Две весны Ибрагима.

NC-17
Завершён
26
автор
Размер:
56 страниц, 19 166 слов, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник

Глава 3. То, что не следовало бы знать.

Настройки
Зима 1534 — 1535. Зима легла на Стамбул тяжёлым пологом. Дожди не прекращались по сорок дней, вода стекала по мраморным плитам Топкапы грязными ручьями, смывая в Босфор последние опавшие листья.  Сулейман ушел в персидский поход ещё в сентябре, и без него дворец казался огромным, пустым и глухим. Даже огонь в каминах не мог прогнать сырость, которая заползала под кафтаны, въедалась в кости, заставляла стариков кашлять по ночам.  Ибрагим не любил зиму. Не любил, когда темнело рано, когда нельзя было выйти в сад, чтобы разогнать мысли, когда приходилось сидеть в душных покоях с Хатидже и прислушиваться к её дыханию. Он нуждался в движении — ветер, шум, что угодно, только бы заглушить то, что копошилось в груди, отравляя всё тело, будто мерзкий опарыш.  Она являлась ему во снах. Просыпаясь, он шептал молитвы, просил Аллаха избавить его от наваждения, но к утру понимал — молитвы не помогают. Хюррем проникала в него, как этот зимний холод — медленно, неотвратимо, заставляя ныть каждый сустав.  В гареме сплетни вились, как змеи в сыром подвале. Говорили, что госпожа принимает гонцов из похода с видимым безразличием и только лишь справляется о здоровье повелителя. Говорили, что она осунулась, что глаза её впали. Говорили, что она так и не написала ему ответ.  Ибрагим знал — о каждом шорохе, о каждом перешептывании, о каждой неосторожно брошенной фразе. Ему было интересно, сколь долго она сможет продержаться. Разумеется, Хасеки не сломается — скорее сломает тех, кто попытается перейти ей дорогу. Однако, эта мысль не доставляла удовлетворения великому визирю. 

***

Однажды, возвращаясь из Топкапы в свой дворец, Ибрагим завернул на Гранд-базар. Расписные ковры, невиданной красоты ткани, ремесленники, рабы, ювелиры — всё смешивалось в одно пёстрое пятно. Визирь забрёл в неприметную лавку — старый еврей-ювелир хвастался своим ассортиментом.  Паша уже выбрал сапфировую шкатулку и собирался уходить, когда из помещения, отделенного ветхой тканью из хлопка, послышался знакомый голос.  —… через три дня. Скажешь, что нашёл в старом сундуке. Никто не должен об этом знать, эфенди.  Это была Назлы. Верная служанка непокорной госпожи. Голос её был приглушен, но великий визирь, обладавший хорошей памятью, непременно узнал его. Он шагнул в тень за колонной. Хозяин лавки, знавший цену молчанию, опустил глаза и сделал вид, будто перебирает камни.  