Случайности не случайны

NC-17
Завершён
56
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
205 страниц, 84 716 слов, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

1.

Настройки
Примечания:

Day 1.

Самолёт заходил на посадку так плавно, что Минхо сначала не понял, почему под рёбрами возникла эта знакомая пустота. Он спал почти весь полёт — голова запрокинута, шея затекла, плечо касалось плеча продюсера, который храпел с открытым ртом, и Минхо не стал его будить, хотя хотелось вытянуть ноги. Иллюминатор был закрыт, но он знал, что там, внизу, уже Италия. Море, которое с высоты казалось не синим, а почти чёрным, и береговая линия, изрезанная так, будто кто-то рванул ткань, не дождавшись ножниц. Он не планировал эту поездку. Вернее, планировали её для него — агенты, продюсеры, менеджеры, которые сказали: «Тебе нужно отдохнуть, ты выглядишь уставшим, мы нашли отель, всё оплачено, просто лети». Минхо кивнул, как кивал всегда, потому что спорить с людьми, которые управляют твоим графиком, бессмысленно, особенно когда ты за три года не брал отпуска ни разу. Он собрал чемодан за сорок минут, бросил туда три пары шорт, две кепки, солнцезащитные очки и книгу, которую купил полгода назад и так и не открыл. Книга была про итальянское Возрождение, тяжёлая, с глянцевыми страницами, и в перелёте она отлежала ему плечо, потому что он положил её в ручную кладь, а не в багаж. Теперь он стоял у ленты выдачи багажа и ждал, когда чёрный чемодан с потёртым углом выползет из недр аэропорта. Вокруг него текла привычная суета: люди хватали чемоданы, проверяли бирки, перекидывались фразами на итальянском, который звучал как песня, даже когда речь шла о потерянной ручке или сломанном колесике. Коллеги — двое мужчин и женщина-стилист, которую продюсер настоял взять «на всякий случай», — что-то обсуждали в стороне, размахивая тележками и картами, но Минхо не вслушивался.  Италия. Тишина. Хорошо. Он смотрел на ленту и чувствовал, как напряжение последних месяцев начинает понемногу отпускать плечи. В Сеуле сейчас, наверное, дождь — он видел прогноз перед вылетом, серые тучи, значок зонта, температура на десять градусов ниже, чем здесь.  Здесь пахло солнцем и выхлопными газами, которые просачивались сквозь стеклянные двери каждый раз, когда кто-то выходил на улицу. Пахло кофе, хотя ближайшая кофейня была этажом выше. Пахло чужими духами, пластиком, усталостью, смешанной с предвкушением. Минхо закрыл глаза на секунду, позволяя себе просто постоять, ничего не делать, ни о чём не думать.  Лента ожила с механическим гулом, который постепенно нарастал, и первые чемоданы вывалились из чёрной резиновой шторки, заскользили по металлическим пластинам, толкая друг друга, как пассажиры в час пик. Минхо открыл глаза, проводил взглядом несколько зелёных сумок, потом серебристый кейс, потом длинный красный чехол для лыж — откуда лыжи в Италии, мелькнуло в голове, но он не стал думать. Чемоданы плыли один за другим, и он ждал свой, высматривая знакомый угол, наклейку, ручку, которую он обхватывал сотни раз.  Когда он увидел его — чёрный, средний, с наклейкой авиакомпании, которую он забыл содрать после перелёта в Лос-Анджелес, — он шагнул вперёд, протянул руку, уже чувствуя пальцами знакомый пластик. И в ту же секунду чья-то ладонь легла на ручку с другой стороны.  Ладонь была тёплой. Минхо почему-то запомнил это раньше, чем всё остальное: тепло, которое не должно было быть там, потому что пластик всегда прохладный, а ручка — тем более, после того как чемодан пролежал в трюме несколько часов. Но пальцы, обхватившие пластик с другой стороны, были тёплыми, и это ощущение ударило в него раньше, чем удивление. Минхо поднял глаза. Парень. Тёмные волосы, падающие на лоб, не убранные, не приглаженные, а такие, будто он провёл по ним рукой сто раз, пока ждал багаж. Острые скулы, которые делали лицо почти недружелюбным, если бы не рот — чуть приоткрытый, с усмешкой. Прищур. Не удивлённый, не растерянный, а скорее изучающий, будто он смотрел не на чемодан, а на человека, который тянется к нему одновременно с ним. Смотрит на чемодан. Потом на Минхо. Потом снова на чемодан. В глазах — что-то вроде «ну надо же», но без раздражения, скорее с лёгким интересом, как если бы он нашёл в толпе кого-то, кто делает то же самое, что и он, и это забавно. Минхо не отпустил ручку. Парень тоже не отпускал. Они стояли так пару секунд, и в этих секундах было что-то неуместно долгое, как пауза в разговоре, когда оба ждут, кто скажет первым. — Прости, — парень убрал руку первым, отступил на шаг, сунул ладони в карманы джинсов. — Похож на мой. Голос низкий, с хрипотцой, будто он не спал всю ночь или только что проснулся, и Минхо заметил, что парень говорит по-корейски. Не с акцентом, не с запинкой — чисто, легко, как человек, который вырос с этим языком. В Италии, в аэропорту, где вокруг звучала смесь английского и итальянского, корейская речь прозвучала так неожиданно, что Минхо моргнул. Минхо молча забрал чемодан. Поставил на пол, проверил ручку — замок на месте, бирка не оторвана. Парень не уходил, стоял рядом, и Минхо чувствовал его присутствие боковым зрением: высокий, чуть ниже него, в лёгкой куртке, которая не по погоде — здесь, наверное, градусов двадцать пять, а он в куртке, будто только что из другого климата. — У всех чёрные, — добавил парень, когда Минхо уже развернулся, чтобы идти к выходу. Голос прозвучал легко, почти весело, и Минхо понял, что парень не ждёт ответа — скорее, просто говорит, потому что ему нравится говорить. Или потому что ему не хочется, чтобы они разошлись молча. Или потому что он из тех людей, которые заполняют тишину словами, даже когда слова не нужны. Минхо остановился на секунду. В зале было прохладно, где-то объявили посадку на Милан — женский голос с сильным итальянским акцентом, от которого «Milano» звучало как «Mee-lah-no». Коллеги уже катили тележки к выходу, стилист махала ему рукой, показывая, что они идут на улицу, ждут у машины. Минхо не обернулся ни на неё, ни на парня с острыми скулами, который всё ещё стоял у ленты, наверное, дожидаясь своего чемодана — того самого, чёрного, похожего на его, который они чуть не забрали друг у друга. — Да, — сказал Минхо, не оборачиваясь. Слово вышло коротким, без интонации, и он пошёл дальше, катя чемодан перед собой. Шаги гулко отдавались в пустом зале прилёта, где людей уже почти не осталось. Он прошёл мимо стоек с рекламой итальянского вина, мимо автомата с водой, мимо стеклянных дверей, которые разъехались в стороны, выпуская его в тепло. Солнце ударило в лицо, и Минхо зажмурился на секунду. Воздух был плотным, сладковатым, с запахом нагретого асфальта и моря, которое было где-то там, за крышами терминалов, невидимое, но ощутимое. Он сделал глубокий вдох, чувствуя, как лёгкие наполняются этим воздухом, и на секунду всё стало правильно: он в Италии, у него десять дней, никто не ждёт от него ничего, кроме отдыха, тишины, спокойствия и умиротворения. Он сел в машину, пристегнулся, откинулся на спинку сиденья. Коллеги обсуждали маршрут до отеля, кто-то сказал, что из окна будет видно море, кто-то спросил, есть ли в номере джакузи. Минхо слушал краем уха, смотрел в окно на проплывающие мимо пальмы и жёлтые дома с красными черепичными крышами, на вывески, которые он не мог прочитать, но которые пахли Италией так же сильно, как кофе и море. Он думал о парне у ленты. Не специально, просто образ засел где-то на периферии: острые скулы, тёмные волосы, ладонь на ручке чемодана — тёплая, неожиданная. «У всех чёрные». Минхо усмехнулся про себя, коротко, без тепла, и отогнал мысль. Машина выехала на прибрежную дорогу, и море открылось сразу, без предупреждения — синее, яркое, с белыми барашками волн, которые набегали на берег и откатывались назад, оставляя на песке пену, похожую на кружево. Минхо смотрел на воду, и напряжение в плечах растворялось медленно, по миллиметру, как лёд, который оставили на солнце. Сейчас он просто ехал к морю, чувствуя, как воздух становится влажнее, и думал о том, что десять дней — это много. Десять дней тишины, солнца, ничего. Ровно столько, чтобы забыть, зачем ты приехал, и вспомнить, зачем вообще живёшь. Машина выбралась на автостраду, и Минхо почувствовал, как меняется ритм. В аэропорту всё было торопливым, суетливым, будто люди боялись опоздать даже на отдых. Здесь же, на дороге, время замедлялось. Машины ехали не так, как в Сеуле — не внатяг, не с желанием обогнать всех, кто посмел оказаться впереди. Они плыли. Медленно, лениво, как будто у водителей не было других задач, кроме как доехать туда, куда они едут, и это «туда» никуда не убежит. Минхо смотрел в окно и не мог наглядеться. Слева тянулись холмы, покрытые чем-то зелёным — он не знал, что это, виноградники или оливковые рощи, но зелень была не такой, как дома. В Корее она яркая, почти кислотная, особенно летом, когда всё цветёт и лезет из земли с агрессивной силой.  Здесь зелень была мягкой, приглушённой, с сероватым отливом, будто припорошённая пылью, которую ветер носит с холмов. И она не лезла, а лежала — спокойно, уверенно, как человек, который знает, что его никуда не выгонят. Справа, за полосой кустарника, иногда мелькало море. Не всё сразу, а кусочками: сначала бирюзовая полоска между стволами сосен, потом внезапный разрыв в зелени, и тогда открывалась целая панорама — синяя, бесконечная, с горизонтом, который терялся в лёгкой дымке. Минхо ловил эти мгновения, каждый раз задерживая дыхание, будто боялся, что море исчезнет, если он моргнёт. Оно не исчезало. Оно было здесь всегда, такое же древнее, как эти холмы, как эти жёлтые дома с черепичными крышами, которые лепились по склонам, словно выросли сами, без чертежей и разрешений. Продюсер, сидевший на переднем сиденье, обернулся к нему с картой в руках. — Тут говорят, отель прямо на скале, — сказал он, тыча пальцем в какую-то точку. — Вид на море, терраса, ресторан с местной кухней. Тебе понравится. Минхо кивнул, хотя не слушал. Он смотрел на домики, которые проплывали мимо, и думал о том, как они здесь живут. Люди, которые каждое утро видят это море, этот свет, эту зелень. Они, наверное, не замечают этого — привыкают, как привыкают ко всему, что видишь каждый день. Но Минхо завидовал им остро, почти болезненно. Он хотел бы когда-нибудь проснуться и знать, что за окном не небоскрёбы и рекламные щиты, а эта бесконечная синева, которая не требует от тебя ничего, кроме того, чтобы ты просто смотрел. Дорога пошла вверх, и двигатель машины натужно загудел. Минхо откинулся на спинку сиденья, чувствуя, как солнце припекает левую щеку через стекло. Кондиционер работал, но он всё равно опустил стекло на пару сантиметров, впуская в салон тёплый воздух, пахнущий чем-то незнакомым и сладким.  Цветы? Травы? Он не знал, но запах был плотным, почти осязаемым, как сироп, который нагрели на солнце. — Апельсиновые деревья, — сказала стилистка с заднего сиденья, заметив, как он втягивает носом воздух. — Они тут везде. И лимоны. Запах стоит бешеный, у меня уже голова кружится. Минхо кивнул, не оборачиваясь. Теперь он понимал, что это за сладость — цветущие цитрусовые, которых в Сеуле не бывает в таком количестве. Там они растут в горшках, на балконах, в оранжереях, а здесь — на улицах, вдоль дорог, в чьих-то дворах, перевешиваясь через заборы, будто им мало места, и они тянутся к солнцу, к морю, к людям, которые проходят мимо. Машина нырнула в тоннель, и на несколько секунд стало темно и прохладно. Минхо закрыл глаза, чувствуя, как вибрация мотора переходит в тело, как гудит в спине, как расслабляются мышцы, которые он держал в напряжении последние месяцы. Тоннель кончился, и свет ударил снова — яркий, почти белый, заставивший его сощуриться. Они выехали на серпантин. Дорога вилась по склону, и каждые сто метров открывался новый вид. Минхо перестал считать повороты, просто смотрел. Внизу, далеко внизу, лежало море, такое спокойное, что казалось — оно не движется вовсе, просто застыло, как на картине, и только белые точки лодок напоминали, что это не сон. Береговая линия была изрезана бухтами, маленькими пляжами, которые сверху выглядели как кусочки светлого песка, вкраплённые в тёмную зелень. Где-то там, наверное, лежат люди, читают книги, пьют холодное вино, слушают, как волны лижут берег. И никому нет дела до того, кто ты, откуда приехал, сколько у тебя подписчиков в инстаграме и какой у тебя график съёмок на следующую неделю. — Смотри, — сказала стилистка, толкая его в плечо и показывая вперёд. — Наш отель. Минхо поднял глаза. Здание стояло на самом краю скалы, белое, с террасами, которые ступенями спускались вниз, к морю. Красная черепица на крыше горела на солнце, будто её только что покрыли лаком.  