***
Хюррем пришла, когда луна уже давно скрылась за облаками, а дворец погрузился во мрак. Ибрагим стоял у распахнутых ставней окна, вслушиваясь в ночь, когда раздался лёгкий, почти неслышный стук. Он открыл дверь до того, как её рука коснулась дерева во второй раз, и втянул внутрь, закрывая на засов. — Ты ждал, — сказала госпожа, скидывая плащ. — Ждал, — он смотрел на неё жадным, голодным взглядом. Под плащом было тонкое ночное платье из белого шёлка, почти прозрачное в свете масляной лампы, которую он зажёг заранее. Слегка растрёпанные волосы падали на грудь, заливая комнату лавандовым ароматом. Госпожа стояла перед ним босая — Ибрагим заметил это только сейчас. Босые ноги на холодном полу, тонкая ткань, облегающая её тело, смущенный взгляд — она выглядела так, какой он видел её только в своих снах. — Ты шла босиком? — спросил он надтреснутым голосом. — Босиком, — Хюррем прошла в комнату, оставляя ступнями следы на мраморной плитке. — Чтобы никто не проснулся, не задался вопросом — куда направляется жена султана среди ночи. Назлы думает, что я сплю. Я велела ей не входить до утра. — Ты могла поранить ноги, — обеспокоенно уточнил великий визирь. — Я осторожна, — она наметила вежливую улыбку. — Ты беспокоишься о моих ногах, Ибрагим? — Я беспокоюсь о тебе. О каждой части тебя. О твоих руках, которые дрожали, когда ты сегодня держала книгу. О твоих глазах, которые давно не ведали радости. О твоих губах, которые ты кусаешь, когда трясешься от страха. О твоих волосах, которые ты перебираешь, когда нервничаешь. Хюррем опустила глаза. — Я тоже беспокоюсь о тебе, — сказала она. — Я беспокоюсь, что однажды ты не пожелаешь открыть дверь. Что Хатидже-султан догадается, что повелитель узнает. Что тебя не станет. Ибрагим накрыл её руку своей, прижал к щеке. — Я никуда не денусь. — Откуда ты знаешь? — Знаю, — паша перехватил её за талию, притягивая ближе. — Потому что я не смею умереть, не узнав, какого это — быть с тобой. — А теперь узнал? — Теперь узнал, — он провел пальцами по её шее, чувствуя, как она реагирует на каждое прикосновение. — И хочу ещё. Хюррем-султан заливисто рассмеялась. — Великий визирь, а говорит не иначе как мальчишка. Ты что, никогда не говорил женщинам такие слова? — Не говорил, — Ибрагим посмотрел на неё, как безвольный раб смотрит на своего хозяина, ожидая наказания. — Не было нужды. — А сейчас есть? — поддразнивала его Хасеки. — Сейчас есть, — он наклонился и поцеловал её. В этот раз поцелуй был медленным, глубоким, будто он желал запомнить каждое мгновение. Она отвечала ему тем же — её язык скользнул ему в рот. Сераскер чувствовал, как кровь отливает от головы. Он подхватил её на руки. Хюррем обвила руками его шею, прижимаясь всем телом. Ибрагим отнёс её на постель. В свете масляной лампы глаза госпожи казались почти чёрными, вместо привычных голубых. Великий визирь скинул надоедливую рубашку, позволяя своей госпоже провести ладонями по его плечам, груди, животу. Прикосновения были медленными, изучающими — он чувствовал жар под её пальцами. Она касалась каждого шрама, каждой линии, каждой мышцы, будто хотела выучить его тело наизусть. — Ты красивее, чем я представляла, — шёпотом сказала Хасеки. — Ты представляла? — Хриплым голосом поинтересовался паша. — Каждую ночь, — бесстыдно призналась она. — Я представляла, как ты выглядишь без этого кафтана. Как пахнет твоя кожа. Как ты двигаешься. — И что? Совпало? — Да, — она провела ладонью по его спине. — Но реальность лучше. Не разрывая поцелуя, Ибрагим избавил госпожу от остатков шёлка, что