Назлы вышла, закутанная в тёмный плащ, с небольшим свертком в руках, и быстро исчезла в толпе. Ибрагим дождался, пока она скроется из виду и повернулся к ювелиру. — Что она купила у Вас, эфенди?  Тот замялся, переступил с ноги на ногу, бросил взгляд на дверь. — Паша хазретлери, я не смею… — Ты смеешь говорить мне «нет»? — Ибрагим не повысил голос, но в тишине лавки его слова звучали угрожающе. — Ты знаешь, кто я. И ты знаешь, что я не люблю повторяться.  Ювелир побледнел, руки его задрожали. Он поколебался ещё мгновение, затем выложил на прилавок несколько вещей, завернутых в тряпицу. Ибрагим развернул. Там были простые, почти бедные украшения — серьги с бирюзой, тонкий браслет, пара колец. Не то, что носила бы госпожа. Однако, пашу привлекло увесистое ожерелье с крупным камнем.  — Она сказала, для племянницы, — пролепетал ювелир, вытирая пот со лба. — Девушка из бедной семьи, выходит замуж, говорит, нужны скромные подарки… Ибрагим ухмыльнулся. Племянница у Назлы? У рабыни, которую привезли в гарем ещё ребенком, лишённой отца и матери, без единой души на всём белом свете? Он сунул украшения обратно, взяв с собой только ожерелье, бросил на прилавок монету — за молчание — и вышел, не сказав больше ни слова.  В седле, под очередным холодным дождём, он прокручивал в голове увиденное. Странный набор украшений, приказ никому не говорить. Это могло означать только одно — у Назлы есть тайна. А тайна служанки всегда была тайной её госпожи.  Он спешился, опустился на сырую землю. Покрутил в руках украшение, поцарапал поверхность. Ничего. Отбросив его, визирь собирался продолжить путь, однако услышал щелчок, и заметил, как массивный камень разделился надвое: нет, такой прочный материал не мог расколоться от одного лишь падения. Ибрагим вновь осмотрел ожерелье. Его взгляд зацепился за лезвие, что нарочно было встроено в крупный рубин. Лезвие, что было скрыто для известной цели.  Вернувшись в свой дворец, который давно перестал быть для него домом — а был ли? — Ибрагим призвал Фируз-агу, верного, а главное, молчаливого слугу, и приказал проследить, с кем встречается Назлы в ближайшие дни.  — Смотри в оба, — сказал он, глядя ему в глаза. — Каждый шаг, каждое слово. Если узнает кто-то ещё, кроме нас, ты знаешь, что будет.  Фируз-ага поклонился, не задавая лишних вопросов. 