Вокруг — кипарисы, высокие, тёмные, вытянутые вверх, как свечи. И повсюду цветы — на балконах, на клумбах, в горшках у входа. Бугенвиллея, фиолетовая и оранжевая, обвивала колонны, свисала с перил, лезла на стены, будто пыталась захватить здание целиком. Машина остановилась у входа, и Минхо вышел первым. Воздух ударил в лицо всей своей плотностью — горячий, влажный, сладкий от цветов, солёный от моря, горьковатый от трав, которые росли где-то рядом. Минхо сделал глубокий вдох и почувствовал, как где-то под рёбрами разливается тепло. Не то тепло, которое приходит от кофе или от того, что выспался. Другое. Такое, будто внутри что-то оттаяло, что он даже не замечал, пока оно было замёрзшим. Портье вышел навстречу, что-то заговорил по-итальянски, жестикулируя так, будто рассказывал не о номерах, а о чём-то жизненно важном. Минхо не понимал ни слова, но смотрел на его лицо, на улыбку, на руки, которые описывали в воздухе круги и дуги, и чувствовал, что это правильно. Он не должен понимать. Он должен просто быть здесь. Коллеги занялись регистрацией, а Минхо отошёл к краю террасы, откуда открывался вид на море. Он опёрся на каменные перила, тёплые от солнца, и посмотрел вниз. Скала уходила прямо в воду, и волны разбивались о камни, поднимая фонтаны белой пены. Где-то вдалеке виднелся парус, маленький, как игрушечный, медленно движущийся к горизонту. Он достал телефон, чтобы сделать фото — для памяти, для мамы, которая просила присылать снимки каждый день. Поднял, нацелился, но палец завис над кнопкой. В кадр попал не только парус и море, но и его собственная тень, падающая на перила, и угол белого здания, и кусочек бугенвиллеи, которая свисала сверху, почти касаясь его плеча. Минхо подумал, что это похоже на открытку, которую показывают в рекламных роликах туристических агентств, и усмехнулся. Он всё-таки нажал кнопку. Потом убрал телефон в карман, потому что не хотел смотреть на Италию через экран. Он хотел чувствовать её: ветер, который трепал волосы, солнце, которое припекало затылок, запах цветов и соли, который смешивался в носу в какой-то пьянящий коктейль. — Минхо, твой ключ, — окликнул его продюсер, протягивая пластиковую карточку. — Третий этаж, вид на море. Ты как, нормально? — Нормально, — сказал Минхо, забирая ключ. — Всё нормально. Он взял чемодан и пошёл в холл, но на полпути обернулся. Море всё так же лежало внизу, синее, спокойное, бесконечное. Парус ушёл дальше, почти скрылся за линией горизонта. Волны бились о скалы, и их ритм был ровным, убаюкивающим, как дыхание спящего человека. Минхо подумал о том, что здесь, наверное, хорошо смотреть на звёзды.  Если, конечно, небо будет чистым, а свет отеля не слишком ярким. Где-то в глубине сознания мелькнула мысль о парне из аэропорта — о том, что он, наверное, тоже где-то здесь, в этой Италии, у этого моря, возможно, смотрит сейчас на те же волны, дышит тем же воздухом. Минхо отогнал мысль, назвав её глупой. Италия большая. Люди в ней не пересекаются дважды. Он зашёл в холл, где пахло прохладой и полированным деревом, где на стойке стояла ваза с лимонами, огромными, жёлтыми, с шершавой кожурой, которые пахли так сильно, что запах перебивал даже цветы. Минхо взял один, просто так, поднёс к носу, вдохнул. Кислый, свежий, солнечный. — Пошли, — сказал он коллегам, которые уже загрузились в лифт. — Я хочу увидеть свой номер. Они поднялись на третий этаж. Минхо открыл дверь, зашёл, бросил чемодан на пол и подошёл к окну. Шторы были раздвинуты, и море смотрело на него в упор — огромное, синее, бесконечное.  Оно было везде: внизу, впереди, слева, справа, до самого горизонта, где небо сливалось с водой в одной невесомой линии. Он постоял так минуту. Может, две. Потом снял кепку, бросил на кровать, стянул куртку, которую надел в самолёте, и сел на подоконник, свесив ноги, хотя это было, наверное, небезопасно. Ветер дул прямо в лицо, и Минхо закрыл глаза, чувствуя, как время замедляется, растягивается, становится густым, как мёд. Десять дней. У него есть десять дней, чтобы просто быть. Не актёром, не лицом с билбордов, не тем, от кого что-то ждут. Просто человеком, который сидит на подоконнике в Италии и смотрит на море. И это было лучшее чувство, которое он испытывал за последние годы. Минхо не сразу понял, что заснул на подоконнике. Просто открыл глаза и увидел, что море из синего стало розовым — солнце садилось где-то за холмами, и его последние лучи тянулись по воде, как длинные пальцы, которые не хотели отпускать день. Шея затекла от неудобной позы, в левом плече ныло, и он с трудом разогнулся, чувствуя, как хрустят позвонки. Сполз с подоконника, прошёл босиком по прохладному кафельному полу к кровати, рухнул на спину, раскинув руки в стороны. Потолок был высоким, с деревянными балками, и в сумерках они казались почти чёрными. Где-то за стеной журчала вода — сосед принял душ или открыл кран на террасе. Снизу доносились приглушённые голоса, звон тарелок, смех. Ресторан готовился к ужину. Минхо лежал и слушал, как бьётся сердце. Медленно, ровно. Впервые за долгое время он не чувствовал этого комка где-то в груди, который появлялся каждый раз, когда он думал о завтрашнем дне. Завтра не было съёмок. Завтра не было сценария, который нужно выучить к шести утра. Завтра не было интервью, где нужно улыбаться и говорить одно и то же в сотый раз, потому что журналисты не читают предыдущие интервью и задают те же вопросы, на которые ты уже отвечал, когда был в другом городе или в другой стране. Он потянулся, чувствуя, как мышцы спины протестуют против движения, и сел на кровати, свесив ноги. В номере было тихо, только море шумело где-то внизу, ритмично, успокаивающе, как белый шум, который включают на ночь, чтобы заглушить город. Минхо смотрел на свои руки, лежащие на коленях, и думал о том, как давно он не оставался наедине с собой. По-настоящему. Без телефона, без уведомлений, без людей, которые всегда рядом, даже когда ты думаешь, что один. В дверь постучали. Минхо вздохнул, не вставая. Стук повторился — настойчивый, но не громкий, и он узнал манеру: два коротких, пауза, ещё один. Продюсер. — Минхо, ты там? Ужин через полчаса. Все собираются внизу. — Я не голоден, — сказал Минхо, и голос прозвучал глухо даже для него самого. — Ты должен поесть, — голос за дверью был доброжелательным, но настойчивым, как у человека, который привык, что его слушаются. — Весь день в дороге, ужин входит в пакет, там местная кухня, рыба, паста, ты же хотел попробовать. Минхо закрыл глаза. Он хотел. В теории. До того, как понял, что «попробовать местную кухню» в компании продюсера, менеджера, стилиста и двоих ассистентов — это не про ужин. Это про то, чтобы сидеть за длинным столом, слушать обсуждение бюджета следующего проекта, отвечать на вопросы о том, какой крем для лица он использует, потому что стилистка хочет такой же, и делать вид, что всё это нормально. Что это и есть отдых. — Я правда не голоден, — повторил он, стараясь, чтобы голос звучал мягко, но твёрдо. — Идите без меня. Я лучше посплю. За дверью повисла пауза. Минхо знал, что продюсер сейчас решает: настаивать или отступить. В Сеуле он бы настаивал, потому что в Сеуле у Минхо нет права говорить «нет» — есть контракты, графики, обязательства, которые он подписывал, когда был моложе и не понимал, что подписывает не бумаги, а свою жизнь по часам. — Ладно, — сказал наконец продюсер. — Отдыхай. Но завтра позавтракаем вместе, хорошо? — Хорошо, — сказал Минхо. Шаги удалились по коридору, смешиваясь с голосами коллег, которые уже спускались к ужину. Кто-то смеялся, кто-то что-то рассказывал про вид из окна, и голоса постепенно затихали, пока не осталась только тишина.  И море. Минхо сидел на кровати, сжимая край одеяла, и чувствовал, как где-то под рёбрами нарастает глухое раздражение. Он пытался понять, на кого злится. На продюсера, который просто делает свою работу? На коллег, которые тоже приехали отдыхать и имеют полное право собираться за ужином? На себя, что не может сказать «оставьте меня в покое» так, чтобы это не звучало грубо? Он встал, прошёл к окну, упёрся ладонями в подоконник. Море внизу было уже тёмным, почти чёрным, только белые гребешки волн светились в лунном свете, который только начинал пробиваться сквозь облака.  На набережной зажглись огни — жёлтые, тёплые, они тянулись вдоль берега, отражаясь в воде дрожащими дорожками. Минхо смотрел на это и думал о том, что даже здесь, в Италии, за тридцать минут от аэропорта, в отеле, который должен был стать убежищем, он не один. Он никогда не один. Вокруг всегда кто-то есть — ассистенты, которые следят, чтобы он не забыл взять с собой паспорт, стилисты, которые выбирают, в чём ему выходить к завтраку, пиарщики, которые объясняют, что можно говорить в интервью, а что нельзя, потому что «это могут неправильно понять». И он уже не помнит, когда в последний раз принимал решение, которое не обсуждалось с десятью людьми до того, как оно стало его решением. — Боже… — вырвалось у него тихо, почти беззвучно, одними губами. Слово повисло в пустом номере, и он повторил его громче, чувствуя, как напряжение находит выход. — Заебали все. Он никогда не позволял себе так говорить. Не потому, что считал мат чем-то плохим, просто за годы в индустрии привык контролировать каждое слово, каждое движение, каждый взгляд. Даже наедине с собой. Особенно наедине с собой — потому что ты никогда не знаешь, кто может услышать, кто может увидеть, кто может использовать это против тебя. Но сейчас он был один. В номере, на третьем этаже отеля на скале, в Италии, где никто не знает его имени, где его лицо не украшает каждый второй билборд, где он может сказать вслух то, что копилось месяцами, и никто не запишет это на диктофон, не превратит в заголовок, не спросит через неделю в интервью: «Вы говорили, что вас всё заебало, что вы имели в виду?» — Заебали, — повторил он, уже спокойнее, почти с облегчением, будто выпустил пар, который грел изнутри и мешал дышать. Он отошёл от окна, включил настольную лампу — мягкий жёлтый свет разлился по комнате, выхватив из темноты кровать с белым покрывалом, стул с его курткой, перекинутой через спинку, чемодан, который он так и не распаковал. Минхо опустился на пол, прислонился спиной к кровати, вытянул ноги. Пол был прохладным, и это ощущение — холод через джинсы — было приятным, реальным, возвращало в тело. Он закрыл глаза и позволил себе просто быть. Не думать о том, что завтра нужно встать к завтраку, потому что продюсер ждёт, и что на завтраке будет обсуждение того, куда поехать после, и что кто-то обязательно скажет:  «Минхо, тебе нужно на солнце, ты слишком бледный для отпуска», и кто-то другой спросит: «Ты не хочешь сходить на экскурсию, мы нашли гида, он говорит по-корейски, будет удобно». Он не хотел на экскурсию. Он не хотел завтракать в компании. Он не хотел, чтобы кто-то говорил ему, какой у него цвет кожи и куда ему нужно пойти. Он хотел лежать на пляже одному, смотреть на волны, чувствовать песок между пальцами и не слышать ничего, кроме моря. Он хотел забрести в узкие улочки, где нет туристов, где стены домов такие старые, что помнят римлян, и сидеть там на ступеньках, пить кофе из крошечной чашки и никуда не спешить. Он хотел, чтобы хотя бы десять дней его жизнь принадлежала ему.  Только ему. Минхо открыл глаза, посмотрел на потолок с деревянными балками. В углу комнаты, на столике, стояла ваза с лимонами — те самые, огромные, жёлтые, которые он заметил в холле. Кто-то из персонала принёс их в номер, пока он спал. Он не слышал, как вошли. Не слышал, как поставили вазу, как поправили шторы, как проверили, есть ли вода в мини-баре. Просто проснулся, и они уже были здесь. Как всё в его жизни. Он усмехнулся, криво, без радости, и потянулся к лимонам. Взял один, покрутил в руках, чувствуя под пальцами шершавую кожуру, которая пахла так сильно, что во рту защипало. Поднёс к носу, вдохнул. Кислый, свежий, живой. Он положил лимон обратно в вазу, поднялся с пола, чувствуя, как затекли ноги, и подошёл к чемодану. Откинул крышку, посмотрел на вещи, которые бросил туда за сорок минут до вылета. Шорты, футболки, кепки, книга про Возрождение, которая так и лежала сверху, нечитанная. Он вытащил книгу, положил на тумбочку у кровати. Потом достал пару футболок, шорты, кинул на стул. Он не будет распаковываться до конца. Не потому, что лень, а потому, что не хотел создавать иллюзию, что он здесь надолго. Десять дней — это много. Но недостаточно, чтобы обжиться. Минхо сходил в душ, встал под горячую воду и стоял так долго, пока пальцы не сморщились, а пар не заполнил всю ванную. Вода смывала дорогу, усталость, раздражение, которое накопилось за день. Он стоял, закрыв глаза, и слушал, как капли стучат по кафелю, как вода уходит в слив с тихим бульканьем. И впервые за долгое время он не думал о том, сколько времени занимает душ, не прикидывал, успеет ли он высушить волосы до того, как кто-то постучит в дверь, не проверял телефон, не ждал уведомлений. Он просто мылся. И это было странно. И это было хорошо. Когда он вышел, в номере было темно — лампа, которую он оставил включённой, казалась теперь слишком яркой, и он выключил её, оставив только свет с улицы, который пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы. Лёг на кровать, натянул одеяло до подбородка, как делал в детстве, когда боялся темноты, хотя сейчас ему было не страшно. Просто хотелось укутаться, спрятаться, стать маленьким и незаметным. Он повернулся на бок, лицом к окну. Шторы колыхались от лёгкого ветра, и в щель было видно море — тёмное, с серебряной дорожкой от луны, которая всё-таки выбралась из-за облаков. Волны шумели ровно, убаюкивающе, и Минхо чувствовал, как веки тяжелеют. Он подумал о том, что завтра он встанет и пойдёт на пляж. Один. Найдёт пустынный участок, где никого нет, расстелит полотенце, ляжет и будет смотреть на волны. Никто не будет его фотографировать, никто не будет спрашивать, почему он не загорает, никто не будет предлагать экскурсии, рестораны, прогулки по городу. Просто он и море. Мысль была такой приятной, что он почти поверил в неё. Почти. Сон пришёл быстро, как всегда — Минхо умел засыпать в любых условиях, потому что за годы съёмок научился выключаться, когда выпадала возможность. Но этот сон был другим. В нём не было будильников, не было сценариев, не было лиц, которые что-то от него хотят. В нём было море. И тишина. И ощущение, что он, наконец, один.

Day 2.

