Я не могу без тебя
2 апреля 2026 г., 09:58
Примечания:
ну а чо тянуть резину
Утро было серым. Не тем ослепительно-честным утром, которое разбило их три месяца назад, а вязким, сонным, каким-то ватным. Дождь барабанил по карнизу за окном, и этот звук въедался в голову, мешая сосредоточиться на чём-либо. Капли стекали по стеклу медленно, неохотно, будто тоже не хотели прощаться с тем, что осталось за окном.
Адель сидела на кухне, там же, где всегда, на полу, прислонившись спиной к холодильнику. Она давно перестала задавать себе вопрос, почему делает это. Просто здесь было легче дышать. Холод, идущий от металлической стенки, проникал сквозь ткань футболки, пробирался под кожу, добирался до костей, и это было хоть какое-то ощущение. Что-то, что напоминало:
Ты есть.
Ты существуешь.
Ты не растворилась окончательно в этой серой, липкой пустоте, которая стала ее единственным домом.
Перед ней лежал блокнот. Тот самый. Она достала его вчера вечером, когда Саша уснула, и теперь смотрела на рисунок, который не могла закончить уже три недели. Профиль. Женский. Но не Вика. Адель не решалась рисовать ее снова. Боялась, что карандаш сломается под тяжестью того, что она чувствует. Боялась, что грифель, коснувшись бумаги, оставит не линию, а трещину, которая пойдёт по всей ее жизни. Это был просто набросок, лицо без имени, без истории, без глаз. Потому что глаза Адель не могла рисовать. Глаза всегда получались янтарными, а это было слишком больно. Слишком. Каждый раз, когда карандаш выводил этот знакомый разрез, этот невозможный цвет, который невозможно передать на бумаге, ее сердце останавливалось, а потом билось так, что рёбра трещали.
Саша возилась в спальне, собираясь в магазин. Адель слышала ее шаги: мягкие, осторожные, будто Саша боялась нарушить хрупкий порядок ее оцепенения. Звон ключей, приглушённый разговор по телефону, кажется, с мамой. Сашина жизнь текла своим чередом, ровно, спокойно, предсказуемо. Работа, дом, магазин, редкие посиделки с друзьями. Адель иногда чувствовала себя паразитом, который присосался к этой ровной жизни и медленно высасывает из нее цвет, оставляя только бледные, обескровленные ткани. Но Саша, кажется, не жаловалась. Или жаловалась, но не вслух. Или жаловалась кому-то другому, в те минуты, когда Адель сидела на полу кухни и смотрела на дверь.
— Я в магазин, — Саша появилась в дверях кухни, натягивая джинсовку. Волосы она отросла за последний месяц, и они теперь падали на грудь мягкими светлыми волнами. Адель помнила, как увидела ее тогда, на съёмках, и подумала:
Хорошо, что Саша блондинка. Вика тоже блондинка.
Тогда ей казалось, что это важно. Что сходство поможет обмануть боль. Теперь это казалось смешным и горьким одновременно. Жестокой насмешкой тела над душой, которая не хотела забывать.
— Тебе что-нибудь принести?
Адель подняла глаза от блокнота, но смотреть на Сашу не стала. Смотрела куда-то мимо, в пространство между холодильником и плитой, где три месяца назад стояла Вика, сжимая край столешницы побелевшими пальцами, сжимая так сильно, будто от этого зависело, удержит ли она себя от падения. Или от бегства.
— Не знаю, — ответила она.
Эти слова вышли сами собой, без мысли, без чувства, просто рефлексом, и Адель поморщилась, как от физической боли. Губы скривились, брови сошлись к переносице, и в груди что-то сжалось, сдавило лёгкие.
Я не знаю.
Викина фраза. Она впитала ее за три месяца так глубоко, что теперь «не знаю» стало ее собственным ответом на всё. Оно въелось в язык, в горло, в самую глубину, где рождаются слова, и теперь любая мысль, прежде чем обрести голос, проходила через этот фильтр — не знаю, не знаю, не знаю.
Что ты хочешь есть?
Не знаю.
Что ты чувствуешь?
Не знаю.
Будет ли у нас завтра?
Не знаю.
Ты любишь меня?
Не знаю.
