Дневник Павловой

R
Завершён
22
автор
Размер:
176 страниц, 56 358 слов, 14 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
22 Нравится 5 Отзывы 7 В сборник

Часть 2

Настройки
«Мой психиатр (да, у главного врача Склифа есть психиатр, можешь падать в обморок, дорогой дневник) посоветовала мне в терапии начать вести личный дневник. Записывать в него всё. Буквально всё. Она говорит: «Ирина Алексеевна, вам нужно выгружать мысли, иначе они вас раздавят». Дурость какая. Но попробуем. Привет, дневник. Меня зовут Павлова Ирина Алексеевна, мне 43 года. Я главный врач института скорой помощи имени Склифосовского. Я держу в страхе три отделения, двух заведующих и одного особенно наглого заместителя. Я умею делать сложные операции, подписывать бумаги, не моргая, и пить коньяк так, что ни один мужик меня не перепьёт. А ещё я, оказывается, с некоторых пор пишу в тетрадку, потому что психиатр сказала «выгружать». Вот тебе первая выгрузка: я боюсь. Не того, что скажут или подумают. Я боюсь, что однажды утром не смогу встать с кровати. Не потому, что спина скрутит — это уже привычно. А потому, что не увижу смысла. Потому что всё, что я строила, рассыплется в прах, а я буду стоять посреди руин и даже не пойму, когда это случилось. Психиатр говорит, что мне нужно «проживать травмы». Какая умная. Давай, дневник, проживём. Начну с Алейникова. Анатолия Борисовича. Если ты, дневник, умеешь чувствовать отвращение — сейчас самое время. Он был моим любовником. Моим кошмаром. Моей самой большой ошибкой, которую я до сих пор не могу себе простить. Он был старше, опытнее, он открыл мне дорогу в большую хирургию. А потом закрыл её перед моим лицом, когда я попыталась уйти. Он бил меня. Не сразу, не с первого года, а постепенно, по чуть-чуть. Сначала — словом, потом — рукой. Сначала — по щеке, «нечаянно», потом — ребром ладони по почкам, чтобы синяков не было видно. Он спаивал меня. Говорил, что я без него никто, что я не хирург, что моё место — в постели, а не в операционной. И я верила. Потому что он был гениальным хирургом. Потому что он был сильным. Потому что я думала, что любовь — это когда терпишь. Год назад я перестала терпеть. Мы поругались в его кабинете. Он снова замахнулся, а я… я толкнула его. Просто толкнула, чтобы он не ударил. Он отлетел к стеллажу, ударился головой, упал. Аневризма, о которой никто не знал, разорвалась. Я стояла над ним и смотрела, как гаснет его взгляд. Я не позвала на помощь сразу. Сначала просто стояла. А потом пришла в себя, закричала, прибежали люди, но было уже поздно. Я убила его, дневник. Я не хотела, но я его убила. И каждый день просыпаюсь с мыслью: а что, если кто-то узнает? Что, если вскроется, что я стояла и смотрела, как он умирает? Что, если меня признают виновной? Я боюсь этого больше, чем смерти. Больше, чем боли. Потому что тогда все узнают, что Павлова — не просто стерва, а убийца. А потом был его сын. Анатолий Анатольевич. Толя. Мальчик, которого отец сломал задолго до того, как я появилась в их жизни. Он работал в Склифе, был неплохим диагностом, но его всё время трясло. Он ненавидел отца, но боялся его. А когда отец умер, он… сломался окончательно. Через три месяца после смерти Алейникова он взял в заложники половину приёмного покоя. Сказал, что хочет поговорить со мной. Я пришла. Мы говорили почти час. Он кричал, что я убила его отца. Плакал. Просил прощения. А потом достал пистолет и выстрелил себе в голову. Прямо передо мной. Я была в крови. В его крови. И снова стояла и смотрела. Смотрела, как мальчик, которого я знала с детства, превращается в тело на полу приёмного покоя. Вот тебе первая травма, дневник. Записала? Теперь, может, отпустит? Не отпускает. Потом был Кривицкий. Геннадий Ильич. О, это отдельная песня, достойная