Минхо проснулся от того, что солнце било прямо в лицо — шторы он забыл задёрнуть плотно, и теперь узкая полоска света разрезала комнату, ложилась на подушку, заставляла щуриться даже сквозь закрытые веки.  Он перевернулся на спину, прикрыл глаза ладонью и лежал так несколько минут, чувствуя, как тело медленно возвращается из сна в реальность. В реальности было море за окном, шум волн, который уже начинал казаться привычным, и тишина в коридоре — коллеги ещё не проснулись или уже спустились на завтрак без него. Он потянулся, хрустнув шеей, и сел на кровати, свесив ноги. Пол был холодным, и это помогло окончательно проснуться. Вчерашний вечер казался теперь далёким, как будто прошло не несколько часов, а целая жизнь.  Раздражение ушло, оставив после себя только пустоту, которую нужно было чем-то заполнить. Кофе, например. Хороший кофе, не тот, который варят в номере из пакетиков, а настоящий, итальянский, из маленькой чашки, который пьёшь стоя у стойки или сидя за столиком на улице, глядя, как город просыпается. Минхо встал, прошёл в ванную, умылся холодной водой, долго смотрел на своё отражение в зеркале — лицо было помятым, под глазами залегла тень, но он не чувствовал себя разбитым, скорее наоборот, внутри появилось какое-то спокойствие, которого не было вчера. Может быть, потому, что он наконец-то выговорился, даже если единственным слушателем была пустая комната и море за окном. Может быть, потому, что сегодня он решил сделать то, чего хочется ему, а не тем, кто привык решать за него. Он надел чистую футболку, светлые шорты, кепку — такую, что закрывает лицо, если опустить голову, — и вышел в коридор. В отеле было тихо, только где-то внизу звенела посуда, и пахло кофе, выпечкой, чем-то сладким, что пекли к завтраку. Минхо не пошёл в ресторан. Он знал, что коллеги, скорее всего, уже там — стилистка любила завтракать рано, продюсер — позже, но они всё равно оказывались за одним столом, потому что так было удобнее обсуждать планы на день.  Минхо не хотел обсуждать планы. Он хотел просто выпить кофе в тишине, не отвечая на вопросы, не улыбаясь, не делая вид, что ему интересно, какой сегодня ветер и где лучший вид на закат. Он вышел из отеля через боковой выход, который заметил вчера, когда поднимался в номер — узкая дверь, ведущая на лестницу, которая спускалась прямо к набережной, минуя главный вход, минуя портье, минуя всех, кто мог бы его остановить.  Лестница была старой, каменной, ступени стёрлись за сотни лет, и на них кое-где росла трава, пробивавшаяся между камней, упрямая, как всё, что живёт у моря. Минхо спускался медленно, чувствуя, как утреннее солнце уже припекает плечи, как ветер с моря несёт солёные брызги, даже отсюда, с высоты, и как внизу, на набережной, уже открываются кафе — выносят стулья, расставляют столики, разворачивают полотняные навесы, чтобы защитить посетителей от солнца, которое через пару часов станет невыносимым. Он вышел на набережную и пошёл вдоль моря, не зная куда, просто в ту сторону, где было больше зелени, где дома казались старее, а улицы — уже. Город просыпался медленно, по-итальянски — без суеты, без спешки, как человек, который знает, что день будет длинным и торопиться некуда. Где-то гремели ставнями, открывая окна, где-то поливали цветы на балконах, и вода стекала вниз, на мостовую, оставляя тёмные пятна на камне. Минхо шёл и смотрел по сторонам, впитывая каждую деталь: выцветшие афиши на стенах, велосипеды, прислонённые к дверям, кошек, которые сидели на подоконниках и смотрели на мир с королевским равнодушием. Он свернул в переулок, потом в другой, потом вышел на маленькую площадь, где в центре бил фонтан — не тот, что на открытках, не монументальный, а скромный, с облупившейся каменной чашей, из которой текла вода, такая прозрачная, что на дне были видны монетки, брошенные туристами, и тёмная зелень водорослей. Вокруг фонтана стояли кафе — три или четыре, с одинаковыми плетёными стульями, с маленькими мраморными столиками, с меню, написанными от руки на досках. Минхо выбрал то, где было меньше народу, сел за столик у края, откуда был виден фонтан и кусочек неба между крышами. Официант подошёл почти сразу — молодой парень с загорелым лицом и быстрой улыбкой, сказал что-то по-итальянски, потом перешёл на английский, когда Минхо посмотрел на него с лёгким недоумением. — Кофе? — спросил официант, показывая на эспрессо жестом, который не требовал перевода. — Да, эспрессо, — сказал Минхо. — И воду, пожалуйста. Официант кивнул и ушёл, а Минхо откинулся на спинку стула, чувствуя, как солнце греет колени, как ветер треплет край скатерти, как где-то за стенами кафе играет музыка — негромкая, с аккордеоном, такая, которая не мешает, а просто создаёт фон, как шум волн или голоса прохожих. Кофе принесли быстро — маленькая чашка, тёмная, почти чёрная жидкость, горький запах, от которого Минхо закрыл глаза на секунду. Он отпил маленький глоток, чувствуя, как кофе обжигает язык, как горечь растекается по нёбу, как следом приходит сладость, которую он не мог объяснить, но которая была в каждом глотке. Итальянский кофе был другим. Не лучше и не хуже, чем в Сеуле, просто другим — более плотным, более насыщенным, как будто вместе с кофеином ты проглатываешь кусочек этой страны, этого утра, этого воздуха. Он пил медленно, растягивая удовольствие, и смотрел на фонтан. Вода в нём переливалась на солнце, бросала блики на камни, на стены домов, на лица редких прохожих, которые пересекали площадь. Женщина с авоськой, полной овощей, мужчина в соломенной шляпе, собака на поводке, которая тащила хозяина к фонтану, чтобы напиться. Обычная жизнь, не приукрашенная, не отретушированная, и в ней было что-то такое, от чего у Минхо сжималось сердце. Он завидовал этой обычности. Возможности выйти из дома без мысли о том, как ты выглядишь, купить хлеб в пекарне, где тебя знают по имени, сесть в кафе и просто пить кофе, не чувствуя на себе взглядов, не ожидая, что кто-то подойдёт и скажет:  «Вы не против, если я сфотографируюсь?» Он допил эспрессо, поставил чашку на блюдце, откинулся на стуле. Солнце поднялось выше, и тень от навеса сдвинулась, открыв его лицо. Он опустил козырёк кепки ниже и закрыл глаза, слушая, как журчит фонтан, как где-то за спиной звенят чашки, как официант переговаривается с кем-то на быстром, певучем итальянском, который казался ему языком птиц — красивым, но почти непонятным. В кармане завибрировал телефон. Минхо не хотел смотреть, но достал — сообщение от продюсера:  «Ты где? Завтракаем без тебя?»  Он набрал ответ:  «Пью кофе. Присоединюсь позже».  Продюсер ответил смайликом и словом «окей», и Минхо убрал телефон в карман, чувствуя лёгкое раздражение — не на продюсера, а на себя, потому что даже здесь, даже в этом тихом уголке, он не мог полностью отключиться, не мог исчезнуть, стать невидимым. Телефон был привязан к нему, как поводок, который можно отпустить, но нельзя снять. Он сидел ещё минут десять, глядя, как вода стекает по камням фонтана, и думал о том, что, наверное, стоит вернуться в отель, чтобы коллеги не начали искать, не подняли панику, не решили, что он потерялся в незнакомом городе. Он уже собрался встать, когда его взгляд упал на столик через площадь. Парень. Тот самый. Минхо узнал его сразу — по тёмным волосам, которые падали на лоб так же, как вчера в аэропорту, по острым скулам, по тому, как он сидел, откинувшись на спинку стула, держа чашку одной рукой, а второй рассеянно крутя что-то на столе. Он был один, смотрел куда-то в сторону, на крыши, и на лице его было выражение, которое Минхо не мог прочитать — не скука, не задумчивость, скорее лёгкое отстранение, будто он был здесь, но не совсем, будто часть его осталась где-то в другом месте, в другом времени. Минхо смотрел на него дольше, чем следовало, и поймал себя на том, что считает это совпадение странным. Аэропорт. Теперь кафе. Вчера они были в разных концах города — он ехал в отель, парень оставался в аэропорту, ждал свой чемодан. И вот они снова в одном месте, в одно утро, на одной маленькой площади, которую турист не найдёт без карты. Минхо не верил в совпадения. Точнее, он верил, но считал, что их не бывает слишком много. Одно — случайность. Два — уже закономерность, которую ты просто не можешь объяснить. Парень, словно почувствовав взгляд, повернул голову. На секунду их глаза встретились, и Минхо увидел в его лице то же узнавание — быструю вспышку, которая погасла так же быстро, сменившись чем-то нейтральным, почти равнодушным. Парень не улыбнулся, не кивнул, не сделал ничего, что могло бы быть приглашением к разговору. Он просто посмотрел, потом перевёл взгляд обратно на крыши, как будто Минхо был не более чем случайным объектом на площади, как тот фонтан или та собака, что пила воду. Минхо почувствовал укол раздражения, необъяснимого и оттого ещё более острого. Ему не нужно было, чтобы парень подходил, не нужно было, чтобы они разговаривали, но этот равнодушный взгляд, эта лёгкость, с которой его присутствие было замечено и отброшено, задели что-то внутри. Он подумал, что, наверное, стоит встать и уйти, пока это не выглядит так, будто он ждёт чего-то, но ноги не слушались, или слушались, но не хотели подниматься. Он допил воду, которая оставалась в стакане, поставил стакан на стол, и в этот момент его коллеги вышли на площадь. — Минхо! — голос стилистки разнёсся по всей площади, звонкий, радостный, такой, который невозможно игнорировать. — А мы тебя ищем! Подумали, ты в номер ушел, а ты ещё здесь! Они подошли к его столику, и Минхо почувствовал, как тишина, которую он выстраивал всё утро, рухнула, разбилась на осколки, как тот стакан, который он ещё не опрокинул, но уже чувствовал, что это неизбежно.  Продюсер сел напротив, менеджер — рядом, стилистка пристроилась с краю, и все трое начали говорить одновременно, предлагая варианты на день, обсуждая, куда поехать, что посмотреть, где пообедать. Минхо кивал, не слушая, чувствуя, как раздражение возвращается, сворачивается где-то в груди тугим узлом. Он заказал ещё один эспрессо, хотя не хотел, просто чтобы занять руки. Стилистка рассказывала про какой-то пляж, который ей посоветовали, продюсер гуглил рестораны, менеджер проверял погоду на завтра. Минхо смотрел на фонтан, на воду, которая текла так же ровно, как и десять минут назад, и пытался не думать о том, что его утро, его тишина, его кофе — всё это закончилось, как заканчивается всё, что принадлежит ему одному. Он потянулся за салфеткой, чтобы промокнуть губы после кофе, и задел стакан с водой. Тот опрокинулся, вода разлилась по столу быстрой, неумолимой рекой, потекла на край, собралась каплями, готовыми упасть на штаны. Минхо замер, понимая, что не успевает — салфетки были с другой стороны стола, и пока он до них дотянется, вода уже окажется на нём. — Осторожнее. Голос раздался сбоку, и Минхо не нужно было поворачивать голову, чтобы понять, кто это. Этот голос слишком странно ему запомнился. Парень присел рядом, положил перед ним пачку салфеток — белую, бумажную, с логотипом кафе, которое было через дорогу. Минхо поднял глаза. Парень стоял, держал салфетки, смотрел на него с лёгкой усмешкой, которая не была ни насмешкой, ни дружелюбием — скорее, просто констатацией факта: ты опять здесь, я опять здесь. — Спасибо, — сказал Минхо, забирая пачку. Их пальцы не коснулись, но Минхо почувствовал, как в воздухе между ними что-то дрогнуло — какая-то неуловимая вибрация, которую он не мог назвать, но не мог и отрицать. Парень кивнул, коротко, и развернулся, чтобы уйти. — Вежливый местный, — улыбнулась стилистка, глядя ему вслед. — Вчера в аэропорту, теперь здесь. У него, наверное, отель рядом. Минхо промолчал. Он вытирал воду со стола, складывая мокрые салфетки одна на другую, и не смотрел в ту сторону, куда ушёл парень. Но он знал, что тот ушёл не к своему столику, потому что столик, где он сидел раньше, был пуст. И на площади его уже не было. Как не было десять минут назад, когда Минхо смотрел на фонтан и думал, что это просто совпадение. Он допил второй эспрессо, слушая, как коллеги обсуждают, куда поехать после завтрака, и чувствуя, как на губах остаётся горький привкус кофе, смешанный с чем-то ещё, чему он не мог подобрать названия. Коллеги смеялись над чем-то, что он сказал минуту назад — он не помнил, что именно, наверное, что-то забавное, потому что они реагировали всегда, даже когда он не пытался быть смешным. Минхо улыбнулся в ответ, механически, привычно, и подумал о том, что этот парень — местный или нет, вежливый или просто оказавшийся рядом — оставил после себя ощущение, которое не проходило. Как запах лимона после того, как ты его почистил. Как вкус морской соли на губах, когда выходишь из воды. Он подумал, что это глупо — обращать внимание на человека, с которым обменялся двумя фразами за два дня. Но мысль уже зацепилась, и он не мог её отпустить.  Коллеги встали, собираясь идти дальше, и Минхо поднялся вместе с ними, оставив на столе пустую чашку, мокрые салфетки и стакан, который он так и не успел выпить. На выходе с площади он обернулся. Фонтан блестел на солнце, вода текла, кафе наполнялись людьми, и никого, кто смотрел бы на него с лёгкой усмешкой, там уже не было. Минхо пошёл за коллегами, сунув руки в карманы шорт. Они вышли с площади через узкий проулок, который Минхо не заметил, когда заходил — слишком был сосредоточен на фонтане и на том, чтобы найти кафе, где можно спрятаться от солнца и от людей.  