Сколько раз она слышала это от Вики? Сколько раз эти два слова резали ее острее ножа, оставляя раны, которые не заживали, потому что их постоянно бередили? Сколько раз она хотела крикнуть:
Как ты можешь не знать? Как ты можешь не знать, любишь ли ты меня? Как ты можешь не знать, хочешь ли быть со мной? Это же самое главное! Это единственное, что вообще имеет значение!
И теперь она сама стала этим «не знаю». Стала пустотой, которая не может ответить даже на самый простой вопрос.
Саша, кажется, ничего не заметила. Или сделала вид. Она всегда делала вид, что всё нормально, что Адель просто устала, что это пройдёт, что нужно немного времени, чуть-чуть потерпеть, и всё наладится. Саша была хорошей. Слишком хорошей. Слишком правильной. Слишком терпеливой. И Адель ненавидела себя за то, что принимает эту терпеливость, как принимают подаяние, зная, что нечем отдать.
— Хорошо, — сказала Саша с той мягкой, вымученной улыбкой, которая никогда не достигала глаз. — Я возьму что-нибудь к ужину. Может, ту лапшу, которую ты любишь?
Адель кивнула. Лапша. Да. Когда-то она любила лапшу. Когда-то она любила много чего. Сейчас она не была уверена, что вообще способна на это чувство — любить. Не то чтобы любить, а просто… хотеть. Хотеть есть, хотеть рисовать, хотеть жить. Всё стало серым, плоским, не имеющим вкуса, запаха, цвета. Даже кофе, тот самый, который Вика заваривала слишком крепким, теперь пился без удовольствия, просто потому что надо было что-то делать, чтобы не лежать лицом в подушку до вечера, чтобы не чувствовать, как время ползёт по коже холодными, липкими улитками.
— Я ненадолго, — Саша наклонилась, коснулась губами Аделькиного виска.
Поцелуй был лёгким, быстрым, почти невесомым. Но Адель почувствовала тепло. Всегда чувствовала. И всегда ненавидела себя за то, что принимает это тепло, хотя не может дать ничего взамен. Только пустоту. Только молчание. Только тело, которое занимает место в постели, но не согревает.
— Хорошо, — повторила Адель.
Саша задержалась на секунду, глядя на нее. В ее глазах было что-то: беспокойство, жалость, любовь, усталость, но она ничего не сказала. Только поправила ремень сумки на плече и вышла в прихожую.
Адель слышала, как она обувается. Как звякнули ключи в замке. Как щёлкнула дверь, отрезая от квартиры последние звуки живого мира.
Тишина наступила мгновенно. Она была густой, плотной, почти осязаемой. Адель могла бы поклясться, что слышит, как пыль оседает на поверхности стола, как капли дождя за окном разбиваются о стекло, как ее собственное сердце бьётся где-то в горле, а не в груди, как кровь течёт по венам медленно, густо, с трудом пробивая себе дорогу.
Она закрыла блокнот. Положила его на столешницу туда, где три месяца назад стояла Викина кружка, та самая, с отколотым краем, которую Вика отказывалась выбрасывать, потому что «она помнит наш первый завтрак». Провела пальцами по обложке, чувствуя под подушечками шероховатость кожи, и подумала о том, что могла бы сейчас нарисовать что угодно. Но не могла. Руки не слушались, мысли путались, а в голове засела одна и та же картинка, заезженная пластинка, которую невозможно остановить: Вика, которая стоит у этой самой столешницы, и свет падает на ее волосы, делая их золотыми, и она говорит:
Ты хочешь знать, что я чувствую?
Да. Адель хотела знать. Хотела всегда. Каждый день, каждую минуту, каждую секунду их совместной жизни. Она хотела залезть к ней в голову, в сердце, в самую глубину, где прячутся настоящие ответы, и вытащить их наружу. Она хотела услышать:
Я люблю тебя.
Я боюсь.
Я не знаю, как это делать правильно. Но я люблю.
Люблю. Люблю.
Но теперь уже не важно. Вика не позвонила, не написала, не появилась. Она исчезла так же тихо, как жила всё это время, не занимая собой пространство, не оставляя следов. Только камень на дне ее сумки, тот самый, который Адель подарила, когда давно была на море, гладкий, чёрный, с выгравированными словами, ведь это был ее любимый камень, который она взяла с отпуска. Только рисунок в закрытом блокноте, спрятанном на самой высокой полке. Только эта пустота, которая никак не хотела заполняться, сколько бы Сашиного тепла ни лилось в нее.