греческой трагедии. С ним я познакомилась, когда была студенткой. Мне было восемнадцать, ему — за тридцать. Он был красивый, успешный, уже работал в хорошей клинике. Я влюбилась по уши. Мы встречались два года, он сделал мне предложение. Свадьба была назначена на июнь. А в мае он сказал, что уезжает в Израиль, что ему предложили место в лучшей клинике Тель-Авива, и что со мной он не поедет, потому что «ты ещё молодая, найдёшь кого-нибудь». Я нашла. Быстро выскочила замуж за преподавателя в меде, который оказался неравнодушен ко всем студенткам, нарожала от него сына, развелась через десять лет, отправила Артёма учиться за границу, чтобы он не видел этого кошмара. И думала, что с Кривицким покончено навсегда. Но нет. Он вернулся. Спустя двадцать пять лет. С двумя детьми от жены-еврейки, с которой он прожил почти двадцать лет. Пришёл и сказал, что всю жизнь любил только меня. Что ошибался. Что хочет быть рядом. И я… я поверила. Снова. Потому что мне было сорок, потому что я была одна, потому что я думала: может, это судьба даёт мне второй шанс? А оказалось, что Гена умирает. У него была тяжёлая кардиомиопатия, ему нужна была пересадка сердца. Он пришёл ко мне не за любовью — за сердцем. А я, дура, пошла на врачебное преступление. Я достала ему донорское сердце, подвинула очередь, закрыла глаза на все правила. Он получил молодое, здоровое сердце. А через три месяца улетел в Израиль с любовницей, которая оказалась моложе меня на двадцать лет. Сказал: «Ирочка, прости, но что-то у нас не получается. Жизнь разводит». И я снова осталась ни с чем. С чувством вины. С преступлением, о котором никто не знает. С разбитым сердцем, которое я ему отдала — в прямом и переносном смысле. Но он вернулся. Ещё раз. Пять лет назад. Снова с цветами, с клятвами, с обещаниями. И я… я снова повелась. Мы поженились. Я думала: может, в сорок лет у меня наконец-то будет нормальная семья? Может, он изменился? Он не изменился. Полгода назад я выгнала его. Сама. Просто сказала: «Уходи, Гена. Хватит». Потому что поняла: он не любит меня. Он любит мои связи, мою должность, мой доступ к ресурсам. Он любит, чтобы я его спасала. А когда он спасён — ему становится скучно. И он уходит. И я больше не хочу быть его спасательным кругом. Если Алейников был физическим абьюзером — бил, унижал, ломал, — то Кривицкий — моральный. Он не поднимал на меня руку. Он просто делал вид, что я — центр его вселенной, ровно до тех пор, пока ему что-то от меня не было нужно. А потом исчезал. И возвращался. И исчезал. И я каждый раз думала: ну, теперь-то точно, теперь он меня полюбит. Дура. Вот тебе вторая травма, дневник. Многолетняя, хроническая. Она называется «я выбираю не тех мужчин, потому что боюсь быть одна». Ладно, хватит про прошлое. Перейдём к настоящему. К моему любимому Склифу. К моим дорогим коллегам, которые делают вид, что меня уважают, а на самом деле считают стервой, которая пришла не пойми откуда и командует мужиками. Я работаю здесь три года. Два из них — главным врачом. И если вы думаете, что женщине в этой должности легко, вы ошибаетесь. Меня не приняли с первого дня. Меня до сих пор не приняли. Я для них — чужая, московская выскочка, которая пришла на готовенькое. А то, что я вытащила отделение из долгов, провернула сделку с поставщиками оборудования, выбила грант на новую операционную — это так, мелочи. Главное, что я — баба. И ещё молодая для главврача, да? Им бы мужика лет шестидесяти, солидного, с брюшком и с портфелем. Меня бесят. Бесят все. Бесит Фаина Игоревна, главная медсестра, которая смотрит на меня как на выскочку, хотя я ей оклад подняла на тридцать процентов. Бесит заведующий травматологией, который на каждом совещании вздыхает: «А вот при Алейникове…» Бесят молодые хирурги, которые в коридорах называют меня «Павлова» за глаза, а в глаза лебезят. Но больше всех бесит Лазарев Константин Германович. Мой заместитель. Моя головная боль. Моя… неважно. Костя Лазарев. 