Дневник Павловой

R
Завершён
22
автор
Размер:
176 страниц, 56 358 слов, 14 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Часть 3

Настройки
Ему снилась операционная. Сложная, ювелирная — позвоночник, грыжи, сплетение нервов, где ошибиться можно на миллиметр. Он стоял под бестеневыми лампами, скальпель привычно лежал в руке, и всё шло по плану, пока вдруг монитор не начал издавать протяжный, леденящий кровь звук. Лазарев дёрнулся во сне, просыпаясь, и несколько секунд не мог понять, где находится. Собственная квартира. Диван. Тишина. Кроме этого звука. Звук не исчез. Скрип. Мягкий, осторожный, похожий на то, как крадутся по паркету в носках. Лазарев сел, вслушиваясь. Скрип повторился. Со стороны спальни. — Ирина? — позвал он негромко, не желая её пугать, если она просто вышла в туалет или к воде. Ответа не было. Зато скрип повторился снова, ближе. И потом — щелчок. Звук открываемой балконной двери. Лазарев спрыгнул с дивана, даже не заметив, как скинул с себя одеяло. Сердце ухнуло куда-то вниз, в желудок, ледяной волной разгоняя кровь по венам. Он ринулся в спальню, на ходу ударившись плечом о косяк, не чувствуя боли. То, что он увидел, заставило его замереть на пороге, а потом действовать с той же скоростью, с какой он останавливал кровотечения на операционном столе. Павлова стояла у балконной двери. Босая, в длинной футболке, которая сползла с плеча. Волосы растрёпаны, глаза открыты, но пусты, невидящи. Она смотрела куда-то в ночь, за стекло, и медленно, методично тянула ручку балконной двери на себя. Дверь уже была открыта. Холодный ночной воздух врывался в комнату, шевелил занавески, леденил пол. — Ирина, — позвал он снова, шагнув к ней. Она не обернулась. Только сделала шаг вперёд. К двери. К балкону. К перилам, за которыми — шесть этажей пустоты. Лазарев не раздумывал. Он оказался рядом в два прыжка, схватил её за плечи, разворачивая к себе, и в тот же миг захлопнул дверь ногой, отрезая холод и опасность. — Ирина! — он встряхнул её, может быть, слишком сильно, но она даже не моргнула. Смотрела сквозь него, на его грудь, на его плечи, куда-то в пустоту, и губы её шевелились беззвучно, словно она разговаривала с кем-то, кого он не видел. Она спала. Она лунатила. Лазарев выдохнул, пытаясь унять колотящееся сердце. В висках стучало, руки дрожали — от страха, от осознания того, что он только что предотвратил. Он видел это состояние у пациентов, у пострадавших после тяжёлых травм, но чтобы Павлова — железная, несгибаемая Павлова — бродила ночью по квартире и пыталась выйти в окно… — Ирина, — позвал он тихо, поглаживая её по плечам. — Ирина, ты в безопасности. Ты дома. Ты у меня. Слышишь? Она не отвечала. Всё так же смотрела в пустоту, и дыхание её было ровным, спокойным, как у спящей. Лунатизм — это не сон и не явь, это странное пограничное состояние, когда человек действует, не осознавая. И будить его нельзя резко — можно напугать до инфаркта. Лазарев помнил это из курса психологии, который проходил на первом курсе. Помнил, как преподаватель рассказывал про пациентов, которые во сне выходили из окон, включали газ, брали ножи. И сейчас, глядя в это пустое, красивое лицо, он понял, что никогда в жизни так не боялся. Даже когда она бросилась в горящее здание. Даже когда она падала в обморок под руинами. Потому что там он мог действовать, бороться, тащить. А здесь… здесь она была где-то далеко, в своей собственной темноте, и он не знал, как за ней последовать. — Ирочка, — сказал он, и это имя вырвалось само собой, невесомое, не то что официальное «Ирина Алексеевна». — Давай присядем. Ты замёрзла. Он осторожно подвёл её к