***

Результат не заставил себя ждать. Через два дня, ближе к вечеру, Фируз-ага явился с докладом. Назлы встречалась с молодым агой из охраны гарема, тем самым, что часто сопровождал госпожу Хюррем-султан в её редких выходах. Встреча была короткой, но значимой — они обменялись записками в саду, у фонтана, что скрыт деревьями, где обычно не бывает никого. Люди Ибрагима перехватили одну из записок, и она попала к аге.  — Покажи, — велел Ибрагим.  Он протянул ему сложенный вчетверо листок тонкой бумаги.  В комнате, при свете свечи, он развернул его. Бумага пахла ароматным маслом — слабо, едва уловимо, однако слишком знакомо.  «Завтра, в час, когда во дворце гасят свет. Приходи один. Если узнает хоть одна живая душа — пеняй на себя.» Почерк был резким, без единого украшения, без завитушек и округлостей, которыми обычно украшают письма женщины. Хюррем писала так, как и говорила : коротко, не оставляя места лишним возражениям.  Великий визирь сидел, глядя на огонь, а в голове его крутились мириады мыслей. Что она вновь задумала? Зачем она зовёт молодого агу в поздний час? Почему не доверилась даже Назлы? И, самое главное — почему меня это волнует?  — Разумеется, так как мне нужно иметь представление о её срамных выходках, — успокаивал себя паша.  Он мог пойти к Хатидже. Мог рассказать о тайных встречах, о подозрительных записках. Мог написать падишаху письмо — и тогда Хюррем, эта вечно изнывающая змея, наконец получила бы по заслугам. Она была его врагом. Она всегда была его врагом.  Но что-то остановило его. Быть может, человеческое любопытство, которое заставляло его следовать по пятам за Хюррем все эти годы, разбирая по кусочкам каждое её движение, каждое слово. Может, то другое — чему он не смел давать имени.  Глубокой ночью, когда дворец погрузился в томную, давящую тишину, Ибрагим сам пришёл к старому фонтану, скрытому густыми кипарисами. Дождь к тому времени уже прекратился, но земля была мокрой, холод пронизывал до костей, пробираясь под толстый кафтан. Паша спрятался в тени деревьев, замер, сливаясь с темнотой, и ждал.  Она пришла в назначенное время — быстрая, незаметная, аккуратная. Тёмная ткань с глубоким капюшоном скрывала её фигуру, но Ибрагим узнал бы её по походке, по тому, как гордая госпожа держит осанку, даже если бы она была закутана с ног до головы. Из под капюшона выбилась прядь — яркая, цвета янтаря — как адское пламя в этой тоскливой ночи. С ней был тот самый ага. Она говорила тихо, практически шепотом, но в ночной тишине трудно было что-то не услышать.  — Делай, как велено, — её голос отдавал решительностью, в нём звучала сталь. — Помни, твоя болтливость будет стоить тебе жизни. Забудешь это — меня ты больше не увидишь, и повелитель тебе не поможет.  Ага поклонился низко, почти до земли, и исчез в темноте также быстро, как появился. Хюррем осталась одна у фонтана. Она стояла, глядя в черную воду, в которой отражался тонкий месяц. В лунном свете её лицо было бледным, почти прозрачным, как у призрака. Ибрагим не двигался, боясь выдать своё присутствие.  Она что-то задумала. Что-то, что требовало ночных встреч и тайных поручений. И он должен был узнать, что.  Великий визирь вышел из тени, когда она уже собиралась уходить, — бесшумно, как и привык за годы службы у повелителя.  — Госпожа, — сказал он негромко, и его голос, неожиданно прозвучавший в тишине, заставил её вздрогнуть.  Она резко обернулась, и он увидел, как в её глазах на мгновение вспыхнул страх — самый настоящий, который она так искусно скрывала все эти годы. Но страх погас так быстро, что он сумел его заметить, только потому что искал, жаждал.  — Ибрагим-паша, — Хюррем сделала ударение на титуле, что было своего рода оскорблением. — Вы следите за мной? В глубокой ночи, под дождём? Не много ли чести для простой наложницы?  — Я охраняю покой повелителя, — он сделал шаг ближе, — а Вы, кажется, затеваете то, что этому покою не способствует. Ночные встречи, тайные поручения… Что скажет повелитель, когда вернётся?  Хасеки смотрела на него, и он видел, как быстро она просчитывает варианты. Врёт или говорит правду. Наступает или отступает. Делает вид, что не услышала колкость, или язвит в ответ.  — Если Вы так уверены, что я затеваю недоброе, — сказала она с насмешкой, — отчего пришли один? Почему не привели стражу? Почему не доложили Хатидже-султан? Она бы с радостью послушала, что её муж выслеживает по ночам наложниц её брата.  Он промолчал. Хюррем ухмыльнулась, понимая, что попала в цель. Она подошла ближе — буквально на пару шагов, и теперь великий визирь чувствовал запах лавандового масла, исходящий от её волос, её кожи, смешанный с запахом зимней ночи.  — Вы пришли, потому что хотели увидеть меня,  — сказала она тихо, почти шёпотом. — Потому что не можете спать, когда не знаете, чем я занята. Потому что я не выхожу у Вас из головы, как бы вы ни молились, сколько сур бы не читали перед сном. Разве не так, Ибрагим?  Он должен был рассмеяться ей в лицо. Должен был сказать что-то язвительное, холодное, чтобы уничтожить её уверенность, поставить на место, напомнить, кто перед ней — великий визирь, второй человек в империи, перед которым трепещут вельможи и послы, руки которого не успевают очиститься , как снова становятся багровыми от крови врагов.  Но слова застревали в горле, и он стоял, глядя на неё, как мальчишка, который впервые видит женщину.  — Вы — угроза, госпожа, — сказал он вместо этого, но голос его прозвучал не так высокомерно, как обычно. — Вы угроза для самой себя, для повелителя, для тех, кто Вас окружает.  — Быть может, — она не отстранилась, и расстояние между ними сократилось ещё на дюйм. — Но Вы пришли не спасать меня, Ибрагим. Не предупреждать об опасности. Вы пришли, потому что не имеете воли быть далеко. Потому что Вам нужно знать, что я делаю, о чём думаю, что замышляю. Потому что без этого Вы пусты.  Он схватил её за запястье. Сильнее, чем намеревался. Она не отдёрнула руку, не вскрикнула, только посмотрела на его пальцы, сжимающие её ладонь, и подняла глаза.  — Что Вы задумали? — спросил Ибрагим, стараясь, чтобы голос звучал как можно твёрже.  — То, что должна, — ответила Хюррем. — То, что нужно сделать, чтобы не сгинуть в этом дворце, как сгинули десятки до меня.  — Вы сошли с ума, — произнес великий визирь.  — Возможно, — она позволила себе лёгкую улыбку. — Но это не Ваша забота, Ибрагим-паша. Ваша забота — государство, помните? Вы сами так сказали. В тот день, когда я приехала к Вам во дворец.  Он сжал её запястье сильнее, притягивая к себе. Хюррем уперлась свободной рукой ему в грудь, но не оттолкнула.  —Если Вы сделаете это — Вы погубите себя, — повторил он, почти шёпотом. — И Ваших детей. И всё, ради чего Вы боролись.  — А если не сделаю? — она смотрела на него в упор, и в её глазах горел тот самый огонь, который когда-то заставил Сулеймана забыть о всех женщинах мира. — Если не сделаю, — он забудет меня окончательно. Хотите этого? Хотите, чтобы я стала ещё одной тенью в гареме, которую никто не замечает? Их лица были так близко, что он чувствовал её дыхание на своей коже. Прохладное, прерывистое, сбившееся. — Хотите? — Повторила Хюррем, и её губы почти касались его. — Я хочу, чтобы Вы жили, — вырвалось у него прежде, чем он успел подумать, прежде чем его разум, его расчётливая натура успели выдумать очередное язвительное оскорбление. — Чтобы Вы дышали. Чтобы Вы смотрели на меня так, как смотрите сейчас.  Хюррем смотрела на него из под опущенных ресниц. Сердце пропустило несколько ударов. Казалось, её оцепенение длилось всего мгновение — уже через пару секунду она вновь надела привычную маску безразличия.  — Для чего? Чтобы я жила и смотрела, как он любит другую? Чтобы я старела в этих стенах, зная, что моя власть была только тенью его желания? Нет, Ибрагим. Я не для того прошла через всё — через море, через рабство, через смерть, через Махидевран, через всех, кто попытался меня уничтожить — чтобы умереть при жизни, так и не дождавшись милости.  Она вырвала руку одним резким движением. — Не делайте этого, — почти умоляюще просил он. С целью ли уберечь свой покой от  лишних забот, а может, в нём говорило то, что он не смел назвать даже в мыслях, — Хюррем не смогла разгадать.  — Дайте обещание.  — Обещание? — она подняла бровь, на секунду в её глазах вспыхнули то ли насмешка, то ли удивление. — Вы просите обещание у женщины, которую считаете своим врагом? У женщины, которую вы считаете жестокой, уничтожающей всех на своем пути? У женщины, что опасна для всех? Вы верите, что я его сдержу?  — Верю, — сказала он. — Потому что если Вы его не сдержите — я заставлю Вас его сдержать.  Она смотрела на него долго, дольше, чем позволили бы приличия. В тишине было слышны только их дыхание и далёкий шум Босфора, бьющегося о берег. Лицо госпожи изменилось — на его чертах стала проступать усталость. Обыкновенная усталость женщины, которая устала быть в роли дьявола для этого места, в роли той, что ненавидят за её желание — жить. Устала быть госпожой, устала быть всепрощающей, но не менее от того гордой, Хасеки Хюррем-султан. — Не проси, — тихо произнесла она. — Не проси, Ибрагим. Я не могу тебе его дать. Ты знаешь.  Она повернулась, собираясь уйти, но Ибрагим сделал то, что доселе не позволял — схватил её за руку, рванул к себе, развернул, прижал к стволу кипариса. — Тогда я не дам тебе этого сделать, — в его голосе не было ни тени сомнений.  — Ты? — Хюррем притворно ухмыльнулась, намеренно провоцируя великого визиря. —Как? Будешь следить за мной каждую ночь? Приставишь стражу к моим дверям? Или, может быть, — она подалась вперёд, почти касаясь губами его щеки, — запрешь меня в своих покоях, как пленницу? Будешь приходить каждый день, проверять, не сбежала ли? Что на это скажет дражайшая Хатидже? Что ответишь падишаху мира, когда он вернётся?  Он кожей ощущал её тепло, ощущал дыхание на своей коже, ощущал её пьянящий аромат. Весь его разум, всё его нутро кричали — отступи. Она играет. Она всегда с тобой играет.  Но тело не слушалось.  — Если понадобится, — да, — сказал он чуть сбитым, несвойственным ему голосом. — Запру. Буду приходить, приносить тебе еду, как собаке, и смотреть, как ты обращаешься в пепел в том аду, что я создал для тебя.  Хюррем отшатнулась назад — на расстояние чуть меньше, чем вытянутая рука. Этого было достаточно, чтобы почувствовать пустоту.  — Ибрагим, — лукаво прошептала госпожа. — Ты не можешь меня запереть. Не потому, что не сможешь — сможешь, у тебя хватит власти. А потому, что если ты это сделаешь — ты признаешь, что я тебе небезразлична. А ты никогда этого не признаешь. Ты скорее умрешь, чем признаешь, что женщина, которую ты долгие годы звал своим врагом, стала твоим проклятием. Проклятым никто быть не желает. Он смотрел на неё, голову разрывала звенящая тишина. Ни одной мысли. Только её лицо, её глаза, её губы — слишком близко, чтобы считалось почтительным.  — Ты права, — сказал Ибрагим. — Я скорее умру.  Она улыбнулась, и, прежде чем он успел сказать что-то ещё, коснулась пальцами его губ — легкое, почти невесомое движение. — Тогда живи, — произнесла Хюррем. — Живи и не мешай умирать мне.  Она ушла. Быстро, неслышно растворилась в темноте, словно видение. Ибрагим остался стоять у дерева, слушая звук своего сердца — громкий, невыносимый, которому посильно заглушить голос разума.  — Она забавляется. Разгоняет скуку, так опостылевшую в этом дворце. Она уже приготовила очередную ловушку, — внушал себе великий визирь. 

