PurPose

NC-17
В процессе
17
автор
Dasha_demonesz соавтор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 180 страниц, 76 896 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник

Часть 7. Поход в клуб

Настройки
      Егор проснулся от того, что кто-то ломился в дверь ванной. Не в его дверь — в дверь ванной, которая находилась в двух метрах от его комнаты, и стены в этой квартире были настолько тонкими, что он мог различить не только голоса, но и интонации, с которыми произносились слова. Сначала он подумал, что ему снится какой-то абсурдный сон, где Чонгук и Тэхён, два профессиональных оперативника, которые, по идее, должны уметь решать конфликты любой сложности, спорят о том, кому первому зайти в душ. Но потом он услышал глухой удар (что-то тяжёлое ударилось о стену) и окончательно проснулся.       Он сел на кровати, чувствуя, как утренняя сонливость медленно, но неуклонно отступает под натиском реальности. Тело затекло, голова была тяжёлой, а на щеке и губе под слоем консилера, который он нанёс накануне вечером, ныли те самые ссадины, о которых никто не знал. Он нащупал телефон на тумбочке, посмотрел на экран — половина восьмого. В Москве в полвосьмого утра он ещё спал бы, зарывшись лицом в подушку, а здесь, в Корее, его уже будили звуки битвы за ванную.       Он встал, натянул первую попавшуюся футболку, подошёл к зеркалу. Ссадины были видны — не так ярко, как позавчера, но всё ещё заметно. Консилер, который дала ему Юна, скрыл синеву, но не припухлость, и если смотреть в упор, можно было заметить, что с его лицом что-то не так. Он провёл пальцами по щеке, поморщился от боли, потом достал из рюкзака маленькую круглую коробочку, быстро прошёлся по ссадинам, размазывая остатки крема. В полумраке комнаты, если не присматриваться, всё выглядело почти нормально. Он нацепил на лицо выражение человека, который только что проснулся и ещё не понимает, где находится, и вышел в коридор.       — Чонгук, я первым зашёл.       — Ты не зашёл. Ты встал с дивана и сделал два шага. Это не считается.       — Я был в очереди. У нас была устная договорённость.       — Устная договорённость заключалась в том, что ты готовишь завтрак, а я иду в душ. Ты не приготовил завтрак.       — Потому что я не успел! Я встал на пять минут позже!       — Это твои проблемы.       Егор вышел в коридор и застыл, наблюдая за картиной, которую, наверное, никогда не забудет. Чонгук стоял у двери ванной, босиком, в растянутой футболке и домашних штанах, с мокрыми после сна волосами, которые торчали в разные стороны, и пытался прорваться внутрь, используя тактический манёвр «навалиться плечом». Тэхён, уже полностью одетый, в идеально выглаженной рубашке и брюках, с чашкой кофе в руке, стоял в дверном проёме с таким видом, будто охранял государственную границу. Он даже не напрягался — просто стоял, и этого было достаточно, чтобы Чонгук, который был одинаково широк в плечах и равнозначен по весовой категории, не мог его сдвинуть.       — Твоя встреча через два часа. — сказал Тэхён, делая глоток кофе, — Я проверил.       — Неважно, через сколько встреча! — возмутился Чонгук, отступая на шаг и переходя в наступление с другой стороны, — Мне нужно выглядеть презентабельно! У меня имидж!       — У тебя имидж человека, который спит до последнего, а потом пытается прорваться в душ силой. — невозмутимо ответил Тэхён, — Это не требует презентабельности.       Чонгук открыл рот, чтобы возразить, и в этот момент заметил Егора, который стоял в дверях своей комнаты и смотрел на них с выражением, которое можно было прочитать как «я всё ещё сплю и мне это снится». Лицо Чонгука мгновенно преобразилось — с возмущённого на деловое, как будто он только что не пытался прорваться сквозь оборону Тэхёна.       — Егор! — сказал он бодро, слишком бодро для человека, который только что проигрывал битву за ванную, — Ты как? Идёшь? Давай, становись в очередь. Мы тут... Распределяем порядок.       — Я уже умылся, — соврал Егор, показывая на своё лицо, которое в утреннем полумраке выглядело почти свежим, и всё пытался сдержать смех.       Чонгук посмотрел на него с подозрением, но спорить не стал — его внимание снова переключилось на Тэхёна, который за время этой короткой перепалки успел сделать ещё глоток кофе и даже не пошевелился.       — Пропусти. — потребовал Чонгук, переходя на более мирный тон, — Я прошу.       — Просишь?       — Прошу. Вежливо.       Тэхён посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом, потом сделал шаг в сторону. Чонгук, не веря своей удаче, шагнул в дверь, но в последний момент Тэхён положил руку ему на плечо.       — Чонгук.       — Что?       — Я пропускаю тебя, потому что Егор уже умылся. Не потому, что ты вежливо попросил.       — Какая разница! — радостно крикнул Чонгук, ныряя в ванную и захлопывая дверь прямо перед носом Тэхёна.       Тэхён остался стоять в коридоре, держа в руке чашку кофе, и его лицо было спокойным, непроницаемым, но Егор, который уже научился читать его малейшие движения, заметил, как уголок его губ чуть заметно дрогнул.

***

      Егор заметил его не сразу. Парень был из тех, кто умеет становиться невидимым — не потому, что прячется, а потому, что сама ткань школьной жизни выталкивает таких на периферию, делая частью фона, как парты у окна или скрип половиц в коридоре. Он сидел в конце класса, всегда один, всегда с опущенной головой, и его форма, в отличие от идеально выглаженных блейзеров одноклассников, выглядела так, будто её надевали второпях, не глядя, лишь бы соответствовать. Егора это не трогало — у него хватало своих забот. Минхо, который после той стычки в коридоре вроде бы отступил, но всё ещё бросал взгляды, полные холодной, выжидательной оценки. Уроки корейского, на которых он продолжал путать окончания и чувствовал себя глухонемым. Новый парень, Чан Кён, который появился в их параллели неделю назад и, кажется, решил, что лучший способ утвердиться в новой школе — это продемонстрировать свою силу на тех, кто слабее. Он не был похож на Минхо — в нём не было той ленивой, хищной грации, которая делала Минхо опасным даже когда он молчал. Чан Кён был другим. Громким, грубым, неуклюжим в своей жестокости, как человек, который привык, что ему всё сходит с рук, и не умеет проигрывать. Он уже несколько раз косился на Егора, но пока не решался подойти — видимо, история с Минхо, которая облетела школу, заставляла его быть осторожным. Но сегодня его жертвой стал не Егор.       Однажды, на большой перемене, он вышел в коридор и увидел сцену, которая заставила его замереть.       Парень, его звали Гу Рён (Егор знал это, потому что видел его имя в списке класса), стоял у стены, прижавшись спиной к шкафчикам, и смотрел в пол. Перед ним, расставив ноги и засунув руки в карманы, стоял Чан Кён. Он не бил. Он даже не повышал голоса. Он просто говорил, громко, уверенно, с той интонацией, которая не оставляла жертве пространства для защиты. Его друзья, двое таких же шумных, недавно появившихся в школе парней, маячили за спиной, перекрывая коридор, и никто из проходящих мимо учеников не вмешивался — они просто ускоряли шаг, делали вид, что не замечают, потому что связываться с новыми, которые ещё не встроились в школьную иерархию, было себе дороже. Егор остановился. Внутри всё поднялось.       — Ты чего такой тихий? — говорил Чан Кён, и его голос, грубый, раскатистый, разносился по коридору, вынуждая прохожих ускоряться, — Язык проглотил? Или тебе нечего сказать? Вечно молчишь, вечно прячешься. Ты вообще человек?       Гу Рён молчал. Его плечи дрожали, но он не поднимал головы. Чан Кён сделал шаг вперёд, и его друзья, чувствуя, что представление продолжается, подались следом. Егор смотрел на эту сцену и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, закипает та самая глухая, холодная злость, которая поднималась, когда он видел несправедливость. Он мог пройти мимо. Он был иностранцем, тем, кто сам едва держится на плаву в этой школе, где его язык — враг, а лицо — мишень. Он имел право пройти мимо. Но он вспомнил котёнка. Вспомнил, как стоял тогда, сжимая кулаки, и как потом, с разбитым носом и порванной курткой, чувствовал, что сделал правильно. И он шагнул вперёд.       — Эй, Чан Кён.       Чан Кён повернулся. Увидев Егора, он на секунду напрягся — этот парень уже однажды не испугался Минхо, и эта история, хоть и обросла слухами, заставляла относиться к нему с осторожностью. Но он быстро взял себя в руки, и на его лице снова заиграла та громкая, самоуверенная усмешка, которая, наверное, была его главным оружием.       — А, это ты. Ты что, решил заступиться? У тебя своих проблем мало?       — У меня проблем нет. — Егор приблизился, — А у тебя, кажется, есть. Или будут. Тут как пойдёт. — небрежно пожал плечами, — Ты до сих пор не научился оставлять людей в покое.       — Это мои дела. — Чан Кён сделал шаг навстречу, и его друзья, чувствуя, что центр внимания сместился, перестроились, замыкая полукольцо, — Не лезь, куда не просят.       — Он не просил, чтобы его трогали. — Егор кивнул в направлении Гу Рёна, который всё ещё стоял у стены, вжавшись в шкафчики, — Но ты же не спрашиваешь.       Чан Кён ощерился.       — Ты смелый. Или глупый. Не знаю. Но это не твоё дело. Иди, учи корейский. Не мешай.       — Ты тоже иди. — уверенно парировал, — Пока можешь.       Чан Кён оскалился — не улыбнулся, а именно оскалился, как зверь, который решил, что пришло время показать клыки. Его друзья, почувствовав смену тональности, подались вперёд, но он жестом остановил их. Хотел справиться сам. Или, может быть, хотел, чтобы этот разговор остался между ними — свидетели только мешают, когда нужно не просто запугать, а уничтожить.       — А ты знаешь, кто мой отец? — спросил он, — Ты хоть понимаешь, с кем разговариваешь?       — Понятия не имею. — сказал Егор, и его голос был ровным, как зеркальная гладь, в которой не отражается ничего, кроме фактов, — И мне, честно говоря, всё равно. Твои родственные связи не делают тебя менее утомительным.       Чан Кён опешил на секунду — видимо, он привык, что имя отца работает как отмычка, открывающая любые двери и закрывающая любые рты. Но Егор смотрел на него так, будто он был не наследником влиятельной фамилии, а просто шумом на фоне, который можно игнорировать.       — Мой отец — Чан Сонук. — выделяя каждое слово, как будто это должно было что-то значить, — У него своя строительная компания. Его фирма самая преуспевающая в этой области. Ты хоть понимаешь, что это значит?       — Что ты умеешь забивать гвозди? — скучающе предположил Егор, словно человек, который смотрит на рекламный щит и не находит в нём ничего интересного, — Или это твой отец умеет. А ты пока только разговаривать.       Чан Кён побагровел. Он не привык, чтобы его имя, имя его семьи, встречали таким равнодушием, а тем более — насмешкой. Он сделал шаг вперёд, и его кулаки сжались, но Егор не отступил. Он стоял, смотрел на Чан Кёна, и в его взгляде не было вызова — только тихое, спокойное ожидание.       — Ты вообще знаешь, сколько мой отец зарабатывает? — прошипел Чан Кён, пытаясь взять высоту там, где не смог взять силой, — Сколько он может сделать? Он может тебя отсюда вышвырнуть за один звонок. Может...       — Может, — перебил Егор, — но почему-то до сих пор не сделал. Видимо, у него есть дела поважнее, чем разбираться с подростковыми разборками своего сына. Или он просто считает, что ты должен сам учиться решать свои проблемы. Что, кстати, было бы неплохой стратегией. Ты бы хоть иногда её применял.       Гу Рён, который всё ещё стоял у стены, прижавшись к шкафчикам, издал какой-то странный звук — что-то между всхлипом и смешком. Чан Кён дёрнулся, как от удара, и его лицо, и без того красное, пошло пятнами. Его друзья переглянулись, и в их взглядах не было той уверенности, которая была в начале. Они привыкли, что имя Чан Сонука работает как таран.       — Ты... — начал Чан Кён, но Егор не дал ему закончить.       — Я? — переспросил он с почти незаметной иронией, которую он перенял не то у Тэхёна, не то у Чонгука, — Ладно, вижу, тебе думать пока сложно. У тебя, наверное, есть дела поважнее? Ну, иди занимайся ими. А мы тут как-нибудь без тебя.       Он развернулся, подошёл к Гу Рёну, положил руку ему на плечо — тот вздрогнул, но не отстранился. И они пошли по коридору, не оглядываясь. Сзади было тихо. Чан Кён и его друзья не окликнули их, не бросились вдогонку. Они просто стояли, и тишина, которая повисла за спиной, была красноречивее любых угроз. Егор шёл, чувствуя, как Гу Рён рядом делает осторожные, неуверенные шаги, как его плечи постепенно расправляются, как дыхание становится глубже. Он не оборачивался. Не потому, что боялся. А потому, что знал: когда ты поворачиваешься спиной к тем, кто пытается тебя запугать, ты показываешь им, что они не стоят даже твоего взгляда.       — Ты как? — едва слышно спросил Егор.       Гу Рён открыл рот, закрыл. Он смотрел на Егора, и в его глазах, наконец, появилось облегчение.       — Спасибо. — сказал Гу Рён, и голос его был хриплым, срывающимся, — Ты... Ты не должен был.       — Должен. Нельзя, чтобы такие, как он, думали, что они могут всё.       Гу Рён смотрел на него долго, с уважением и благодарностью.       — Меня зовут Гу Рён. — он выпрямился, — Я... Я в вашем классе. Сижу сзади. Ты, наверное, не заметил.       — Заметил. — по-доброму усмехнулся, — Егор.       — Я знаю, — и Гу Рён робко, почти несмело улыбнулся.

