friend of the devil (a friend of mine)/друг дьявола (друг мой)

Перевод
NC-17
Завершён
115
1
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Размер:
69 страниц, 24 408 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
115 Нравится 24 Отзывы 54 В сборник

Часть 5: вес воды

Настройки
Небо того же серого оттенка, что и надгробия на кладбище у церкви. Розы роняют утреннюю росу на размокшую землю. Гарри смотрит, как двигаются руки Тома: с той самой его безупречной точностью секатор щелкает по стеблям — с хирургической жестокостью, отсекая все слабое и мягкое, пока не остается лишь самое крепкое. Щелк, щелк, щелк. Мир вокруг них рассыпается. Переезд. Слово обжигает горло — горькое, едкое. Грудную клетку будто вскрывают, вырывают сердце и легкие, оставляя его сырым и кровоточащим, как живую рану. Том не сказал ни слова с тех пор, как Гарри сообщил новость. Просто взял секатор и принялся за работу — каждый срез все яростнее предыдущего, лицо белое, как мрамор, и такое же холодное. Гарри думает: будут ли вообще розы в Годриковой Впадине. Будет ли его мать сама их подрезать теперь или найдет кого-то другого, кто будет придавать им форму в будущие поздние зимы. И хотя Гарри плевать на розы, от этой мысли его мутит. Каждый щелчок лезвия скручивает что-то у него внутри, и он уже не понимает, кто он — стебель, шип или кровь на пальцах Тома. — Скажи хоть что-нибудь, — хрипло говорит он, проводя дрожащими руками по волосам. — Просто… блядь, скажи хоть что-нибудь. — Что ты хочешь, чтобы я сказал? — Том не смотрит на него, лишь продолжает работать резкими движениями. — Что Годрикова Впадина звучит очаровательно? Что надеюсь, ты будешь слать открытки? Звонить по воскресеньям? — Том… — Нет! Не оскорбляй нас обоих, делая вид, будто это что-то иное, чем… то, что есть. — Еще один щелчок — точный и беспощадный. — Джеймс, должно быть, доволен собой. Наконец нашел идеальный повод. — Это не так. — Правда? — Улыбка Тома режет. Его руки не сбиваются, хотя костяшки побелели на рукоятках. Щелк. Секатор смыкается со звуком ломающихся костей, и Гарри вздрагивает. — Скажи, они подождали до ужина? Он протер очки уголком рубашки, как всегда, когда собирается все испортить? А Лили? Она трогала щеку? Сказала, что понимает, как это тяжело, но так будет лучше? Щелк, щелк, щелк. — Ты так юн, милый, — мягко передразнивает Том, и Гарри вздрагивает, потому что это в точности слова его матери; и ее рука поднимается к лицу, порхает, как пойманная птица. — Я знаю, тебе кажется, что это конец света, но у тебя вся жизнь впереди. У Гарри сжимается горло. Он не может дышать, не может думать сквозь гул в ушах, сквозь железный обруч вокруг груди и нестерпимое жжение в уголках глаз. Он смотрит на Тома: у того глаза тоже блестят от влаги, хотя рот все еще искривлен в той жестокой улыбке. — Я сказал им, что не поеду. — Уверен, все прошло прекрасно. Ты хлопал дверями? Бросался вещами? Угрожал сбежать? — Ты такой… — Не уезжай, — внезапно говорит Том тихо, наконец глядя на него. — Останься со мной. Моего отца никогда нет дома, дом почти мой. Ты мог бы… — Пауза — хрупкая, как утренний иней. — Мы могли бы жить там. Вместе. Сердце Гарри снова разбивается. — Они никогда не позволят, — он хватает Тома за руку, заставляя его остановиться. — Ты знаешь, что не позволят. Я хочу это исправить, но не знаю как. Не знаю, как заставить их понять, что я не могу… что мне нужно… Слова путаются на языке. Как объяснить умирание? Как сказать родителям, что ты разучился плыть в одиночку? Как заставить их понять, что, хотя ты тонешь, именно вес воды удерживает тебя целым? Том наконец поворачивается к нему; его взгляд темный и ледяной. — И что именно ты хочешь, чтобы я сделал, Гарри? — Что угодно, — отчаянно говорит Гарри. — Что-нибудь. Дай мне что-то, что они не смогут отнять. Том делает шаг ближе. Его глаза смягчаются, и рот наконец ломается в той нежной улыбке, которую Гарри знает и любит. Мгновение все нормально: они стоят в саду, запах холодной земли наполняет легкие, и придет весна, принесет цвет и тепло, и Том, Том будет здесь — ухаживать за розами и красть поцелуи в удлиняющиеся световые дни. Том тянется к руке Гарри с такой нежностью, что Гарри инстинктивно