Адель поднялась с пола. Ноги затекли, и она постояла секунду, привыкая к вертикальному положению, чувствуя, как кровь с трудом возвращается в онемевшие ступни, как покалывание разбегается от пяток к икрам. Прошла в спальню, остановилась у зеркала. Посмотрела на себя. За три месяца она похудела: скулы выступали резче, острые, как лезвия, под глазами залегли глубокие тени, делая взгляд провальным, пустым, волосы тускло блестели в сером свете утра, лишённые жизни. Она выглядела слишком старой для своих девятнадцати. Слишком уставшей для человека, который почти ничего не делает.
— Кого ты обманываешь? — Спросила она у своего отражения. Голос был хриплым, чужим, будто принадлежал не ей. — Ты всё еще ждёшь. Ты всегда будешь ждать.
Отражение не ответило. Оно только смотрело на нее своими карими глазами, в которых не было ни надежды, ни отчаяния. Только усталость. Та самая, с которой Вика смотрела на неё в то утро. Та самая, которая говорит:
Я больше не могу. Я не знаю, как. Я устала. Просто устала.
Адель отошла от зеркала. Прошла на кухню, налила воды, выпила залпом, чувствуя, как холодная жидкость скользит по горлу, оставляя ледяной след. Поставила стакан на стол, рядом с блокнотом. Посмотрела на дверь в прихожей, ту самую, за которой три месяца назад скрылась Вика. За которой только что скрылась Саша.
Она думала о сожалении. О том, что если бы можно было вернуться в то утро, она бы сделала всё иначе. Не стала бы давить. Не стала бы кричать. Не стала бы требовать ответа, к которому Вика не была готова, которого боялась сама, как боятся смотреть в бездну, потому что бездна смотрит в ответ. Она бы просто подошла, обняла ее со спины, уткнулась лицом между лопаток, вдохнула этот запах: кофе, горький шоколад, что-то свежее, травяное и сказала бы:
Хорошо. Я подожду. Я буду ждать столько, сколько нужно. Я никуда не уйду. Я здесь. Я всегда здесь.
Но тогда она не знала, что ожидание может длиться вечность. Не знала, что слова, брошенные в гневе, нельзя забрать обратно, они уходят в человека, как пули, и остаются там, гноятся, болят, не дают дышать полной грудью. Не знала, что пощёчина оставляет след не только на щеке, но и где-то гораздо глубже, там, куда не достать ни извинениями, ни обещаниями, ни даже самой искренней любовью.
Она сожалела.
Сожалела так сильно, что это чувство стало ее постоянным спутником, въелось в кожу, смешалось с кровью, стало частью ее ДНК. Она сожалела о каждом «ты не любишь меня», о каждом «ты пользуешься мной», которое она могла бы не говорить. Она сожалела о том, что не сказала главного, не тогда, когда это могло что-то изменить, а потом, когда было уже поздно, когда дверь закрылась, когда жёлтое такси исчезло за поворотом. Она сожалела о том, что ударила. О том, что не побежала следом. О том, что стояла у окна и смотрела, как капли дождя разбиваются о стекло, как дворники стирают с лобового стекла ее последнюю надежду, вместо того чтобы спуститься, догнать, упасть на колени в лужу, схватить за руку, прижать к себе и сказать:
Прости. Прости. Прости. Я всё сделаю иначе. Я стану другой. Только не уходи. Пожалуйста, не уходи. Я без тебя умру.
Но она не сделала этого. Она стояла на кухне, прижимая ладонь к горящей щеке, и смотрела, как жёлтое пятно такси растворяется в сером дожде. Она ждала, что Вика вернётся. Она ждала пять минут, десять, час. Она ждала весь день. А потом наступила ночь, и Адель поняла, что Вика не вернётся. Не сегодня. Не завтра. Никогда.
И теперь оставалось только сидеть на холодном полу кухни, обнимать колени, вжиматься спиной в холодильник и ждать. Чего? Адель не знала. Может быть, чуда. Может быть, конца. Может быть, просто того, что однажды боль станет меньше, и она сможет дышать, не чувствуя, как лёгкие сжимаются в спазме, как рёбра трещат от давления, как сердце колотится где-то в горле, мешая глотать.