***

Наутро он отправил людей проследить за тем, куда направлялся молодой ага. Через день ему доложили : тот навещал женщину в городе, бывшую служанку, которую несколько лет назад выдали замуж из гарема. Эта женщина была родственницей Нигяр-калфы. Ибрагим побледнел.  Его тайна, его слабость — Нигяр. Его ошибка, о которой он горько жалеет. Женщина, которую навещал тайком, когда Хатидже была при смерти в родах.  Хюррем знала. Несомненно, узнала бы. У неё были глаза и уши везде, и она никогда не упускала возможность залезть в чужую душу, найти там слабое место и надавить. Она знала о маленьком секрете паши. И теперь крепко держала эту нить в руках.  Он не думал падать в ноги повелителю, прося о снисхождении. Не вымаливал прощения у Хатидже. Он пришёл к Хюррем сам, без приглашения, без разумного предлога, ворвавшись в её покои, даже несмотря на то, что слуги попытались его остановить.  Хюррем сидела у окна, спиной к нему, в руках был искусно расшитый платок. Услышав его шаги, она не обернулась, только отложила вышивку и тяжело вдохнула.  — Ибрагим-паша, — она отметила его присутствие.  — Не ожидала Вас в такой час. Что-то случилось с шехзаде?  Он захлопнул за собой дверь. Подошёл ближе.  — Ты знаешь, — сухо сказал паша. — Не притворяйся.  Она медленно повернулась, на её лице не дрогнул ни один мускул. Обычное, всем знакомое её «безразличное любопытство».  — О чём ты? — Хюррем равнодушно повторила вопрос.  — Нигяр, — уточнил Ибрагим. — Ты знаешь о Нигяр. Ты разыграла эту сцену для меня. Для меня, единственного зрителя, который должен знать — величественная госпожа захлопнула ошейник на моей шее.  Хюррем целенаправленно неспеша поднялась, беззаботно накручивая рыжую прядь на палец. Подошла к нему на шаг, на расстояние, с которого можно было разглядеть каждую веснушку на его лице.  — Да, — беспечно ответила она. — Знаю. И что? Он сжал кулаки, чувствуя, как кровь стучит в висках.  — Что тебе нужно? — он подошёл ещё ближе. Теперь их разделяло только дыхание.  — Чтобы ты понял, — Хюррем перешла на шёпот, — что мы связаны. Не клятвами, не верностью, не любовью, о которой ты не имеешь право даже думать. Тайнами. Ты знаешь мои, я знаю твои. И если один из нас оступится, упадёт в пропасть, впадёт в немилость — то же ждёт и другого. Ты пойдёшь ко дну вместе со мной, Ибрагим, как усердно бы ты ни молился, как бы ни старался остаться верным рабом. Клянусь, высшим удовольствием для меня будет под пытками, в сырой темнице, болтать о славном сераскере.  — Угрожаете мне, госпожа? Быть может, запугиваете? — Ибрагим старался скрыть волнение и отвратительное предчувствие, но слегка хриплый голос его выдавал.  — Это правда, — она отошла назад. — А ты думал, я не узнаю? Думал, можешь мне мешать, а я буду бездействовать? Полагал, что можешь позволить себе приходить в мои покои, когда тебе станет скучно, а я буду молчать, делать вид, что не замечаю твои гнусности?  — Чего ты хочешь? — повторил он.  Она вгляделась в его глаза, пытаясь отыскать там хоть какие-нибудь эмоции. Потом протянула руку и коснулась его лица, — непринужденное, ничего не значащее прикосновение, от которого у Ибрагима на мгновение встал ком в горле.  — Я хочу, чтобы ты оставил меня в покое, — уже спокойнее произнесла Хасеки. — Чтобы твои псы не смели лезть в мои дела. Никогда. — Хюррем переместила свою руку ему на грудь. — Запомни, великий визирь, если хоть одна живая душа заикнётся, что ты обрёл дерзость за мной следить, повелитель тот час же узнает о твоих грехах и больше тебе не поможет. И поверь, тебе захочется молить не о прощении, а о смерти.  Ибрагим молчал. Она могла уничтожить его. Одним словом, одним намёком. Госпожа не даровала милость — не сделала этого. Она держала его на крючке, как рыбу, которая уже проглотила наживку, и медленно, с удовольствием, тянула леску.  — Ты дьявол, — сказал он без его обыденного высокомерия.  — Нет, паша. Я женщина, которая научилась выживать, — резко ответила Хюррем, убрав руку. — Это одно и тоже, Ибрагим. В этом дворце дьявол и женщина — одно лицо.  Он поклонился — резко, почти небрежно, — и вышел. В тёмном кабинете, освещаемой лишь парой свечей, снова пострадали невинные — редкие фолианты, письменной стол, диван с мягкой обивкой. Великий визирь вымещал свою ярость на мебели. Он чувствовал на своём лице тепло её пальцев, слышал её голос, что приговорил его к вечным мукам. Голос, что предсказал неминуемое : « Тебе захочется молить не о прощении, а о смерти, паша»   Он был в её власти. Она это знала.