Проулок оказался длинным, с высокими стенами, которые почти не пропускали свет, и воздух здесь был прохладным, пахло сыростью, мхом и чем-то старым, въевшимся в камни за сотни лет. Где-то наверху, на уровне второго или третьего этажа, хлопали мокрые простыни, вывешенные сушиться, и их тени скользили по стенам, делали солнечные зайчики, которые прыгали по булыжной мостовой, когда ветер раскачивал бельё. Впереди шёл Чан Хёк — продюсер, мужчина лет сорока, с вечно озабоченным лицом человека, который привык всё контролировать. Он был в светлой льняной рубашке, которую мял каждый раз, когда садился в машину, и в панаме, которую купил прямо в аэропорту, потому что забыл свою дома. Чан Хёк был из тех людей, которые не умеют отдыхать: даже здесь, в Италии, он постоянно смотрел в телефон, проверял почту, отвечал на сообщения от коллег в Сеуле, и когда кто-то из команды говорил ему «расслабься», он отвечал: «Я расслабляюсь», но при этом продолжал строчить ответы, не поднимая головы. Рядом с ним, чуть позади, шла Сон Джиён — стилистка, которую продюсер настоял взять с собой «на всякий случай». Джиён было двадцать семь, она была высокой, с длинными волосами, которые она собирала в хвост, когда было жарко, и с вечной заколкой в зубах, потому что она привыкла одновременно смотреть на одежду, на погоду, на лицо Минхо и на то, что происходит вокруг. Она была хорошим стилистом — быстрым, внимательным, с острым глазом на детали, которые другие не замечали. Но она была ещё и тем человеком, который не мог молчать. Любую паузу Джиён заполняла словами, будто тишина была для неё врагом, которого нужно побеждать любой ценой. Замыкал группу Ким Сунхо — менеджер, самый молодой в команде, двадцать три года, с круглым лицом и вечно удивлёнными глазами. Сунхо попал в эту поездку случайно: его поставили сопровождающим, потому что кто-то должен был таскать сумки, следить за билетами и решать мелкие проблемы, которые возникали каждый час. Он справлялся хорошо, но выглядел при этом так, будто каждую секунду боялся сделать что-то не так. Сейчас он нёс в руке пакет с водой и фруктами, которые купил в кафе, пока остальные пили кофе, и периодически бросал взгляды на Минхо, проверяя, не нужно ли ему чего. — Сунхо, ты карту смотрел? — спросил Чан Хёк, не оборачиваясь, но голосом, который требовал ответа. — Да, Хёк, — Сунхо догнал продюсера, открыл на телефоне карту. — Тут недалеко есть смотровая площадка. Если пойти вверх по этой улице, потом направо, потом… — Не надо так подробно, — перебил Чан Хёк. — Просто скажи, далеко или нет. — Минут пятнадцать пешком, — сказал Сунхо, снова глядя в телефон. — Пятнадцать минут на солнце, — вздохнула Джиён, поправляя заколку в волосах. — У меня крем закончится. Минхо, ты крем нанёс? У тебя кожа уже розовеет. — Нанёс, — сказал Минхо, хотя не нанёс. Он вообще редко пользовался кремом на отдыхе, потому что хотел чувствовать солнце на лице, не защищённый, не упакованный, просто живой. Но Джиён бы не поняла, начала бы читать лекцию о фотостарении, о том, что его лицо — это его работа, и он не имеет права им рисковать. Поэтому он просто кивнул и добавил: — Всё в порядке. Они вышли из проулка на небольшую улочку, где по обе стороны тянулись магазинчики — с керамикой, с лимончелло, с льняной одеждой, которая висела на вешалках прямо на улице, колыхалась от ветра и пахла новой тканью и солнцем. Витрины были яркими, кричащими, и Джиён тут же ускорила шаг, прилипла к одной из них, разглядывая керамические тарелки с росписью в виде лимонов и апельсинов. — Смотрите, какая красота, — сказала она, прижимая ладони к стеклу. — Может, купить маме? Она любит такую посуду. — Ты же говорила, что у мамы уже три сервиза, — заметил Чан Хёк, останавливаясь рядом. — Три — это мало, — отмахнулась Джиён. — Итальянская керамика — это другое. Это искусство. — Это тарелки, — сказал Чан Хёк, но без злости, скорее с усталостью человека, который давно смирился с тем, что его коллеги тратят деньги на вещи, которые потом будут пылиться в шкафах. Минхо не останавливался. Он шёл медленно, но не прилипал к витринам, потому что не хотел ничего покупать. Ему не нужно было везти домой кусочки Италии в виде тарелок, магнитов, бутылок с лимончелло. Италия была здесь, в воздухе, в свете, в звуках, которые невозможно упаковать в чемодан. Он смотрел на вывески, написанные от руки, на стены, покрытые слоями краски, которая облупилась и отслаивалась, обнажая старую кладку, на цветы в горшках, которые стояли на каждом подоконнике, на каждом крыльце, на каждой лестнице, ведущей в никуда. Бугенвиллея обвивала двери, глициния свисала с балконов тяжёлыми лиловыми гроздьями, герань горела красным на фоне жёлтых стен, и всё это вместе было таким неправильным, нелогичным, непохожим на выверенные, просчитанные, идеальные улицы Сеула, что у Минхо перехватывало дыхание. — Минхо, — окликнул его Сунхо, догоняя и протягивая бутылку воды. — Выпейте, пожалуйста. Жарко. Минхо взял бутылку, отпил глоток. Вода была тёплой, но он не возражал. Он вообще не возражал сегодня ни против чего, кроме одного: чтобы его снова лишили тишины. Но тишина уже была нарушена, и теперь он просто плыл по течению, позволяя коллегам вести его туда, куда они решили. — Я вчера читала про экскурсии, — сказала Джиён, оторвавшись от витрины и догоняя остальных. — Тут есть поездка на лимонную ферму. Там делают лимончелло, и можно попробовать, и ещё там сады, виды бешеные. Я думаю, надо съездить. — Лимонная ферма? — Чан Хёк скривился, но не потому, что идея была плохой, а потому, что он не любил, когда ему предлагали что-то, чего он не спланировал заранее. — Это далеко? — Нет, час на машине, — сказала Джиён. — Я уже посмотрела. Там ещё есть старый город, который на скале, и пляж рядом. Можно совместить. — Час на машине — это не близко, — сказал Чан Хёк. — У нас только десять дней. Не хочется тратить время на дорогу. — А что ты предлагаешь? — Джиён поджала губы, и Минхо узнал этот тон — спор, который вот-вот разгорится, потому что оба были упрямыми, и оба привыкли, что их слушают. — Я предлагаю для начала освоиться здесь, — Чан Хёк обвёл рукой улицу, магазинчики, крыши, видневшиеся вдали. — Пляж, набережная, рестораны. Не надо сразу ехать на другой конец региона. — Но мы же не за этим приехали? — Джиён повысила голос. — Мы приехали в Италию, а не в отель с пляжем. Можно было остаться в Корее, если хочется только пляжа. Минхо шёл чуть впереди, слышал их голоса за спиной, и в голове крутилась мысль, которую он не произносил вслух, потому что не хотел вмешиваться, но мысль была простая: он приехал не за экскурсиями. Он приехал за тишиной. За морем. За тем, чтобы не думать о том, куда ехать, что смотреть, что выбрать. Но сказать это вслух означало начать разговор, который он не хотел вести. Объяснять, почему ему не нужны лимонные фермы и старые города на скалах, почему он хочет просто лежать на пляже и смотреть на волны. Они бы не поняли. Или поняли бы, но приняли как вызов, как то, что нужно исправить, убедить, переубедить. — А вы как думаете, Минхо? — спросил Сунхо, который шёл рядом и, кажется, чувствовал себя неловко из-за спора. Минхо пожал плечами. — Мне всё равно, — сказал он. — Решайте сами. Он знал, что это неправда. Ему не было всё равно. Но сказать «я хочу остаться один» было сложнее, чем сказать «мне всё равно», потому что «я хочу остаться один» требовало объяснений, а «мне всё равно» — нет. — Видите, — сказал Чан Хёк, обращаясь к Джиён. — Минхо тоже не горит желанием ехать на ферму. — Минхо просто вежливый, — парировала Джиён. — Он не хочет никого обидеть. — А я хочу обидеть? — Чан Хёк остановился, развернулся к ней. — Я просто говорю, что не надо хвататься за всё сразу. У нас есть время. — У нас десять дней, — повторила Джиён. — И они пройдут быстрее, чем ты думаешь. А потом мы вернёмся в Сеул, и ты будешь жалеть, что не съездил на лимонную ферму. — Я не буду жалеть о лимонной ферме, — сказал Чан Хёк, и в голосе его прозвучала такая уверенность, что Джиён закатила глаза. Сунхо смотрел на них, переводил взгляд с одного на другого, и на лице его было написано страдание — он не любил конфликтов, не умел их гасить, не знал, на чью сторону встать, и поэтому просто стоял молча, сжимая в руке пакет с водой и фруктами, как щит. Минхо продолжал идти, не замедляясь. Спор затих сам собой — не потому, что кто-то уступил, а потому, что они вышли к набережной, и вид на море, открывшийся внезапно, без предупреждения, заставил всех замолчать. Вода была не такой, как вчера, когда он ехал из аэропорта. Сегодня море было спокойным, почти зеркальным, и солнце стояло высоко, так что вода блестела, переливалась, разбивалась на тысячи искр, которые слепили глаза, если смотреть прямо. Набережная здесь была шире, чем у отеля, с пальмами, высаженными ровными рядами, с кафе, которые вынесли столики прямо на тротуар, с туристами, которые медленно прогуливались, с местными, которые сидели на скамейках, читали газеты, разговаривали, жестикулировали, жили. — Красиво, — выдохнул Сунхо, и Минхо кивнул, потому что сказать было нечего. Это было красиво. Это было больше, чем красиво. Это было то, ради чего он приехал. — Ладно, — сказал Чан Хёк, глядя на море, и голос его звучал уже мягче, без прежней жёсткости. — Подумаем про экскурсии. Не сегодня. — Конечно, не сегодня, — согласилась Джиён, и Минхо заметил, что она улыбается, глядя на воду, и спор забыт, как будто его и не было. Они пошли вдоль набережной, и Минхо отстал на пару шагов, позволяя коллегам идти впереди. Чан Хёк рассказывал что-то про ресторан, который видел в приложении, Джиён комментировала наряды прохожих, Сунхо смотрел по сторонам, впитывая каждую деталь, как губка. Минхо смотрел на море и думал о парне. О том, как он подошёл, положил салфетки, сказал «Осторожнее» — всего одно слово, которое можно было сказать кому угодно, но которое почему-то застряло где-то под рёбрами. Он думал о том, что в аэропорту парень был в куртке, а сегодня — в футболке, светлой, свободной, с рукавами, которые сползали с плеч, открывая загорелую кожу. Он думал о том, как парень смотрел на него — не на лицо с билбордов, а просто на человека, который сидит за столиком, пьёт кофе, проливает воду. Без трепета. Без узнавания. Или с узнаванием, но без того, чтобы сделать из этого что-то. Минхо не привык, чтобы на него смотрели так, как смотрел этот парень. Обычно взгляды были либо восторженными, либо оценивающими, либо жадными. Взгляд парня был другим. Он был внимательным, но без давления. Как будто он видел Минхо, но не требовал от него ничего — ни улыбки, ни ответа, ни благодарности. — Минхо, — окликнул его Сунхо, оборачиваясь. — Вы не отстали? — Нет, иду, — сказал Минхо, ускоряя шаг. Он догнал коллег, и они пошли дальше, к тому месту, где набережная поворачивала и открывался вид на старый порт, на лодки, которые покачивались на воде, на рыбаков, которые чинили сети, на кафе, где пахло жареной рыбой и лимоном. Минхо шёл и чувствовал, что внутри него что-то изменилось. Не раздражение ушло и не тишина вернулась, а появилось что-то новое — лёгкое, неуловимое, как запах цветов, который доносится с балкона и исчезает, прежде чем ты успеваешь понять, что это было. Он не знал, что это. И не хотел знать. Пока. В порту Чан Хёк остановился, достал телефон, начал фотографировать лодки. Джиён поправила волосы, встала в позу, попросила Сунхо снять её на фоне моря. Сунхо старался, делал несколько кадров, Джиён смотрела, говорила «ещё», «под другим углом», «чтобы солнце было сзади». Минхо отошёл к парапету, опёрся на него локтями, посмотрел в воду. Она была прозрачной, и на дне виднелись камни, водоросли, иногда проплывала рыба — маленькая, серебристая, быстрая. Он смотрел на неё, на то, как она двигается, как поворачивает, как исчезает в тени лодки, и думал о том, что рыбам, наверное, не нужно никуда ехать. Они уже там, где нужно. Просто плывут, просто живут, не думая о завтрашнем дне. — Минхо, — голос Джиён выдернул его из размышлений. — Может, сядем где-нибудь выпьем чего-нибудь? Я хочу местного вина. Говорят, в порту самое лучшее. — Давай, — сказал Чан Хёк, убирая телефон. — Я тоже не против. Они нашли кафе прямо у воды, с пластиковыми стульями, с бумажными скатертями, с меню, написанным маркером на доске. Сели за столик, заказали вино — местное, белое, которое официант принёс в охлаждённой бутылке, обёрнутой в полотенце. Джиён взяла бокал, поднесла к свету, посмотрела на цвет, потом понюхала, потом сделала глоток и зажмурилась от удовольствия. — Боже, — сказала она. — Это не вино. Это сок. — Ты так говоришь про любое вино, — заметил Чан Хёк, но тоже отпил и кивнул, признавая, что это действительно хорошо. Минхо взял свой бокал, отпил маленький глоток. Вино было холодным, чуть сладковатым, с привкусом лимона и морской соли — или ему только казалось, потому что соль была в воздухе, на губах, на коже. Он пил и смотрел на лодки, на воду, на небо, которое к середине дня выцвело, стало почти белым от солнца. — Смотрите, — сказал вдруг Сунхо, показывая куда-то в сторону. — Там рынок, кажется. Или ярмарка. Видите, палатки? Минхо повернул голову. В конце набережной, там, где порт переходил в старый город, виднелись белые тенты, люди, суета. Рынок. Он вспомнил, что вчера, когда заселялся в отель, портье говорил что-то о рынке, но Минхо не слушал, потому что думал о душе и о том, как хорошо будет лечь в кровать. — Надо сходить, — сказала Джиён, допивая вино. — Там наверняка есть что-то интересное. — Может, завтра? — предложил Чан Хёк. — Сейчас солнце в зените, жарко. — Завтра мы можем уехать на экскурсию, — напомнила Джиён. — Я же говорю, времени мало. Чан Хёк вздохнул, но спорить не стал. Допили вино, расплатились, и двинулись в сторону рынка. Минхо шёл последним, не спеша, чувствуя, как вино приятно расслабляет мышцы, как солнце греет плечи, как ветер с моря остужает лицо. Он думал о том, что завтра, может быть, поедет на лимонную ферму или в старый город на скале, или останется в отеле, или пойдёт на пляж один, не спрашивая ни у кого разрешения. Он думал о том, что на рынке, наверное, будет много народу, много шума, много цветов, запахов, звуков. И что парень, который подошёл к нему в кафе, мог бы быть там. Или не мог. Или мог, но это ничего не значило. Минхо усмехнулся про себя, поймав эту мысль, и отогнал её. Совпадения — это просто совпадения. Даже если их два. Даже если они странные. Даже если от них остаётся ощущение, которое не проходит. Он догнал коллег у входа на рынок, и они исчезли в толпе, в шуме, в пестроте, в запахах оливок, сыра, жареных каштанов, и Минхо на время забыл о парне, потому что рынок был слишком громким, чтобы думать о чём-то, кроме того, что происходит здесь и сейчас. Но он знал, что забудет ненадолго. И что парень вспомнится снова. Возможно, уже сегодня вечером, когда он останется один в номере, ляжет на кровать, закроет глаза и будет слушать, как шумит море. И тогда он позволит себе подумать о нём. Просто подумать. Без причины. Без смысла. Просто потому, что иногда человек попадается на глаза, и ты не можешь его выкинуть, даже если хочешь. Они прошли рынок до конца, и Минхо почувствовал, что больше не может. Не то чтобы ему было плохо — просто внутри накопилась какая-то усталость, не физическая, а другая, от голосов, от движения, от необходимости всё время быть здесь, присутствовать, реагировать. Солнце пекло макушку, вино, выпитое в порту, отдавало тяжестью в висках, и каждое новое лицо в толпе требовало внимания, которого у него уже не осталось. Он остановился у выхода с рынка, прислонился спиной к стене, чувствуя под лопатками нагретый камень. — Вы как, Минхо? — спросил Сунхо, заметив, что он не идёт дальше. Минхо прикрыл глаза, сделал вид, что щурится от солнца. — Голова немного кружится, — сказал он, и это было не совсем ложью. Жара действительно давила, и вино, выпитое на пустой желудок, давало о себе знать. — Наверное, перегрелся. Джиён тут же подскочила, заглянула ему в лицо, приложила ладонь ко лбу, хотя это было бессмысленно — на жаре лоб всегда горячий. — Точно, покраснел, — сказала она встревоженно. — Надо в тень, воды выпить. — Я лучше в номер вернусь, — Минхо открыл глаза, посмотрел на Чан Хёка, который стоял чуть поодаль, оценивая ситуацию. — Вы продолжайте, я сам дойду. Отлежусь пару часов, и всё пройдёт. — Может, проводить вас? — предложил Сунхо, уже делая шаг в его сторону. — Не надо, — Минхо покачал головой, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, но твёрдо. — Я правда сам. Вы же хотели ещё посмотреть старый город, не из-за меня планы менять. Чан Хёк кивнул, видимо, решив, что ничего страшного не случилось, а отправить Минхо в отель — даже лучше, чем таскать его по солнцу в таком состоянии. — Ладно, отдыхай, — сказал продюсер. — Если станет хуже, позвони. — Хорошо, — Минхо отлепился от стены, поправил кепку. — Хорошего вам дня. Он развернулся и пошёл обратно вдоль набережной, не оглядываясь. Коллеги остались на месте — он слышал, как Джиён что-то говорит про жару и акклиматизацию, как Чан Хёк успокаивает её, как Сунхо молчит, наверное, всё ещё переживает, что не проводил. Минхо шёл быстро, но не слишком, чтобы не вызывать подозрений, если кто-то из них обернётся. Шаги уносили его от рынка, от голосов, от необходимости быть тем, кем его хотят видеть. Через два квартала он сбавил шаг, выдохнул, чувствуя, как напряжение стекает с плеч, как возвращается та самая тишина, которую он так бережно собирал всё утро, пока она не разбилась о голоса коллег. Он не пошёл в отель. Свернул в переулок, потом в другой, вышел на маленькую площадь, где никого не было, сел на ступеньки перед закрытой церковью, снял кепку, провёл рукой по мокрым от пота волосам. Здесь было тихо, только где-то за стенами пели птицы, и ветер доносил запах жасмина с чьего-то балкона. Минхо закрыл глаза, подставил лицо солнцу и позволил себе просто быть. Одному. Наконец-то.

Day 3.