кровати, усадил на край, но она не согнула колени, не опустилась на матрас. Стояла, как кукла, готовая снова пойти туда, к двери, к холодному ночному ветру. Лазарев принял решение. Он подхватил её на руки — так же, как вчера, когда она упала в обморок у горящего здания. Она была лёгкой, слишком лёгкой, сквозь ткань футболки он чувствовал выступающие позвонки, острые лопатки, и сердце сжалось от мысли, что эта женщина, которая держит в страхе полгорода, на самом деле весит меньше, чем его штанга в тренажёрном зале. Он опустился с ней на кровать, устраивая её на коленях, спиной к себе. Обхватил руками, прижимая к груди, и накрыл её плечи пледом, который успел стащить с кресла. Она не сопротивлялась, не пыталась вырваться. Просто сидела, прижатая к нему, и смотрела прямо перед собой тем же невидящим взглядом. — Тш-ш-ш, — он говорил тихо, почти шепотом, и баюкал её, как ребёнка, хотя никогда в жизни никого не баюкал. — Ты в безопасности. Я не пущу тебя. Не пущу. Она вздохнула. Длинно, глубоко, всем телом, и этот вздох был похож на вздох утопающего, который наконец дотянулся до воздуха. Её голова откинулась ему на плечо, глаза закрылись, и она замерла, обмякнув в его руках. Дыхание стало глубже, ровнее — она ушла в нормальный сон, оставив лунатический транс позади. Лазарев сидел неподвижно, боясь пошевелиться, боясь разбудить её, боясь, что она снова начнёт бродить. Он чувствовал её тепло, вес её тела, запах её волос — тот самый, который уже въелся в его подушку, в его футболку, в его сознание. И думал о том, что, наверное, никогда в жизни не держал ничего более хрупкого. Хотя сама она считала себя железной. Он просидел так, наверное, часа два. Руки затекли, спина заныла от неудобной позы, но он не смел её отпустить. Временами она вздрагивала во сне, и тогда он прижимал её крепче, шептал что-то бессмысленное, успокаивающее. И она успокаивалась, утыкаясь носом ему в шею, и продолжала дышать ровно и глубоко. Где-то под утро он сам начал клевать носом, проваливаясь в полусон, но руки не разжимал. Если она и пыталась встать — он не почувствует, он должен быть начеку. Он должен её удержать. Потому что если она уйдёт туда, в темноту, он может не успеть во второй раз. *** Она проснулась от того, что ей было жарко. Не от той тягучей, липкой духоты, которая бывает летом, а от живого, плотного тепла, которое облегало её со всех сторон, не давая пошевелиться. Павлова открыла глаза и несколько секунд смотрела в стену, пытаясь понять, где находится и почему её тело словно замуровано в какой-то кокон. Потом она поняла. Руки. Сильные, тёплые руки обхватывали её поперёк груди и талии, прижимая спиной к чему-то твёрдому и живому. Грудная клетка под её лопатками мерно поднималась и опускалась. Чьё-то дыхание щекотало волосы на макушке. Чьи-то пальцы были вплетены в ткань её футболки на животе, словно даже во сне он боялся её отпустить. Лазарев. Она попыталась повернуть голову, но не смогла — он лежал, прижавшись щекой к её макушке, и его подбородок упирался ей в темечко. Она была полностью зафиксирована, как в надёжном хирургическом зажиме. Первым порывом было дёрнуться, вырваться, вскочить и устроить ему скандал за то, что он позволяет себе такое. Вторым — замереть и прислушаться к себе. К тому странному, непривычному чувству безопасности, которое разливалось по телу вместе с его теплом. Она не помнила, чтобы кто-то держал её так. Кривицкий не был любителем обниматься — после секса он сразу отворачивался к стене, ссылаясь на то, что ему жарко. Алейников обнимал только когда был пьян, и эти объятия всегда заканчивались плохо. А муж… первый муж… она почти