наклоняется вперед, ожидая поцелуя или, может быть, даже одной из редких, жалящих пощечин Тома, тех, от которых он смеется от чистого шока. То, что происходит дальше, случается без предупреждения. Еще мгновение — и Гарри тонет в глазах Тома. В следующее — металл прорывает его плоть с ослепительной ясностью. Боль пронзает все тело, как молния, находящая землю. Кровь выступает, шокирующе алая на его смуглой коже, пульсирует густыми волнами, когда внутренняя сторона предплечья раскрывается, словно переспелый плод. — Какого хера… Том, какого хера! — Гарри пытается вырваться, но хватка Тома стальная. — Отпусти, больно… — В этом и суть, дорогой, — голос Тома ласковый и ужасный, и его улыбка все еще мягкая, когда он смотрит, как кровь рисует узоры по руке Гарри, орошая их обувь багряным крещением. Его глаза горят жаром, и боже милостивый, он красив даже сейчас, даже когда режет плоть, кость и душу. Слишком много крови, слишком; она скапливается в ладони Гарри, впитывается в землю под ним. — Что с тобой не так! — Теперь ты никогда меня не забудешь. — Пальцы Тома скользят по краям раны, размазывая кровь, окрашивая все в красное. — Даже если они попытаются заставить тебя. Рана раскрыта слишком широко и слишком глубоко — Гарри видит то, что не должно быть увидено, — и каждый удар сердца приносит новый горячий поток. Его разум странно отстраняется, уносится к урокам биологии, к иллюстрациям в учебниках, которые никогда не передавали этой яркой реальности: его тело предает его. И к мысли, что, будь он внимательнее, он, возможно, знал бы сейчас, как остановить кровотечение, или хотя бы сколько времени нужно сердцу, чтобы опустошиться. Это плохо. Так плохо, что у него мутнеет в глазах и колени грозят подогнуться, как бумага под дождем. Они разберутся. Они… конечно разберутся, они всегда разбираются. Но сначала ему нужно добраться до дома, найти аптечку и вызвать скорую. Они не смогут разобраться, если он просто умрет. Но прежде чем темнота накрывает его и ноги отказывают, он хватает лицо Тома окровавленными руками и целует его — резко, отчаянно и глубоко, чувствуя соленый вкус слез, вырвавшихся наружу и заливающих это горькое ангельское лицо. — С тобой все будет в порядке, — шепчет он ему в губы, а затем ему нужно бежать, потому что он сейчас потеряет сознание; он чувствует это: мир наклоняется, когда кровь пропитывает одежду и капает с кончиков пальцев. Он слышит, как секатор падает на землю с глухой окончательностью. Молчание Тома режет его другим лезвием, глубже любого металла. Кровь тянется за ним, как хлебные крошки, до самого дома. К тому моменту, как он находит мать, Том исчезает. Время в Годриковой Впадине проходит, как морфиновый сон, прерываемый ровным ритмом уколов от столбняка и смены повязок. Оно странно растягивается и сжимается; дни перетекают в недели, тают в месяцы, оставляя Гарри оторванным, дрейфующим в новой странной реальности. — Заживает хорошо, — говорит его мать, нанося мягкими пальцами густой желтоватый крем, прописанный врачом. Ее голос осторожный и размеренный, будто она говорит с перепуганным животным. Может, таков Гарри теперь — с диким взглядом, вздрагивающий от теней, готовый сорваться с места от малейшего толчка. — Доктор Помфри так аккуратно все зашила. Может, даже заметного шрама не останется. Гарри не отвечает. Он знает, что шрам будет. Он хочет, чтобы он был. Ему нужен этот вечный знак на коже — как подпись на последней странице договора. За окном его новой комнаты весна бурлит с жестокой настойчивостью: нарциссы пробиваются сквозь влажную землю, плющ карабкается по сетчатому забору, птицы строят гнезда под карнизами. Лето следует за ней длинными липкими вечерами, окрашивая все в медовый свет, — весь мир тянется к солнцу, тогда как Гарри застрял в зимних тисках, замерзший изнутри. Вечер он проводит с Седриком у уличного бассейна. Здесь погода мягче, солнце нежнее, а ветер не такой холодный, но это все равно не отогревает его. Седрик приносит чипсы и сэндвичи, заполняет тишину разговорами обо всем и ни о чем — школьные события, сплетни из команды по плаванию. Его голос смешивается с плеском воды и далеким гулом машин, словно колыбельная, под которую Гарри не может