30 лет. Рост — сто девяносто, наверное. Вес — мышечная масса без процента жира. Глаза тёмные, наглые, вечно с прищуром. Руки — отдельная песня. Длинные пальцы, широкие ладони. Хирургические руки. И он знает, какие у него руки. Потому что когда я делаю обход и он идёт рядом, он постоянно этими руками что-то делает: крутит ручку, вертит телефон, закатывает рукава. И когда он закатывает рукава выше локтя — у меня, чёрт возьми, начинаются непроизвольные мысли, которые главному врачу иметь не положено. Я ненавижу его. Нет, правда. Я его ненавижу так, что иногда, когда он начинает спорить со мной на планёрке, у меня начинает дёргаться глаз. Я уже подумываю купить тонометр в кабинет, потому что давление после его выступлений подскакивает до ста шестидесяти. Он спорит со мной по любому поводу. Я говорю: «Нужно закупить новые катетеры». Он: «А вы сравнивали цены у трёх поставщиков? Вот я сравнил». Я говорю: «Утверждаю график дежурств». Он: «А вы учли, что у Дубровской Нины Дмитриевны двое маленьких детей? Она не может дежурить в выходные, у неё муж в вахте. А у Кузнецова свадьба на следующей неделе. А у меня, кстати, тоже планы». Планы у него. Тьфу. И ведь он всегда прав. Вот это самое ужасное. Он везде суёт свой нос, проверяет, перепроверяет, выискивает ошибки. И находит. И приходит ко мне с этим. И я вынуждена признавать, что да, Лазарев, вы правы, чёрт бы вас побрал. И он стоит и улыбается. Эта его улыбка — самоуверенная, мальчишеская, с лёгким вызовом — она меня выводит из себя сильнее, чем любые споры. Вчера, например. Вчера он заявился в мой кабинет без стука (никогда не стучится, хамло) и положил на стол отчёт о нецелевом использовании фонда обязательного медстрахования. Оказалось, что наш бухгалтер ошиблась в расчётах на триста тысяч. Триста тысяч, Карл! Я чуть не поседела. Лазарев это вычислил, потому что «решил проверить, потому что у меня есть подозрения, что финансовая часть хромает». Я его, конечно, послала. Сказала: «Лазарев, идите в бухгалтерию и больше не лезьте не в своё дело». А он: «Ирина Алексеевна, это моё дело. Потому что если бы я не проверил, через месяц к нам пришла бы проверка, и вы бы писали объяснительные». И улыбнулся. Я сдержалась и не кинула в него степлером. Еле-еле. А потом, когда он ушёл, я села и подумала: а ведь он прав. Опять. И если бы не он, мы бы влетели на штрафах. И я вспомнила, как полгода назад он вытащил меня из налоговой проверки. Как ходил в прокуратуру, объяснял, что махинации были не мои, а бывшего завхоза. Я его не просила. Он сам. И тогда я подумала: зачем? Зачем ему это? Чтобы я была ему должна? Чтобы потом шантажировать? Чтобы… В общем, я не понимаю Лазарева. И это бесит больше всего. Фаина Игоревна говорит, что он меня «опекает». Фаина Игоревна вообще любит делать громкие заявления. На днях поймала меня в коридоре и говорит: «Ирина Алексеевна, вы бы присмотрелись к Константину Германовичу. Он к вам неровно дышит». Я чуть не поперхнулась кофе. Сказала: «Фаина Игоревна, вы бы поменьше сплетничали и побольше за порядком в отделении смотрели». Она обиделась. А я потом полдня ходила и злилась. На неё. На себя. На Лазарева, который, зараза, действительно иногда смотрит на меня так, что у меня коленки слабеют. Но я не про это сейчас. Я про то, что вчера, когда я писала этот отчёт (после визита Лазарева), у меня заныла спина. Знаешь, дневник, как это бывает: сначала просто ноет, потом начинает стрелять, потом понимаешь, что если сейчас не примешь таблетку, то к утру не разогнёшься. Я полезла в сейф, где у меня запас обезболивающих, и