***

      Учительская находилась на втором этаже, в конце коридора, за широкой стеклянной дверью, сквозь которую было видно всё — длинные столы, составленные в ряды, мониторы, стопки тетрадей, кружки с кофе, которые остывали, забытые на краю.       Егор постучал в открытую дверь, хотя никто не смотрел в его сторону, и вошёл. Учительская гудела — кто-то говорил по телефону, кто-то проверял тетради, кто-то пил кофе, стоя у окна. Запах был смешанный — бумага, растворимый кофе, пластик, и ещё что-то, что он не мог определить, но что было запахом самой школы, её внутренней, невидимой жизни. Ким Минджун-сонсэнним сидел в дальнем углу, у окна, за столом, заваленном бумагами. Увидев Егора, он отложил ручку и кивнул на стул напротив. Стул был скрипучим, и когда Егор сел, несколько учителей подняли головы, посмотрели в их сторону, но тут же отвели взгляды. В этом не было ничего необычного — разговор с учеником, обычное дело. Но Егор чувствовал на себе эти быстрые, скользящие взгляды, и внутри всё сжималось, как пружина.       Учитель смотрел на него долго, так долго, что Егор успел заметить, как на столе стоит фотография в рамке — мужчина с группой учеников, все в форме, все улыбаются. Теперь он знал, что это выпускники прошлых лет, и что Ким Минджун-сонсэнним был с ними на одной фотографии, молодой, с той же улыбкой, что и сейчас у Чонгука.       — Ты во втором классе старшей школы. — начал учитель, — Через восемь месяцев — сунын. Ты знаешь, что это такое?       — Да, — сказал Егор.       Он знал. Тэхён объяснил ему в первый же вечер, когда они сидели на кухне и пили чай. Сказал, что это главный экзамен в жизни корейского школьника. Что к нему готовятся годами. Что от него зависит всё. Он не сказал, что будет, если его не сдать. Наверное, не хотел пугать.       — Ты не сдашь его по корейскому и истории. Это факт. За восемь месяцев выучить язык до уровня, который требуется на сунын, невозможно. Даже если ты будешь заниматься двадцать четыре часа в сутки.       Кто-то из учителей за соседним столом поднял голову, посмотрел на них, но тут же вернулся к своим бумагам. Егор чувствовал, как взгляды мажут по его спине, но не оборачивался. Он смотрел на учителя, сжимая пальцы на коленях, и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, разливается холод. Не страх. Понимание того, что он, который всегда решал задачи быстрее всех, вдруг оказался в ситуации, где его способности не имели значения. Язык не берут штурмом. Его не компилируют и не запускают. В него нужно входить, как входят в реку, — медленно, шаг за шагом, позволяя воде подниматься выше, выше, пока она не накроет с головой. А времени не было. Или было, но не так, как он привык.       — Но у тебя есть варианты. — учитель подался вперёд, и его голос стал чуть мягче, как будто он говорил не с учеником, а с человеком, который оказался в точке, где нужно выбирать, — Первый. Ты сдаёшь экзамен по математике, английскому, физике. Это твои сильные предметы. По корейскому и истории ты пишешь специальный экзамен для иностранцев. Он легче, его результаты не идут в общий рейтинг, но он даёт тебе право получить корейский аттестат. С пометкой, что ты учился по адаптированной программе. С этим аттестатом ты можешь поступать в корейские вузы по программе для иностранцев или в любые зарубежные университеты.       Егор кивнул.       — Второй. — учитель загнул указательный палец, — Ты остаёшься на второй год в том же классе. Учишь язык. Готовишься. Сдаёшь сунын через год. Или через два. В Корее это не позор. Многие так делают, особенно те, кто хочет поступить в хороший университет. Но это значит, что ты будешь старше своих одноклассников. И это значит, что ты должен быть готов к тому, что время — это ресурс, который ты тратишь на язык вместо того, чтобы тратить его на, к примеру, развлечения.       Учитель замолчал. Он смотрел на Егора, и в его глазах не было нетерпения, не было давления, не было жалости. Только спокойное, выжидательное внимание. Как у человека, который знает, что ответ должен созреть сам.       — Ты должен решить сам. Но решать надо быстро. Модельные экзамены через две недели. Они покажут, где ты сейчас. А к концу месяца ты должен дать ответ.       Егор сидел, сжимая пальцы на коленях, и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, перекатывается тяжёлый, вязкий ком. Два варианта. Две дороги. И он должен выбрать, не зная, что ждёт в конце каждой.       — Я подумаю, — сказал он, и голос его был ровным, хотя внутри всё дрожало.       — Хорошо. Подумай. Но не затягивай.