заснуть. Но Седрика, похоже, не волнует, что внимание Гарри ускользает, или что его там никогда и не было. Седрик движется в воде так, будто был рожден для нее — плавно и уверенно. Иногда Гарри наблюдает за ним, следит за дугой его тела, когда он ныряет, за ритмом его гребков. Он красив простой красотой — золотой и теплый, как само лето. Его улыбка появляется легко и держится долго, в отличие от улыбки Гарри, которая кажется механической и выученной, как реплики, заученные для пьесы, на которую он никогда не проходил прослушивание. Гарри знает, что должен что-то чувствовать, когда Седрик выходит из бассейна, и капли стекают по его груди, волосы зачесаны назад, загорелая кожа играет золотом. Все составляющие на месте: мягкие руки, доброе сердце, глаза, которые светлеют каждый раз, когда Гарри рядом, — очевидный знак, который он делает вид, что не замечает. Его собственное сердце остается упрямо неподвижным — сломанные часы, застывшие на одной метке, бесконечно отсчитывающие время в месте мучительно далеком. — Такой хороший мальчик, — повторяет его мать, и, как обычно, готовит еды на целую армию, потому что «Седрик ведь остается на ужин, правда, милый?» Ей нравится, как Седрик помогает убирать со стола без просьбы. Как заставляет Гарри есть, когда все не имеет вкуса, как рисует улыбки на его лице с мастерством художника, оживляющего мертвый камень. — Такой внимательный, такой воспитанный. Вы так хорошо подходите друг другу. Седрик остается, Лили счастлива, а Гарри… Гарри пишет письма в пустые часы между полуночью и рассветом. Так много писем. Страница за страницей просьб, объяснений и извинений, пока пальцы не сводит судорогой, а глаза не жжет, и слова не расплываются в бессмысленные формы на бумаге, испачканной слезами. Он и звонит — каждый раз, когда родителей нет дома, пальцы дрожат, когда он набирает знакомый номер. — Тома нет, — сначала говорит Томас доброжелательно. Потом: — Том занят домашним заданием. — Его голос становится холодным и отрывистым. — Том не хочет подходить к телефону. — Наконец просто: — Перестань звонить, Гарри. Его звонки остаются без ответа. Его письма возвращаются нераспечатанными, с огромной красной печатью ВЕРНУТЬ ОТПРАВИТЕЛЮ, кричащей алыми буквами отказа. Его новая комната больше старой, с окном, выходящим на небольшой зеленый дворик. Стены выкрашены в чужой оттенок синего, который выбрала его мать, обещая, что так комната станет уютнее. Не становится. Ничего не становится. Его рука медленно заживает. Шрам сперва злой-красный, потом бледнеет до блестящего спокойного серебра. Гарри проводит по нему, всякий раз, когда оказывается один, — пальцы снова и снова скользят по выпуклой линии, пока кожа не начинает покалывать, будто он пытается прочитать сообщение, написанное шрифтом Брайля. Иногда он нажимает сильнее, чтобы было больно: ему нужно это острое жжение, чтобы напомнить себе, что он все еще здесь, все еще дышит, все еще настоящий. — Неприятный порез, — однажды говорит Седрик, когда Гарри ловит его взгляд в раздевалке. — Угу. — Должно быть, больно. Губы Гарри изгибаются в нечто, почти похожее на улыбку. — Да. Больно было адски. Он гладит шрам, теперь осторожно, почти благоговейно. Это помогает улыбке задержаться и сохраняет тепло в голосе. — Тебе не обязательно говорить об этом, — продолжает Седрик осторожно, — но я рядом, если захочешь. — Я знаю. Спасибо. Просто… — Сложно? — Да, — улыбка Гарри гаснет, он натягивает рукав на предплечье. — Что-то вроде того. Седрик наблюдает за этим движением; его взгляд мягкий, понимающий. — Хочешь мороженого? В том новом кафе у библиотеки есть мятное с шоколадной крошкой. Гарри кивает, потому что это проще, чем сказать «нет» и объяснять, почему это ощущается как предательство. Слова сейчас кажутся опасными: они могут расколоть ему грудь, и тогда ничто не удержит боль внутри, и она выльется, затопив этот чистый яркий мир своей чернильной тьмой. Седрик не давит, когда Гарри отстраняется. Не лезет, когда Гарри уходит в себя. Он просто ждет — терпеливый, как прилив, — пока Гарри снова не всплывет. — Ты выглядишь намного лучше, — говорит Лили однажды утром, протягивая ему сумку для плавания. Ее пальцы снова тянутся к щеке в том