Дождь за окном усилился. Капли барабанили по карнизу, по подоконнику, по стёклам, и этот звук был единственным, что нарушало тишину. Монотонный, бесконечный, как её ожидание. Адель закрыла глаза, прислонилась затылком к стене. В голове было пусто. Хорошо, когда пусто. Когда пусто, не о чем думать. Не о ком помнить. Не о ком жалеть. Можно просто быть. Просто существовать. Просто ждать, пока время сделает свою работу: сотрёт, сгладит, превратит острую боль в тупую, привычную, с которой можно жить.
Она не знала, сколько просидела так. Минуту. Десять. Полчаса. Час. Время потеряло значение. В этой квартире, в этой тишине, в этом сером свете время не текло, оно стояло на месте, застыло, как смола, как янтарь, в котором навеки застыла та утренняя сцена. Как та ночь на диване, которую они обе делали вид, что не помнят, но которая въелась в память, как въедается въедливая краска в кожу.
А потом она услышала.
Сначала ей показалось, что это дождь. Или ветер. Или просто игра воображения, та самая, которая заставляла ее вздрагивать каждый раз, когда в подъезде хлопала дверь, когда лифт останавливался на ее этаже, когда соседи за стеной передвигали мебель. Но звук повторился. Три удара. Коротких, но отчётливых. Глухих. Робких. Будто тот, кто стучал, боялся, что его не услышат, и одновременно боялся, что услышат.
Адель открыла глаза.
Сердце пропустило удар. Один. Два. Три. А потом забилось где-то в горле, часто, сбивчиво, почти болезненно, отдаваясь пульсацией в висках, в кончиках пальцев, в каждой клетке тела. Саша не могла вернуться так быстро, она ушла всего полчаса назад, а магазин в двадцати минутах ходьбы. И у Саши были ключи. Саша никогда не стучала. Саша просто входила, будто жила здесь всегда, будто имела на это право. А этот стук был чужим. Неуверенным. Незнакомым. И в то же время…
— Это не она, — прошептала Адель вслух, чтобы убедить себя. Голос дрожал, срывался, ломался, как у подростка. — Это не она. Прекрати. Перестань. Ты уже сто раз так делала. Это соседи. Это почтальон. Это кто угодно, только не она.
Но ноги уже поднимали ее с пола. Сами. Без команды. Без разрешения. Будто тело знало то, что разум отказывался принимать. Она шла к двери, чувствуя, как пол под босыми ступнями становится ледяным, как воздух в прихожей кажется спёртым, тяжёлым, как сердце колотится где-то в ушах, заглушая все остальные звуки: дождь, ветер, собственное дыхание.
Она остановилась перед дверью. Протянула руку к ручке. Пальцы дрожали, и она сжала их в кулак, потом разжала, потом снова сжала.
Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
Это не она. Это не может быть она. Прошёл столько времени. Вика не вернулась. Вика не вернётся. Она сказала всё, что хотела сказать, и ушла.
Еще один стук. Тише, чем первые, почти неслышный, но Адель услышала. Услышала так, будто он прозвучал прямо у нее в груди. Пальцы сомкнулись на ручке. Она повернула ее, чувствуя, как металл холодит ладонь, как замок щёлкает, освобождая дверь. Потянула на себя.
Воздух из подъезда пахнул сыростью, мокрым асфальтом, прелыми листьями и чем-то еще. Чем-то, что Адель узнала бы из тысячи, из миллиона запахов. Из всех запахов мира.
Кедр. Апельсин. И что-то свежее, травяное, почти неуловимое, то, что невозможно повторить, невозможно купить в магазине, невозможно забыть, даже если выжечь себе память калёным железом.
Ее запах.
Запах Вики.
На пороге стояла девушка.
Тёмные волосы, мокрые от дождя, прилипли к сбритым вискам, к щекам, ко лбу. Кожанка, та самая, которую Адель ненавидела и которую Вика носила назло всем, промокла на плечах, и капли стекали по рукавам, падая на пол, разбиваясь о линолеум мелкими брызгами. Она сжимала в руке старую чёрную сумку, ту самую, которую купила на распродаже две зимы назад, ту, в которую уместилась вся ее жизнь, весь ее мир, все те вещи, которые она забрала, уходя.
И глаза.
Янтарные.
Те самые.
Которые Адель видела каждую ночь во сне. Которые она пыталась забыть, выжечь, вытравить из памяти, но не могла. Которые преследовали ее в каждом рисунке, в каждом отражении, в каждом случайном взгляде прохожего с похожим цветом глаз. Которые смотрели на нее сейчас, в упор, с порога квартиры, где всё началось и где всё, возможно, должно было закончиться.