***

      Это осознание пришло к нему не в школе, не на уроке, не в разговоре с учителем, а в тот момент, когда он, вернувшись домой после очередного дня, наполненного бесконечными упражнениями по корейскому, разбором иероглифов, которые никак не хотели складываться в осмысленные конструкции, и математикой, которая, в отличие от языка, оставалась для него островком предсказуемости, лёг на кровать и понял, что его тело отказывается двигаться дальше. Не потому, что он был слабым. Не потому, что он не хотел. А потому, что мышцы, которые он так старательно качал на футбольной коробке, не привыкли к такому — к многочасовому сидению за партой, к постоянному напряжению глаз, вглядывающихся в незнакомые знаки, к давлению, которое он даже не замечал, но которое, как вода, просачивалось сквозь поры, заполняя его изнутри.       Он закрыл глаза, и перед ними встали лица одноклассников. Не Джихо, не Юна, не те, с кем он обедал и смеялся. А другие. Те, чьи имена он ещё не выучил, чьи лица сливались в одно напряжённое, сосредоточенное пятно. Он видел их каждый день, с утра до вечера, в классе, в коридорах, в библиотеке, куда он иногда заходил, чтобы побыть в тишине, но где тишина была обманчивой — она была наполнена шелестом страниц, скрипом ручек, тихим, почти неслышным гулом чужой, непрерывной работы. Они сидели за партами, согнувшись над учебниками, и в их позах, в их глазах, в том, как они сжимали ручки, было что-то, что он сначала принял за усердие. А потом понял, что это не усердие. Это была гонка. Гонка, в которой они бежали с самого детства, не зная, где финиш, не зная, можно ли остановиться, не зная, что будет, если сойти с дистанции.       Егор вспомнил, как однажды, на большой перемене, он вышел в коридор и увидел девчонку из параллельного класса, которая сидела на подоконнике, уткнувшись в тетрадь. Она была бледной, с тёмными кругами под глазами, и её пальцы дрожали, когда она переворачивала страницу. Он подошёл, спросил, всё ли в порядке, и она подняла на него глаза — пустые, уставшие, как у человека, который давно забыл, что такое спать. Она сказала что-то по-корейски, быстро, и он не понял, но Джихо, который шёл мимо, перевёл: «Она говорит, что не выучила. Что завалит экзамен. Что мать будет ругаться». Егор смотрел на неё, на её дрожащие пальцы, на тетрадь, исписанную до последней строчки, и думал о том, что она, наверное, учила всю ночь. И будет учить следующую. И следующую. Потому что в этой системе остановка означала поражение.       Он вспомнил, как в столовой, когда он ел мелкими кусочками, не торопясь, к нему подсел парень из их класса — тот, который всегда сидел за первой партой и всегда поднимал руку первым. Он посмотрел на тарелку Егора, потом на его лицо, и сказал что-то по-корейски. Егор не понял, но Джихо, который сидел рядом, перевёл шёпотом: «Он говорит, что ты ешь слишком медленно. Что время — это деньги. Что нужно успевать всё». Егор посмотрел на парня, на его лицо, которое было таким же напряжённым, как у всех, на его руки, которые сжимали палочки так, будто они были оружием, и вдруг понял, что этот парень не ест. Он заправляется. Как машина, которая должна проехать ещё тысячу километров, не останавливаясь.       Он вспомнил, как однажды, когда он задержался в школе, чтобы доделать домашнее задание по математике, он увидел в коридоре учителя, который разговаривал с матерью одного из учеников. Женщина была одета в дорогое кашемировое пальто, с идеальной укладкой, но её лицо было искажено тревогой, и она говорила быстро, отрывисто, как будто каждое слово стоило ей огромных усилий. Учитель кивал, и в его глазах была усталость. Потом Джихо объяснил: она просила, чтобы её сыну дали дополнительные задания. Чтобы он занимался вечером. Чтобы он не отставал. «Они все такие. — сказал Джихо, и в его голосе была горечь, которую Егор не слышал раньше, — Они думают, что если мы будем учиться двадцать четыре часа в сутки, мы станем счастливыми».       Егор лежал на кровати, смотрел в потолок, и в голове его крутилась одна мысль, которая была и страшной, и облегчающей одновременно. Он не хотел так. Не хотел бежать в гонке, где не видно финиша. Не хотел превращать еду в заправку, а сон — в ошибку. Не хотел, чтобы его лицо стало таким же, как у той девчонки на подоконнике, — пустым, уставшим, забывшим, что такое радость. Он хотел учиться. Он действительно хотел. Он хотел выучить корейский, потому что этот язык был ключом к новой жизни. Он хотел сдать экзамены, потому что это был его выбор, а не чужой. Но он не хотел жертвовать собой. Не хотел становиться машиной, которая работает на износ, потому что кто-то сказал, что так надо.       Он вспомнил, как в Москве, в его пентхаусе, всё было по-другому. Там не было гонки. Там была пустота. Мать работала, потому что не умела иначе. Он учился, потому что не знал, чем ещё заняться. Но между ними не было этой лихорадочной, судорожной спешки, которая была здесь, в Корее. Здесь всё было заточено на результат. На оценки. На рейтинги. На будущее, которое требовало жертв в настоящем. И эти жертвы приносили не только ученики — их родители, которые платили за репетиторов, которые сидели с ними по ночам, которые отказывали себе во всём, чтобы их дети стали лучшими. Это была система, которая пожирала людей, и он, Егор, оказался в её центре.       Но он не хотел быть съеденным.       Он сел на кровати, взял телефон, посмотрел на расписание. Завтра утром — математика, потом корейский, потом английский. После обеда — дополнительные занятия по истории. Он вздохнул, отложил телефон, лёг обратно. И вдруг понял, что он не пойдёт на дополнительные занятия. Не потому, что не хочет учиться. А потому, что устал. Потому что его мозг, который работал на пределе уже несколько недель, нуждался в отдыхе. Потому что, если он не остановится сейчас, он сломается. Как те, кто бежал слишком долго и забыл, что можно просто идти.       Егор закрыл глаза, и перед ним снова встали лица одноклассников. Их напряжённые плечи. Их пустые глаза. Их дрожащие пальцы. Он не хотел быть таким. Он хотел быть собой. Тем, кто учится в своём темпе. Кто делает перерывы, когда устаёт. Кто ест не торопясь, потому что еда — это не заправка, а удовольствие. Кто спит, когда хочет спать, потому что сон — это не ошибка, а необходимость. Он хотел быть тем, кто помнит, что жизнь — это не только учёба, но и прогулки по парку с Чонгуком, и смех в караоке, и тихие вечера на кухне, когда Тэхён пьёт кофе, а он, Егор, смотрит на него и чувствует, что он дома.       Он уснул. Спал долго, крепко, без сновидений. А когда проснулся, на улице уже было темно, и кто-то осторожно стучал в дверь. Тэхён.       — Ты пропустил дополнительные занятия, — сказал он, когда Егор открыл, но без осуждения.       — Устал. — ответил Егор, потирая глаза после сна, — Не мог больше.       Тэхён посмотрел на него, и Егору показалось, что сейчас последует лекция о важности образования, о том, что надо использовать каждую минуту, о том, что в Корее так не делают. Но Тэхён ничего этого не сказал. Он кивнул, и в его глазах возникло понимание. Или принятие.       — Хорошо. Пойдём ужинать. Чонгук принёс рыбу.       Егор усмехнулся, вышел в коридор, и они пошли на кухню. Чонгук уже сидел за столом, наливал себе чай, и, увидев Егора, улыбнулся.       — Выспался?       — Выспался, — Егор сел за стол.       — Тогда ешь. — Чонгук пододвинул к нему тарелку с рыбой, — Мозгу нужна еда. Особенно полезная.       Егор взял палочки, отломил кусочек рыбы, отправил в рот. Рыба была вкусной, неострой, и он ел медленно, не торопясь, чувствуя, как усталость, которая накопилась за эти недели, постепенно отпускает. Он смотрел на Чонгука, который что-то рассказывал Тэхёну, на Тэхёна, который слушал, и думал о том, что, наверное, это и есть то, что он искал. Не гонка. Не соревнование. Не бесконечная подготовка к экзаменам, которые определят его будущее. А вот это — тихий вечер на кухне, рыба, которую принёс Чонгук, и человек, который сказал: «Хорошо». И который не спросил, почему он пропустил занятия. Потому что знал. Или не знал, но не требовал объяснений.       Он доел рыбу, выпил чай, помог убрать со стола. А потом пошёл в свою комнату, лёг на кровать, смотрел в потолок и думал о том, что завтра он снова пойдёт в школу. Сядет за парту. Будет учить корейский, решать математику, слушать учителя. Но в своём темпе. Потому что это был его выбор. И он не хотел его менять.

***

      Приглашение пришло на последней перемене, когда усталость после шести уроков корейского уже пульсировала в висках, а тело, затёкшее от многочасового сидения за партой, требовало движения или хотя бы смены декораций. Джихо подошёл к его парте с видом заговорщика, Юна маячила за спиной, перебирая лямку рюкзака с той особой, нервной энергией, которая появлялась у неё перед чем-то запретным, но желанным. Они не говорили громко (в классе ещё оставались люди), но интонации, жесты, быстрые взгляды на дверь, за которой мог появиться учитель, были красноречивее любых слов. Егор не сразу понял, о чём речь. Джихо говорил быстро, перескакивая с корейского на английский, путая слова, и только когда Юна, потеряв терпение, ткнула друга локтем и произнесла одно слово (клаб), до Егора дошло.       Это был тот самый клуб, о котором говорили шёпотом в коридорах, который показывали в дорамах, но который редко кто из их возраста видел своими глазами. Не подвал, переделанный старшеклассниками, а настоящее место — с вышибалой на входе, с фейс-контролем, который делал вид, что проверяет возраст, но на самом деле смотрел, сколько денег ты готов оставить у барной стойки. Джихо объяснял быстро, перескакивая с корейского на английский, путая слова, но Егор улавливал главное: туда пускают, если выглядишь уверенно, если не задаёшь лишних вопросов, если у тебя есть деньги. Официально там никакого алкоголя не продают — на баре красуются яркие коктейли без градуса, меню для тех, кто пришёл «просто посидеть». Но все знают, что если попросить «то самое» у бармена, который тебя знает, или у парня, который стоит у входа и смотрит на всех с ленивым превосходством, — тебе нальют. Настоящее, взрослое, то, от чего голова становится лёгкой, а мысли перестают быть такими острыми. Внутри — танцпол, диджеи, свет, который режет глаза, и музыка, которую чувствуешь не ушами, а каждой клеткой. И среди учеников их школы, среди старших классов, это место было легендой.       Егор согласился не потому, что ему хотелось пить. В Москве он пил: брал из мини-бара матери бутылку виски, когда становилось особенно пусто, когда пентхаус казался слишком большим, а тишина — слишком громкой. Мать замечала. Она видела, что уровень в бутылках меняется, но никогда не говорила об этом. Может быть, потому что не знала, как. Может быть, потому что сама иногда пила, когда возвращалась из командировок, уставшая, злая, с папкой документов, которые не успела подписать. Или потому, что ей было всё равно. Он не знал. Но он знал, что алкоголь не был для него запретным плодом, табу, которое хочется нарушить. Он был инструментом. Способом выключить мысли, которые не давали спать. Способом сделать тишину менее громкой. И сейчас, когда Джихо и Юна смотрели на него, ожидая ответа, он подумал о том, что сегодня, после шести уроков, после разговора с классным руководителем, после недели, в которую уместилось слишком много всего, он хочет не пить. Он хочет расслабиться. Он хочет забыть на несколько часов, что он иностранец, что он не говорит на языке, что его мать мертва, что его отец живёт в другой стране с другой семьёй.       И он кивнул. Джихо улыбнулся — той улыбкой, которая была у него, когда они впервые заговорили на английском, и в этой улыбке было облегчение. Юна выдохнула, и Егор понял, что они боялись отказа.       Но сначала нужно было заехать домой. Джихо, когда они вышли из школы, сказал об этом так, будто речь шла о чём-то само собой разумеющемся: «Мы сначала переоденемся, а потом встретимся у входа. Туда просто так не пускают». Юна кивнула, поправила лямку рюкзака, и Егор заметил, что её форма, обычно такая идеальная, сегодня выглядела иначе — будто она уже мысленно сняла её, оставив в шкафчике, и надела что-то другое, своё, то, что он никогда не видел. Он понял, что ему тоже нужно будет переодеться. Что в школьной форме, с кривым галстуком и рюкзаком, полным тетрадей, его не пустят даже на порог. Что там, в этом клубе, другие правила. Другая одежда. Другая жизнь.       Егор вышел из школы, когда солнце уже клонилось к закату, и небо над Сеулом было таким, каким он всегда видел его в Москве — розово-голубым, с длинными, вытянутыми облаками, которые тянулись к горизонту, как дороги, уходящие в никуда. Он стоял на крыльце, смотрел на этот цвет, на то, как он менялся, перетекал из розового в синий, из синего в фиолетовый, и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое.       Раньше Тэхён всегда забирал его после школы. Стоял у ворот в своём идеальном пальто, и Егор, выходя, видел его первым — высокого, спокойного, красивого. Но в последнее время всё изменилось. Егор заметил это не сразу — может быть, потому, что сам привык к новому ритму, к школе, к языку, к тому, что его мир расширился. А потом понял: Тэхён перестал бояться. Не потому, что опасность исчезла. А потому, что он знал, где она находится. Лоренцо был в Венгрии. Его нашли, отследили, но не поймали. Он сидел там, в каком-то городе, названия которого Егор не запомнил, и ждал. Чего — никто не знал. Но Тэхён знал, где он. И этого было достаточно, чтобы перестать ждать у ворот каждую минуту. Не чтобы забыть об опасности — он не умел забывать. А чтобы перестать душить Егора своей заботой, которая была так похожа на клетку. Чтобы дать ему дышать.       Но так думал исключительно сам Тэхён, поскольку заботу старшего Егор никогда не воспринимал как клетку.       Егор шёл домой медленно, не торопясь. Улицы были тихими, только где-то далеко лаяла собака, да в окнах зажигался свет, жёлтый, уютный, такой, от которого хотелось смотреть и смотреть. Он проходил мимо магазинчика, где Чонгук покупал ему кимчи в первый раз, мимо скамейки, где они сидели с Джихо и говорили о школе, мимо дерева, которое он запомнил, потому что оно было похоже на то, что росло у дома Галины Петровны.