нервном жесте, который Гарри уже ненавидит. — Мы так тобой гордимся, милый. Джеймс поднимает взгляд от утренней газеты и довольно кивает. — Команда идет тебе на пользу. Именно то, что нужно. Гарри закидывает сумку на плечо и уходит, прежде чем кто-то из них успевает увидеть его лицо. Его сны оставляют его дрожащим в темноте. Прикосновение Тома призраком преследует его кожу, вкус его поцелуя остается на языке. Его голос, срывающийся на короткие вздохи, звенит в голове Гарри, как колокол, в который ударили лишь мгновение назад. В этих снах Том везде сразу — горячие губы у его горла, пальцы в его волосах, тело выгибается под ним, будто пытается проникнуть под кожу Гарри. Он кажется реальнее всего в этой бодрствующей жизни. После таких снов дневной свет трудно выносить. Все кажется далеким и приглушенным, будто покрытым пленкой, притупляющей края мира. Но Седрик рядом — Седрик всегда рядом, устойчивый и неизменный, вытаскивающий его на поверхность, когда он начинает тонуть слишком глубоко. И если иногда Гарри ловит его взгляд, слишком уж теплый… что ж. Гарри не уверен, что у него осталось что-то, что можно отдать. Он оставил свое сердце в Литтл-Хэнглтоне, в саду, среди аккуратно подстриженных роз его матери. Поэтому он позволяет Седрику быть тихим утешением. Он позволяет всему оставаться простым и неопределенным и продолжает плыть в этом промежуточном полуживом состоянии — утрах, пропитанных хлором, совместных ужинах и заимствованном тепле, почти-но-не-совсем прикосновениях и невысказанных словах. Это не жизнь, но этого достаточно, чтобы продолжать дышать. Окно кухни обрамляет их, как фотографию: они лежат на траве за домом, окруженные книгами и листами, головы склонены близко друг к другу над общими записями. Отражение другой пары мальчиков, которые когда-то учились так же, в мягком солнечном свете, — но тот притягивал внимание, как солнце требует орбиты своих планет, а этот просто существует рядом с ее Гарри; их притяжение взаимное и мягкое. Что-то в этой сцене вызывает странную дрожь по позвоночнику Лили — отголосок отскакивает от стены ее сердца, сжимая грудь чувством, которому она не может дать имя. Она смотрит, как Гарри толкает плечом Седрика, замечает, как их пальцы касаются, когда они передают маркер, и на мгновение годы стираются, и она видит более темные волосы, более бледную кожу и более острый подбородок, и ей становится страшно… но затем Седрик говорит что-то, от чего Гарри смеется — звонко и свободно, — и момент рушится. Она проверяет пастуший пирог в духовке, позволяя теплу коснуться ее лица. Привычные движения процесса готовки помогают успокоить руки, которые все еще иногда дрожат, когда она вспоминает то утро в Литтл-Хэнглтоне. След крови, ведущий к их двери. То, как Том просто исчез, убежал, оставив после себя лишь тот ужасный порез. Лили любила его. Все еще любит, если быть честной с собой, потому что так любят матери: беспомощно, вечно, даже когда знают, что не должны. — Обед почти готов, — зовет она через окно. Ответ Гарри звучит легко, без всплесков: просто ее мальчик, наконец нашедший путь обратно к себе. — Пахнет божественно, миссис По… Лили, — Седрик тут же исправляется с неловкой улыбкой и идет к нужному ящику за приборами. Лили улыбается с отчаянной благодарностью. Этот мальчик чувствует настроение Гарри, знает, когда надавить, а когда отступить, и заполняет тишину, не становясь громким. Он приносит в их дом устойчивость, отсутствие которой она раньше не замечала, и если он мальчик, что ж… Лили наблюдает, как он без просьбы тянется за правильными тарелками, — он хороший. Джеймс тоже старается, по-своему. Она видит, как он заставляет свои плечи расслабиться, когда мальчики садятся слишком близко друг к другу, и как он научился проглатывать слова, поднимающиеся на язык, когда ловит взгляд Седрика на губах Гарри, прикусывающего свои. — Столько молодых леди на трибунах, — бурчит он, когда выпьет лишнего, — наверняка он мог бы найти себе одну, если бы не был таким… — Джейми. — Что? Что плохого в нормальных отношениях? Мы уже достаточно видели, к чему приводит вся эта вседозволенность. И все же он старается — спрашивает о соревнованиях и планах на выходные. Вопросы иногда