там, между прочим, лежала тетрадь. Синяя. Ты, дневник. Я достала тебя, полистала. Там столько всего. Про Алейникова. Про его сына. Про Кривицкого. Про спину. Про ночи, когда я лежу и не могу пошевелиться, а в голове прокручивается одна мысль: а что, если я проснусь и не смогу встать? Что, если однажды утром я открою глаза и пойму, что больше не могу быть главным врачом, не могу резать, не могу управлять? Что тогда? Кто меня подхватит? Кто скажет: «Ирина Алексеевна, мы с вами»? Лазарев? Ха. Лазарев будет первым, кто займёт моё место. Он же такой умный, такой талантливый, такой… Стоп. Не надо об этом. Не надо, Павлова. В общем, я решила, что надо выгружаться, как велел психиатр. Буду писать. Не каждый день, конечно. Когда будет настроение. Или когда будет слишком тяжело. Вот, например, сегодня было тяжело. Взрыв. Склиф почти сгорел. Я чуть не осталась там. И Лазарев… Лазарев меня спас. Я уже писала об этом? Кажется, нет. Вчера я была не в себе. Сегодня — тоже не в себе, если честно. В общем, я сейчас сижу у него в квартире. Он меня привёз. Сказал, что не может оставить одну. Сказал, что у меня лёгкое отравление угарным газом, и мне нужен контроль. Сказал, что если он отвезёт меня домой, я там либо не усну, либо усну и не проснусь. Я пыталась спорить. Послала его, конечно. Он не обиделся. Просто взял меня за руку (у него горячие руки, дневник, очень горячие) и сказал: «Ирина Алексеевна, сегодня вы побудете у меня. Завтра будете снова меня ненавидеть. Но сегодня — побудете». И я не нашлась, что ответить. Потому что, когда он так говорит — спокойно, твёрдо, без своей обычной наглости — у меня внутри что-то переворачивается. Не сердце. Не желудок. Что-то глубже. Там, где я обычно ничего не чувствую, потому что если начну чувствовать — всё, конец. Рассыплюсь. Я сейчас лежу в его спальне. Пахнет им — гелем для душа, стиральным порошком, чем-то ещё, неуловимым, мужским. Спина болит. Выпила таблетку, но она ещё не подействовала. Я лежу и думаю: что я здесь делаю? Зачем я отдала ему дневник? Зачем позволила себя уговорить? Я же сильная. Я же главный врач. Я не должна спать в чужой постели, потому что мне страшно оставаться одной. А мне страшно. Мне страшно, дневник. Мне очень страшно. Я боюсь, что завтра, когда я проснусь, Склифа больше не будет. Я боюсь, что моя больница, которую я строила два года, превратилась в пепел. Я боюсь, что меня уволят. Что найдут виноватых. Что кто-то прочитает тебя, дневник, и узнает, что я — не железная. Что я — тряпка. Что я плачу в подушку по ночам. Что я считаю, сколько таблеток осталось в упаковке, и иногда думаю: а если выпить все сразу — будет больно или нет? Не думай об этом, Павлова. Не думай. Лучше подумай о Лазареве. Он сейчас там, на кухне. Наверное, пьёт чай. Или смотрит новости. Или спит на диване. Он отдал мне свою спальню, свою кровать, свои подушки. И даже не пытался. Даже не намекнул. Просто сказал: «Спите». И ушёл. Странный он. Я его не понимаю. Пять лет он меня бесит. Пять лет я его ненавижу. А сегодня он спас мне жизнь. Дважды. И я сижу в его квартире, в его футболке (потому что моя одежда пропахла гарью, и он дал мне свою, чёртову футболку, которая пахнет им, и я чувствую этот запах на своей коже и схожу с ума), и не могу уснуть. Лазарев, вы — идиот. Почему вы не такой, каким я вас считала? Почему вы полезли за мной в огонь? Почему вы не дали мне сгореть вместе с моими тайнами? Почему вы смотрите на меня так, что я начинаю верить, что я кому-то нужна не как начальник, не как функция, а как… Неважно. Не буду об этом. Психиатр говорит, что я должна записывать всё, что чувствую. Так вот, дневник, я чувствую страх. Я чувствую боль в спине. Я чувствую запах гари, который, кажется, въелся в кожу. И я чувствую его. Лазарева. Я