служил последним барьером между ними. Белоснежная кожа Хасеки в тусклом свете лампы казалась бледнее, чем всегда. Не в силах отвести взгляд, великий визирь замер, рассматривая её тело, как картину талантливейшего из живущих когда-либо художника. — Ты смотришь так, будто видишь меня впервые. — Я никогда не смел даже представлять тебя в таком обличии, — он аккуратно дотронулся до её ключицы, словно перед ним была хрупкая ваза. — Не надо слов, — Хюррем притянула его на себя. — Я хочу чувствовать тебя. Он вошёл в неё медленно, чувствуя, как она выдыхает, прикрыв глаза. Ибрагим замер, давая госпоже привыкнуть к новому ощущению. — Не останавливайся, — она умоляюще прошептала. Ибрагим подчинился. Казалось, мир за стенами комнаты перестал существовать: была только она — заклятый враг, что, пусть и таким необычным образом, сумела найти способ причинить ему невыносимую боль. Она — его яд и противоядие в одном флаконе. Его болезнь и его исцеление. Он чувствовал, как она сжимается вокруг него, как её тело напрягается, как её ногти впиваются в спину, оставляя небольшие кровавые подтёки. Ибрагим смотрел на её лицо — раскрасневшееся, с алыми от поцелуев губами, и понимал, что этот миг стоит всех грехов, которые он совершил и непременно совершит вновь. — Ибрагим, — тот шёпот звучал, словно молитва. — Хюррем, — ответил он, и то было единственное слово, которое имело значение. Сераскер почувствовал, как её тело содрогнулось, как она замерла на мгновение, а после расслабилась, выдыхая горячий воздух. Ибрагим упал на неё, практически не контролируя свое дыхание. Какое-то время они лежали, не двигаясь, слушая сердца друг друга — неровные, прерывистые, и в конце концов, размеренные и спокойные. Когда масляная лампа погасла, когда свет луны проник в комнату через щели ставней, великий визирь смотрел на её огненные волосы, что лежали красивыми узорами на подушке, на её плечо, что ещё краснело от следов его губ. Отчего- то в тот миг, та незаживающая, не затягивающаяся рана на сердце вспыхнула с новой болью. — Что тебя беспокоит, Ибрагим? — она спросила, плохо скрывая волнение. — То, что это было глупо. Опасно, безумно. — добавил паша. — И всё же ты сделал это. — И всё же я сделал это, — он повернулся к ней, увидев небольшой блеск на её глазах. Были это слёзы, или всего лишь лунный свет — она бы не призналась. — И сделаю снова. До тех пор, пока не убьют. — Убьют, — она чертила дорожки на его груди, останавливаясь там, где бьётся сердце. — Рано или поздно. Ты знаешь, я знаю. — Ты не боишься? — Боюсь, — она подняла на него глаза. — Но я боюсь не смерти. Я боюсь, что однажды ты проснёшься и поймёшь, что я не стою того, чтобы умирать из-за меня. Что ты выбрал не ту женщину. Что тебе пристало оставаться верным слугой. Они лежали в тишине, слушая, как за окном суровый ветер шевелит голые ветви деревьев, будто предупреждая их. Видя, как луна вышла из-за облаков, заливая комнату серебром, будто давая надежду. — Ибрагим, — обратила она на себя внимание. — Ты веришь, что Аллах прощает грехи? Он помолчал, глядя в потолок. — Верю, — ответил он. — Но не уверен, что наши — в числе прощаемых. — Отчего же? — Потому что мы не каемся, — он повернулся к ней, убрав прядь волос со лба. — Я не могу умолять о прощении за то, что грехом не считаю. — Я тоже, Ибрагим. — Госпожа старалась сдержать подступающие слёзы. — Я не могу просить милости за то, что служило высшим благом. — Хюррем.. — начал говорить великий визирь. — Не надо, — она прижала палец к его губам, — не надо говорить. Я всё знаю.***