звучат неуклюже, но он все равно их задает. Это уже не те вопросы, что он задавал раньше; прежние были острыми и настороженными, наполненными тем, что Лили списывала на чрезмерную отцовскую тревожность. Теперь она думает: не видел ли он того, чего не замечала она сама. Гарри тянется через Седрика за солью, и Седрик улыбается ему целым летом, протягивая ее. Вот какой должна быть юная любовь, думает Лили. Мягкой и светлой, растущей медленно, но верно, как сад, за которым заботливо ухаживают. И все же вина гложет ее, когда она ловит Гарри в незащищенные моменты, когда его пальцы находят заживающий ужас на руке. Его взгляд тогда становится далеким, потерянным в воспоминаниях, которые она хотела бы стереть. Седрик тоже это замечает — его рука ложится на плечо Гарри, возвращая его в настоящее тихим пониманием. — Как продвигается эссе? — спрашивает она, отчаянно пытаясь прогнать призраков. — Почти готово, — отвечает Гарри, но в его голосе есть та отдаленность, от которой у нее сжимается сердце. — Седрик хорошо разбирается в истории. — Ты и сам не так уж плох, — Седрик толкает его, и Гарри возвращается, отвечая небольшой улыбкой. Лили суетится, раскладывая еду, делая вид, что не замечает, как рука Гарри дрожит, когда он берет тарелку. Эти моменты приходят и уходят, как погода — короче, чем раньше, реже, но все еще достаточно сильные, чтобы перехватывать дыхание. Прогресс, говорит она себе. Исцеление не линейно. — Он спит лучше, — тихо говорит Джеймс, когда мальчики снова выходят наружу, но не смотрит ей в глаза. — С ним все будет в порядке. Ложь лежит между ними, тяжелая, как камень. — Да, — говорит она, потому что теперь они так и делают — строят каркас из маленьких кусочков лжи, чтобы поддерживать большие. — Ему гораздо лучше. Через окно она наблюдает, как Седрик бросает скомканный лист бумаги в голову Гарри, а тот уворачивается и со смехом запускает в ответ ручкой. Эта сцена должна была бы согреть ее сердце — ради таких мгновений они и переехали сюда, таких мгновений достоин ее Гарри, — но она ловит себя на том, что ищет в его улыбке острые грани, озорные искры, любые намеки на то, что тот, другой, все еще там, задержался, как вмятина на бумаге, которая появляется ненадолго, если слишком сильно надавить карандашом. Но Гарри лишь качает головой на выходки Седрика, и когда их плечи соприкасаются, ничего не ломается. Кровь не проливается. Шрамы не появляются. Вот как выглядят вторые шансы. Вот что это за любовь — та, что строит, а не разрушает. Все будет хорошо, повторяет себе Лили снова и снова, даже когда ее рука сама собой поднимается к щеке. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Наконец она в это верит. Манор обволакивает Гарри лабиринтом коридоров; за каждым поворотом открывается новая развилка. Снизу доносится музыка, гулко отдающаяся в половицах, пока он пробирается через западное крыло, но все без толку: комнаты зияют пустотой и холодом. Хрустальный смех привлекает его к кабинету, которого он раньше не замечал; свет лампы янтарным пятном разливается по темным деревянным панелям, отбрасывая длинные тени на дорогие персидские ковры. Внутри Эван развалился на кожаном кресле, будто на троне, а Кэрроу раскинулся на софе рядом. — Потерял своего щенка? — тянет Эван, и в его голосе сквозит насмешка. Сладкий дым вьется от косяка меж его пальцев, растворяясь в тяжелом воздухе. — Где он? — Бедняга выглядел неважно. Я дал ему кое-что, чтобы расслабился. Лед расползается под кожей Гарри. — Что ты ему дал? — Всего лишь маленький сувенир с вечеринки. — Эван потягивается, словно избалованный вниманием кот. — Хотя должен сказать, у тебя неплохой вкус, Поттер. Он довольно симпатичный. — Да кто бы позарился на нищего стипендиата, — фыркает Кэрроу, затягиваясь. — У Тома, похоже, слабость к таким. — Тому бы побольше класса и поменьше мускулов, как сказал бы Бракси. Глаза Эвана блестят, скользя по Гарри. — Твой Диггори оказался весьма… отзывчивым, когда его как следует мотивировали. Может, когда Том с ним закончит, я проверю, на что годится этот его сладкий ротик. Шрам Гарри пульсирует фантомной болью, воспоминания снова режут его плоть — перевязанная голова Джинни на белоснежной подушке, Оливер, хватающий