Адель не могла дышать.
Воздух кончился. Закончился в тот самый момент, когда она открыла дверь. В лёгких было пусто, горло сжалось, и она стояла, открыв рот, как выброшенная на берег рыба, и не могла сделать вдох. Не могла глотнуть этот сырой, пахнущий дождём и Викой воздух, потому что если она вдохнёт, то взорвётся. Рассыплется на миллион осколков, которые никогда не собрать обратно.
Она стояла, вцепившись пальцами в дверной косяк так сильно, что ногти впились в дерево, и смотрела. Смотрела на Вику. Настоящую. Живую. Мокрую от дождя, с каплями на ресницах, которые дрожали. С чёрной сумкой в руке, с пальцами, побелевшими от того, как сильно она сжимала ручку. С глазами, в которых было столько всего, что у Адель перехватило дыхание.
Вика молчала.
Она стояла на пороге, не переступая, будто боялась, что если сделает шаг, то провалится, исчезнет, растворится, как сон, который не удержать. И смотрела на Адель. На ее исхудавшее лицо, на тени под глазами, на старую футболку, которую она носила дома, на босые ступни, на дрожащие руки. Что она видела? Сожаление? Боль? Надежду? Или ту же пустоту, которую Адель носила в себе три месяца?
Ее губы дрогнули. Она открыла рот, но звука не было. Только движение губ, то самое, которое Адель видела во сне каждую ночь. Только теперь это был не сон. Теперь это было здесь. Наяву.
— Можно… — голос Вики сорвался, превратившись в хриплый, почти неслышный шёпот. Она прочистила горло, сглотнула, и Адель видела, как движется ее кадык, как дрожат ресницы, как капли дождя падают с них на щёки. — Можно войти?
Слова упали в тишину лестничной клетки, и эхо подхватило их, унося куда-то вверх, к высокому потолку, в темноту, где прятались чужие двери и чужие жизни.
Адель смотрела на нее. На мокрые волосы, прилипшие к щекам, делающие ее лицо ещё более острым, ещё более хрупким. На кожанку, которое она узнавала: Вика носила его редко, и Адель всегда говорила, что оно ей не идёт, а Вика смеялась и говорила:
Мне в нём удобно.
На руки: тонкие, с побелевшими костяшками, которые сжимали ручку сумки так сильно, будто от этого зависела жизнь. На ее губы: бледные, потрескавшиеся, искусанные.
Внутри Адель всё кричало.
Кричало от боли, от надежды, от страха, от того, что эти три месяца пустоты и молчания вдруг оказались ненастоящими, что Вика стоит здесь, на пороге, и смотрит на нее своими янтарными глазами, и ждёт ответа. Кричало так громко, что Адель почти не слышала ничего, кроме этого крика. И в этом крике было только одно слово, одно имя, один вопрос, на который у нее не было ответа.
Вика.
Она хотела сказать «да». Хотела броситься на шею, уткнуться лицом в мокрую кожанку, вдохнуть этот запах, который преследовал ее во сне, который она искала в Сашиных волосах, в Сашиной коже, в Сашином дыхании, и никогда больше не отпускать. Хотела кричать, плакать, смеяться, упасть на колени и умолять остаться. Хотела всё, что угодно, лишь бы Вика не исчезла снова, не растворилась в сером утре, не стала ещё одним сном, который разбивается о реальность.
Но она не могла.
Не могла пошевелиться. Не могла выдавить из себя ни звука. Потому что если она скажет «да», если впустит Вику обратно в эту квартиру, в эту жизнь, в это сердце, которое только начало затягиваться тонкой, хрупкой корочкой поверх незажившей раны, — всё повторится. Те же качели, то же «не знаю», та же боль, которая разрывает на части, когда человек, которого ты любишь, смотрит сквозь тебя, будто тебя не существует. Те же ночи, когда ты лежишь рядом и чувствуешь, как она далеко, как она где-то там, куда тебе не достучаться, куда не проникнуть. Та же пустота, которую ты пытаешься заполнить собой, своей любовью, своей болью, но она никогда не заполняется, потому что пустота внутри другого человека — это не то, что можно заполнить извне.