забыла, каково это — просыпаться в чьих-то руках. Она осторожно, медленно повернула голову, насколько позволяло его захваченное положение, и увидела его лицо. Совсем близко. Во сне он выглядел моложе, чем на работе. Без своей обычной наглой улыбки, без прищура, которым он встречал её каждое утро. Расслабленный, уязвимый. Ресницы длинные — она почему-то не замечала этого раньше. На щеке вмятина от подушки, или от её волос. Губы чуть приоткрыты. Он спал, и руки его держали её так, словно она была чем-то бесконечно ценным, что нельзя уронить. Павлова снова попыталась высвободиться — аккуратно, чтобы не разбудить. Но его руки сжались сильнее, инстинктивно, во сне, и она поняла, что выпутаться не получится. Не хватало только разбудить его своей вознёй и потом объяснять, почему она в его объятиях. — Костя, — позвала она тихо, почти шепотом. — Просыпайся. Он не отреагировал. Только вздохнул глубже и прижал её к себе ещё плотнее, так что она оказалась притиснутой к нему всем телом. Она чувствовала тепло его груди, ритм его сердца, успокаивающий, ровный. И своё собственное сердце, которое вдруг начало сбиваться с привычного ритма. — Лазарев, — позвала она громче и ткнула его локтем в бок. — Просыпайся, кому сказала! Он дёрнулся, открыл глаза и несколько секунд смотрел на неё мутным, сонным взглядом, не понимая, где находится. Потом осознание вернулось, и он резко сел, увлекая её за собой, но руки не разжал. — Ты… — начал он хриплым со сна голосом. — Ты как? — Я как? — она извернулась в его руках, пытаясь посмотреть ему в лицо. — Я сижу на коленях у своего заместителя в своей (твоей!) футболке, и ты меня держишь так, будто я сбегу! Ты мне объяснишь, что происходит? Он посмотрел на неё внимательно, изучающе, словно проверяя, здесь ли она, вернулась ли. — Ты не помнишь? — спросил он тихо. — Что я должна помнить? — она нахмурилась. — Я легла спать. Я проснулась в твоих объятиях. Всё, что между — провал. — Провал, — повторил он и вздохнул. — Ирина Алексеевна, вы встали ночью. Пошли к балкону. Открыли дверь. Я успел вас перехватить, когда вы собирались выйти на балкон. Она замерла. Внутри похолодело. — Я… вышла на балкон? — Вы шли туда, — он не сказал «на балкон», он сказал «туда», и этот эвфемизм прозвучал страшнее любых слов. — Вы были в лунатическом состоянии. Не просыпались. Я вас поймал и усадил на кровати. Вы пытались встать, и тогда я… — он запнулся. — Я взял вас на руки, чтобы вы не упали. И вы заснули. А я побоялся вас отпустить. Она слушала, и в голове медленно складывалась картина. Она — лунатит. Она пыталась выйти на балкон. На шестом этаже. Она могла… — Я могла упасть, — сказала она вслух, и голос прозвучал глухо. — Не упали, — он крепче сжал её в объятиях, словно всё ещё боялся, что она исчезнет. — Я вас поймал. — А если бы ты не проснулся? — она повернулась к нему, и в её глазах не было злости — был страх. Тот самый, животный страх, который она так тщательно прятала. — Если бы я встала, пока ты спал? Если бы я… — Не надо, — он перебил её, прижал её голову к своему плечу, не давая смотреть ему в глаза. — Не надо, Ирина. Этого не случилось. Я проснулся. Я был рядом. Она не сопротивлялась. Сидела, уткнувшись носом в его шею, и чувствовала, как дрожат её руки. Не от холода. От осознания того, что она — главный врач, железная леди, стерва, каких поискать — ходит по ночам и открывает балконные двери, чтобы выйти в пустоту. — Это из-за вчерашнего, — сказал он тихо, поглаживая её по спине. — Травма, стресс. Такое бывает. Нужно к психиатру. Она резко отстранилась, и в глазах снова загорелся знакомый холодный огонь. — К психиатру? Ты предлагаешь