ртом воздух у края бассейна, когда Тома наконец оттаскивают от него; его губы синие, глаза налиты кровью, он все кашляет, выплевывая хлорированную воду. — Что значит «закончит с ним»? — О, ты не знаешь? — улыбка Эвана — как укол лезвия: сплошь сверкающие зубы и восторг. — Том уже какое-то время на крыше. Наверное, думал, что найдет тебя там… К Диггори пришла та же мысль: он только что побежал наверх. — Ты популярный парень, Поттер, — хохочет Кэрроу. — Все тебя сегодня ищут. Гарри срывается с места, не дожидаясь последнего слова, — из кабинета в коридор; мысли несутся так же быстро, как и ноги, пока он взлетает по бесконечным лестницам. Только не Седрик, пожалуйста, только не Седрик, пожалуйста, нет, нет, нет — отдается эхом в его голове с каждым шагом. Розы, забрызганные кровью, и захлебывающиеся хлоркой вдохи вспыхивают в памяти, пока внутренняя сторона его руки под рукавом горит белым огнем. Он знает, на что способен Том, — всегда знал, даже когда погрузился слишком глубоко, чтобы это имело значение, — но он не допустит этого с Седриком. Не с Седриком, который был только добрым, терпеливым и хорошим. Мысль о том, что с ним что-то случится, наполняет Гарри животным страхом такой силы, что он почти захлебывается им. Пряно-холодный воздух манит его сверху; распахнутая дверь на крышу зияет в стене, и он взбегает по ступеням — сердце колотится, а в горле тяжелым комом засел страх. Каждый вдох отдает треском на языке Седрика. Он спотыкается, поднимаясь на очередной пролет; ступени под ногами плывут, будто сделаны из ртути, — скользкие, коварные, зеркально-блестящие. Они смешиваются и растекаются вокруг, одновременно достаточно твердые, чтобы держать его вес, и текучие, как расплавленный металл, ловящие лунный свет вспышками жидкого серебра. Мысли путаются и распутываются, словно перекрещенные провода, искрящие и замыкающие с каждым шагом вверх. Гарри, ему нужно найти Гарри — но попытка сосредоточиться дробит разум. Дверь на крышу поддается внутрь еще до того, как он к ней прикасается; или, может, он ее толкнул, может, двери вовсе нет. Холодный ночной воздух бьет в лицо, достаточно резко, чтобы на миг прорезать химический туман. Иней сверкает на камнях, как осколки кристалла. Звезды над головой пульсируют в такт его сердцу, а реальность такая тонкая — натянутая кожа на кости, готовая порваться от малейшего давления. Собственная кожа ощущается так, будто он вещает на неправильной частоте. Все одновременно слишком острое и слишком мягкое: ветер — нож в один миг, шелк в следующий; холод наполняет легкие огнем, замораживая кровь до кипения. Силуэт Тома — трещина в темноте. Он искажает пространство вокруг себя, гнет свет и само время, словно черная дыра, одетая в серый кашемир. Вид его выворачивает Седрику желудок. Позади Тома архитектура манора распадается на невозможные в геометрии формы. Теплые огни скручиваются и множатся; каждый золотой квадрат — еще одно фрактальное измерение, и где-то в этом лабиринте Гарри, вероятно, ищет Седрика так же отчаянно. Эта мысль сжимает грудь Седрика так, что он едва может дышать. — Заблудился? — голос Тома плывет в воздухе. Слова слишком долго доходят до него. Они распадаются и растворяются, и улыбка Тома — единственная неподвижная точка в вращающемся мире Седрика, стрелка компаса, указывающая на север; острая и неотвратимая. — Где Гарри? — Не здесь. Я думал, это он идет. Полагаю, ты можешь представить мое разочарование. — Нежность в голосе Тома вызывает у Седрика тошноту. — Бедный Диггори, даже добравшись до вершины, ты годишься лишь на то, чтобы занять для кого-то другого место. — Ты вообще кем себя возомнил? — Должно быть, больно, — продолжает Том, — когда тебя используют так бесцеремонно. Гнев Седрика горит ярче его стыда, и ему стоит всех сил, чтобы не пошатнуться под его тяжестью. — Гарри меня любит. — Ты был для него пляжным полотенцем в вынужденном отпуске. Неудивительно, что тебя отбросили, как только он вернулся домой. — Он даже не удосужился о тебе упомянуть! Ты даже не был второй мыслью, он был счастлив до тебя… — До меня? — смех Тома — шелк, расстеленный по битому стеклу. — Нет, нет, нет. Никакого «до меня» не существует. Я не новичок здесь. Это