чувствую его за стеной. Я знаю, что он не спит. Я знаю, что он слушает, не проснулась ли я. Я знаю, что он переживает. И я не знаю, что с этим делать. Я умею управлять больницей, но я не умею управлять этим. Я не умею быть слабой. Я не умею принимать помощь. Я не умею доверять. А он… он просто взял и сделал. Без вопросов. Без условий. Что же ты делаешь со мной, Лазарев? Ладно. Пора спать. Таблетка начала действовать, спина отпускает. Завтра будет новый день. Завтра я снова буду главным врачом. Завтра я приду в себя. Завтра я скажу Лазареву, что он дурак, и пошлю его к чёрту. Как обычно. А сегодня… сегодня я просто побуду здесь. В его квартире. В его футболке. Под его одеялом. Спокойной ночи, дневник. Спокойной ночи, Костя. Ты не услышишь, но всё равно. Павлова». *** Она проснулась от того, что не могла дышать. Сначала было ощущение, что кто-то навалился на грудь тяжёлым, горячим камнем. Лёгкие отказывались расширяться, воздух входил тонкой, обжигающей струйкой, которой не хватало даже на то, чтобы позвать на помощь. Павлова открыла глаза и уставилась в потолок, который не узнала. Чужой потолок. Чужая комната. Чужой запах. Сердце ударило где-то в горле, потом провалилось вниз, в живот, и оттуда начало разгонять по телу ледяную, колючую волну. Она резко села, и мир качнулся. Стены поплыли, кровать под ней зашаталась, хотя кровать была неподвижна. Это у неё внутри всё шаталось. Это у неё внутри всё рушилось. Где я? Взрыв. Дым. Огонь. Она бежала по коридору, а за ней рушились перекрытия. Она задыхалась, она падала, она… — Нет, — выдохнула она вслух, и голос прозвучал чужим, хриплым, испуганным. Она огляделась. Незнакомая комната. Темные стены, шкаф, на стуле — сложенная одежда. На тумбочке — стакан с водой, блистер таблеток. И запах. Этот запах — гель для душа, стиральный порошок, мужской одеколон. Запах, который она вдыхала, засыпая. Который… Лазарев. Она вспомнила. Взрыв. Машина. Скандал. Она бежала в здание. Он побежал за ней. Дым. Лестница. Он тащил её, кричал, не отпускал. А потом… потом она была в его квартире. Он уложил её в свою кровать. Дал таблетку. Сказал: «Спите». Она у него дома. Она спит в его постели. А он… — Костя? — позвала она, и голос сорвался, потому что в горле пересохло, а сердце всё ещё колотилось где-то в гортани. Тишина. Никто не ответил. Паника накрыла с новой силой. Ей показалось, что она одна. Что он ушёл. Что бросил её здесь, в чужой квартире, в чужой постели, и она даже не знает, где находится, как отсюда выбраться, куда идти. Она попыталась встать, но ноги не слушались. Спина, только-только отпустившая к утру, снова скрутилась спазмом. Она замерла, боясь пошевелиться, чувствуя, как по лицу текут слёзы — беззвучно, против воли, предательски. Я не плачу. Я никогда не плачу. Я главный врач. Я… Но тело не слушалось команд. Тело трясло мелкой дрожью, зубы стучали, и она никак не могла сделать глубокий вдох, потому что воздух застревал где-то в груди, не доходя до лёгких. — Костя! — крикнула она громче, уже не контролируя голос. В этом крике было всё: страх, боль, паника, одиночество. Шаги за дверью. Быстрые, тяжёлые. Дверь распахнулась, и в спальню влетел Лазарев. Взъерошенный, в майке и спортивных штанах, с заспанным лицом и мгновенно проснувшимися, внимательными глазами. Он окинул её быстрым взглядом — бледное лицо, дрожащие руки, слёзы на щеках — и в два шага оказался рядом. — Ирина, что? — он опустился на кровать рядом с ней, не спрашивая разрешения. — Сердце? Спина? Дыши, я рядом. Она не могла ответить. Воздуха не хватало. Грудь сдавило так, что казалось — рёбра треснут. Она вцепилась в его руку, в майку на его плече, не чувствуя силы, с которой сжимает пальцы. — Не могу… — выдохнула она. — Не могу дышать… — Паническая атака, — сказал