***

      Егор закрыл входную дверь и на секунду замер, прислушиваясь к тишине. В квартире никого не было — Тэхён ещё не вернулся с работы, Чонгук обещал подъехать позже, и это редкое, почти забытое чувство одиночества в пустом пространстве вдруг показалось ему не тяжёлым, а освобождающим. Не нужно было никого слушать, не нужно было подстраиваться, не нужно было объяснять, зачем он открыл шкаф и вывалил на кровать половину содержимого. Просто — он и вещи. И тишина, в которой можно было наконец подумать о том, как он выглядит.       Он открыл шкаф, и оттуда повеяло деревом и чем-то сухим, почти аптечным — запахом вещей, которые висели здесь недолго, но уже успели пропитаться атмосферой этой квартиры. Справа, на плечиках, висела школьная форма — блейзер, брюки, рубашки, аккуратно отглаженные, с идеально прямыми складками, которые Чонгук выводил с хирургической точностью. Слева, в беспорядке, который он сам называл «творческим хаосом», а Чонгук — «бардаком», лежали его московские вещи. Джинсы, которые он носил в тот день, когда приехал, — выцветшие, с потёртостями на коленях, которые Галина Петровна называла «ненормальными», а он любил, потому что они были его. Футболки — чёрные, серые, одна белая, которую он надел в первый день в школе и с тех пор не носил, потому что белый цвет требовал идеальной чистоты, а он был слишком ленив, чтобы следить за этим. Свитер, связанный Галиной Петровной, который он взял с собой, сам не зная зачем, — слишком тёплый для корейской весны, но пахнущий домом. И куртка — чёрная, стёганая, с высоким воротником, которую он купил в прошлом году на распродаже и надел всего пару раз, потому что в Москве она казалась ему слишком «клубной», а здесь, в Корее, вдруг стала чем-то, что могло бы его сделать... Другим.       Он стоял перед открытым шкафом, смотрел на этот хаос вещей, которые были его, но которые он никогда не умел сочетать, и чувствовал, как внутри поднимается то самое, знакомое нечно. Неуверенность. Не в том, что он умеет. А в том, как он выглядит. В Москве ему было всё равно. Он надевал то, что первым попадалось под руку, — джинсы, толстовку, кроссовки, и шёл в школу. Ему было всё равно, потому что он не хотел быть видимым. А здесь, в этой комнате, перед этим шкафом, он вдруг понял, что хочет. Хочет, чтобы на него смотрели. Хочет, чтобы Юна, которая сказала, что он похож на актёра из дорамы, увидела его в этом клубе и подумала: «Да, он тот, кого я ждала». Хочет, чтобы Джихо, который всегда был таким уверенным, таким своим, посмотрел на него и не узнал. Не как на иностранца, который не говорит по-корейски. А как на парня, который может быть крутым. Он не знал, что такое «крутой». В Москве это слово было пустым, чужим, как всё, что не касалось кода и его наушников. А здесь, в этом городе, где каждый второй выглядел так, будто сошёл с обложки мужского журнала, «крутой» означало что-то другое. Это означало умение быть собой, но в правильной упаковке. Умение сочетать цвета, фактуры, силуэты так, чтобы они работали на тебя, а не против. Умение выглядеть так, будто тебе всё равно, как ты выглядишь, но при этом каждая деталь продумана.       Он вытащил джинсы (те самые, выцветшие, с потёртостями, которые Чонгук называл «археологическими раскопками»), надел их, посмотрел в зеркало. Сидели они хорошо, как сидят вещи, которые носят годами. Но они кричали о том, кто он был. О Москве. О футбольной коробке. О том парне, который не хотел быть видимым. Он снял их, бросил на кровать. Достал другие — тёмно-синие, узкие, которые купил на прошлой неделе, когда Чонгук сказал: «Тебе нужны нормальные джинсы. В этих ты похож на бездомного». Они были новыми, жёсткими, пахли магазином и чем-то химическим, что он не мог определить. Он надел их, посмотрел. Сидели они иначе: облегали бёдра, сужались к щиколоткам, делали его ноги длиннее, а силуэт — стройнее. Он повернулся, посмотрел на себя сбоку, спереди, сзади. Это был не он. Но это могло стать им.       Футболки. Чёрные, серые, белая. Он перебрал их все, прикладывая к джинсам, отбрасывая, снова прикладывая. Белая — слишком официальная. Серая — слишком скучная. Чёрная — слишком «я пришёл на похороны», как сказала бы Галина Петровна. Он остановился на тёмно-серой, с V-образным вырезом, которую Чонгук выбрал для него в прошлые выходные, сказав: «Это база. С ней можно всё». Он надел её, заправил в джинсы, посмотрел. Лучше. Но не идеально.       Куртка. Чёрная, стёганая, с высоким воротником. Он надел её, поднял воротник, посмотрел в зеркало. Теперь он выглядел так, будто сошёл с рекламного плаката какого-то бренда, название которого он не запомнил. Или будто он собрался на съёмки клипа, где будет танцевать под биты, которые он не понимает, но которые чувствует каждой клеткой. Он улыбнулся своему отражению, и эта улыбка была кривой, неуверенной, но она была. Он не знал, правильно ли он выбрал. Не знал, как это будет выглядеть в клубе, где свет режет глаза, а музыка бьёт в уши. Не знал, заметят ли его. Но знал, что ему нравится то, что он видит. Парень в зеркале был не тем, кто сидел на задней парте в наушниках. Не тем, кто боялся быть видимым. Он был тем, кто идёт в клуб. И это было странно. И это было правильно.       Он ещё раз посмотрел в зеркало, провёл рукой по волосам, которые, как всегда, торчали в разные стороны, и задумался. Может быть, стоит их зачесать? Или наоборот — взъерошить ещё сильнее? Он попробовал зачесать — волосы послушно легли, но через секунду снова встали дыбом, как будто их внутренний компас указывал строго на север, игнорируя любые попытки изменить траекторию. Он попробовал взъерошить — результат не отличался от того, что было. Вихры жили своей жизнью, и эта жизнь, судя по всему, не предполагала дисциплины. Он провёл по ним рукой ещё раз, потом убрал руку, посмотрел на себя. И решил не трогать. Пусть торчат. Это он. И это, наверное, было лучше всего.       Егор опустился на кровать, смотрел на дверь, за которой была пустая квартира, и слушал тишину. Часы на стене показывали половину седьмого. Юна и Джихо звали к восьми. У него было полтора часа, которые он не знал, чем заполнить. Он мог бы поучить корейский — учебник лежал на столе, открытый на странице, где он остановился вчера. Но сегодня, после шести уроков, после разговора с учителем, после этого клуба, который ждал его впереди, он не хотел учить корейский. Не хотел слышать эти звуки, которые всё ещё были чужими, не хотел вглядываться в иероглифы, которые расплывались перед глазами. Он хотел просто ждать. Но ждать было невыносимо.       Он лёг на кровать, уставился в потолок. Потолок был белым. Закрыл глаза, открыл, снова закрыл. Тишина давила на уши, и он включил музыку — ту самую, которую слушал в Москве, лоу-фай, с его джазовыми сэмплами и шорохом винила. Бит был ровным, успокаивающим, но сегодня он не работал. Мысли возвращались снова и снова: как он выглядит, что скажут Джихо и Юна, понравится ли ему там, не будет ли он чувствовать себя чужим, как в школе. Он выключил музыку, сел на кровати.       Квиллинг. Он не занимался им с тех пор, как приехал в Корею. Бумага, инструменты, всё это лежало в рюкзаке, который стоял в углу, нетронутый, как память о другой жизни. Он достал его, открыл, вытащил полоски бумаги — тонкие, разноцветные, которые он нарезал ещё в Москве. Жёлтые, синие, красные. Он взял инструмент, начал скручивать. Пальцы помнили движения, и бумага послушно сворачивалась в тугие спирали, которые он выкладывал на столе, не думая, не планируя, просто делая. Это было как код — понятно, предсказуемо, безопасно. Он скрутил одну, вторую, третью. Потом остановился, посмотрел на них. Жёлтые кружочки, синие капли, красные завитки. Они лежали на столе, красивые. После убрал их обратно в рюкзак, застегнул молнию.       