Вкус текилы и тишина

NC-17
Завершён
44
автор
Размер:
48 страниц, 19 493 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
44 Нравится 11 Отзывы 17 В сборник

Часть 8

Настройки
Она не знала, сколько прошло времени. Секунда. Вечность. Она стояла на дорожке боулинга с шаром в руках, чувствуя чужое дыхание на шее, чужие руки на талии, и где-то далеко-далеко, сквозь шум в ушах, сквозь ледяную воду, которая залила все внутри, сквозь запах, который снова вернулся, она вдруг услышала голос. — Эмма? Голос был встревоженным. Не тем противным, слащавым голосом, который шептал «какая же ты красивая». Не тем насмешливым, который называл ее шлюхой. Не тем равнодушным, который говорил «раз так, уходи». Этот голос был другим. Он был обеспокоенным. По-настоящему. — Эмма, ты слышишь меня? Реджина. Это Реджина. Она здесь, в боулинге, на дорожке, и она смотрит на нее, и в ее глазах — беспокойство. Эмма моргнула. Комната вернулась — низкий потолок с разноцветными лампами, гул голосов, запах пиццы и выпивки. Руби и Эшли сидят на диване, о чем-то перешептываются, поглядывая в их сторону. Кто-то смеется за соседней дорожкой. Мир продолжает жить, а она стоит посреди него, и внутри все еще пахнет той комнатой, и на спине все еще горит чужое прикосновение, и между ног все еще липко от стыда. И вдруг ком подкатывает к горлу. Настоящий, физический, невыносимый. Желчь обжигает пищевод, рот наполняется слюной, и Эмма понимает, что если сейчас не выбежит, ее вырвет прямо здесь, на дорожке, перед всеми этими людьми. Она срывается с места. И не видит лиц, не слышит вопросов, не замечает, как кто-то окликает ее. Она просто бежит. К выходу, мимо столиков, мимо чужих дорожек, мимо людей, которые оборачиваются ей вслед. Толкает тяжелую дверь плечом, вылетает на улицу, и холодный январский воздух бьет в лицо, как пощечина. Она успевает отбежать к стене, хватается за нее рукой, сгибается пополам. Рвотные спазмы сотрясают тело, но ничего не выходит — только слюна, только сухие, мучительные толчки, от которых перехватывает дыхание. Сзади хлопает дверь. Быстрые шаги, топот, чья-то тяжелая возня. Эмма не оборачивается, она просто стоит, согнувшись, упершись ладонями в холодную кирпичную стену, и пытается дышать. — Эмма! — голос Реджины звучит совсем рядом. — Я принесла куртки, ты без ничего выбежала, минус же на улице, ты замерзнешь… Эмма чувствует, как что-то тяжелое ложится на плечи. Куртка. Сначала одна, потом вторая, поверх, и запах Реджины — цветочный, с горчинкой, не приторный — перебивает тот, другой запах, который все еще стоит в носу, и от этого становится легче, на секунду легче, но потом Реджина кладет руку на ее плечо, и мир снова рушится. Прикосновение. Чужое прикосновение на ее теле, и она снова там, в той комнате, и чужие руки на ее бедрах, и тяжелое дыхание на шее, и липкое, горячее на спине. Ее вырывает. По-настоящему, с силой, с болью, с такой тошнотой, что кажется, сейчас вывернет все внутренности. Она стоит на коленях на холодном снегу, сжимая пальцами мокрый лед, и ее рвет снова и снова, и уже ничего не выходит, только спазмы, только слезы, только этот звук, который она ненавидит, потому что он напоминает ей о том, как она стояла на коленях в чужой ванной и давилась желчью, пытаясь смыть с себя чужие соки. Реджина не убирает руку. Она только поправляет куртку, которая сползла с плеч Эммы, натягивает ее повыше, закутывает так, чтобы не было видно ничего, чтобы никто не видел, как она дрожит, как ее трясет. Другой рукой она убирает волосы с лица Эммы, отводит их назад, придерживает, чтобы они не падали в грязь. — Все, — говорит она тихо. — Все, вышло. Дыши. Эмма дышит. Воздух обжигает легкие, холодный, чистый, без того запаха. Она смотрит на снег — на то, что осталось от ее обеда, от закусок в баре, от всего, что она ела за последние дни, и ей становится