мне встать на учёт? Чтобы потом по всему Склифу разнеслось, что у главного врача проблемы с головой? — Я предлагаю тебе обратиться к специалисту, — терпеливо сказал он, не отводя взгляда. — Не для учёта. Для помощи. Ты не спишь, у тебя панические атаки, лунатизм, спина болит, на работе стресс. И ты думаешь, что это нормально? — Я справляюсь. — Ты ходишь по ночам к балкону! — Не кричи на меня! — она вырвалась из его рук, наконец-то, и села на край кровати, спиной к нему. Плечи её дрожали, но голос был твёрдым, как сталь. — Я главный врач, Лазарев. Если я пойду к психиатру — это конец моей карьере. Ты понимаешь? Меня съедят. Фаина Игоревна, заведующие, это министерство. И ты первый будешь радоваться моему месту. Он молчал. Она чувствовала его взгляд на своей спине, тяжёлый, прожигающий. — Ты правда так думаешь? — спросил он наконец, и голос его был странным — не злым, не обиженным, а каким-то уставшим. — Что я буду радоваться твоему месту? — А что? — она обернулась, и в её глазах был вызов. — Ты же меня ненавидишь. Пять лет споришь, лезешь, доказываешь, что я не права. Конечно, ты хочешь быть главным. — Ирина, — он подался вперёд, оказавшись совсем близко. — Если бы я хотел твоего места, я бы давно его получил. Мой отец — Лазарев Герман Викторович. Ты знаешь, кто это. Если бы я попросил, меня бы назначили главным врачом ещё до того, как ты сюда пришла. Она замерла. Он никогда не говорил об отце. Знал, что она знает — фамилия Лазарева в медицинских кругах значила многое. Герман Викторович был крупным фигурой в минздраве, бизнесменом, политиком, человеком, который мог решать вопросы на самом высоком уровне. — Но я не попросил, — продолжил он тихо. — Я работаю под твоим началом пять лет. Я терплю твои выходки, твоё «Лазарев, вы дурак», твоё «да пошли вы к чёрту». И ты думаешь, что я это делаю, чтобы занять твоё кресло? — А зачем? — спросила она, и голос её дрогнул. — Затем, что ты — лучший главный врач, которого я видел, — сказал он, и в его глазах не было привычной насмешки. — Затем, что без тебя Склиф развалится. Затем, что я… — он запнулся, опустил глаза. — Затем, что я не хочу, чтобы ты сломалась. Идиотка ты, Павлова. Самая талантливая, самая упрямая, самая… — он не договорил, встал с кровати и направился к двери. — Я сделаю кофе. Она осталась сидеть на кровати, сжимая в руках край одеяла, и чувствовала, как внутри всё переворачивается. Он ушёл, но его слова остались, застряв где-то в груди, как осколки. Отец. Он мог занять её место. И не занял. Потому что не хотел. Потому что… она не знала, почему. И это «почему» пугало её больше, чем любые обвинения. *** Кофе был крепким, горьким, таким, как она любила. Лазарев поставил чашку перед ней, сам сел напротив, и они молча пили, избегая смотреть друг на друга. Тишина была тяжёлой, наполненной недосказанностью, но ни один не решался её нарушить. Телефон зазвонил неожиданно. Павлова вздрогнула, посмотрела на экран, и лицо её стало каменным. — Министерство, — сказала она коротко и нажала на кнопку приёма вызова. Лазарев видел, как меняется её лицо во время разговора. Сначала привычная маска делового спокойствия. Потом — напряжение. Потом — гнев, который она с трудом сдерживала. — Нет, — сказала она в трубку, и голос её был ледяным. — Я не согласна. Коллектив должен оставаться вместе. Мы восстановим здание, у нас есть резервные помещения… Нет, год — это неприемлемо. Я требую… Хорошо. Я поняла. Она сбросила звонок и положила телефон на стол. Руки её дрожали — она сцепила их в замок, чтобы он не видел. — Что? — спросил он, хотя уже догадался. — Реконструкция займёт не меньше года, — сказала