Минхо проснулся рано — солнце ещё не поднялось над скалами, и в номере было прохладно, та утренняя свежесть, которая держится ровно до того момента, пока первый луч не упадёт на подоконник. Он лежал, смотрел в потолок и думал о том, что сегодня сделает то, что хотел с самого начала. Пляж. Один. Без коллег, без разговоров, без планов. Он оделся тихо, чтобы не разбудить никого в соседних номерах, хотя знал, что Чан Хёк спит с берушами, а Джиён не просыпается раньше десяти, если её не разбудить силой. Накинул на плечи полотенце, сунул в рюкзак бутылку воды, книгу, которую так и не открыл, и вышел из отеля через ту же боковую лестницу, что и вчера. Утренняя набережная была пустой — только чайки кружили над водой, выискивая рыбу, и пара рыбаков возилась с лодками вдалеке, их голоса доносились приглушённо, как по радио, которое ловит волну где-то на границе слышимости. Он шёл вдоль берега в ту сторону, где пляжи кончались и начинались скалы., Позавчера, когда они ехали из аэропорта, он заметил бухту — маленькую, скрытую за поворотом дороги, куда не вела ни одна тропинка, помеченная на карте. Тогда он подумал, что это место только для местных, для тех, кто знает, куда свернуть, где спуститься. Сегодня он решил, что найдёт её. Дорога заняла минут двадцать. Он свернул с набережной там, где асфальт кончался и начиналась грунтовка, прошёл мимо старого оливкового дерева, склонившегося над обрывом, и увидел тропинку — узкую, едва заметную, уходящую вниз между кустами мирта и розмарина, которые пахли так сильно, что у него закружилась голова. Тропинка вилась зигзагами, местами осыпалась, и Минхо ступал осторожно, чувствуя под подошвами кроссовок нагретый камень и мелкий песок, который сыпался вниз, если сделать лишнее движение. Бухта открылась внезапно — как дверь, которую распахнули. Небольшой кусок песка, белого и мелкого, сжатый с двух сторон скалами, поросшими зеленью. Волны здесь были спокойнее, чем на главном пляже, они набегали лениво, будто нехотя, и уходили обратно с тихим шипением, оставляя на песке пену, которая таяла на глазах. Ни души. Минхо скинул рюкзак, расстелил полотенце в том месте, где песок был сухим и тёплым, и сел, глядя на воду. Море было прозрачным, почти стеклянным у берега, и на дне виднелись камни, покрытые зелёным налётом, и иногда — маленькие рыбёшки, которые метались от одной тени к другой. Он снял футболку, кепку, сунул очки в рюкзак и лёг на спину, закрыв глаза. Солнце грело лицо, грудь, руки. Волны шумели ровно, ритмично, как метроном, который отмеряет время, которого у него было много. Песок под спиной был горячим, и это тепло проникало в мышцы, расслабляло их, разгоняло остатки напряжения, которые держались где-то в пояснице, в шее, в плечах. Минхо дышал глубоко, чувствуя, как воздух пахнет солью, водорослями, чем-то сладковатым, что приносил ветер с холмов. Он не знал, сколько прошло времени — может, десять минут, может, полчаса. Он был в том состоянии, когда время перестаёт существовать, когда ты не ждёшь ничего, не планируешь, не думаешь, просто есть, растворяешься в тепле, в звуках, в ощущении собственного тела, которое наконец-то перестало быть инструментом и стало просто телом. Тень упала на лицо. Не облако — облака двигаются медленнее, и от них веет прохладой, а здесь тень была резкой, чёткой, и она пахла солнцем и, странно, кофе, будто человек, который её отбрасывал, только что вышел из кафе. Минхо приоткрыл один глаз. Парень стоял над ним, заслоняя солнце. Тёмные волосы растрепаны, на плечах — следы от загара, которые говорили о том, что он проводит на солнце много времени, и на лице — выражение, которое Минхо не мог прочитать. Не удивление, не злость, не радость. Скорее, то самое, что он видел вчера в кафе: узнавание, смешанное с чем-то ещё, чему не было названия. Но теперь к этому добавилась ещё и широкая улыбка — наглая, уверенная, как будто парень только что выиграл в лотерею. — Ну ты и наглый, — сказал парень, и голос его был громким, раскатистым, таким, который разносится по всей бухте, отражаясь от скал. — Я тут три года место обустраиваю, песок выравниваю, камни убираю, а ты пришёл и просто лёг. Минхо не открыл второй глаз. Он лежал, чувствуя, как тень от парня закрывает солнце, и думал о том, что это уже начинает походить на систему. Аэропорт, кафе, пляж. Три встречи за три дня. Если бы это было в фильме, зрители сказали бы, что сценарист перестарался. — Во-первых, песок здесь выравнивает море, — сказал Минхо, не двигаясь. — Во-вторых, если ты три года убираешь камни, то делаешь это плохо. Я наступил на один. Парень засмеялся — громко, открыто, без смущения. Смех отразился от скал, вернулся обратно, и на секунду показалось, что в бухте смеётся не один человек, а целая компания. — Камни — это часть ландшафта, — сказал парень, не сдвигаясь с места, продолжая заслонять солнце. — Я их не трогаю. Это для аутентичности. — Аутентичность, — повторил Минхо, и в голосе его прозвучало что-то похожее на усмешку, хотя он старался держать лицо. — Ты, наверное, тот самый местный эксперт по пляжам, о котором пишут в путеводителях. — Не читай путеводители, — парировал парень. — Они врут. Только я знаю правду об этом пляже. — И в чём она? — В том, что это моё место, — парень указал подбородком на песок под Минхо. — И ты его занял. Минхо наконец открыл второй глаз, приподнялся на локтях, посмотрел на парня снизу вверх. Тот стоял, уперев руки в бока, и смотрел на него с таким видом, будто собирался выписать штраф за незаконную парковку. Но в глазах прыгали смешинки. — Здесь нет таблички с твоим именем, — сказал Минхо, усаживаясь и чувствуя, как песок прилипает к влажной спине. — Я проверил. — Табличку украли туристы в первый же год, — парень вздохнул с таким видом, будто рассказывал трагическую историю своей жизни. — С тех пор я полагаюсь на человеческую порядочность. И что я вижу? — Порядочного человека, который просто хотел искупаться в тишине, — Минхо взял кепку, надел, чтобы солнце не било в глаза. — А вместо этого нашёл местного сумасшедшего, который охраняет песок, как сторожевая собака. Парень хмыкнул, и в этом звуке было что-то одобрительное, как будто Минхо только что сдал экзамен, о котором не предупреждали. — Сторожевые собаки хотя бы лают, — сказал парень, наконец отступая в сторону и возвращая Минхо солнце. — Я более гуманный. Я просто прихожу и смотрю на нарушителей с укором. — Твой укор я заметил, — Минхо прищурился, глядя на него. — Эффект потрясающий. Я уже готов бежать и каяться. — Бежать не надо, — парень вдруг опустился на песок рядом, но не вплотную, а в метре, с видом человека, который собирается остаться надолго. — Каяться — тоже. Я человек широкой души. Могу поделиться местом. Но с условиями. — С условиями? — Минхо повернул голову, посмотрел на него. Парень сидел, обхватив колени руками, и смотрел на море с таким видом, будто это его море, его волны, его чайки, и он любезно разрешает Минхо на них посмотреть. — Первое, — парень поднял палец вверх, загибая его. — Не шуметь. Я здесь отдыхаю от людей, а не для того, чтобы слушать чужие разговоры. — А ты сам? — спросил Минхо. — Ты сейчас, например, довольно громко разговариваешь. — Я — другое дело, — парень даже не смутился. — Я — хозяин территории. Мне можно. — Логика железобетонная, — кивнул Минхо, чувствуя, как уголки губ сами собой тянутся вверх. — Второе? — Второе, — парень загнул второй палец. — Если я приношу кофе, ты не говоришь, что не пьёшь на улице. Потому что в Италии пьют на улице. Это закон. — Какой закон? — Местный, — парень пожал плечами. — Я его только что придумал, но он уже вступил в силу. — А если я не пью кофе? — Ты пьёшь, — парень повернул голову, посмотрел на него с лёгким прищуром. — Я видел вчера. Эспрессо, без сахара, маленькими глотками, как будто боишься, что кофе закончится. Минхо замер. Он не ожидал, что кто-то заметит, как он пьёт кофе. Тем более этот парень, который сидел через всю площадь и, казалось, смотрел на крыши. — Ты следишь за мной? — спросил Минхо, и в голосе его прозвучало что-то, чего он сам не мог определить — то ли подозрение, то ли любопытство. — Я смотрю по сторонам, — поправил парень, ничуть не смутившись. — Это Италия. Здесь смотрят по сторонам. И замечают, кто как пьёт кофе. Это часть культуры. — Культура слежки? — Культура внимания, — парень улыбнулся, и улыбка его была наглой, но не злой, а какой-то тёплой, будто он знал, что Минхо не злится, даже если делает вид. — Разница большая. Минхо покачал головой, но не нашёл, что ответить. Парень был громким, наглым, говорил так, будто они знакомы лет десять, а не три дня, и это почему-то не раздражало так, как должно было раздражать. Может быть, потому, что в его наглости не было желания что-то доказать или кого-то впечатлить. Он просто был таким — громким, прямым, не лезущим за словом в карман. — Третье? — спросил Минхо, чувствуя, что игра затягивает. — Третье, — парень загнул третий палец, и на лице его появилось выражение глубокой задумчивости, как у профессора, который сейчас огласит главную теорему. — Третье — ты должен представиться. Потому что я уже три раза спасаю тебя от разных неприятностей, а ты даже спасибо нормально не сказал. — Спас? — Минхо приподнял бровь.  — Именно, — парень кивнул, совершенно серьёзно. — Мы чуть не подрались за чемодан. Я проявил благородство и уступил. Я принес салфетки, когда ты чуть не утонул в луже.  Плюсом, я тебя разбудил, а ты мог обгореть под солнцем. Это три акта героизма. Я заслужил хотя бы имя. — Имя? — Минхо смотрел на него, и чувствовал, как внутри поднимается что-то, что он не испытывал давно — желание подшутить, поддеть, сыграть в эту игру, правила которой были простыми и понятными. — Я думал, ты и так знаешь. Ты же местный эксперт, следишь за всеми. — Я слежу за туристами, — поправил парень. — Но ты не похож на туриста. Ты похож на человека, который приехал в Италию, чтобы спрятаться. А у таких людей обычно вымышленные имена. Я хочу узнать настоящее. Минхо посмотрел на него. Парень смотрел в ответ, и в глазах его не было той наглой искры, которая была минуту назад. Он смотрел спокойно, внимательно, как будто действительно хотел узнать не имя, а что-то большее, что за ним стояло. — А твоё? — спросил Минхо. — Настоящее или вымышленное? — Джисон, — парень улыбнулся, и в этой улыбке на секунду проскочило что-то неуверенное, детское, что совсем не вязалось с его громким голосом и наглой манерой. — Хан Джисон. Настоящее. Родители дали, я не менял. — Ли Минхо, — сказал Минхо, чувствуя, как имя выходит из него легко, без обычного напряжения, которое появлялось, когда он представлялся незнакомцам. — Тоже настоящее. Тоже не менял. Джисон посмотрел на него, и на лице его появилось выражение, которое Минхо не мог прочитать. Что-то среднее между удовлетворением и удивлением, как будто он не ожидал, что Минхо скажет правду. — Ли Минхо, — повторил Джисон, пробуя имя на вкус. — А я думал, ты будешь… ну, не знаю. Что-то более звучное. — Минхо тебе не подходит? — Подходит, — Джисон кивнул, и в голосе его не было насмешки. — Даже очень. Тихое. Спокойное. Как ты. — А Джисон? — Минхо приподнял бровь. — Громкое. Наглое. Как ты. Джисон засмеялся, и смех его снова разнёсся по бухте, отразился от скал, смешался с шумом волн. — Точно, — сказал он, отсмеявшись. — Родители знали, что делали. Он откинулся на песок, закинул руки за голову, и теперь они лежали рядом, как будто это было самым естественным в мире. Волны шумели, чайки кричали, солнце поднималось выше, и тень от скалы уползала всё дальше. Джисон повернул голову, посмотрел на Минхо, и в глазах его зажглась та наглая искра, которую Минхо уже начинал узнавать. — Слушай, — сказал Джисон, приподнимаясь на локте и смотря на Минхо сверху вниз. — Мы уже который раз встречаемся? Аэропорт, кафе, теперь пляж. Три раза за три дня. В разных местах, в разное время. — Я умею считать, — сказал Минхо, не открывая глаз. — Я к чему веду, — Джисон наклонился чуть ближе, и тень от его головы снова упала на лицо Минхо. — Это уже не случайность. Поэтому у меня вопрос. — Какой? — Ты что, мой фанат? Минхо открыл глаза, посмотрел на него. Джисон сидел, опираясь на одну руку, и смотрел на Минхо с выражением, которое одновременно было и серьёзным, и насмешливым, как будто он сам не верил в то, что говорит, но хотел посмотреть, как Минхо будет выкручиваться. — Твой фанат? — переспросил Минхо, медленно садясь. — Ты это серьёзно? — А что тут такого? — Джисон пожал плечами, но глаза его смеялись. — Я обаятельный, интересный, три года живу в Италии. У меня есть стиль, есть харизма. Вполне вероятно, что у меня есть фанаты. И ты, скорее всего, один из них. — Ты себя-то слышишь? — Минхо прищурился, чувствуя, как внутри поднимается желание поддеть этого наглого парня как следует. — Ты вообще с какой планеты? — С итальянской, — Джисон ничуть не смутился. — Здесь все такие. — Уверен, что нет, — Минхо покачал головой. — Я тут уже три дня, и пока встретил только одного человека с таким уровнем самооценки. — И кто же это? — Ты, — Минхо усмехнулся. — Причём с большим отрывом. Джисон хмыкнул, но не обиделся. Наоборот, развернулся к Минхо всем корпусом, подтянул колени к груди, обхватил их руками и уставился на него с видом следователя, который наконец-то загнал подозреваемого в угол. — Ладно, допустим, я не твой кумир, — сказал он, и в голосе его прозвучала театральная уступчивость. — Тогда объясни мне, гениальному итальянскому эксперту по пляжам, почему ты ходишь за мной по всей Италии? — Я хожу за тобой? — Минхо приподнял бровь, чувствуя, как уголки губ сами собой тянутся вверх. — Ты вообще в курсе, что это ты пришёл на пляж, где я уже лежал? — Я пришёл на свой пляж, — поправил Джисон, поднимая указательный палец вверх, как учитель, который объясняет очевидную истину тупому ученику. — Ты занял моё место. Я пришёл на законное место отдыха, а ты уже здесь. Это ты меня преследуешь. — Преследую, — повторил Минхо, и в голосе его прозвучало что-то среднее между смехом и удивлением от такой наглости. — С чего бы мне тебя преследовать? — Ну не знаю, — Джисон пожал плечами, и лицо его приняло выражение глубокой задумчивости. — Может, я тебе понравился. Может, ты не смог забыть нашу встречу в аэропорту. Я произвёл неизгладимое впечатление. — Ты взялся за мой чемодан, — сказал Минхо. — Это было единственное, что ты сделал. — Я его отпустил, — напомнил Джисон. — Проявил благородство. Не каждый способен на такой поступок. — Благородство? — Минхо прищурился. — Ты просто понял, что чемодан не твой. — Это детали, — отмахнулся