А если она скажет «нет», то Вика уйдёт. Навсегда. И это будет конец. Настоящий. Без возможности вернуться. Без надежды. Без «может быть». Просто пустота, которая останется с ней до конца дней. Пустота, которую не заполнит никто: ни Саша, ни время, ни работа, ни слёзы по ночам. Пустота, которая будет расти, разрастаться, пока не поглотит ее целиком, пока от Адель не останется только имя на почтовом ящике.
Вика стояла на пороге, и дождь капал с ее волос на пол, и она не двигалась, не повторяла вопрос, не делала шаг вперёд. Она ждала.
Как тогда, на кухне, когда Адель спросила:
Если бы я сказала, что ухожу, ты бы меня остановила?
Теперь Адель стояла перед выбором.
Остановить. Или отпустить.
Адель смотрела в ее глаза. В эти янтарные глаза, которые она рисовала сотни раз, которые помнила наизусть, каждый блик, каждую крапинку, каждую тень, которые преследовали ее во сне и наяву. В них не было той ледяной пустоты, которая была в то утро. В них не было спокойствия, за которым прячется всё остальное: страх, неуверенность, боль. В них было что-то другое.
Что-то, чему Адель боялась дать имя.
Боль. Страх. Надежда. Отчаяние. Любовь. Всё вместе, переплетённое, смешанное, неотделимое одно от другого. И что-то еще. Что-то огромное, пугающее, то, что Вика так долго прятала за маской невозмутимости, за своим «не знаю», за своей отстранённостью. То, что она не могла сказать вслух, но что было написано на ее лице сейчас, мокром от дождя, осунувшемся за эти месяцы, таком родном и таком чужом одновременно.
Я люблю тебя.
Это было в ее глазах. Не в словах, которые она так и не научилась говорить, а в том, как она смотрела. В том, как дрожали ее губы. В том, как она стояла на пороге, не решаясь войти, боясь, что ее прогонят, боясь, что уже поздно, боясь, что она всё сломала, что ничего не исправить, что надежды нет.
Но она пришла. Даже если через три месяца. Пришла, промокшая, замерзшая, с сумкой, в которую уместилась вся ее жизнь, и стояла на пороге, и ждала.
— Адель, — голос Вики дрогнул, сломался, и это было первое слово, которое она произнесла за всё время, кроме вопроса. Одно имя. Ее имя. И в этом имени было столько всего, что у Адель подкосились ноги.
Колени задрожали, и она вцепилась в косяк обеими руками, чувствуя, как дерево врезается в ладони, как острые щепки впиваются в кожу. Она стояла в дверном проёме, держась за косяк, как за спасательный круг, и смотрела на ту, которую любила, которую потеряла, которую не надеялась увидеть снова. И не знала, что делать.
Дождь шумел за окном лестничной клетки. Капли падали с Викиных волос, с ее кожаной куртки, с ее сумки, и растекались по полу маленькими тёмными лужицами, отражая серый свет. Вика стояла на пороге, не переступая, и ждала. Ее губы дрожали. Ресницы были мокрыми от дождя или от слёз, Адель не могла разобрать. Она стояла и смотрела на Адель так, будто от ее ответа зависела вся ее жизнь. Вся оставшаяся жизнь.
А внутри Адель всё кричало. Кричало так громко, что она почти не слышала ничего, кроме этого крика. И в этом крике не было слов. Только звук. Только боль. Только любовь, которая не умерла, сколько бы она ее ни хоронила. Которая выжила, проросла сквозь пустоту, сквозь время, сквозь Сашины объятия, сквозь все ее попытки забыть. Которая была здесь, в этой двери, в этом взгляде, в этом молчании.
Она смотрела на Вику. На ее мокрые волосы. На ее дрожащие губы. На ее руки, сжимающие сумку. На ее глаза, полные того, что она так долго не могла сказать.
И вдруг она поняла.
Она поняла, что всё это время ждала не ответа. Не объяснений. Не обещаний. Она ждала не слов. Она ждала этого. Этого момента. Этого взгляда. Этого, что Вика придёт. Сама. Без принуждения, без давления, без требований. Просто придёт, потому что не может иначе. Потому что любит.
Потому что дом там, где Адель.
Примечания:
даже не вериться, что эта глава была последней и я прощаюсь с этой работой. я вас очень люблю, просто спасибо за бешеный актив, я рада, что работа вас заинтересовала. ждите новые работы, ведь уже есть одна идейка, пишу ее, а так задавайте вопросы, буду рада ответить. до встречи))