он ровно, спокойно, хотя сам, казалось, был напряжён до предела. — Смотри на меня. Ирина, смотри сюда. Она подняла глаза. Его лицо было совсем близко. Тёмные глаза, в которых не было привычной наглости, только тревога и что-то ещё, очень тёплое, что она никак не могла распознать. — Дыши со мной, — он взял её ладонь и прижал к своей груди. — Чувствуешь? Я дышу. Считай. Вдох — раз, два, три. Выдох — раз, два, три, четыре. Давай. Она попыталась повторить. Вдох — и воздух застрял. Выдох — судорожный, рваный. — Медленнее, — он не отпускал её руку. — Не торопись. Я здесь. Ты не одна. Ты в безопасности. — Где… я? — прошептала она, чувствуя, как голос дрожит. — У меня дома, — сказал он. — Ты помнишь? Взрыв. Я привёз тебя сюда. Ты спала. А теперь у тебя паническая атака, но это пройдёт. Я с тобой. Она судорожно кивнула, пытаясь поймать ритм его дыхания. Грудь под её ладонью мерно поднималась и опускалась. Она чувствовала тепло его тела, биение сердца — ровное, спокойное, живое. И постепенно, очень медленно, её собственное дыхание начало выравниваться. — Молодец, — сказал он тихо. — Ещё раз. Вдох. Выдох. Она дышала, глядя на него, и постепенно мир переставал вращаться. Стены встали на место. Кровать перестала качаться. Воздух начал поступать в лёгкие полной грудью, и вместе с ним пришло облегчение, такое острое, что у неё закружилась голова. — Хорошо, — он убрал её руку от своей груди, но не отпустил, сжал пальцы. — Хорошо. Ты молодец. Она сидела, тяжело дыша, чувствуя, как по спине течёт пот, как дрожат колени под одеялом. Стыд накрыл её с головой. Она, главный врач, который держит в страхе полбольницы, только что билась в истерике на кровати своего заместителя. Цеплялась за него, как ребёнок. Плакала. — Отпусти, — сказала она глухо, пытаясь выдернуть руку. Он не отпустил. — Нет. — Лазарев, я сказала… — Я слышал, что вы сказали, — он не повысил голоса. Говорил тихо, но твёрдо. — Вы сейчас на трясущихся ногах попытаетесь встать, упадёте, и я буду вас поднимать. Я лучше посижу здесь, пока вы не успокоитесь окончательно. — Я уже успокоилась, — она попыталась придать голосу привычную сталь, но голос предательски дрогнул. — Вы трясётесь, — констатировал он. — И плакали. И это нормально. После того, что было вчера, нормально не плакать было бы странно. — Я не плачу, — она вытерла щёки свободной рукой, размазывая остатки влаги. — У меня аллергия. — На что? — На дураков, — огрызнулась она, и это вышло почти привычно. Он усмехнулся — уголками губ, осторожно, словно боясь спугнуть. — Тогда у вас хроническая форма. Со мной уже пять лет. Она хотела сказать что-то едкое, но вместо этого неожиданно всхлипнула. Сама от себя этого не ожидала. Зажала рот ладонью, чувствуя, как к горлу подступает новый ком. — Ирина, — он осторожно, медленно, чтобы она могла отстраниться, если захочет, обнял её за плечи. — Всё. Всё прошло. Ты в безопасности. Она не отстранилась. Не смогла. Слишком много сил ушло на то, чтобы просто дышать. И она позволила себе — всего на минуту, всего на секунду — прислониться к его плечу. Чувствуя тепло, надёжность, запах. Тот самый запах, который преследовал её всю ночь. — Не привыкай, — пробормотала она в его майку. — Завтра я тебя уволю. — Не уволите, — сказал он уверенно. — Кому вы без меня будете грубить? Она хотела возразить, но не нашла слов. Просто сидела, прижимаясь к нему, и чувствовала, как дрожь постепенно уходит. Как возвращается способность мыслить ясно. Как спина перестаёт стрелять, потому что он поддерживает её, не давая упасть. — Идиот, — сказала она наконец, отстраняясь. — У тебя есть что-нибудь успокоительное? Не хочу больше ловить приступы посреди дня. — Есть, — он встал, подошёл к тумбочке, достал блистер. — Валерьянка. Или что-то серьёзнее? — Давай