стыдно. Стыдно, что Реджина видит это. Стыдно, что она слабая. Стыдно, что не может даже отойти в сторону, чтобы ее не вырвало на глазах у единственного человека, который, кажется, пытается ей помочь. Реджина что-то говорит, но Эмма не слышит. Голос доносится будто из-под толщи воды, слова расплываются. Потом шаги удаляются — быстро, уверенно, — и Эмма остается одна на коленях, обхватив себя руками, закутанная в две куртки, и думает, что сейчас она могла бы встать и уйти. Просто встать и уйти, и никогда больше не видеть ни Реджину, ни Руби, ни Эшли, никого, кто видел ее такой. Она могла бы исчезнуть, как исчезала всегда, когда становилось слишком больно. Но она не успевает. Реджина возвращается через минуту — или через пять, Эмма не знает, она потеряла счет времени. В руках у нее бутылка воды, и она открывает ее, протягивает Эмме. — Пей, — говорит она, и в ее голосе нет жалости. Только спокойная, твердая уверенность. — Маленькими глотками. Эмма берет бутылку. Пальцы не слушаются, вода проливается на подбородок, на куртку, но Реджина не торопит, не поправляет, просто стоит рядом и ждет. Эмма делает глоток. Вода холодная, чистая, она смывает горечь во рту, и на секунду становится легче. А потом ее снова вырывает. Вода выходит обратно, и Эмма стоит на четвереньках, и ей кажется, что это никогда не закончится, что она будет стоять здесь вечно, извергая из себя все, что когда-либо съела, выпила, почувствовала, пережила. Реджина садится рядом на корточки. Не прикасается, просто сидит рядом, молчит, и когда спазмы прекращаются, тихо спрашивает: — У тебя какие-то заболевания? Может, аллергия? Может вызвать скорую? Эмма мотает головой, вытирая рот тыльной стороной ладони. Она не знает, что сказать. Не может же она сказать правду: «Меня чуть не изнасиловали, и теперь меня выворачивает от прикосновений». Не может. Не здесь. Не сейчас. Не перед Реджиной. — Психосоматика, — выдыхает она первое, что приходит в голову. Слово вылетает само, как спасательный круг, за который можно ухватиться. — У меня… психосоматика. Реджина молчит. Эмма чувствует на себе ее взгляд, но в нем нет сомнения, нет недоверия. Только тихое, спокойное ожидание. Как будто Реджина знает, что это не вся правда, но не собирается вытягивать ее силой. — Понятно, — говорит она наконец. И добавляет, чуть тише: — Ты не обязана рассказывать мне сейчас. Или вообще когда-либо. Но если хочешь… я рядом. Эмма смотрит на нее. На ее темные глаза, на спокойное лицо, на руки, которые не касаются, но готовы поддержать. И что-то внутри — то самое, что держалось на честном слове два года, — начинает трещать по швам. — Меня… — голос срывается, и Эмма замолкает, боясь, что если скажет еще хоть слово, то уже не остановится. Но Реджина ждет. Она просто ждет, и в этом ожидании нет давления, нет нетерпения, только тихое, спокойное присутствие человека, который никуда не уходит. И Эмма рассказывает. Слова выходят тяжело, как камни, которые она тащила в себе два года. Она говорит про подъезд, про его руки, про то, как он говорил «ты слишком красивая», и как она верила, потому что не знала, что можно не верить. Про его комнату, про ковер, про запах, который до сих пор стоит в носу. Про то, как он заставил ее раздеться, как посадил на себя, как потом поставил на колени, и как она стояла на коленях, и ее чуть не вырвало, и как он обиделся, когда она сказала «нет». Про то, как она пыталась сказать ему, что ей неприятно, а он делал вид, что не слышит, стирал ее слова из памяти, будто их никогда не было. Про то, как он плакал из-за погоды и из-за учителей, а она успокаивала его, потому что думала, что если будет хорошей, то он перестанет. Про то, как она поняла, что скоро будет готова вскрыться, если не уйдет. И про то, как ушла. А потом про школу. Про Аврору, которая сидела за одной партой и знала все, а потом