Он снова лёг на кровать, включил музыку, выключил. Встал, подошёл к окну, посмотрел на улицу. Было темно, горели фонари, и где-то вдалеке гудела машина. Ни Тэхёна, ни Чонгука не было видно. Часы показывали без пятнадцати семь. Ещё сорок пять минут. Он мог бы выйти, прогуляться, но Тэхён не любил, когда он выходил один, особенно вечером. Даже сейчас, когда Лоренцо был в Венгрии, когда опасность казалась такой далёкой, почти нереальной, Тэхён всё равно говорил: «Не выходи один». И Егор слушался. Не потому, что боялся. А потому, что знал: если что-то случится, Тэхён не простит себе. И он не хотел быть причиной.       Он сел за стол, открыл ноутбук, посмотрел на код, который писал вчера. Новый пет-проект, который он начал после того, как Чонгук спросил: «А ты можешь сделать программу, которая считает, сколько раз я выиграю в ют?». Егор тогда усмехнулся, но идея засела. Теперь он писал анализатор вероятностей для корейской настольной игры — алгоритм, который просчитывал возможные комбинации палочек, учитывал ходы, строил графики, которые показывали, насколько маловероятно, что Чонгук выиграет, если будет продолжать кидать палочки с той же хаотичной уверенностью. Он пробежал глазами строки, нашёл ошибку в расчёте вероятности для комбинации «до» (все палочки упали плоской стороной вверх), исправил, запустил. Программа заработала, выдала данные, которые он ждал. График показывал, что Чонгук проигрывает в шести случаях из десяти, если не меняет стратегию.       Снова лёг на кровать, уставился в потолок. Время тянулось медленно, как патока, которая застывает на холоде. Он считал секунды, минуты, но они не двигались. Он думал о том, что, наверное, надо было поесть. Но есть не хотелось. Думал о том, что надо было позвонить Галине Петровне. Но она, наверное, уже спала.       Егор наконец услышал, как в замке поворачивается ключ. Сначала щелчок, потом звук открываемой двери, потом голоса — Чонгук что-то говорил быстро, с той эмоциональной интонацией, которая была его визитной карточкой, а Тэхён отвечал коротко, односложно, как всегда. Егор вскочил с кровати, и слова «ну наконец-то» вырвались сами, без контроля, как выдох после долгой задержки дыхания. Он вышел в коридор, уже одетый, в том самом, что выбрал час назад: тёмно-синие джинсы, которые сидели идеально, тёмно-серая футболка с V-образным вырезом, чёрная стёганая куртка с высоким воротником, который он так и не опустил. Волосы, как всегда, торчали в разные стороны, но он даже не пытался их поправить.       Чонгук и Тэхён стояли в прихожей. Чонгук уже скинул куртку и теперь возился с кроссовками, что-то рассказывая Тэхёну, который, как всегда, был в своём идеальном пальто и смотрел в телефон. Егор шагнул в коридор, и в этот момент Чонгук поднял голову. Его рот закрылся на полуслове. Он замер с кроссовком в руке, и его лицо, обычно такое живое, такое подвижное, вдруг стало неподвижным, как будто кто-то нажал на паузу. Тэхён, услышав, что друг замолчал, тоже поднял глаза. Телефон так и остался в его руке, экраном к потолку. Он смотрел на Егора, и его лицо, которое он всегда держал спокойным, непроницаемым, вдруг дрогнуло.       Егор стоял в коридоре, чувствуя, как эти взгляды (два, такие разные, но одинаково пристальные) скользят по нему. По джинсам, которые он никогда не носил. По футболке, которая облегала плечи. По куртке, которая делала его кем-то другим. Ему стало одновременно приятно и неловко. Приятно, потому что они смотрели на него так, будто видели впервые. Неловко, потому что он не знал, что делать с этим вниманием. Не знал, куда деть руки, как стоять, куда смотреть. Он провёл рукой по волосам, которые, конечно, снова встали дыбом, и это движение, такое привычное, такое его, разорвало тишину.       Чонгук моргнул, и его лицо снова стало живым. Он поставил правый кроссовок на пол, выпрямился и, не скрывая улыбки, сказал:       — Ого.       Это было всё. Одно слово, которое сказало больше, чем любая фраза. Егор посмотрел на Тэхёна. Тот убрал телефон в карман, и его лицо снова стало спокойным, непроницаемым.       — Выглядишь хорошо. Куда-то собрался?       Вопрос повис в воздухе, и Егор почувствовал, как внутри всё сжалось. Он не готовился к этому. За час, который он провёл в своей комнате, выбирая джинсы, футболку, куртку, поправляя воротник и сдаваясь перед непослушными волосами, он ни разу не подумал о том, что скажет. А теперь Тэхён стоял напротив, спокойный, внимательный, и ждал ответа. Чонгук тоже смотрел на него, и в его глазах было любопытство, смешанное с чем-то, что Егор не мог назвать. Они не давили, не спрашивали прямо, но в этом ожидании, в этой тишине было что-то, что заставляло его торопиться, искать слова, которые не вызовут вопросов.       — Ребята позвали. — сказал он, и голос прозвучал быстрее, чем он хотел, — Джихо и Юна. У них там... Ну, вечеринка. На квартире у кого-то. Просто посидеть, музыку послушать. Алкоголя не будет. — спешно добавил, — Они сказали, просто так.       — Во сколько вернёшься? — спросил Тэхён.       — Не поздно. — сказал Егор, чувствуя, как внутри отпускает, — До одиннадцати.       — Хорошо, — хмыкнул Тэхён, и это слово прозвучало как разрешение.       Чонгук подошёл ближе, окинул его взглядом, и в его глазах заплясали черти.       — Ты так нарядился, чтобы пойти на вечеринку, где не будет алкоголя? — спросил он с ухмылкой.       — А что? — Егор ощутил, как к щекам приливает кровь, — Нельзя, что ли?       — Можно. — Чонгук улыбнулся ещё шире, — Выглядишь как модель. Только волосы бы причесал.       — Не причешу. — цокнул языком Егор, — Они сами по себе. Мы договорились.       Чонгук рассмеялся, хлопнул его по плечу, и этот жест, тёплый, уверенный, снял остатки напряжения. Тэхён стоял в стороне, смотрел на них, и на его лице не было никакого выражения, но Егор знал, что он тоже улыбается. По-своему. Невидимо. Так, как улыбаются только те, кто умеет быть счастливым в тишине.       — Иди. — сказал Тэхён, — Не опаздывай.       Егор кивнул, взял ключи, наклонился, зашнуровал кроссовки. Пальцы слушались плохо — слишком быстро билось сердце, слишком сильно хотелось выскочить за дверь, чтобы не видеть их взглядов, которые, он знал, всё ещё были на нём. Чонгук и Тэхён стояли в прихожей — Чонгук, прислонившись к стене, с руками в карманах и той самой улыбкой, которая говорила: «Я всё понимаю, но молчу». Тэхён — чуть в стороне, спокойный, неподвижный, как статуя, но с глазами, которые, кажется, видели больше, чем нужно.       — Я пошёл, — Егор выпрямился.       — Иди, — повторил Тэхён.       Чонгук ничего не сказал, только кивнул, и этот кивок был мягче, чем обычно, как будто он боялся спугнуть.       Егор открыл дверь, шагнул за порог, и она закрылась за ним с тихим, почти ласковым щелчком. Он стоял в подъезде, смотрел на обитую чёрным дерматином дверь, за которой остались они, и чувствовал, как ноги становятся ватными. Он прислонился спиной к холодной стене, закрыл глаза и вдруг понял, что не может дышать. Не потому, что задыхался. А потому, что сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, и этот ритм, этот бешеный, сбивчивый пульс был громче, чем любая музыка, которая ждала его в клубе. Он провёл рукой по лицу, чувствуя, как горят щёки. Весь красный, как тот самый помидор, которым Чонгук любил его дразнить. Он схватился за левую половину груди, туда, где сердце, казалось, пыталось вырваться наружу, и почувствовал, как оно бьётся — дико, сбивчиво, как зверь в клетке. От смущения. От того, что они смотрели. От того, что Чонгук сказал «выглядишь как модель». От того, что Тэхён не сказал ничего, но его взгляд был красноречивее любых слов.       Егор стоял, прислонившись к двери, слышал, как за ней, в квартире, Чонгук что-то говорит Тэхёну, и тот отвечает коротко, односложно, как всегда. Слышал, как они расходятся по своим делам — один на кухню, другой в комнату. И чувствовал, как постепенно сходит с ума.       Что с ним творится?