Джисон. — Важен жест. А жест был благородный. И ты это оценил. — Я оценил, что ты убрал руку с моего чемодана, — сказал Минхо. — Это был очень ценный момент в моей жизни. — Вот видишь, — Джисон кивнул, как будто Минхо только что подтвердил его правоту. — Я оставил след в твоей душе. Поэтому ты теперь ходишь за мной. Минхо смотрел на него и чувствовал, что спорить с этим человеком невозможно, потому что он, кажется, вообще не признаёт логику. Или признаёт, но только ту, которая выгодна ему в данный момент. — Хорошо, — сказал Минхо, решая поменять тактику. — Допустим, я твой фанат. Что ты будешь делать? — Ну, — Джисон задумался, почесал затылок, и вид у него был такой, будто он решает судьбу мира. — Автограф дам. Может быть. Если попросишь хорошо. — А если не попрошу? — Тогда будешь ходить за мной без автографа, — Джисон вздохнул, как будто ему было жаль Минхо. — Но это грустная история. Я бы на твоём месте попросил. — Я подумаю, — сказал Минхо, чувствуя, как смех подступает к горлу, но он сдерживается, не хочет давать этому наглецу повод для победы. — А теперь послушай меня. — Слушаю, — Джисон сделал вид, что сосредоточился, хотя глаза его продолжали смеяться. — Если рассуждать логически, — Минхо откинулся на полотенце, подперев голову рукой, чтобы видеть лицо Джисона, — то это ты меня преследуешь. — Я? — Джисон прижал руку к груди, изображая оскорблённую невинность. — С какой стати? — Во-первых, аэропорт. Ты схватил мой чемодан. Зачем тебе мой чемодан, если ты не хотел познакомиться? — Я ошибся, — сказал Джисон. — Чемоданы были похожи. — У всех чёрные, — напомнил Минхо его же слова. — Ты сам это сказал. Значит, ты знал, что чемоданы одинаковые, и всё равно схватил мой. Стратегия, чтобы завязать разговор. Джисон открыл рот, закрыл, потом снова открыл. Похоже, он не ожидал, что его же слова обратят против него. — Это… это нечестно, — сказал он наконец. — Ты используешь мои же слова. — Я просто привожу факты, — Минхо пожал плечами, чувствуя, как ему нравится эта игра. — Во-вторых, кафе. Ты сидел через всю площадь, следил за мной, а когда я пролил воду, тут же оказался рядом с салфетками. — Я пил кофе, — возразил Джисон, но голос его уже не был таким уверенным. — Я всегда пью кофе в этом кафе. — Ты сидел с пустой чашкой, — сказал Минхо. — Я заметил. Ты уже допил кофе, но продолжал сидеть и смотреть в мою сторону. Джисон замолчал, и Минхо увидел, как на его лице появляется что-то вроде уважения, смешанного с лёгким смущением. — Ты внимательный, — сказал Джисон. — Это подозрительно. — Это моя работа, — Минхо усмехнулся. — В-третьих, сегодняшний пляж. Ты пришёл на пустынный пляж, где я отдыхал в одиночестве, и сказал, что это твоё место. Как ты узнал, что я здесь? — Я хожу сюда три года, — Джисон уже не пытался оправдываться, просто наблюдал за Минхо с интересом. — Три года, — кивнул Минхо. — И именно сегодня, в то же время ты пришел на пляж. — Сегодня я проснулся рано, — сказал Джисон, и в голосе его появились нотки оправдания, которые звучали забавно после его недавней наглости. — И решил проверить, не занял ли кто твоё место, — закончил Минхо. — То есть ты специально пришёл, чтобы убедиться, что на твоём пляже никого нет. И нашёл меня. И решил остаться. Джисон смотрел на него несколько секунд, потом рассмеялся — громко, открыто, запрокинув голову назад. Смех отразился от скал, вернулся обратно, и Минхо почувствовал, как сам начинает улыбаться. — Ладно, — сказал Джисон, отсмеявшись и вытирая выступившие слёзы. — Ладно, ты меня раскусил. Я тебя преследую. Но не специально. Просто ты везде, куда я иду. — Или ты везде, куда иду я, — парировал Минхо. — Или так, — согласился Джисон, и в глазах его снова зажглась та искра, которая делала его лицо живым, почти мальчишеским. — Но знаешь, что я думаю? — Что? — Я думаю, что мы оба кого-то преследуем, — Джисон наклонился ближе, понизил голос до заговорщического шёпота, хотя вокруг никого не было. — Ты — меня, я — тебя. Получается круговая порука. Мы друг друга преследуем. — Это бред, — сказал Минхо. — Это гениально, — возразил Джисон. — Такого даже в дорамах не показывают. Минхо хотел сказать что-то ещё, но слова застряли в горле. Он смотрел на Джисона, на его улыбку, на глаза, которые смеялись, на волосы, которые ветер сдувал на лоб, и думал о том, что этот человек сказал «дорамы» так, как будто это было что-то обычное, не связанное с ним. — Что? — спросил Джисон, заметив его взгляд. — Ничего, — Минхо отвернулся, посмотрел на море. — Просто подумал… — О чём? — О том, что ты первый человек, который не спросил, кто я. Джисон замолчал. Минхо чувствовал его взгляд на своём профиле, но не поворачивался. — А кто ты? — спросил Джисон, и голос его вдруг стал тише, без прежней громкой наглости. — Неважно, — сказал Минхо, чувствуя, как напряжение возвращается в плечи, как спина становится жёсткой, как он снова надевает ту самую маску, которую носит перед всеми. — Минхо, — сказал Джисон, и в голосе его прозвучало что-то, чего Минхо не ожидал — мягкость, почти нежность. — Минхо-Минхо… Что-то знакомое всё-таки. Минхо повернул голову. Джисон смотрел на него, и в глазах его не было той игры, которая была минуту назад. Он смотрел внимательно, изучающе, как будто пытался сложить пазл, у которого не хватало нескольких деталей. — А, — сказал Джисон, и лицо его осветилось узнаванием. — А ты же… Ты же актёр. Из корейского телевидения. Я тебя видел. Не помню где, но видел. Точно. Минхо молчал, не зная, что сказать. Он ждал этого момента — узнавания, вопроса, восторга, разочарования, чего угодно. Но Джисон просто смотрел на него, и в его взгляде не было ничего, кроме любопытства. — Актёр, — повторил Джисон, кивнул, как будто это объясняло всё. — Теперь понятно, почему ты от всех прячешься. И почему у тебя с собой съёмочная группа. — Это не съёмочная группа, — поправил Минхо, чувствуя, как внутри поднимается раздражение, но не на Джисона, а на ситуацию, которая снова сводилась к его работе. — Это коллеги. Продюсер, стилист, менеджер. — И ты привёз их с собой в отпуск? — Джисон приподнял бровь, и в голосе его прозвучало искреннее недоумение. — Зачем? Ты что, не можешь отдохнуть без них? — Могу, — сказал Минхо, и в голосе его прозвучало больше резкости, чем он хотел. — Они сами приехали. Я не просил. Джисон посмотрел на него, и на лице его появилось понимание, какое бывает у людей, которые знают, что такое, когда другие решают за тебя. — Сами приехали, — повторил он. — То есть ты хотел один, а они… присосались? Минхо не сдержал усмешку. Слово было грубым, но точным. — Примерно, — сказал он. — Присосались, — повторил Джисон, растягивая слово, как будто пробовал его на вкус. — Я такого в дорамах не видел. Там обычно у актёров всё красиво: они едут в Италию одни, встречают любовь, пьют вино, смотрят закаты. — У меня не дорама, — сказал Минхо. — А у тебя не дорама, — согласился Джисон. — У тебя итальянская реальность. Здесь всё проще. Если кто-то присосался, можно просто сбежать. Как ты сегодня, например. — Я просто проснулся рано, — Минхо почувствовал, как уголки губ снова тянутся вверх. — не стал ждать коллег. — Врёшь? — Вру. — Хорошо врёшь? — Джисон улыбнулся, и в улыбке его не было осуждения, только одобрение. — Умею, — сказал Минхо. — Работа такая. Джисон засмеялся, и смех его снова разнёсся по бухте, спугнул чайку, которая сидела на скале. — Ну и ну, — сказал он, отсмеявшись. — Актёр врёт, чтобы сбежать от них на пляж, где его преследует местный сумасшедший. Это сюжет для комедии. — Для трагикомедии, — поправил Минхо. — Для романтической комедии, — возразил Джисон, и в глазах его снова зажглась та наглая искра. — Представь: актёр, уставший от славы, едет в Италию. Встречает там обаятельного местного жителя. Они спорят, ругаются, но потом… — Потом что? — спросил Минхо, чувствуя, как внутри поднимается что-то тёплое, почти смешливое. — Потом они пьют вино на закате, — Джисон мечтательно закатил глаза. — Целуются под звёздами. Живут долго и счастливо. Классика. — И ты в главной роли? — прищурился Минхо. — А кого ты предлагаешь? — Джисон возмущённо вскинул бровь. — Я единственный местный житель, который согласился с тобой разговаривать. Остальные, между прочим, сторонятся туристов. — Может, потому что ты всех распугал своей наглостью? — Это называется харизма, — поправил Джисон. — В Италии это ценят. — В Италии, может быть, и ценят, — Минхо покачал головой. — А в Корее за такую наглость можно получить по лицу. — Ну, в Корею я не собираюсь, — Джисон пожал плечами. — А здесь я король. Могу себе позволить. — Король чего? — спросил Минхо, чувствуя, как смех снова подступает к горлу. — Король этого пляжа, — Джисон обвёл рукой бухту, скалы, море, небо. — И этого розмарина. И той чайки. И, похоже, твоего внимания. Минхо смотрел на него, на его размашистые жесты, на улыбку, которая не сходила с лица, на то, как он сидит на песке, босой, в мятой футболке, и называет себя королём, и чувствовал, что впервые за долгое время ему не нужно играть. Можно просто смеяться, просто спорить, просто быть. — Король без королевства, — сказал Минхо. — И без подданных. — Есть подданные, — Джисон кивнул в сторону чайки. — Вон, моя верная свита. Каждый день прилетает, проверяет, всё ли в порядке. — Чайка? — Минхо приподнял бровь. — Это твой подданный? — Главный министр, — поправил Джисон. — Она отвечает за безопасность. Если кто-то чужой приходит, она кричит, и я знаю, что нужно идти проверять. — И как, часто приходят чужие? — Редко, — Джисон вздохнул, как будто это была его главная проблема. — В основном туристы, которые заблудились. Я их быстро выгоняю. — А меня почему не выгнал? Джисон посмотрел на него, и на лице его появилось выражение, которое Минхо не мог прочитать. Что-то среднее между удивлением и чем-то ещё, более глубоким, что пряталось под маской наглости и громкого смеха. — Не знаю, — сказал Джисон, и голос его стал тише, без обычной раскатистости. — Наверное, потому что ты не похож на туриста. Ты похож на человека, который тоже ищет своё место. Просто нашёл моё. Минхо смотрел на него, и в груди разливалось что-то тёплое, тягучее, как тот лимончелло, который он пробовал вчера на рынке. Сладкое с горчинкой. Непонятное. — Значит, я могу остаться? — спросил Минхо. — Можешь, — Джисон кивнул, и на лицо его вернулась улыбка, но уже не наглая, а какая-то другая, тихая, почти застенчивая. — Но с условиями. — С какими? — Первое, — Джисон поднял палец вверх. — Не говорить, что ты меня преследуешь. Это я тебя преследую. У нас должна быть ясность. — А если я скажу, что это ты меня преследуешь? — Тогда я скажу, что это ты занял моё место на пляже, — парировал Джисон. — И тогда мы будем спорить до вечера. А я хочу купаться. — Хорошо, — Минхо усмехнулся. — Ты меня преследуешь. Что дальше? — Второе, — Джисон загнул второй палец. — Когда твои коллеги спросят, где ты был, ты не говоришь, что встретил местного короля. — А что мне говорить? — Что нашёл хороший пляж, — Джисон пожал плечами. — И что завтра придёшь снова. И чтобы они за тобой не шли. — А если они захотят пойти со мной? — Тогда скажи, что пляж только для местных, — Джисон подмигнул. — И что без моего разрешения чужих не пускают. — А если они спросят, кто даёт разрешение? — Скажи, что чайка, — Джисон кивнул в сторону птицы, которая всё ещё сидела на скале. — Она всем даёт разрешения. Но только тем, кто ей нравится. — А я ей нравлюсь? Джисон посмотрел на чайку, потом на Минхо, потом снова на чайку, и лицо его приняло выражение глубокой задумчивости. — Ещё не знаю, — сказал он наконец. — Она пока присматривается. Чайки народ серьёзный, просто так никого не пускают. Но если ты будешь хорошо себя вести… — А что значит «хорошо себя вести»? — Не спорить с королём, — Джисон улыбнулся, и улыбка его была наглой, но тёплой, как этот песок, как это солнце. — И приносить кофе. Я же говорил, в Италии пьют кофе на улице. — Я не пью кофе на улице, — напомнил Минхо. — А придётся, — Джисон встал, отряхнул песок с шорт. — Это условие номер три. Кофе. Завтра. В том же кафе, где мы первый раз встретились. В десять. Не опаздывай. — А если я не приду? — Придёшь, — Джисон посмотрел на него сверху вниз, и в глазах его была уверенность, которая не имела ничего общего с наглостью. — Откуда такая уверенность? — Потому что тебе скучно с коллегами, — сказал Джисон. — А со мной нет. Минхо смотрел на него, и не мог возразить. Потому что это было правдой. С Джисоном не было скучно. С Джисоном было… странно. Непривычно. Интересно. Как будто он разговаривал с человеком, который не ждёт от него ничего, кроме честности. И это было так необычно, что хотелось остаться. — Хорошо, — сказал Минхо. — В десять. В том же кафе. Но если ты опоздаешь… — Я не опаздываю, — перебил Джисон. — Это у актёров бывают опоздания. А у королей — нет. — У королей тоже бывают, — усмехнулся Минхо. — Я читал историю. — Не читай историю, — Джисон поднял палец вверх, принимая назидательный тон. — История врет. Только я знаю правду. — И в чём она? — В том, что король никогда не опаздывает, — Джисон улыбнулся. — Все остальные просто приходят слишком рано. Минхо не сдержал смеха. Короткого, но настоящего. Джисон посмотрел на него, и на лице его появилось выражение удовлетворения, как у человека, который только что выиграл важный раунд. — Ага, — сказал Джисон. — Значит, я умею смешить актёров. Это уже достижение. — Не радуйся раньше времени, — сказал Минхо, сдерживая улыбку. — Я просто вежливый. — Врёшь? — Вру. — Хорошо врёшь? — Джисон прищурился. — Умею, — сказал Минхо, и на этот раз не сдержал улыбку. Джисон засмеялся, и смех его снова разнёсся по бухте, отразился от скал, смешался с шумом волн. Минхо смотрел на него, и думал о том, что завтра в десять у него будет кофе. С этим странным, громким, наглым парнем, который называет себя королём пляжа и пьёт из одной бутылки с незнакомцами. И почему-то это не пугало. Наоборот, хотелось, чтобы завтра наступило скорее. — Джисон, — окликнул Минхо. Тот обернулся. Солнце стояло за его спиной, и лицо было в тени, но Минхо видел, что он улыбается. — Что? — Ты не сказал, как зовут чайку. Джисон замер, потом рассмеялся — громко, раскатисто, запрокинув голову назад. — Антон, — крикнул он, когда отсмеялся. — Её зовут Антон. Она из России. Прилетела три года назад, и с тех пор мы вместе. — Антон? — переспросил Минхо, чувствуя, как уголки губ снова тянутся вверх. — Чайку зовут Антон? — А что такого? — Джисон пожал плечами. — Она сама выбрала. Я предложил Джисон, но она сказала, что это слишком наглое имя даже для неё. Минхо рассмеялся, и смех его