серьёзнее, — она взяла таблетку, запила водой. — Я за день должна прийти в себя. Завтра выходить на работу. — Ирина Алексеевна, — он сел напротив, на край кровати. — Вы вчера чуть не сгорели. У вас отравление угарным газом, панические атаки, спина, судя по тому, как вы морщились, болит. Какая работа? — Я главный врач, — она посмотрела на него с вызовом. — Там всё разрушено. Люди в шоке. Документы сгорели. Кто этим будет заниматься, если не я? — Вы будете заниматься этим из дома, на удалёнке, — твёрдо сказал он. — Или из моей квартиры. Но не на руинах. Я вас не пущу. — Ты не имеешь права… — Имею, — он наклонился вперёд, и в его глазах снова загорелся тот самый огонь, который она так хорошо знала. — Потому что если вы туда сейчас приедете, вы снова свалитесь в обморок, и мне снова придётся вас ловить. А я, знаете ли, уже наловчился, но предпочёл бы, чтобы вы были в сознании. — Лазарев, вы… — Ирина Алексеевна, — он вдруг полез в карман спортивных штанов и достал оттуда маленький ключ. Простой, металлический, на тонком кольце. — Вот. Возьмите. Она уставилась на ключ, не понимая. — Что это? — Ключ от сейфа, где лежит ваш дневник, — сказал он. — Я обещал, что не буду его читать. И не буду. Но вы должны знать: ключ в единственном экземпляре. Только у вас. Я не сделал дубликат. Я даже не знаю код — вы сами его набирали, когда клали тетрадь туда. Она взяла ключ, чувствуя его холод на ладони. Металл был гладким, почти новым. — Зачем ты… отдаёшь его мне? — Чтобы вы знали, — он смотрел на неё серьёзно, без тени улыбки. — Что я не буду лезть в ваши тайны. Что вы можете мне доверять. Хотя бы в этом. — Я тебе не доверяю, — сказала она, но ключ сжала в кулаке крепко, почти болезненно. — Я знаю, — он кивнул. — Но, может быть, начнёте. Она хотела сказать что-то язвительное, съехидничать, послать его к чёрту — как обычно. Но слова застряли в горле. Потому что она смотрела на него — на этого молодого, наглого, вспыльчивого мужика, который вчера полез за ней в огонь, который сейчас сидел на краю её (его!) кровати в застиранной майке, с растрёпанными волосами, с тёмными кругами под глазами, и смотрел на неё так, словно она была не главным врачом, не стервой, не железной леди, а просто женщиной, которая только что плакала у него на плече. — Ты… — начала она и запнулась. — Что? — спросил он, чуть склонив голову. — Ты идиот, Лазарев, — сказала она, и в голосе не было привычной злости. Была усталость, растерянность и что-то ещё, чему она отказывалась давать имя. — Это я уже слышал, — он встал. — Я сейчас заварю чай. Сделаю бутерброды. Вы поедите, примете душ (горячая вода есть, полотенца в шкафу) и будете отдыхать. Сегодня вы никуда не едете. — А ты? — спросила она, и вопрос прозвучал почти жалко. — Я никуда не еду, — сказал он. — Буду здесь. Если что — зовите. Он вышел, закрыв за собой дверь. Павлова осталась одна. Сидела, сжимая в кулаке маленький ключ, и смотрела на закрытую дверь. Спина ныла. В голове шумело. В груди было пусто и холодно, но где-то глубоко, там, где она обычно ничего не чувствовала, начинало разгораться что-то тёплое, опасное, совершенно неподобающее главному врачу. — Дурак, — прошептала она в пустоту. — Какой же ты дурак, Лазарев. Ключ она спрятала в карман спортивных штанов, которые он ей дал (свои, она вспомнила, были пропитаны гарью и сложены в пакет). Потом встала, на ватных ногах дошла до душа, включила воду. Горячая, почти обжигающая, она потекла по спине, разгоняя боль, смывая липкий страх, который облепил её с ног до головы. Она стояла под струями, прижавшись лбом к прохладной плитке, и думала. О дневнике. О сгоревшем Склифе. О том, что она будет делать завтра. О том, что она делает сегодня в квартире своего заместителя, который отдал ей ключ от своих тайн, не попросив ничего взамен. — Соберись, Павлова, — сказала она себе вслух, перекрывая шум воды. — Ты главный врач. Ты справишься. Ты всегда справлялась. Но голос прозвучал неуверенно. И она вдруг поняла, что не хочет справляться одна. Что ей хочется, чтобы кто-то был рядом. Чтобы кто-то сказал: «Я здесь. Я с тобой». Чтобы кто-то… Она выключила воду, вытерлась, натянула футболку (снова его, чёртову футболку, потому что своей не было) и вышла в коридор. Из кухни пахло чаем и тостами. Лазарев возился у плиты, напевая что-то под нос. Услышав её шаги, обернулся. — Живы? — спросил он, оценивающе оглядывая её. — Жива, — она села за маленький кухонный стол, чувствуя, как дрожат колени. — Твоя футболка… она… — Ничего, — он поставил перед ней чашку с чаем, тарелку с бутербродами. — Можете не возвращать. Подарок. — Я не принимаю подарки от подчинённых, — машинально отрезала она. — А от мужчин, которые лезли за вами в огонь? — он сел напротив, подперев голову рукой. Она посмотрела на него. Усталый, но довольный. Как будто она, сидящая за его столом в его футболке, была именно тем, чего он добивался. — Не наглей, Лазарев, — сказала она, но взяла бутерброд и откусила. Есть хотелось зверски. — Не буду, — пообещал он. — Сегодня. А завтра, если вы придёте в себя, я снова буду наглым. Обещаю. Она фыркнула, но промолчала. Потому что завтра — это завтра. А сегодня… сегодня она просто хотела сидеть в этой маленькой кухне, пить чай, смотреть на этого невозможного, невыносимого, наглого мужика и чувствовать, что она не одна. Что её не бросили. Что есть кто-то, кто пойдёт за ней в огонь. Даже если она сама не знает, зачем. — Лазарев, — сказала она, когда чай был допит. — М? — Спасибо. За… — она запнулась, подбирая слова. — За вчера. И за сегодня. Он улыбнулся. По-мальчишески, открыто, без вызова. — Пожалуйста, Ирина Алексеевна. Она хотела сказать что-то ещё. Что-то важное, что вертелось на языке, но никак не формулировалось в слова. Но вместо этого встала, убрала чашку в раковину и сказала: — Я пойду полежу. — Идите, — он кивнул. — Я здесь, если что. Она пошла к спальне, но на пороге остановилась, обернулась. — Костя, — сказала она тихо. Он поднял голову. — Тот ключ… ты правда не сделал дубликат? — Правда, — сказал он. — Я же сказал: единственный экземпляр. Ваш. Она кивнула, чувствуя, как внутри медленно, осторожно отпускает что-то, что было сжато годами. Не всё. Но хотя бы немного. — Дурак, — повторила она, и на этот раз это прозвучало почти ласково. Он усмехнулся, но ничего не сказал. А она ушла в спальню, легла на его кровать, накрылась его одеялом и закрыла глаза. И впервые за очень долгое время заснула без страха. Потому что знала: он там, за стеной. И если что — придёт. Спасёт. Подхватит. Не даст упасть. — Ну что, дневник? — напишет она потом, через несколько дней, синей ручкой на пожелтевшей бумаге. — Кажется, я вляпалась. Кажется, я начинаю доверять этому идиоту. Кажется, я начинаю… неважно. Не буду об этом. Я же главный врач. Я не имею права на такие глупости. Но если честно… если совсем честно… мне кажется, я больше не хочу быть главным врачом. Я хочу быть просто Ириной. Которая просыпается без паники. Которая не боится остаться одна. Которая может кому-то доверить свой дневник и не трястись, что его прочитают. Которая… которую любят. Просто так. Без условий. Глупости. Какие глупости. Лазарев, вы — идиот. Вы меня сломали. Я была железной, а вы меня сломали. И теперь я не знаю, как склеить себя обратно. И не уверена, что хочу склеивать. Может, в первый раз в жизни я хочу быть не железной, а просто… живой. Спокойной ночи, дневник. Спокойной ночи, Костя. Ты всё равно не услышишь, но… …но я, кажется, рада, что ты рядом. Павлова».
22 Нравится 5 Отзывы 7 В сборник