она ровным, безжизненным голосом. — Нас всех распределяют по другим больницам. Хирургию — в Первую градскую, травму — в двадцатую, реанимацию — в Боткинскую. Коллектив разобьют. Меня… — она запнулась. — Мне предложили место в управлении. Бумаги подписывать. — Что значит «в управлении»? — он нахмурился. — Вы же хирург. — Я главный врач, — она посмотрела на него. — И если больницы нет, то и главный врач не нужен. Мне предложили должность с красивым названием и без полномочий. Сидеть в кабинете, ставить визы на документах, ждать пенсии. — Вы не согласились. — Нет, — она встала, прошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу. — Я сказала, что найду способ сохранить коллектив. — Как? — Не знаю, — призналась она. — Но я не позволю им разобрать Склиф по частям. Это не просто больница. Это… это семья. И я за них отвечаю. Он смотрел на её спину — прямую, напряжённую, такую хрупкую под его футболкой. И принимал решение. — Я поговорю с отцом, — сказал он. Она резко обернулась. — Что? — С отцом. Германом Викторовичем, — он пожал плечами, стараясь выглядеть равнодушным. — Он в минздраве имеет вес. Может, поможет сохранить коллектив. Или найти временное помещение, чтобы мы не разбегались. — Лазарев, — она посмотрела на него с подозрением. — Ты хочешь, чтобы твой отец использовал своё влияние ради меня? — Ради больницы, — поправил он. — Ради Склифа. Ради людей, которые там работают. И да, ради того, чтобы вы не сидели в управлении и не ставили визы на бумажках. Вы хирург, Павлова. Ваше место в операционной. Или в кресле главного врача. Но не в архивном отделе. Она молчала. Смотрела на него, и в её глазах было что-то, чего он не мог прочитать. — Я не просила тебя о помощи, — сказала она наконец. — Знаю, — он усмехнулся. — Вы никогда никого не просите. Поэтому я предлагаю сам. Бесплатно. Без обязательств. Просто как человек, которому небезразличен Склиф. И вы. — Не смей говорить мне «небезразличен», — огрызнулась она, но в голосе не было прежней злости. — Я тебе не девочка, чтобы верить в сказки. — А я и не сказки рассказываю, — он подошёл к ней, остановился в шаге. — Я говорю, что поговорю с отцом. Может, получится, может, нет. Но попробовать стоит. Если вы, конечно, не хотите всю жизнь жалеть, что не попробовали. Она сжала губы. Хотела сказать что-то резкое, но слова застряли в горле. Потому что он был прав. Если она сейчас откажется из гордости — потом будет жалеть. И не только о Склифе. — Хорошо, — сказала она тихо. — Поговори. Но я ничего не просила. — Я помню, — он улыбнулся, и в этой улыбке было что-то мальчишеское, тёплое. — Вы никогда ничего не просите, Ирина Алексеевна. Она отвернулась, чтобы он не видел её лица. Потому что сейчас, в эту секунду, она была готова попросить. Не о помощи. О другом. О том, чтобы он остался. Чтобы не исчез, как все. Чтобы не предал. Чтобы… — Иди, звони своему отцу, — сказала она вслух, пряча слабость за привычной резкостью. — И не стой надо мной, как надзиратель. Он усмехнулся, но послушно вышел в другую комнату, оставив её одну. Павлова осталась у окна, глядя на серое утреннее небо. И думала о том, что, кажется, начинает доверять этому невозможному, наглому, вспыльчивому мальчишке, который младше её на тринадцать лет. И что это, наверное, самая большая глупость, которую она совершила в своей жизни. Даже больше, чем Кривицкий. Даже больше, чем Алейников. *** Она села за дневник, когда Лазарев ушёл на кухню разговаривать с отцом. От него пахло кофе и чем-то ещё — одеколоном, или просто им самим. Она отхлебнула из чашки, поморщилась — остыл. Поставила на стол, открыла тетрадь на чистой