***

      Клуб открылся перед ним не как дверь, а как разрыв в реальности. После тесного тамбура, где парень с серьгой в ухе равнодушно скользнул по нему взглядом и кивнул, потому что Джихо уже был внутри и, видимо, всё сказал за него, Егор шагнул вниз, и звук ударил первым. Не музыка — давление. Басы вдавили его в этот новый мир, заставили сердце биться в чужом ритме, а лёгкие — искать воздух там, где его, казалось, не было. Свет резал глаза, синий, красный, белый, выхватывая из темноты лица, руки, блестящие бутылки на стойке, чью-то улыбку, которая исчезала так же быстро, как появлялась. Танцпол был в центре, и он кипел. Тела двигались в едином, бешеном ритме, который задавал не диджей, а сам воздух, накачанный басами и чужим потом. Егор стоял на входе, чувствуя, как вибрация проникает сквозь подошвы кроссовок, поднимается по ногам, по позвоночнику, заставляя зубы мелко дрожать. Он смотрел на этот хаос, на эту красоту, и не понимал, как можно двигаться в этом, не теряя себя. Как можно быть частью этого, не растворившись в нём.       Но люди здесь были красивыми. Это было первое, что он заметил, когда глаза привыкли к мигающему свету. Не просто красивыми — породистыми. Как будто в этом клубе собрали всех, кто сошёл с обложек мужских и женских журналов, кто должен был быть на подиумах, а не в подвале, где пахло дымом и дешёвым парфюмом. Девушки в коротких платьях, которые сверкали под стробоскопами, с волосами, уложенными так, будто они только что вышли из салона, но двигались так, будто им было всё равно. Парни в чёрных рубашках с расстёгнутыми воротниками, с идеальными скулами и тёмными глазами, которые смотрели на танцпол с ленивой, уверенной грацией. Они были здесь, в этом полумраке, и они были прекрасны.       Джихо и Юна ждали его у барной стойки. Джихо был в белой рубашке, которая сидела на нём так, будто её шили специально, и Егор впервые заметил, что его друг, который всегда казался ему просто Джихо, который помогал с переводом и учил корейским словам, на самом деле был красивым. Не той кричащей, очевидной красотой, которая бросается в глаза, а какой-то другой — спокойной, уверенной, как у людей, которые знают, что они хороши, и не нуждаются в подтверждении. Юна была в чёрном платье, коротком, с открытыми плечами, и её волосы, которые в школе были всегда собраны в аккуратный хвост, теперь лежали на плечах, поблёскивая. Она улыбнулась, когда увидела его, и в этой улыбке было что-то, что заставило его сердце снова забиться быстрее.       — Ты пришёл, — сказала она, перекрикивая музыку, и её голос был таким же, как всегда, но здесь, в этом свете, под этот ритм, он звучал иначе.       — Пришёл, — сказал Егор, и его собственный голос показался ему чужим, далёким.       Джихо протянул ему стакан с чем-то прозрачным, и Егор взял, чувствуя, как холод стекла пробивается сквозь жар, который скопился в ладонях. Он не спросил, что это. Не хотел знать. Хотел просто пить, чувствовать, как жидкость жжёт горло, как тепло разливается по груди, как мысли, которые давили на него весь день, медленно, одна за другой, теряют свою остроту, становятся мягкими, почти невесомыми.       — Пойдём танцевать, — сказала Юна, и её слова были не вопросом, а утверждением.       Она взяла его за руку, и он пошёл за ней, чувствуя, как её пальцы, тёплые, уверенные, сжимают его ладонь. Они вышли на танцпол, и свет ударил в глаза, и музыка стала громче, и тела вокруг двигались в такт, который он не понимал, но чувствовал каждой клеткой. Он не умел танцевать. В Москве он не ходил в клубы. Он сидел в своей комнате, писал код, слушал лоу-фай и ждал. Ждал, когда мать вернётся из командировки. Ждал, когда закончится школа. Ждал, когда начнётся что-то другое. А здесь, в этом клубе, среди этих красивых, незнакомых людей, под эту музыку, он вдруг понял, что ждать больше не нужно. Это началось. Он двигался, как двигались все, — не думая, не контролируя, не боясь, что кто-то смотрит. Юна была рядом, её волосы летали, её лицо было то светлым, то тёмным, то снова светлым, и она улыбалась, и в её улыбке было что-то, что заставляло его улыбаться в ответ.       На Егора смотрели. Он чувствовал эти взгляды. Другие. Долгие, изучающие, с лёгкой, почти ленивой заинтересованностью, которая не оставляла сомнений: здесь смотрели не просто так. Здесь смотрели с расчётом на продолжение.       Девушка в серебристом платье, которая танцевала у колонки, поймала его взгляд и улыбнулась — не той дежурной, вежливой улыбкой, которой улыбаются незнакомцам, а другой, более медленной, более тёплой. Она приподняла бровь, когда он не отвернулся сразу, и сделала движение, которое могло быть приглашением, а могло быть просто игрой. Её подруга что-то сказала ей на ухо, и они засмеялись, но внимание той, в серебристом, по-прежнему было сосредоточено на нём. Она не отводила взгляд, и в этом взгляде было что-то, что заставляло его сердце биться быстрее.       Парень в чёрной рубашке, с идеальными скулами и тёмными глазами, смотрел на него, прищурившись, и в его взгляде явно читался интерес. Он стоял у колонны, держа в руке стакан, и его поза была расслабленной, но взгляд — острым. Он не улыбался, но в том, как он смотрел, было обещание. Или предложение. Егор поймал себя на том, что смотрит в ответ дольше, чем следовало, и когда он наконец отвернулся, почувствовал, как щёки заливает краской.       Другая девушка, с короткой стрижкой и в чёрном топе, который открывал плечи, подошла к ним, когда они стояли у барной стойки. Она не спросила, как его зовут. Не спросила, откуда он. Она просто сказала что-то по-корейски, быстро, с той интонацией, которая была одновременно и вопросом, и утверждением. Юна, которая стояла рядом, усмехнулась и перевела, почти шепотом:       — Она спрашивает, ты свободен.       Егор не знал, что ответить. Он посмотрел на девушку, на её короткие волосы, на её улыбку, которая была уверенной, почти дерзкой, и почувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, разливается что-то тёплое, почти незнакомое. Не растерянность. Удивление, может быть. Или просто понимание того, что здесь, в этом клубе, он был не просто иностранцем. Он был тем, на кого смотрят. Тем, кого выбирают. Он покачал головой, и девушка пожала плечами, улыбнулась и исчезла в толпе, оставив после себя запах духов и чувство, что он только что упустил что-то важное.       Юна, которая всё это время наблюдала за ним, усмехнулась и толкнула его локтем.       — Ты сегодня популярный, — сказала она, и в её голосе не было ревности, только спокойная, ровная констатация.       — Я ничего не делал.       — В том и дело. Ты ничего не делаешь, а они всё равно смотрят. Это называется харизма. Или, может быть, просто светлые волосы.       Джихо, который уже успел куда-то исчезнуть и снова появиться, подошёл к ним с тремя стаканами в руках. Он протянул один Егору, другой Юне, и его лицо было красным, счастливым, мокрым от пота. Юна взяла стакан, сделала глоток и, прищурившись, посмотрела на него с той особенной, лукавой интонацией, которая появлялась у неё, когда она собиралась задать вопрос, на который уже знала ответ.       — Ну что, уже подцепил кого-то? — спросила она, и в её голосе не было осуждения, только лёгкое, почти сестринское любопытство.       Джихо усмехнулся, отпил из своего стакана, и на его лице появилось выражение, которое Егор научился распознавать как «я сделал что-то, о чём не уверен, что стоит рассказывать». Он кивнул, коротко, как будто это движение стоило ему усилия.       — Да. — сказал он, и голос его был тише, чем обычно, — Парень. Тот, за столиком в углу.       Егор почувствовал, как внутри что-то ёкнуло. Он посмотрел на Джихо, на его лицо, которое было красным не только от танцев, и заметил, как тот косится на него — быстро, почти испуганно, словно проверял, не появилось ли в глазах Егора того самого, отвращения, осуждения, брезгливости. Этот взгляд, этот короткий, лихорадочный поиск одобрения или, наоборот, готовность к отказу, заставил Егора задуматься.       