смешался с шумом волн, с криком чаек, с итальянским солнцем, которое стояло в зените и грело так, что хотелось снова нырнуть в воду и не выныривать. — Ладно, — сказал Джисон, поправляя рюкзак на плече. — Мне пора. Королевские дела. — Какие дела у короля без королевства? — Проверить, не занял ли кто моё место в кафе, — Джисон подмигнул. — Это серьёзная работа. Он сделал шаг в сторону тропинки, потом остановился. Посмотрел на море, потом на Минхо, потом снова на море. На лице его появилось выражение, которое Минхо не мог прочитать — что-то среднее между сомнением и внезапной решимостью. — А, — сказал Джисон, поворачиваясь обратно. — Всё-таки я, наверное, искупнусь. — Думал, ты уходишь, — заметил Минхо. — Думал, — согласился Джисон, сбрасывая рюкзак на песок. — Но потом подумал: я здесь, море здесь, солнце здесь. А королевские дела могут подождать. Король же. — Сам себе противоречишь, — сказал Минхо, но в голосе его не было упрёка, скорее лёгкое удивление, смешанное с чем-то ещё, что он не хотел анализировать. — Королям можно, — Джисон стянул футболку через голову, бросил её на рюкзак. И Минхо забыл, что хотел сказать. Потому что Джисон без футболки был… другим. Не тем громким, наглым парнем, который спорил о праве на пляж и называл себя королём. Он был загорелым, смуглым, с плечами, которые обгорели когда-то и теперь покрылись ровным золотистым загаром, с ключицами, которые выступали резко, когда он потянулся, с мышцами на руках, которые не были накачанными, но были видны — такие, какие бывают у людей, которые много плавают, много двигаются, много живут на солнце. Вода стекала по его груди мелкими каплями — он, наверное, уже заходил в море до того, как пришёл, потому что волосы на затылке были влажными, и на коже блестела соль. Минхо смотрел и не мог отвести взгляд. Это было глупо. Это было совсем не похоже на него. Он видел красивые тела сотни раз — на съёмках, на обложках, в гримёрках, где модели и актёры раздевались без стеснения, потому что это была работа. Но сейчас это было не работой. Это был просто человек, который снял футболку, потому что жарко, потому что хочется в воду, потому что он здесь хозяин и может делать что хочет. И почему-то именно это — то, что это было просто, естественно, без позы, без расчёта — заставило Минхо замереть. Джисон потянулся, подставляя солнцу грудь, повёл плечами, разминая шею, и Минхо заметил, как двигаются мышцы под кожей, как свет падает на впадину между ключицами, как капля воды медленно стекает по животу, огибает кубик пресса, скользит ниже и исчезает за поясом шорт. Минхо прикусил губу. Он сделал это не специально — просто нижняя губа сама оказалась между зубами, когда он поймал себя на том, что смотрит слишком долго, слишком пристально, слишком… не так, как смотрят на случайного знакомого на пляже. Джисон, кажется, ничего не заметил. Он повернулся к Минхо, улыбнулся — своей обычной наглой улыбкой, от которой хотелось огрызнуться, а сегодня почему-то стало тепло. — Что смотришь? — спросил Джисон. — Загорать будешь или так пойдешь со мной? — Думаю, — сказал Минхо, и голос его прозвучал чуть хрипло — нужно было пить воду, наверное, или не пить, а просто взять себя в руки. — Искупаться — идея не самая глупая. — Не самая глупая, — повторил Джисон, и в глазах его заплясали смешинки. — Это комплимент? — Это констатация факта, — Минхо поднялся, чувствуя, как песок обжигает ступни, как сердце бьётся чуть быстрее обычного, хотя он не делал ничего, что могло бы его участить. Он стянул футболку через голову, бросил на полотенце, и почувствовал, как взгляд Джисона скользнул по его плечам, груди, животу. Не то чтобы он стеснялся своего тела — он работал над ним, как работал над всем, что было частью профессии. Но сейчас, под этим взглядом, ему захотелось напрячь пресс, расправить плечи, быть лучше, чем он есть. Джисон смотрел. Не прятал взгляд, не отводил глаза, как делают люди, когда их застают за разглядыванием. Он смотрел открыто, спокойно, и на губах его играла та самая лёгкая усмешка, которая, казалось, была его естественным состоянием. — Ничего так, — сказал Джисон, и в голосе его прозвучало одобрение, которое почему-то заставило кровь прилить к лицу, хотя Минхо не краснел уже лет десять. — Что — ничего так? — спросил Минхо, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Ты, — Джисон пожал плечами, как будто говорил о погоде. — Для актёра, который всё время на съёмках, неплохо. Я думал, ты бледный и тощий, а у тебя даже мышцы есть. — Спасибо, — сказал Минхо, и в голосе его прозвучала ирония, которая должна была скрыть то, что происходило внутри. — Самый неловкий комплимент в моей жизни. — Не за что, — Джисон улыбнулся, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо перехватывало дыхание, хотя он стоял на месте и не делал ничего. — Пойдём, покажу, где вода теплее. Он развернулся и пошёл к воде, не оборачиваясь, уверенный, что Минхо пойдёт за ним. Минхо пошёл. Он смотрел на спину Джисона — загорелую, с лопатками, которые двигались под кожей, с позвонками, которые выступали, когда он наклонялся, чтобы намочить ноги. Он смотрел и не мог отвести взгляд. И знал, что это глупо. И знал, что это опасно. И знал, что это ничего не значит, потому что они встретились три раза, потому что завтра в десять у них кофе, потому что скоро он уедет, и всё это останется здесь, на этом пляже, с этим парнем, который называет себя королём и пьёт из одной бутылки с незнакомцами. Но сейчас, когда Джисон обернулся, вода уже доходила ему до пояса, и его грудь блестела на солнце, и он улыбался — не нагло, а как-то открыто, по-детски, и в глазах его отражалось море, синее, бесконечное, такое же, как небо. — Ну? — крикнул Джисон. — Идёшь или будешь стоять? Минхо сделал шаг в воду, потом второй, третий. Вода была прохладной, и она обжигала ступни, лодыжки, колени, но он не чувствовал холода. Он чувствовал только взгляд Джисона, который смотрел на него, и сердце, которое билось где-то в горле, и губу, которую он снова прикусил, чтобы не сделать какую-нибудь глупость. Он нырнул, когда вода дошла до груди, и холод накрыл его с головой, заставил открыть глаза под водой, увидеть размытые очертания камней, водорослей, рыбьих теней. Он вынырнул, отфыркиваясь, провёл рукой по лицу, стряхивая воду. Джисон стоял рядом. Ближе, чем ожидал Минхо. Настолько близко, что он видел капли на его ресницах, родинку на шее, то, как вода стекает по его губам, когда он улыбается. — Холодно? — спросил Джисон. — Нормально, — сказал Минхо, и голос его был хриплым, не от воды, а от чего-то другого, что сжимало горло. — Врёшь? — Джисон прищурился. — Вру, — сказал Минхо, и это было правдой. Джисон засмеялся, и смех его отразился от воды, от скал, от неба, и Минхо смотрел на его лицо, мокрое, сияющее, с глазами, которые смеялись вместе с губами, и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, под рёбрами, что-то переворачивается, тает, разливается теплом, которое не имело ничего общего с солнцем. — Ты всегда такой честный, когда в воде? — спросил Джисон, отплывая чуть назад и ложась на спину, глядя в небо. — Только когда холодно, — сказал Минхо, глядя на его тело, которое покачивалось на волнах, расслабленное, свободное, такое, каким Минхо не мог быть никогда. Они плавали молча. Минхо не умел плавать красиво — он умел держаться на воде, не тонуть, двигаться вперёд, но без той лёгкости, с которой Джисон скользил по поверхности, как будто вода была его стихией. Джисон нырял, выныривал, крутился, смеялся, и Минхо смотрел на него, и не мог наглядеться. Потом они вышли на берег. Сели на полотенце — одно на двоих, потому что Джисон просто сел на полотенце Минхо, как будто это было само собой разумеющимся. Минхо хотел сказать что-то про личное пространство, но не сказал. Потому что Джисон сидел рядом, плечом к плечу, и его кожа была мокрой, и на ней блестела соль, и от него пахло морем и солнцем, и этот запах был таким сильным, что у Минхо кружилась голова. — Слушай, — сказал Джисон, глядя на море. — А ведь я до сих пор не знаю, зачем ты приехал в Италию. — Отдыхать, — сказал Минхо. — Врёшь? — Не знаю, — Минхо посмотрел на воду, на волны, которые набегали и уходили. — Может быть. Может быть, нет. — А зачем ты врёшь коллегам? — Чтобы они отстали, — Минхо усмехнулся. — Ты же знаешь. — Я внимательный, — Джисон пожал плечами. — Это моя работа. — Какая работа — быть внимательным? — Быть человеком, который ничего не делает, — Джисон улыбнулся. — Когда ничего не делаешь, начинаешь замечать то, что другие пропускают. Например, как люди пьют кофе. Или как они смотрят на море, когда думают, что никто не видит. — И что ты заметил, когда я смотрел на море? Джисон повернул голову, посмотрел на него. Взгляд был долгим, изучающим, и Минхо почувствовал, как под этим взглядом что-то в нём открывается, как книга, которую читают без спроса. — Что ты ищешь что-то, — сказал Джисон тихо. — Не знаю что. Но ищешь. И пока не нашёл. Минхо молчал. Потому что это было правдой. Он приехал в Италию, потому что продюсер сказал «отдохни», потому что график был пустым, потому что некуда было деваться. Но внутри, где-то глубоко, он надеялся, что найдёт что-то. Тишину. Себя. Что-то, что потерял за годы съёмок, интервью, билбордов, чужих ожиданий. — А ты нашёл? — спросил Минхо. — То, что искал? Джисон посмотрел на море, на горизонт, на чайку, которая всё ещё сидела на скале. — Не знаю, — сказал он. — Иногда кажется, что да. Иногда — что нет. Но я здесь, и это уже что-то. Они сидели молча. Солнце клонилось к закату, и вода стала золотой, и тени от скал вытянулись, легли на песок длинными полосами. — Мне пора, — сказал Минхо, хотя не хотел уходить. — Коллеги, наверное, уже проснулись. — Врёшь? — спросил Джисон, не глядя на него. — Нет, — сказал Минхо. — В этот раз не вру. Джисон кивнул, и они оба встали. Минхо надел футболку, чувствуя, как влажная ткань прилипает к телу. Джисон стоял рядом, смотрел на него, и на лице его не было обычной усмешки. — Завтра в десять, — сказал Джисон. — Я помню, — Минхо взял полотенце, рюкзак. — Не опаздывай, актёр. — Не опоздаю. Джисон улыбнулся, и в улыбке его было что-то тёплое, почти нежное, что совсем не вязалось с его громким голосом и наглой манерой. — Пока, Минхо, — сказал он. — Пока, Джисон, — ответил Минхо. Он пошёл к тропинке, чувствуя, как песок хрустит под ногами, как солнце жжёт затылок, как где-то внутри, под рёбрами, остаётся что-то тёплое, живое, что не было там утром. На полпути он обернулся. Джисон стоял на берегу, смотрел на море, и его загорелое тело на фоне золотой воды казалось чем-то из другого мира — мира, где можно ничего не делать, не врать, не играть, а просто быть. Ветер трепал его волосы, и он не поправлял их, стоял, вдохнул глубоко, и Минхо увидел, как поднимаются его плечи, как напрягаются мышцы спины. Минхо отвернулся и пошёл дальше, чувствуя, как на губах остаётся вкус соли. Или это была просто вода. Или нет. Он вернулся в отель уже к обеду. Солнце стояло высоко, и тени были короткими, чёткими. Он шёл по набережной медленно, не торопясь, потому что не хотел возвращаться. Но ноги сами привели его к белому зданию с красной черепичной крышей. Футболка снова прилипла к спине, волосы растрепались, и на плечах блестела соль. В холле отеля было прохладно. Кондиционеры гудели, и воздух пах полированным деревом и цветами. Портье улыбнулся, сказал что-то по-итальянски, Минхо кивнул. Поднялся на лифте, прошёл по коридору. Из номера Чан Хёка доносились голоса и звон посуды. Обедали. Минхо толкнул дверь. Они сидели за столом. Джиён, Чан Хёк, Сунхо. На белой скатерти стояли тарелки с пастой, салат, бутылка воды. Джиён подняла голову, улыбнулась. — Минхо! А мы уже хотели вас искать. Садитесь, есть горячее. Он сел на свободный стул, взял вилку. Паста была с морепродуктами, и она пахла чесноком и базиликом. Чан Хёк отложил вилку, вытер губы салфеткой. Посмотрел на Минхо поверх очков. — Минхо, — сказал он, и его голос был спокойным, деловым. — Нам нужно обсудить контракт на следующий проект. Продюсеры прислали правки. Я хотел бы пробежаться по ним сегодня вечером. — Хорошо, — сказал Минхо. — Сегодня вечером. Он не слушал. Он думал о том, как Джисон смотрел на него на пляже. Как его глаза блестели, когда он говорил. — И ещё, — продолжал Чан Хёк, — завтра у нас экскурсия в старый город на скале. Гид сказал, что это место обязательно к посещению. Мы выезжаем в девять утра. Вы с нами? — Да, — сказал Минхо. — С вами. Он не хотел никуда ехать. Он знал, что завтра утром сошлется на плохое самочувствие, останется один и пойдет пить кофе с тем странным сумасшедшим парнем. Джиён налила ему воды, пододвинула стакан. — Вы сегодня гуляли? — спросила она. — Где были? — На пляже, — сказал Минхо. — Нашёл одно место. Там тихо, никого нет. — Один? — Один, — сказал Минхо, и это была неправда, но он не хотел рассказывать про Джисона. Джиён посмотрела на него, и в её глазах мелькнуло что-то, похожее на беспокойство. Но она ничего не сказала. Сунхо молчал. Он сидел, уставившись в тарелку, и жевал пасту. Иногда поднимал голову, смотрел на Минхо, потом снова опускал. Он был тихим. Всегда тихим. Минхо иногда забывал, что он существует. Чан Хёк снова заговорил о работе. О сроках, о бюджете, о том, что нужно будет срочно лететь в Сеул, как только отпуск закончится. Минхо кивал, делал вид, что слушает, но видел перед собой только море. Синее, бесконечное, с белыми барашками волн. И песок. И Джисона, который лежал рядом и смотрел в небо. Он доел пасту, вытер губы салфеткой. Встал. — Я пойду к себе, — сказал он. — Отдохну немного. — Хорошо, — сказал Чан Хёк. — Вечером приходи. Минхо вышел в коридор, закрыл за собой дверь. Прошёл в свой номер, лёг на кровать, не раздеваясь. Уставился в потолок. Деревянная балка, белая штукатурка, люстра с хрустальными подвесками. Всё как вчера. Но он был другим. Он закрыл глаза. Перед ними снова возникло лицо Джисона. Острые скулы, тёмные волосы, прищур. Минхо подумал, что это глупо, постоянно думать о парне с которым встретились пару раз, но он зацепил его, хоть Ли и пытался это отрицать, то он даже ему понравился, он был… необычным.  В комнате было тихо. Только море шумело за окном. Он встал, подошёл к окну, раздвинул шторы. Море было синим, спокойным, и на воде играли солнечные зайчики. Где-то вдалеке белели паруса, и чайки кружили над водой. Взяв телефон, он посмотрел на экран. Никто не звонил. Никто не писал. Он положил телефон на тумбочку, лёг на спину. И долго смотрел в потолок, слушая, как шумит море. И как бьётся его собственное сердце. 

