту минуту, в этой тишине, они думали об одном и том же. И оба знали: через год они увидятся снова. И это знание было единственным, что держало их на плаву.
Берия закрыл глаза.
— Через год, Гера, — прошептал он в темноту. — Я буду ждать.
Где-то в Москве, в высоком лепном потолке, отразился этот шёпот. Или, может быть, просто показалось.