***

Той зимой они встречались чаще, чем следовало. Всегда под благовидными предлогами — дела шехзаде, вопросы охраны, письма для султана. Никто не мог бы заподозрить ничего дурного. Но каждый раз, когда они оставались одни, служанок выпроваживали, а двери закрывали на замок.  — Ты ненавидишь меня? — спросила она однажды, когда они остались вдвоём после обсуждения каких-то пустяков.  — Нет, — ответил он, смотря на неё в упор. — Я ненавижу себя рядом с тобой. Ненавижу за то, что однажды неминуемо проснусь и пойму, что готов предать всё, во что верил, ради того, чтобы ещё раз видеть шелковую накидку, что иногда проносится между стен дворца, чтобы еще раз услышать ненавязчивый аромат лаванды, когда ступаю по следу за этой непокорной тканью.  — Достойный ответ, — она отвела взгляд. — Достойный находчивости великого визиря. Ты всегда умел говорить то, что люди хотят услышать, Ибрагим. — А ты? — переспросил паша. — Ты ненавидишь меня, Хюррем-султан?  Она молчала. В этой неуместной тишине был слышен лишь треск полена в камине.  — Я ненавижу только одно — что однажды ты выберешь верность повелителю. Что однажды проснёшься, и поймёшь, что я — всего лишь женщина, а он — твой господин, твой друг, твой ключ к власти. И тогда ты предашь меня, как предавал всех, кто власти твоей помехой был.  — Что на счёт тебя, госпожа? — улыбнулся Ибрагим. — Ты выберешь, если придётся выбирать между мной и властью?  Она не ответила. Подошла к окну и долго смотрела на заснеженный сад, на голые ветви платанов, на тёмную воду Босфора, которая никогда не замерзала.  — Я уже выбрала, — отрезала Хюррем. — Давно. Я выбрала жизнь. Свою жизнь. Жизнь своих детей. Всё остальное, тебе известно, Ибрагим — только средства.  — И я — средство?  Она обернулась, старательно скрывая от великого визиря свои переживания. Он не смог её прочитать, как делал это обычно. — Не знаю, — сказала она.  Ибрагим молчал. Затем встал, поклонился — на этот раз не столь почтитетельно, как следовало бы клониться на людях, — и вышел, ощущая взгляд госпожи на своей спине. 

***

Той зимой они поняли, что правила их личной, нескончаемой игры изменились. Они больше не были кровными врагами. Но и союзниками не стали. Они были чем-то третьим, чему ещё не дал название мудрый философ, что не имело пристанища на всём белом свете, что непозволительно было увидеть даже во сне.  Ибрагим знал, что это грех. Знал, что Хюррем — жена его повелителя, что он — его слуга, что между ними не может быть ничего, кроме интриг и расчётов. Но по ночам, стоя на коленях перед открытым окном, глядя на звёзды, которые холодно мерцали в зимнем небе, он понимал, что молится не о прощении.  Он молился о том, чтобы она была рядом. Чтобы этот год, этот месяц, этот день не кончался. Чтобы тайна, которая их связала, стала не петлёй на шее, а чем-то иным — тем, ради чего стоит продолжать вдыхать этот воздух. О Аллах, — шептал он, и дыхание его облаком пара таяло в ночном воздухе, — я знаю, что это грех. Я знаю, что она — жена повелителя, а я — его слуга. Я знаю, что нет мне прощения, если тайна станет явью. Но если Ты дал мне это чувство — дай мне сил его вынести. А если Ты заберёшь его — забери и меня.  Он не знал, что Всевышний услышит его мольбу ровно через год. Что весной, когда цветы айвы снова покроются бело-розовым цветом , ему не нужно будет больше молиться. Что тайна, которую они хранили, станет не петлёй, а освобождением.  Но пока была зима. Пока было чувство, которое постепенно тяготило и без того тяжелую душу. В ту зиму Хюррем-султан перестала плести заговоры против наложницы султана. Не потому, что сломалась. Не потому, что смирилась. А потому, что нашла занятие в стократ увлекательнее — игру, в которой ставкой была не власть над гаремом, а сердце человека, который поклялся быть верным до смерти.  Ибрагим-паша на время перестал наблюдать за ней. Не потому, что доверял. Даже не потому, что испугался за свою жизнь. А потому, что, не желая того произносить даже в мыслях, его верность, его долг, его клятва — всё это теперь дало трещину, и трещина эта имела имя.  Они не говорили о любви. Они говорили о государстве, о шехзаде, о погоде. Но в каждом взгляде, в каждом случайном прикосновении, в каждой паузе, когда слова застревали в горле они погружались всё глубже и глубже — в непостижимых размерах бездну, что ведет прямиком в Джаханнам.
26 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (2)