всегда был я, Диггори, вместе с твоим упорным заблуждением, что ты что-то значишь. Кровь Седрика будто течет в обратную сторону, пока мир медленно вращается вокруг него. Он расставляет ноги шире, но крыша под ногами все равно колышется, словно сами камни дышат. Он сжимает кулаки. — Ты ничего о нас не знаешь. — Разве? Он подпускал тебя близко, но никогда достаточно близко? Касался, дразнил, но отстранялся прежде, чем ты мог перейти черту? Правда бьет, как физический удар, и Седрик отступает на шаг. — Ты не… Он не… — Он в этом хорош, правда? Дает тебе ровно столько, чтобы ты сумел выжить на объедках. Скажи, что хуже: что ты никогда его не имел или что действительно верил, что имел? Слова находят точный нерв, который нужно перерезать. Они проходят сквозь мышцы и кости, прямо в мягкий, чувствительный центр его груди, вскрывая все похороненные «почти», четыре года «однажды» и «могло бы быть», внезапно обнаженные и кровоточащие. — Сколько раз он позволял тебе думать: «сегодня может быть тот самый вечер»? — Заткнись, — выдавливает он, но голос его звучит странно. Крыша кружится быстрее, улыбка Тома — серп луны, а звезды над головой растекаются полосами света, отражая кислоту в его желудке. Его руки дрожат — от ярости, от наркотиков, от обезвоживания, или от всего сразу. — Я знаю о его шраме, — выдавливает Седрик сквозь стиснутые зубы. — Я знаю, что ты с ним сделал. — Он тебе рассказал или ты сам все сложил, наблюдая преданной псиной? — Ты причинил ему боль! — Он сам этого хотел! — резко отвечает Том, забываясь, делая шаг вперед. — Он хотел. Чего-то постоянного, того, что нельзя отнять… — Мне не нужно ни от кого это слышать, чтобы понять, что произошло, ты, больной ублюдок! Седрик больше не может сдерживаться. Мысль о том, что Гарри причинили такую ужасную, непоправимую боль, заставляет его сердце колотиться так, что все тело дрожит от прилива крови. В одно мгновение он сокращает расстояние и хватает Тома за запястье, резко выворачивая его, пока не слышит вскрик. — Ты паразит! Ты ему не нужен, он тебя не хочет; он придет в себя и увидит, что ты психопат! Звезды слишком яркие, холод пронизывает до костей, но пульс Тома бьется под его пальцами. Таблетки ли это, или годы боли, томления и сдерживания, которые теперь прорывают плотину с силой приливной волны — неважно, он уже потерян, потерян, потерян, он целует губы, что шепчут яд ему в уши. — Что у тебя есть такого, чего нет у меня? — задыхается он, отстраняясь, пристыженный, отчаявшийся. — Ты причинил ему боль, ты оставил его! Я был рядом, собирал его по кусочкам, а он все равно, он… почему он не… Том резко вырывается, его глаза широкие и темные, дыхание — серебристое облачко на холоде. — Я его не оставлял, — шипит он. — Я никогда бы не оставил. Седрик снова бросается вперед, но на этот раз Том легко уходит в сторону, позволяя ему пролететь мимо. Движение заставляет мир вращаться еще быстрее, и Седрик хватается за низкую каменную стену, чтобы устоять. Шероховатая поверхность впивается в ладони, но он благодарен за боль. Она заземляет; она плотная, в отличие от всего остального вокруг. Он вдавливает пальцы глубже в камень, отчаянно надеясь, что тот не растворится под его прикосновением. — Плохо держишься, я смотрю. Слова разрезают его хрупкую связь с реальностью. Стена теряет твердость и начинает стекать; Седрик резко оборачивается, едва не теряя равновесие. — Я лучше тебя. Да любой лучше тебя. Смех Тома прокатывается по ночи. — Лучше? Ты думаешь, твоя вялая влюбленность может сравниться с тем, что есть у нас? Он любит меня, Диггори. Я буквально вырезан в его плоти. — Заткнись! Заткнись, заткнись! — кричит Седрик, его зрение плывет, показывая ему двух Томов и две пары ужасных темных глаз. Его беспомощность лишь разжигает огонь в груди, пока он не взрывается пламенем; прежде чем он осознает, что делает, он снова бросается на Тома. Его кулак сталкивается с чем-то твердым — нос, челюсть, не разобрать, — и они оба отшатываются назад. Том — это острые углы и пустые кости, и в обычных обстоятельствах это даже не было бы дракой; его тело ничто по сравнению с телосложением Седрика-пловца, сформированным годами тренировок и соревнований. Но наркотики делают