рассказывала другим, какая она истеричка, как сама лезла к нему, как хотела этого. Про шепот за спиной, про слово «шлюха», которое приклеилось к ней на полгода, которое она слышала каждый день, каждый раз, когда заходила в класс. Про то, как девочки отворачивались, а мальчишки отпускали шуточки, и как она перестала поднимать голову в коридорах, потому что боялась увидеть в чужих глазах то же презрение, которое видела в своих. — Я стояла на крыше, — говорит она, и голос становится совсем тихим, почти шепотом. — В последний учебный день. Я смотрела вниз и думала, что если шагнуть, то пустота внутри наконец-то наполнится. Болью или тишиной. Не важно. Реджина молчала. Эмма не смотрит на нее — она смотрит на свои руки, сцепленные в замок, на красные костяшки, на грязь под ногтями. Она не знает, что видит сейчас Реджина в ее лице, но в голосе Реджины, когда та наконец заговаривает, нет жалости. Только тихое, потрясенное понимание. — Эмма… — Реджина замолкает, подбирая слова. — Как ты… как ты вообще не сошла с ума? Эмма горько усмехается, и в этой усмешке столько боли, что она сама пугается. — А кто сказал, что не сошла? Они сидят на холодных почищенных от снега ступеньках, закутанные в чужие куртки, и молчат. Где-то за дверью боулинга слышна музыка, гул голосов, смех. Там, внутри, Руби и Эшли наверняка уже допивают пиво и строят догадки, что случилось, и перешептываются, и делают ставки, расскажет ли им Эмма когда-нибудь правду. А здесь, снаружи, тихо, и снег падает на плечи, и Реджина сидит рядом, не касаясь, но так близко, что Эмма чувствует тепло ее тела. — Никому не рассказывай, — вдруг говорит Эмма, и голос ее звучит резко, почти испуганно. — Пожалуйста. Никому. Руби, Эшли, никому. Я не хочу, чтобы… я не могу… — Эмма, — Реджина перебивает ее, и в ее голосе нет обиды, только спокойная, твердая уверенность. — Я никому не скажу. Слышишь? Никто не узнает от меня эту историю. Никогда. Даже если ты сама захочешь, чтобы я кому-то рассказала, я не расскажу. Это твоя история. Только твоя. Эмма смотрит на нее. В свете фонаря лицо Реджины кажется почти бронзовым, глаза — почти черными, но в них нет лжи. Нет жалости. Нет того, что Эмма привыкла видеть в глазах людей, когда они узнавали, что с ней сделали. В них только спокойная, твердая решимость человека, который дает слово и не собирается его нарушать. И что-то внутри Эммы — то самое, что два года назад замерзло и покрылось коркой льда, — начинает оттаивать. Медленно, по миллиметру, болезненно, как отмороженные пальцы, которые начинают гореть, когда в них возвращается кровь. Но это не боль. Хотя может и боль, но другая. Та, которая говорит: ты еще жива. Ты еще можешь чувствовать. — Я так устала, — шепчет она, и голос ломается, и слезы, которые она держала в себе два года, наконец прорываются наружу. Она не плачет красиво, как плачут в кино — с дрожащими ресницами и беззвучными вздохами. Она плачет навзрыд, как ребенок, у которого отняли самое дорогое, как человек, который так долго молчал, что слова стали не нужны, а теперь слова вернулись, и с ними вернулось все, что она пыталась забыть. Она плачет, уткнувшись в колени, обхватив себя руками, и плечи ее трясутся, и дыхание сбивается, и мир вокруг исчезает, потому что в этой темноте, в этом холоде, в этой пустоте есть только она и ее слезы, которые не кончаются. Реджина не обнимает ее. Не гладит по голове. Не говорит «все будет хорошо», потому что это было бы ложью, и они обе это знают. Вместо этого она просто сидит рядом, молчит, и когда всхлипы становятся тише, она протягивает руку. — На, — говорит она. — Съешь. На ее ладони лежит маленькая конфета в прозрачной обертке. Эмма смотрит на нее, не понимая, потом берет, разворачивает. Яблочная. Кислая. Она кладет ее в рот, и кислота ударяет по рецепторам, такой резкой, живой, что Эмма невольно морщится, щурится, и