странице. «Привет, дневник. Я сегодня чуть не вышла в окно. В прямом смысле. Посреди ночи, встала и пошла на балкон. На шестом этаже. Лазарев говорит, что я была в лунатическом состоянии, ничего не соображала, смотрела в пустоту. Он меня поймал. Усадил к себе на колени и баюкал, как ребёнка, пока я не заснула. Я не помню. Совсем ничего. Только то, как проснулась в его объятиях. И знаешь что, дневник? Мне было спокойно. Впервые за много лет мне было спокойно. Я лежала, прижатая к нему, и чувствовала, как он дышит, как его руки держат меня, и мне казалось, что ничего плохого со мной не случится. Что он не даст. Это ужасно. Это ужасно, потому что я начинаю привыкать. Я начинаю думать, что он — надёжный. Что он не такой, как другие. Что ему можно верить. А я уже столько раз ошибалась, столько раз верила, и каждый раз это заканчивалось предательством. Алейников бил меня и говорил, что это я виновата. Кривицкий использовал меня и бросал, когда я становилась не нужна. А этот… этот просто ловит меня у балкона, баюкает, поит кофе и говорит, что поговорит с отцом, чтобы спасти мой Склиф. И я не понимаю. Зачем? Зачем ему это? Он мог бы занять моё место. Его отец — Лазарев Герман Викторович, тот самый, из минздрава. Он мог бы стать главврачом в двадцать пять, если бы захотел. Но он работал под моим началом. Терпел мои выходки. Спорил, лез, бесил меня. И ни разу не использовал своё положение. Почему? Я пытаюсь найти подвох. Я всегда ищу подвох. Потому что если подвоха нет, если он просто… просто хороший… тогда что мне с этим делать? Тогда я должна буду признать, что ошибалась. Что можно верить. Что можно не бояться. А я боюсь, дневник. Я очень боюсь. Боюсь, что если я ему поверю, а он меня предаст — я не выдержу. В четвёртый раз не выдержу. У меня просто не останется сил. И при этом я сижу в его квартире, в его футболке, пью его кофе, и мне… мне хорошо. Мне спокойно. Я не боюсь заснуть, потому что знаю — он рядом. Он услышит. Он поймает. Он не даст мне упасть. Чёрт. Кажется, я вляпалась. Лазарев, ты — идиот. Зачем ты меня спас? Зачем ты не дал мне сгореть? Зачем ты ловишь меня по ночам? Зачем говоришь с отцом, чтобы сохранить мою больницу? Ты что, не понимаешь, что я теперь буду тебе должна? Что я ненавижу быть должной? Что я лучше умру, чем буду кому-то обязана? Хотя нет. Ты не требуешь благодарности. Ты просто делаешь. И это самое страшное. Потому что когда человек ничего не требует взамен — ему сложнее отказать. Сложнее закрыться. Сложнее сказать «уйди, я сама». Фаина Игоревна говорит, что он ко мне неровно дышит. Я ей тогда чуть голову не откусила. А сейчас думаю: а что, если она права? Что, если этот наглый, вспыльчивый мальчишка действительно… Нет. Не буду об этом. Я главный врач. Мне сорок три года. Ему — тридцать. Я — его начальница. Это глупо. Это неправильно. Это… …это, наверное, единственное, что заставляет меня просыпаться по утрам. И это ужасно. Ладно. Хватит нытья. Звонили из министерства. Склиф будут восстанавливать год, а нас всех разбросают по разным больницам. Я сказала, что не согласна. Лазарев сказал, что поговорит с отцом, чтобы помочь. Я разрешила. Хотя ненавижу просить помощь. Но ради Склифа — можно. Ради людей, которые там работают. Ради него. Вот, опять. Ради него. Когда я начала думать о нём в первую очередь? Когда перестала считать его просто наглым выскочкой? Когда он полез за мной в огонь? Когда поймал у балкона? Когда отдал ключ от сейфа и сказал, что не будет читать мой дневник? Не знаю. Но теперь он везде. В моей голове. В моей квартире (его квартире). В моей футболке (его футболке). В моём дневнике. Лазарев, вы — зараза. Вы меня сломали. Я была железной, а вы меня сломали. И я не знаю, смогу ли склеиться обратно. И не уверена, что хочу. Сейчас он вернётся с кухни. Наверное, скажет, что отец согласился помочь. Или нет. Или что-нибудь пошутит. Обязательно пошутит, потому что он не умеет быть серьёзным дольше пяти минут. И я скажу, что он идиот. И он улыбнётся. И я снова почувствую, как у меня внутри всё переворачивается. Спокойной ночи, дневник. Хотя уже утро. Спокойного утра. Павлова». *** Лазарев вернулся через полчаса. Павлова уже успела переодеться в свои вещи — они высохли, проветрились, хотя запах гари всё ещё чувствовался. Футболку его она сложила и положила на край кровати, но почему-то не смогла убрать в шкаф. Пусть лежит. Потом. — Ну что? — спросила она, выходя в коридор. — Отец обещал помочь, — Лазарев выглядел довольным, но сдержанным. — Сказал, что поговорит с нужными людьми. Есть вариант с временным помещением в старом корпусе Первой градской — там освобождается крыло после ремонта. Если всё сложится, мы сможем переехать туда всем коллективом, не разбиваясь. Она выдохнула. Кажется, она не дышала всё это время, пока он говорил. — Спасибо, — сказала она, и слово далось ей с трудом. — Не за что, — он пожал плечами. — Это пока не точно. Нужно согласование. — Всё равно, — она прошла на кухню, села за стол. — Ты… ты сделал больше, чем я могла ожидать. Он сел напротив, подпёр голову рукой, и уставился на неё с выражением, которое она уже начала узнавать — смесь вызова и какой-то странной, почти детской надежды. — Ирина Алексеевна, — сказал он. — А вы в дневнике про меня написали? Она поперхнулась воздухом. — Что?! — Ну, вы же ведёте дневник, — он говорил небрежно, но глаза выдавали его — живые, заинтересованные. — Я просто подумал: может, вы там написали, какой я красивый и добрый парень? И как я вас спас? — Лазарев! — она вскочила, чувствуя, как кровь приливает к щекам. — Ты… ты обещал не лезть в дневник! — Я и не лезу, — он поднял руки в примирительном жесте, но улыбка не сходила с его лица. — Я просто спрашиваю. Мне интересно, какое у вас мнение обо мне сложилось за пять лет. Ну, кроме того, что я идиот и наглый выскочка. — Ты… ты невыносим! — она заметалась по кухне, не зная, куда девать руки. — Я твоя начальница, Лазарев! Я не обязана отчитываться перед тобой о содержании своего личного дневника! — Я и не требую отчёта, — он смотрел на неё с откровенным удовольствием, как кот, который загнал мышку в угол. — Просто интересно. Может, я там красивый? Или умный? Или, может, вы пишете, что я вам нравлюсь? — Да пошёл ты к чёрту, Лазарев! — она схватила со стола полотенце и запустила в него. Он поймал, даже не моргнув. — Значит, нравлюсь, — сделал он вывод, всё ещё улыбаясь. — Иначе бы вы не злились. — Я злюсь, потому что ты хам! — она села обратно, чувствуя, как колотится сердце. — Потому что ты лезешь туда, куда не просят. Потому что ты… ты… — Красивый? — подсказал он. — Идиот! — она стукнула кулаком по столу, но губы её предательски дрогнули в улыбку, которую она не могла сдержать. — Ты идиот, Лазарев. Самовлюблённый, наглый, невыносимый идиот. — Но красивый, — настаивал он. — Заткнись! — она отвернулась, пряча лицо. — Иди, делай кофе. И больше ни слова про дневник. Или я тебя уволю. — Не уволите, — он встал, подошёл к плите. — Кому вы без меня будете грубить? Она не ответила. Сидела, глядя в окно, и чувствовала, как внутри неё, там, где была ледяная броня, появляется трещина. И в эту трещину просачивается что-то тёплое, живое, опасное. Он поставил перед ней чашку, сел напротив. И они снова пили кофе молча, но теперь тишина была другой. Не