его медленным и неуклюжим, и вот снова два Тома, оба с кровью на губах и с такими раздражающими улыбками, что Седрику хочется размозжить им лица. Крыша качается под его ногами, как палуба корабля в шторм. Том пятится, пытаясь уклониться от следующего удара, но Седрик попадает ему в ребра. Удовольствие, которое прокатывается по нему, электрическое, когда худое тело слегка сгибается, и Седрик пользуется этим, хватает Тома за пальто и толкает его назад. Его костяшки трескаются, размазывая красное по шерсти, но боль божественна, настоящая — наконец-то такая, какой ничто не было с сентября. И если Гарри никогда не был его, и оттого потерять его невозможно, то тогда Седрику нечего терять вообще. — Думаешь, ты такой особенный, — выдыхает он, нанося еще один удар. — Ты ничто, ты больной, ты… Ответный смех влажен от крови, но все равно каким-то образом полон торжества. Он сводит Седрика с ума, заставляет туман рассеяться, и вдруг все становится кристально ясно. Он вдавливает Тома в низкую стену крыши; удар выбивает из них обоих хрип. Лицо Тома — это смесь теней и острых линий, его рассеченная губа окрашивает зубы в красный, когда он улыбается; он не перестает улыбаться, не перестает смотреть на Седрика с этим понимающим оскалом, даже когда его заставляют приподняться на носках. Седрик снова отводит кулак, готовый раз и навсегда стереть улыбку с его лица, заставить его почувствовать ту боль, что он причинил, когда резкий хлопок двери на крышу пронзает воздух. Гарри врывается через дверь, и легкие его горят от бесконечных лестниц. Ледяная ночь ударяет его, как стена, но всплеск адреналина заглушает все, кроме сцены перед ним, которая будто движется в замедленной съемке: Седрик прижимает Тома к слишком низкой стене, его кулак занесен, готовый нанести удар, который неизбежно обернется трагедией. Сердце Гарри сбивается, и крик вырывается из горла. Кровь на костяшках Седрика, на пальто и лице Тома — и он видит это прежде, чем оно происходит: дугу тела Тома, падающего в воздухе. Этот образ превращает его кровь в лед; первобытный страх, уходящий глубже мысли. Выбора нет. Никогда и не было — с того прохладного летнего утра, когда Том переступил порог с картонной коробкой книг, прижатой к груди, как щит, сделав их гостевую комнату своим первым настоящим домом. Тело Гарри действует на чистом инстинкте, преодолевая расстояние в три-четыре длинных шага. Его руки находят плечи Седрика — знакомая территория, неверный контекст — и он толкает изо всех сил. Время рушится. Глаза Седрика встречаются с его на долю секунды — растерянные, преданные, зрачки расширены от того, чем его напоили там, внизу. Его рот раскрывается в удивлении, складываясь в имя Гарри, но звук уносит зимний ветер, когда он отступает назад. Чистый ужас расцветает на его лице, когда его ноги отрываются от земли, и в этот застывший миг, прежде чем гравитация забирает его, Гарри чувствует, как четыре года почти-любви рассыпаются в один вдох. Тело Седрика падает вниз, и его крик тонет в звуках далеких фейерверков. Но Гарри слышит лишь собственное дыхание — резкое, рваное, будто воздух пытается прорваться в его легкие, — и мягкий выдох Тома у его шеи. А затем губы Тома оказываются на его губах — жестоко и сладко, и топят его в медной любви, и его разум наконец затихает. Во вкусе — неизбежность; тьма, что ждет на дне каждого бассейна, тишина между ударами сердца. Мир растворяется, когда язык Тома скользит в его рот, его прикосновения прожигают ткань джемпера Гарри, а шрам на его руке пульсирует, словно живой, поет узнавание, возвращение домой — и ужасную, ужасную радость. Гарри отвечает на поцелуй с отчаянием признания, позволяя себя поглотить. Том — его обратное течение, его предельная скорость; и даже сейчас, в этот миг полного разрушения, он не может заставить себя возненавидеть его за все это. Внизу тело Седрика — темная, переломанная фигура на безупречном белом. Алые узоры расписывают снег, как мрачная картинка теста Роршаха, пока над всем этим ужасом в ночном небе вспыхивают радужные ливни. — Гарри, мой Гарри, — тихо шепчет Том у его губ, и Гарри слышит улыбку в его голосе. — С Новым годом.
Примечания:
115 Нравится 24 Отзывы 54 В сборник
Отзывы (5)