В Москве об этом не кричали. В его школе, в его классе, среди пацанов, с которыми он гонял мяч на коробке, тема геев была чем-то далёким, почти абстрактным. Девчонки, конечно, любили придумывать — писали фанфики про одноклассников, шептались на переменах, строили теории о том, кто с кем встречается на самом деле. Но между парнями такие разговоры были под запретом. Слова «голубой», «петух», «пидор» летали в раздевалке так же часто, как и мяч на футбольном поле, и они были не просто оскорблениями — они были маркерами. Маркерами того, что нормально, а что нет. Что можно высмеивать, а что — уничтожать. Егор помнил, как в седьмом классе одного парня, который слишком долго смотрел на другого в душе, обозвали таким словом, что он потом месяц ходил, опустив голову, а потом вообще перевёлся в другую школу. Никто не заступился. Никто не сказал, что это неправильно. Все молчали, потому что молчание было безопаснее. Егор тогда молчал тоже.       А теперь Джихо, его друг, который помогал ему с переводом, который учил его корейским словам, который смеялся, когда Егор путал окончания, и поправлял, не обижая, — этот Джихо стоял перед ним, сжимая в руке стакан, и смотрел на него так, будто от его реакции зависело что-то большее, чем просто дружба. Егор почувствовал, как в голове закрутилась карусель мыслей. Он вспомнил, как в Москве, когда кто-то из одноклассников говорил, что видел двух парней, целующихся в парке, все делали вид, что это мерзко. Даже те, кому было всё равно, делали вид, потому что иначе ты становился изгоем. Он вспомнил, как сам однажды, когда кто-то из пацанов на коробке сказал, что «пидоров надо топить», промолчал. Не потому, что соглашался. А потому, что не знал, как сказать иначе. Потому что быть против в той компании означало быть против всех.       — Ты как? — спросил Джихо с осторожной, почти робкой интонацией, — Ты нормально к такому относишься? Я тебе раньше не говорил... Ну, о моей ориентации. Думал, сначала узнаю тебя лучше. А потом как-то не было случая.       Он замолчал, и в этой паузе, в этом ожидании, было что-то, что заставило Егора вспомнить, как сам он стоял в коридоре, прижатый к стене Минхо, и ждал, что сейчас его ударят. Только Джихо ждал не удара. Он ждал слова. Слова, которое могло быть хуже любого удара. Егор смотрел на него, на его лицо, которое было одновременно и смелым, и уязвимым, на его руки, которые чуть заметно дрожали, и думал о том, что в России он, наверное, сказал бы что-то неловкое. Отвёл бы глаза. Сделал вид, что не расслышал. Потому что там, в Москве, это было проще. А здесь, в этом клубе, под эту музыку, с этим человеком, который смотрел на него с надеждой и страхом, он не мог сделать вид. Не хотел.       — Всё окей. — Егор по-доброму улыбнулся, — Всё хорошо.       Слова вышли неловкими, заторможенными, как у человека, который только что научился говорить на новом языке и боится сделать ошибку. Но они были правдой. Он сказал их, и вдруг понял, что это правда. Ему было всё равно. Или не всё равно, но не так, как он думал. Он не чувствовал отвращения. Не чувствовал осуждения. Лишь... Облегчение.       Джихо выдохнул. Не шумно, не театрально — просто выдохнул, как выдыхают после долгой задержки дыхания, когда лёгкие наконец получают кислород. Его плечи, которые были напряжены всё это время, опустились, и он улыбнулся — не той широкой, мальчишеской улыбкой, которая была у него всегда, а другой, тихой, почти благодарной.       — Спасибо. Я знал, что ты нормальный. Просто... Надо было убедиться.       — Убедился? — спросил Егор с ехидной.       — Убедился. — улыбка Джихо стала шире, — Пойдёмте присядем.       Они присели за стол ближе к центру и рухнули на диван — все трое сразу, как подкошенные, в ту самую минуту, когда ноги отказались держать, а голова закружилась от смеси музыки, света и алкоголя, который они пили уже не считая. Диван был низким, мягким, и Егор утонул в нём, чувствуя, как тело, которое ещё минуту назад двигалось в бешеном ритме, наконец обрело покой. Юна плюхнулась рядом, её голова упала ему на плечо, и она даже не поправилась — просто осталась так, ленивая, расслабленная, с закрытыми глазами и блаженной улыбкой на губах. Джихо рухнул напротив, на кресло, которое кто-то притащил к их столику.       Следующие полтора часа они тупо болтали. Обо всём. Ни о чём. Слова лились рекой, нестройной, пьяной, сбивчивой, как вода, которая течёт не по руслу, а куда придётся. Юна рассказывала о том, как в детстве хотела стать певицей, но поняла, что не умеет петь, когда на школьном конкурсе забыла слова и стояла на сцене, открывая рот, как рыба, выброшенная на берег. Джихо смеялся так, что чуть не упал с кресла, и рассказывал в ответ о том, как его мать заставляла его учиться играть на пианино, а он ненавидел эти занятия, и однажды, когда учительница отвернулась, он нажал на все клавиши сразу, и звук был такой, что пришла директриса и сказала, что это не музыка, а катастрофа.       Егор усмехнулся, отпил из стакана, который уже был почти пуст. Жидкость обожгла горло, и он почувствовал, как тепло разливается по груди, как мысли становятся мягкими, почти невесомыми. Он смотрел на Юну, на её лицо, которое было таким близким, на её губы, которые шевелились, когда она говорила, на её глаза, которые смотрели на него, и вдруг подумал о том, что, наверное, мог бы её поцеловать. Если бы захотел. Если бы она захотела. Но он не знал, хочет ли. И не знал, хочет ли она. И это незнание, странное, непривычное, было приятнее, чем любая определённость.       Джихо рассказывал о том, как впервые понял, что ему нравятся парни. Это было в средней школе, на физкультуре, когда они играли в баскетбол, и один мальчик, которого он даже не запомнил, прыгнул за мячом, и его футболка задралась, открывая живот, и Джихо смотрел на этот живот, на эту кожу, на эту линию, которая вела куда-то ниже, и не мог отвести взгляд. А потом этот мальчик заметил, и его глаза стали злыми, и он сказал: «Чего уставился?», — и Джихо тогда испугался. Испугался не того, что его ударят. Испугался того, что его увидят. Увидят таким, какой он есть. И он спрятался. На три года. А потом перестал прятаться, потому что понял: если ты прячешься, ты не живёшь. Ты просто ждёшь.       Они пили медленно, не торопясь, как пьют те, кто не хочет напиться, а хочет просто быть. Стаканы наполнялись снова и снова, и Егор перестал считать. Он чувствовал, как язык путается, как слова, которые он так старательно учил, превращаются в другие, ненужные, как мир становится ближе, теплее, понятнее. Юна смеялась, и её смех был таким заразительным, что он не мог не смеяться в ответ. Джихо рассказывал какую-то историю, в которой не было смысла, но было так много жизни, что Егор слушал, не понимая, и чувствовал, как это непонимание становится частью чего-то большего. Они были здесь. Вместе. И это было всё.       В какой-то момент Юна взяла его за руку, просто так, не думая, и он не убрал. Сидел, сжимая её ладонь, и чувствовал, как тепло её пальцев просачивается сквозь кожу, как оно смешивается с теплом алкоголя, как оно делает его мягче, спокойнее, настоящим. Джихо смотрел на них и улыбался, и в его улыбке не было ревности, только тихая, ровная радость от того, что его друзьям хорошо.       — Ты знаешь, — сказал Джихо, когда Юна, уставшая, счастливая, откинулась на спинку дивана и закрыла глаза, — я боялся, что ты будешь другим. Когда ты приехал, я думал: русский, наверное, консервативный. Наверное, будет кривиться, если узнает. А ты не кривишься. Ты просто... Есть. И это круто.       Егор слабо качнул головой — голова была тяжёлой, и это движение вышло каким-то размазанным, но он всё равно сделал его, чтобы Джихо увидел.       — Не переживай. — голос был ровным, хотя язык слегка заплетался, — Ты мой друг. Это твоё право, с кем тебе быть.       Джихо смотрел на него секунду, потом улыбнулся.       — Ладно. Тогда давайте ещё по одной.       Он потянулся к бутылке, стоящей на столе, и налил себе, потом Егору, потом Юне, которая даже не открыла глаза, только мотнула головой, когда стакан оказался перед ней.       — Не хочу, — пробормотала она.       — Пей. — сказал Джихо, — Мы тут за жизнь говорим, а ты спишь.       — Я не сплю. — не размыкая век, — Я отдыхаю. Это разные вещи.       И все засмеялись.