на секунду мир становится ярче, чище, реальнее. Слезы останавливаются, дыхание выравнивается, и в голове, в том месте, где только что была сплошная темнота, появляется маленькая, едва заметная искра. — Лучше? — спрашивает Реджина. Эмма кивает. Она все еще дрожит, все еще чувствует слабость в ногах, все еще пахнет той комнатой, если слишком глубоко вздохнуть. Но кислота на языке перебивает этот запах, хотя бы на секунду, хотя бы на миг, и этого достаточно, чтобы не упасть. — Тебе нужно к психологу, — говорит Реджина, и это не вопрос, это утверждение. — Серьезно, Эмма. То, что ты пережила… это не то, с чем можно справиться в одиночку. — Я знаю, — тихо отвечает Эмма. — Я знаю. Просто… я не знаю, с чего начать. — Начни с того, чтобы признать, что это не твоя вина, — Реджина смотрит ей прямо в глаза, и в ее взгляде нет жалости, но есть что-то другое. Что-то, что Эмма не может назвать, но чувствует всем телом. — Ты слышишь меня? Это не твоя вина. Ни то, что он сделал. Ни то, что ты не смогла сказать «нет». Ни то, что другие оказались сволочами. Ничто из этого. Это. Не. Твоя. Вина. Каждое слово врезается в Эмму, как гвоздь, забиваемый в стену, за которой два года пряталась правда. Она смотрит на Реджину, и слезы снова наворачиваются на глаза, но это уже не те слезы — не горькие, не безнадежные. Это слезы облегчения. Слезы человека, который наконец-то услышал то, что так долго ждал. — Спасибо, — шепчет она, и в этом спасибо столько всего, что она не может объяснить словами. Спасибо за то, что не отвернулась. За то, что не испугалась. За то, что поверила. За то, что сидишь здесь, на холодном асфальте, и смотришь на меня так, будто она не сломанная вещь, а человек. Реджина кивает, и на ее губах появляется легкая улыбка — не жалостливая, не снисходительная, а теплая, живая. — Пойдем, — говорит она, поднимаясь и протягивая руку. — Там, внутри, пиво, которое ты не допила. И дорожка, на которой ты выбила восемь кеглей. Ты помнишь? Ты улыбнулась тогда. Я видела. Эмма смотрит на протянутую руку. Внутри все кричит: «Не трогай, не прикасайся, это опасно». Но что-то другое, более тихое, но более настойчивое, шепчет: «А может, в этот раз все будет иначе?» Она берет Реджину за руку. Ладонь у нее теплая, сухая, уверенная. И когда она поднимается, чувствует, как напряжение, которое два года жило в плечах, в спине, в каждой мышце, начинает потихоньку отпускать. Не исчезает — нет, оно слишком глубоко въелось, чтобы исчезнуть за один вечер. Но ослабевает. Дает передохнуть. Позволяет сделать вдох, не чувствуя, что сейчас задохнешься. Они идут к входу в боулинг, и Эмма думает о том, что, может быть, когда-нибудь этот запах — тот, который въелся в кожу, в волосы, в память, — выветрится. Может быть, не сразу, не завтра, не через месяц, но однажды она проснется и поймет, что не чувствует его. Вместо него будет запах цветочных духов с горчинкой, запах яблочной кислой конфеты, запах холодного воздуха на ночной улице. И может быть, когда-нибудь воспоминания, которые сейчас душат ее, перестанут быть якорем, который тянет на дно. Может быть, они станут просто историей. Просто страшной историей, которая случилась с ней, но больше не определяет, кто она есть. Может быть. И сейчас, в этот самый момент, когда Реджина открывает перед ней дверь, и тепло бьет в лицо, и изнутри доносится музыка и смех, Эмма впервые за два года позволяет себе поверить в это «может быть». Она не знает, что будет дальше. Не знает, сможет ли когда-нибудь забыть. Не знает, хватит ли у нее сил идти до конца. Но знает одно: она больше не одна. И в этой темноте, которая окружала ее так долго, наконец-то появился свет. Маленький, слабый, едва заметный. Но он есть. И, может быть, этого достаточно, чтобы начать идти.
Примечания:
44 Нравится 11 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (5)