Госпожа ушла под утро, когда небо за окном начало светлеть, а первые лучи солнца окрасили облака в розовый цвет. Ибрагим стоял у двери, глядя, как она накидывает плащ, как собирает волосы, как снова становится Хасеки, матерью шехзаде, женой повелителя мира. Она заплела косы, спрятала их под платок. Осталась только бледная женщина в тёмных одеждах, что ступит в коридор и больше никто вокруг не будет ведать, что в миг, когда свет луны ласкал их тела, она шептала его имя. — Ты уходишь, — сказал Ибрагим. — Ухожу, — она замерла у порога. — Скоро рассвет. — Смею ли я надеяться увидеть тебя снова? — Только если ты будешь ждать, — ответила госпожа. Ибрагим остался один в комнате, насквозь пропитавшейся ароматом лаванды. Прожигая взглядом дверь, он чувствовал на своих губах её вкус, на коже — её тепло, в груди — тяжесть, что пустила корни с незапамятных времён. Он медленно опустился на колени. Не потому, что хотел молиться — потому, что больше не знал, что делать. — Аллах, — прошептал он, но не своим голосом — чужим, металлическим. — Я знаю, что это грех. Я знаю, что она — жена того, кто дал мне всё. Я знаю, что не достоин милости. Он замолчал, ощущая, как слова встают комом поперёк горла. — Но я не могу, — выдохнул он. — Я не смею раскаиваться. Я не смею просить Тебя вырвать это из моего сердца, ибо без этого в моём сердце ничего не останется. Он перевёл дыхание. Руки, поднятые к небу, бессильно упали вдоль тела. Пальцы сжались в кулаки, разжались снова. — Ты даровал мне власть, — голос его стал глуше, тяжелее. — Ты даровал мне богатство. Ты даровал мне имя, перед которым трепещут послы и вельможи. Но Ты не даровал мне покоя. Ты дал мне её. И не ведаю я, зачем Ты сотворил сие. Испытание ли это? Наказание ли? Или… Он не договорил. Не посмел. — Если это испытание — я проиграл, —произнёс он, глядя в темноту. — Если это наказание, я принимаю его. Но если... это дар — зачем Ты даёшь то, что нельзя взять? Зачем являешь мне то, чем не смею обладать? Почто позволяешь мне чувствовать то, что не дерзаю назвать? Он умолк. Тишина сгустилась вокруг него, придавливая, словно камень. Сераскер закрыл глаза, и перед ним снова возникло её лицо. — Аллах, — прошептал он, и в голосе его было отчаяние, — если Ты слышишь меня — повели, что мне делать. Если Ты не слышишь — зачем я тогда молюсь?***
Той зимой они встречались часто. Иногда в его покоях, иногда в её, всегда под тяжестью ночи, всегда с риском быть обнаруженными. Они научились различать тени, слышать самые тихие шаги, понимать друг друга без слов. Она приходила к нему, когда не могла спать. Он приходил к ней, когда становилось невыносимо. Они говорили о том, что тревожило, и молчали о том, что было главным. Они целовались так, словно каждый раз мог быть последним. Они держались за руки так, будто это могло уберечь от падения в бездну. Зима тянулась медленно, но он чувствовал, как время ускользает сквозь пальцы, как песок в часах, которые не остановить. Каждая ночь, проведённая с ней, была украдена у Всевышнего. Каждый рассвет, когда она уходила, был напоминанием, что это не навсегда. Он не искал оправданий. Не взывал к Аллаху о снисхождении. Он забирал каждый миг, когда его госпожа дышала рядом с ним. И пусть потом Всевышний вершит суд. Пусть всё, что создавал он долгие годы, обратится в пепел. Знал он: когда наступит час расплаты, не дрогнет. Ибо, эта женщина, эти губы, этот тихий смех — было то больше, чем власть. Больше, чем сама жизнь. И за это он готов был отправиться в преисподнюю без единого слова раскаяния.