***

      Трое напились прямо в дрова. Это осознание пришло не сразу — сначала было просто тепло, потом тепло стало липким, потом липкость превратилась в какую-то вязкую, медленную тяжесть, которая расползалась по телу, делая руки и ноги чужими, непослушными. Егор сидел, смотрел на свои пальцы, которые держали пустой стакан, и не мог понять, почему они такие далёкие. Юна, которая ещё минуту назад делала вид, что отдыхает, теперь сидела, уставившись в одну точку на столе, и её лицо было бледным, с зеленоватым оттенком, который Егор видел только у людей, которых вот-вот вырвет. Джихо смотрел на них обоих, и в его глазах, которые ещё недавно блестели от счастья, появилась трезвая, почти паническая ясность.       — Как мы теперь до дома доберёмся? — спросил он, и его голос был тихим, но в этой тишине, которая наступила между песнями, он прозвучал как гром среди ясного неба.       Егор поднял голову, посмотрел на него, и до него медленно, как патока, которая течёт по стеклу, начало доходить. Они в клубе. Они пьяны. Все трое. Джихо, который всегда был ответственным, который никогда не пил больше одного стакана, сегодня почему-то решил, что можно нарушить правила. Юна, которая всегда говорила, что не любит алкоголь, потому что от него кружится голова, сегодня пила наравне с ними. И он, Егор, который хотел просто расслабиться, который не думал о последствиях, потому что в Москве он всегда был один и никто не видел, как он пьёт, — теперь сидел в чужом клубе, в чужой стране, и не знал, как отсюда выбраться.       — Твою мать. — выдохнул Джихо, и это было так неожиданно, так непохоже на него, всегда такого спокойного, такого вежливого, что Егор не удержался и усмехнулся.       Потом усмехнулась Юна, потом он сам, и они сидели, три дурака, и ржали, как ненормальные, над своей же глупостью, пока не поняли, что смеяться уже не над чем.       — Ладно. — сказал Джихо, вытирая глаза, — Ладно. Я позвоню господину Киму. Он приедет, заберёт тебя.       — Нет. — запротестовал Егор, и слово вырвалось быстрее, чем он успел подумать, — Не надо. Я сам. Я... Я доберусь. На такси. Я скажу, что...       — Что? — перебил Джихо, — Что ты скажешь? Что ты случайно напился в клубе, куда не должен был ходить? Что ты соврал про вечеринку без алкоголя? Что ты...       — Хватит. — простонал Егор, — Я знаю. Я знаю, что соврал. Но он не должен... Не должен видеть меня таким. Стыдно.       Стыдно. Это слово повисло в воздухе, тяжёлое, липкое, как та самая тяжесть, которая расползалась по телу. Егор вспомнил, как Тэхён смотрел на него сегодня, когда он выходил из дома. Как сказал: «Выглядишь хорошо». Как отпустил, не задавая лишних вопросов. Как доверял. А он, Егор, взял это доверие и выпил его, стакан за стаканом, пока не превратился в того, кого сейчас стыдно показывать на людях. Ему было стыдно. Стыдно перед Тэхёном, который никогда не пил при нём. Стыдно перед Чонгуком, который учил его завязывать галстук и говорил, что он хороший. Стыдно перед собой, потому что он хотел быть другим, а оказался тем же — тем, кто врёт, кто прячется, кто не умеет быть собой.       — Егор, — повторил Джихо, но уже мягче, — Тэхён-сси поймёт. Он не будет ругаться. Он просто... Он просто заберёт тебя домой. И всё.       — Нет. — заныл Егор с той упрямой, детской интонацией, которую он сам в себе ненавидел, — Я не хочу, чтобы он видел меня таким.       В этот момент Юну вырвало. Не громко — она просто наклонилась вперёд, и её вырвало прямо на пол, между столиком и диваном. Егор замер, глядя на неё, на её бледное лицо, на дрожащие плечи, и всё, что он думал о себе, о своём стыде, о Тэхёне и Чонгуке, вдруг стало неважным.       — Юна! — Джихо вскочил, подхватил её под руку и помог встать, — Давай, пошли. В туалет. Я помогу.       Она кивнула, не открывая глаз, и Джихо, который только что был таким же пьяным, как они, вдруг стал собранным, быстрым, как будто алкоголь испарился из него в одну секунду.       Егор остался один. Он сидел, сжимая в руке пустой стакан, и чувствовал, как алкоголь, который ещё минуту назад делал его тело тяжёлым, а мысли — вязкими, вдруг начал работать иначе. С каждой секундой внутри разливалось что-то новое — не тепло, нет. Лёгкость. Странная, почти невесомая лёгкость, которая поднималась откуда-то из груди, расползалась по плечам, по рукам, по пальцам, которые вдруг стали мягкими, почти неосязаемыми. Он улыбнулся сам себе, не зная даже чему, и почувствовал, как уголки губ расползаются в стороны. Ему было хорошо. Не так, как бывает, когда ты счастлив, а так, как бывает, когда ты перестаёшь контролировать. Когда мысли текут сами, не спрашивая разрешения, когда мир становится ближе, теплее, понятнее, а всё, что было важным: стыд, страх, правила — вдруг становится неважным, как старые письма, которые можно выбросить, не читая.       Но ноги были чугунными. Он попробовал пошевелить пальцами — они слушались, но медленно, как будто двигались сквозь воду. Он попробовал встать — и не смог. Тело отказывалось подчиняться, и это было странно, почти смешно, потому что голова была лёгкой, а ноги — тяжёлыми, и он сидел на диване, смотрел на танцпол, где люди двигались в такт музыке, и чувствовал себя так, будто смотрит кино, в котором не участвует. Он не знал, сколько прошло времени. Может быть, пять минут. Может быть, полчаса. Может быть, час. Время здесь, в этом полумраке, под эту музыку, было другим — не линейным, не упорядоченным, а каким-то вязким, тягучим, которое течёт, но не движется.       Он не заметил, как к нему подошёл парень. Сначала были только тень, которая упала на стол, и запах — дорогой, резкий, с нотами чего-то цитрусового и дерева. Потом — голос, низкий, чуть хрипловатый, с той интонацией, которая не оставляла сомнений: здесь не спрашивают, здесь предлагают.       — Ты один? — спросил парень на английском, и Егор поднял голову.       Парень был красивым. Высоким, выше его, с широкими плечами, которые угадывались даже под свободной рубашкой, с тёмными волосами, падающими на лоб, и глазами, которые в свете стробоскопов казались то чёрными, то золотыми. Он стоял, чуть наклонившись, и его поза была расслабленной, но в этой расслабленности чувствовалась уверенность человека, который знает, что ему не откажут. Егор смотрел на него, и в голове, которая была лёгкой, как воздушный шар, вдруг что-то щёлкнуло. Не мысль — чувство. Ему захотелось, чтобы этот парень остался. Просто потому, что он был красивым. Просто потому, что он смотрел на него так, будто видел нечто, что стоило рассмотреть. Просто потому, что он был здесь. А Егор был здесь, и всё остальное не имело значения.       — Не знаю. — ответил Егор, и его собственный голос показался ему чужим, слишком заигрывающим, — Может быть.       Парень усмехнулся, и в этой усмешке было что-то, что заставило Егора улыбнуться в ответ. Он сел рядом — не спросил, не замялся, просто сел, как будто они знали друг друга всю жизнь. Его бедро коснулось бедра Егора, и это прикосновение, лёгкое, почти невесомое, обожгло кожу сквозь джинсы. Егор не отодвинулся. Сидел, чувствуя, как тепло чужого тела просачивается сквозь ткань, как оно смешивается с теплом алкоголя, как оно делает его податливее.       — Меня зовут Умин, — представился парень низким голосом, чуть хрипловатым, как у человека, который только что проснулся.       — Егор, — слово вышло легче, чем он ожидал.       — Русский? — спросил Умин, и в его голосе не было удивления, только любопытство.       — Ага. А ты?       — Кореец, — сказал Умин, и они оба засмеялись, потому что это было очевидно, и смех был лёгким, пьяным, настоящим.       Они говорили ни о чём. О музыке, которая играла где-то в глубине зала. О свете, который менялся каждую секунду. О том, как трудно найти хороший кофе в этом районе. Слова лились рекой, нестройной, сбивчивой, и Егор не помнил, о чём они говорили, но помнил, как Умин смотрел на него — долго, внимательно, с той лёгкой, почти ленивой заинтересованностью, которая была в его взгляде, когда он подошёл. Помнил, как его рука легла на спинку дивана, за спиной Егора, как его пальцы касались его плеча, и он не отодвинулся. Помнил, как наклонился ближе, и его дыхание коснулось щеки, и он не отстранился. А потом они целовались.       Егор закрыл глаза, чувствуя чужие губы на своих, и в этом полумраке, в этом мелькании света, реальность начала расплываться. Губы Умина были мягкими, тёплыми, пахли виски и мятой, но чем дольше длился поцелуй, тем больше он переставал чувствовать их. Вместо них пришли другие губы. Твёрже. Увереннее. Такие, которые не спрашивают, но ждут. Егор не понимал, что происходит, но вдруг остро, почти физически ощутил перед собой лицо Тэхёна. Его спокойные, тёмные глаза, которые видели всё, но никогда не осуждали. Его длинные пальцы, которые держали чашку кофе по утрам. Его губы, которые он видел сжатыми в привычную, ровную линию, но которые сейчас, в этом странном, пьяном видении, были совсем рядом, почти касались его. А потом образ сменился. Чонгук — с его широкой улыбкой, с его вечным смехом, с его руками, которые учили его завязывать галстук и поправляли воротник, когда тот съезжал набок. Чонгук, который смотрел на него с моста и говорил: «Ты не один». Чонгук, чьи губы были мягче, чем у Тэхёна, чьё дыхание пахло кофе, который он пил на ходу, чьи пальцы касались его плеча, когда они ехали на велосипедах по берегу реки. Егор целовал их обоих. Не по отдельности — одновременно. Сначала Тэхёна, потом Чонгука, потом снова Тэхёна, и их губы смешивались, переплетались, становились одним целым, и он не мог, не хотел различать, где чьи, потому что в этом странном, пьяном, невозможном поцелуе было что-то, что он никогда не чувствовал раньше. Желание. Страсть. Тепло. Долгое, ровное, как свет, который горит в окне, когда ты возвращаешься домой.       Он открыл глаза. Умин смотрел на него в упор.       — Ты красивый. — прошептал Умин ему на ухо, — Очень.       Умин наклонился снова, и его рука, которая до этого лежала на спинке дивана, скользнула вниз, на плечо Егора, потом на грудь, потом ниже, к краю футболки. Его пальцы были тёплыми, уверенными, и они скользили по ткани, легко, невесомо, как будто он делал это тысячу раз. Егор замер. Внутри, где-то под рёбрами, что-то напряглось. Не страх. Что-то другое. Остановка. Слово, которое он не мог произнести, но которое пульсировало в висках, в пальцах, в кончиках зубов. Рука Умина скользнула под край футболки, и его пальцы коснулись кожи — там, где талия, где живот, где всё было мягким, незащищённым. Егор вздрогнул. Не от холода. От того, что он не хотел. Не этого. Не здесь. Не сейчас. Не с ним.       — Не надо, — едва слышно.       Умин не остановился. Его пальцы скользнули выше, к рёбрам, и Егор почувствовал, как тело напрягается, как каждый мускул кричит «нет», но не может выговорить это слово. Губы Умина коснулись его шеи, и это было мягко, почти нежно, но Егор чувствовал только холод, который поднимался откуда-то изнутри, замораживая всё на своём пути.       — Я сказал, не надо, — повторил он громче, и в его голосе появилась та хриплая, срывающаяся нота, которая была похожа на крик, но не могла им стать.       Умин поднял голову, посмотрел на него. В его глазах мелькнуло удивление, смешанное с досадой. Или просто непониманием того, почему этот светловолосый парень, который только что целовался с ним, вдруг говорит «нет».       — Ты чего? — спросил Умин, и его голос был спокойным, но в нём чувствовалось напряжение, — Сам же хотел.       — Не хотел. — и это была правда, — Я не... Я не хочу. Отпусти.       — Ты пил со мной, целовался. — пальцы Умина, которые всё ещё лежали на животе Егора, чуть сжались, — А теперь говоришь, что не хочешь?       — Не хочу. — по-детски заныл Егор, — Я сказал нет. Значит нет.       Он попытался оттолкнуть руку Умина, но пальцы не слушались, и это движение вышло жалким, неуверенным, как у ребёнка, который учится ходить и падает на первом же шаге. Умин усмехнулся, и в его усмешке появилось что-то, что заставило сердце Егора сжаться.       — Ладно. — сказал он, но не убрал руку, — Ладно. Не хочешь — не надо. Но ты же сам... Ты первый начал.       — Я не... — начал Егор, но Умин уже наклонился снова, и его губы коснулись шеи, а пальцы скользнули выше, и Егор почувствовал, как всё внутри кричит, но не может вырваться наружу.       — Отпусти.       — Тихо. — промурлыкал Умин, и его голос был мягким, почти ласковым, — Тихо. Всё хорошо. Ты же хотел.       — Я не... — Егор не успел закончить.       — Он сказал, что не хочет.       Голос был ровным, спокойным, как удар метронома, и он разрезал воздух, как нож. Умин замер. Его пальцы, которые ещё секунду назад скользили по животу Егора, застыли, и Егор почувствовал, как напряжение, которое держало его всё это время, вдруг стало чужим, ненужным. Он поднял голову и увидел Тэхёна. Сначала была только тень — высокая, прямая, которая заслонила свет, падающий от колонны. Потом — знакомый силуэт, который он узнал бы из тысячи. Пальто, которое было таким же чёрным, как в тот первый день у школы. Плечи, которые всегда были прямыми, даже когда Тэхён уставал. Лицо, спокойное, непроницаемое, но в глазах — что-то, что Егор никогда не видел. Не холод. Не презрение. Ярость. Глубокая, ледяная, как вода в проруби, которая сковывает всё вокруг.       Умин отшатнулся. Его рука, которая только что лежала на животе Егора, дёрнулась назад, и он отодвинулся на край дивана, и его лицо, которое ещё минуту назад было таким уверенным, вдруг стало бледным, почти испуганным.       — Мы просто... — начал тот, но Тэхён не дал ему закончить.       — Ты слышал, что он сказал. — голос был ровным, но в этой ровности была такая сила, что Умин, который только что был уверенным, расслабленным, вдруг сжался, — Уходи.       Умин не стал спорить. Он встал, и его фигура, высокая, красивая, на секунду заслонила свет, который бил из-за колонны, а потом он исчез в толпе, оставив после себя запах духов и чувство, что он только что избежал чего-то, что могло быть хуже, чем любой скандал.       Тэхён стоял, смотрел на Егора, и его лицо было спокойным, но Егор видел, как дрожат его пальцы, которые он сжал в кулаки, как напряжены его плечи, как тяжело он дышит, стараясь удержать себя в руках. Он не смотрел на Егора с осуждением. Он смотрел на него так, будто хотел убедиться, что он здесь, что он цел, что с ним ничего не случилось. И в этом взгляде, в этой сдерживаемой ярости, которая была направлена не на него, было что-то, что заставило Егора почувствовать себя маленьким, глупым, виноватым. И защищённым.       — Ты пришёл, — сказал Егор, и голос его был хриплым, срывающимся, но в нём было столько радости, столько облегчения, что Тэхён, который стоял напротив, смотрел на него, и его выражение вдруг стало чуть мягче.       Но только чуть. Ярость никуда не делась — она просто ушла вглубь, туда, где её не было видно.       — Пришёл.       Тэхён протянул руку, и Егор взял её, чувствуя, как пальцы, тёплые, уверенные, сжимают его ладонь. Он встал, и ноги его подкосились, и он, наверное, упал бы, если бы Тэхён не поддержал его. Он стоял, прижавшись к его плечу, чувствуя, как ткань пальто пахнет тем же, чем всегда, — кожей, кофе, чем-то спокойным, надёжным, что было его домом. И ему было стыдно. И ему было страшно. И ему было хорошо от того, что Тэхён здесь. И он не знал, что из этого сильнее.
17 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (1)