тяжёлой, не напряжённой. А какой-то уютной, почти домашней. — Ирина Алексеевна, — сказал он, когда чашки опустели. — Что ещё? — Вы идёте к психиатру. Я запишу вас к своему знакомому. Хорошему специалисту. Без учёта, без карточек. Просто поговорить. Чтобы спать спокойно. И чтобы больше не ходить к балконам. Она хотела возразить, вспыхнуть, послать его куда подальше. Но он смотрел на неё серьёзно, без обычной насмешки, и она вдруг поняла, что не хочет спорить. Что она устала быть сильной. Что она хочет, чтобы кто-то принимал решения за неё, хотя бы иногда. Хотя бы в этом. — Хорошо, — сказала она тихо. — Запиши. Он кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то тёплое, почти нежное. Но он ничего не сказал, только убрал чашки в раковину и включил воду. Она смотрела на его широкую спину, на то, как напрягаются мышцы под тканью футболки, и думала о том, что, наверное, впервые в жизни делает что-то правильно. Что, может быть, этот наглый, вспыльчивый мальчишка — не ошибка. Что, может быть, он — её шанс. На спокойную ночь. На утро без страха. На жизнь, в которой не нужно быть железной. — Лазарев, — позвала она. Он обернулся, вытирая руки полотенцем. — Да? — Ты правда думаешь, что я смогу? После всего? Смогу не… не ходить по ночам? Не бояться? Он подошёл, сел рядом, взял её руки в свои. Горячие, сухие, сильные. — Сможете, — сказал он уверенно. — Вы сильная, Ирина. Вы всегда были сильной. Просто иногда нужно разрешить себе быть слабой. И позволить кому-то быть сильным за вас. — И ты предлагаешь себя на эту роль? — спросила она, и в голосе прорезалась привычная язвительность, но уже не такая колючая. — А что? — он улыбнулся. — Я уже неплохо справляюсь. Поймал вас дважды. С отцом поговорил. Кофе сварил. Могу ещё что-нибудь сделать. — Например? — Ну, не знаю, — он пожал плечами. — Могу побыть красивым и добрым парнем из вашего дневника. Если вы там, конечно, меня таким написали. — Лазарев! — она дёрнула руки, но он не отпустил. — Шучу, — он сжал её пальцы. — Я не читал. И не буду. Честно. Она посмотрела на их сцепленные руки, потом на него. И вдруг улыбнулась — первый раз за эти дни. Не снисходительно, не язвительно, а просто, по-человечески. — Дурак, — сказала она. — Знаю, — он отпустил её руки, встал. — Я позвоню психиатру. А вы отдыхайте. Сегодня никакой работы. Только покой, чай и, если повезёт, мои шутки. — От твоих шуток у меня давление поднимается. — Значит, будете чаще мерить. Я куплю новый тонометр. Она закатила глаза, но не нашлась, что ответить. Просто сидела на кухне, слушала, как он говорит по телефону с кем-то, договариваясь о встрече, и чувствовала, как внутри неё медленно, по миллиметру, отпускает страх. Она не знала, что будет завтра. Не знала, решится ли вопрос с больницей. Не знала, поможет ли психиатр. Не знала, что будет с ними — с ней и этим невозможным, наглым, слишком молодым мужчиной, который почему-то решил, что её нужно спасать. Но сегодня, в эту минуту, она была жива. Она была в безопасности. И она не была одна. Этого было достаточно. Пока что. — Знаешь, дневник, — напишет она позже, синей ручкой на чистом листе. — Кажется, я начинаю верить. Не в чудеса. Не в любовь с первого взгляда. А в то, что есть люди, которым можно доверять. И что иногда, очень редко, они появляются в твоей жизни, когда ты уже перестала ждать. Лазарев — идиот. Но он мой идиот. Мой. Я впервые в жизни это сказала. Даже мысленно. И мне не стыдно. Я устала стыдиться. Я устала быть сильной. Я устала быть одна. Пусть будет идиот. Пусть будет наглый. Пусть будет младше на тринадцать лет. Пусть. Главное — чтобы был. Павлова».
Отзывы (1)