Day 4. 

Минхо проснулся затемно. Не от шума, не от света — просто глаза открылись сами собой, а в голове уже не было той тяжёлой пустоты, которая обычно предшествует будильнику. Он повернул голову к окну: шторы были задёрнуты неплотно, и в щель виднелось небо — ещё тёмное, но уже не ночное, с той едва уловимой синевой, которая приходит за час до рассвета, когда звёзды уже погасли, а солнце ещё не показалось из-за горизонта. Часы на тумбочке показывали без десяти шесть. Минхо полежал ещё немного, глядя в потолок с деревянными балками, и понял, что не заснёт. Не потому, что мешало что-то — просто тело наконец-то выспалось после акклиматизации, и ему хотелось двигаться, дышать, быть в этом городе, который начинал казаться почти родным. Он встал, прошёл босиком по прохладному кафельному полу, умылся ледяной водой, долго смотрел на своё отражение в зеркале. Лицо было спокойным, без обычной утренней помятости, и под глазами не было тех теней, которые последние месяцы стали его постоянными спутниками. Италия делала своё дело — или, может быть, не Италия. Мысли о вчерашнем нахлынули, как только он позволил себе расслабиться. Минхо стоял у раковины, сжимая в руке зубную щётку, и прокручивал в голове разговор за разговором, реплику за репликой. Как Джисон назвал себя королём пляжа. Как он спорил о том, кто кого преследует. Как он сказал про чайку Антона. Как он снял футболку. Минхо закрыл глаза, почувствовав, как к щекам приливает тепло, и отогнал картинку, которая врезалась в память ярче любого кадра, который он когда-либо снимал. Загорелые плечи, ключицы, капли воды на груди, усмешка, которая была наглой и тёплой одновременно. Он прикусил губу, вспомнив, как прикусил её вчера, и понял, что делает это снова. — Сумасшедший, — сказал он вслух, своему отражению. — Просто сумасшедший. Но в голосе его не было раздражения. Скорее, что-то вроде восхищения, смешанного с недоумением. Он оделся быстро — лёгкие брюки, футболка, кепка, которую он носил всегда, чтобы не привлекать внимания. Вышел из номера, когда коридоры ещё были пусты, и спустился по боковой лестнице, которая стала его личным выходом из отеля. Утренняя набережная была безлюдной, только чайки кружили над водой, и воздух был прохладным, с той свежестью, которая держится ровно до того момента, как солнце поднимется над скалами и начнёт прогревать камни. Минхо не знал, куда идти. Ноги сами понесли его в сторону старого города, где узкие улочки вились между жёлтых домов, и каждый поворот открывал что-то новое. Он шёл медленно, чувствуя, как просыпается город: где-то за стенами звенела посуда — готовились к завтраку, где-то поливали цветы на балконах, и вода стекала на мостовую, оставляя тёмные пятна на нагретом камне. Пахло кофе, выпечкой, и чем-то цветочным, сладким, что он не мог определить. Он думал о Джисоне. Не специально — просто мысли приходили сами, как волны, которые набегают на берег, даже если ты стоишь спиной к морю. Минхо разложил по полочкам все их встречи, каждую фразу, каждый взгляд, и пришёл к выводу, который сформулировал для себя ещё в душе, стоя под горячей водой. Этот парень — сумасшедший. Но не в плохом смысле. В каком-то другом, итальянском, который Минхо не мог до конца понять, но который начинал ему нравиться. Джисон был громким, наглым, говорил что попало, не следил за словами, не фильтровал эмоции. Он называл себя королём пляжа, назначал встречи, даже не спрашивая, хочет ли Минхо их, и вёл себя так, будто они знакомы десять лет. В нём не было ни капли той осторожности, той выверенности, которой была пропитана вся жизнь Минхо. Он был свободным. Не так, как бывают свободны люди, которые могут себе это позволить, а как-то по-настоящему, до костей, до последней клетки. Минхо подумал, что в Джисоне, наверное, проросли итальянские корни. Кореец, который провёл в Италии три года и впитал в себя эту страну так глубоко, что она стала его второй кожей. Или, может быть, он всегда был таким, просто в Корее это называлось «сумасшедший», а здесь — «нормальный». Он усмехнулся своим мыслям и свернул в переулок, он был пуст, и в его узости, в высоких стенах, которые почти не пропускали утренний свет, было что-то уютное, защищённое, как будто город укрывал тебя от всего мира. Он вышел к небольшой площади. Она была крошечной, зажатой между домами, с выцветшими жёлтыми стенами и ставнями, выкрашенными в зелёный, краска на которых облупилась и отслаивалась, открывая старую, тёмную древесину. В центре площади бил фонтан — не тот монументальный, с открыток, а скромный, с облупившейся каменной чашей, из которой вода текла ровно, прозрачно, с тихим журчанием, которое разносилось по всей площади, отражаясь от стен. На дне фонтана, под водой, виднелись монетки — блестящие и потускневшие, новые и старые, брошенные туристами или местными, загадавшими желания. Вода была чистой, почти стеклянной, и солнечные лучи, которые только начали проникать в площадь, дробились в ней, пускали зайчики на камни, на стены, на лицо Минхо, когда он наклонился, чтобы рассмотреть монетки. Ни души. Только вода, камни, и где-то далеко — первые звуки просыпающегося города. Минхо сел на край фонтана, положил руки на тёплый камень, и закрыл глаза на секунду, слушая, как журчит вода. Он подумал, что прогуляется ещё немного, потом вернётся в отель, примет душ и пойдёт на завтрак. Этот сумасшедший вчера сказал про кафе, но Минхо не был уверен, что пойдёт. Или был уверен, но не хотел себе в этом признаваться. С одной стороны, он не привык, чтобы кто-то назначал ему встречи, не спрашивая. С другой — не прийти было бы некрасиво. Джисон ждал, это было ясно по тому, как он сказал «завтра в десять» — без сомнения, без колебаний, как будто Минхо не мог не прийти. И это бесило. Но это же и заставляло внутри разливаться что-то тёплое, похожее на предвкушение. Минхо открыл глаза, посмотрел на воду, на монетки, которые блестели на дне. Может, бросить монетку? Загадать желание? Он не верил в это, но сейчас, в этой тишине, в этом свете, который только начинал золотить камни, ему захотелось сделать что-то глупое. Просто потому, что можно. Он потянулся в карман, нашёл монетку — один евро, мелочь, которая осталась после кофе. Зажал её между пальцами, подумал, что бы загадать. Тишину? Уже есть. Отдых? И так отдыхает. Чтобы коллеги отстали? Это было бы слишком глобально даже для итальянского фонтана. — Серьёзно? Голос раздался сбоку, и Минхо узнал его раньше, чем поднял голову. Этот голос с хрипотцой, громкий, раскатистый, который мог принадлежать только одному человеку на всей этой площади. Минхо поднял голову. Джисон стоял в трёх метрах, прислонившись плечом к стене. В руке — мороженое, уже начавшее таять, и он торопливо облизывал его сбоку, чтобы не капало на пальцы. На лице его было выражение, которое Минхо уже начинал узнавать: что-то среднее между «ну вот опять» и «а я же говорил». Футболка на нём была вчерашняя, волосы растрепаны сильнее обычного, и на щеке виднелась полоска от подушки — он, кажется, только что встал и сразу пошёл сюда, даже не умывшись. — Что? — спросил Минхо, и в голосе его прозвучала усмешка, которую он даже не пытался скрыть. — Это моё место, — Джисон отлепился от стены, подошёл ближе, но не сел, остановился напротив, облизывая мороженое. — Я сюда каждый день хожу. Каждый, понимаешь? У меня ритуал. Утром — кофе в кафе, потом прогулка к фонтану, потом пляж. Три года один и тот же маршрут. — Я не знал, — сказал Минхо. — Теперь знаешь, — Джисон наконец сел на противоположный край фонтана, положил ногу на ногу, с видом хозяина, который обходит свои владения и находит незаконного гостя. — И всё равно сидишь. — Мне нравится фонтан, — Минхо снова посмотрел на воду, на монетку, которую всё ещё держал в руке. — Он тихий. Спокойный. Без людей. — Мне тоже нравится, — Джисон лизнул мороженое, и Минхо заметил, что он ест его не так, как в прошлый раз — не мелкими осторожными укусами, а большими, как будто боялся, что оно растает раньше, чем он успеет насладиться. — Поэтому я его и занял три года назад. Как пляж. Как кафе. Это моя территория. — Фонтаны не занимают, — сказал Минхо, чувствуя, как уголки губ тянутся вверх. — Этот занял я, — Джисон поднял указательный палец вверх, принимая свою любимую позу лектора. — У меня есть свидетельство. Местные подтвердят. Старушка, которая живёт вон в том доме, — он махнул мороженым в сторону зелёных ставен, — каждый день выходит поливать цветы и видит, что я здесь сижу. Для неё я уже часть пейзажа. — Как фонтан? — уточнил Минхо. — Важнее, — поправил Джисон. — Фонтан можно заменить. А меня нет. Минхо повернул голову, посмотрел на него. Джисон сидел, облизывая мороженое, и на лице его было выражение абсолютной уверенности в своей правоте.  — Ты местный? — спросил Минхо, хотя ответ знал. — Три года здесь живу, — Джисон пожал плечами. — Считай, местный. У меня есть любимое кафе, любимый фонтан, любимый пляж, любимый продавец фруктов на рынке. Я знаю, когда привозят свежую рыбу, в каком переулке лучший кофе и где прячутся туристы, чтобы сфоткаться на закате. Этого достаточно, чтобы называться местным. — И чем занимается местный житель по имени Джисон? — спросил Минхо, и в голосе его прозвучало искреннее любопытство. — Отдыхаю, — Джисон усмехнулся, облизал палец, на который накапало мороженое. — Как и ты. Только без коллег. Минхо замер. Вчера на пляже они об этом говорили, но тогда это было легко, в воде, в игре, в споре о том, кто кого преследует. Сейчас, на фонтане, в утренней тишине, это прозвучало иначе. Не как обвинение, не как упрёк, а как простая констатация факта. — Ты меня узнал с самого начала, — сказал Минхо. Это был не вопрос. — Трудно не узнать, — Джисон кивнул, и в голосе его не было ни восторга, ни трепета, только спокойное, даже ленивое признание. — Твоё лицо в Сеуле на каждом втором здании. Я думал, в Италии отдохну от корейского телевидения. А ты… — Я? — Ты везде, — Джисон развёл руками, чуть не уронив мороженое. — В аэропорту, в кафе, на пляже, у моего фонтана. Я же говорил, ты за мной следишь.  Минхо усмехнулся. Коротко, но без той холодности, которая была вчера в кафе. Сейчас он чувствовал только тепло, которое разливалось в груди от этого абсурдного спора. — На сколько я помню, вчера ты сказал, что это ты за мной следишь? — спросил он, откидываясь назад, опираясь на руки. —Я передумал, — Джисон склонил голову набок, и в глазах его зажглась наглая искра. — Может, я все таки тебе понравился. Может, тебе понравилось, как я ем мороженое.  — Ты ешь мороженое, как ребёнок, — сказал Минхо, глядя на то, как Джисон слизывает каплю, которая собралась на уголке губ. — А ты смотришь, как я ем мороженое, как заворожённый, — парировал Джисон, и улыбка его стала шире. Минхо перевёл взгляд на воду, пряча улыбку. — Не заворожённый. Ошарашенный. — Чем? — Тем, что ты появляешься из ниоткуда с такой регулярностью, — Минхо покачал головой. — Я встал в шесть утра, прошёл через полгорода, забрёл в переулок, который нашёл случайно, и всё равно наткнулся на тебя.  — Я здесь живу, — Джисон облизал вафельный рожок, доедая последние кусочки. — И у меня есть свой маршрут. Не думаешь, что это бесполезный спор?  — Я не знал твоего маршрута, — сказал Минхо, чувствуя, как смех подступает к горлу. — А надо было узнать, — Джисон встал, отряхнул руки от крошек, подошёл к Минхо и сел рядом — не напротив, а именно рядом, на тот же край фонтана. Достаточно близко, чтобы это было заметно, чтобы между ними оставалось меньше полуметра, которые Минхо мог бы преодолеть, если бы захотел. — Мог бы спросить у местных. Вон у той старушки, например. Она всё знает. Скажи, что ищешь сумасшедшего корейца, который ест мороженое у фонтана, она тебе всё расскажет. — Зачем мне спрашивать о тебе? — Минхо повернул голову, и они встретились взглядами. — Чтобы избегать меня, — Джисон смотрел прямо, не отводя глаз, с той лёгкой усмешкой, которая, казалось, никогда не сходила с его лица. — Если ты, конечно, хочешь меня избегать. Минхо смотрел на него. На тёмные волосы, растрёпанные после сна. На полоску от подушки на щеке. На глаза, в которых отражалась вода фонтана — прозрачная, живая, с бликами утреннего солнца. На губы, которые только что лизали мороженое и теперь блестели в свете. Он не хотел избегать. И это было странно. Опасно. Нелогично. Но правда. — Я не избегаю, — сказал Минхо, и голос его прозвучал тише, чем он планировал. — Значит, не против меня? — Джисон приподнял бровь, и в его тоне появилось что-то новое, чего не было вчера — что-то вроде осторожности, спрятанной за наглостью. — Я терплю, — сказал Минхо, и уголки его губ дрогнули. — Терпишь, — Джисон кивнул, будто услышал что-то приятное, и на лице его появилось выражение удовлетворения. — Ну, спасибо и на том. Он откинулся назад, опираясь на руки, и Минхо почувствовал, как его плечо почти касается его плеча. Если бы он чуть наклонился вправо, они бы соприкоснулись. Он не наклонился. Но и не отодвинулся. — Слушай, — сказал Джисон, глядя на воду. — А ведь я до сих пор не знаю, зачем ты приехал в Италию. В смысле, по-настоящему. Не отдыхать. Хотя, может ты все таки самый обычный турист, который утром ходит на пляж, а вечером сидит в баре, называя это отдыхом?  — А ты зачем приехал? — спросил Минхо, не отвечая на вопрос. — Я уже говорил, — Джисон пожал плечами. — Устал. От всего. От работы, от людей, от того, что от меня всё время чего-то ждут. Приехал на месяц, остался на три года. — И не скучаешь? — Скучаю, — Джисон посмотрел на небо, которое уже начало светлеть, становиться голубым, прозрачным. — По семье. По друзьям. По тому, чтобы говорить на языке, который понимаешь без перевода. Но здесь… здесь я могу быть собой. Не тем, кем меня хотят видеть, а тем, кто я есть. Или хотя бы тем, кем я хочу быть. Минхо молчал, глядя на монетку, которую всё ещё держал в руке. Он думал о том, что Джисон сказал то, что он сам чувствовал каждый день последние несколько лет. Но не мог сформулировать. Или не хотел. — А ты? — спросил Джисон, поворачиваясь к нему. — Ты здесь кто? Тот, кем тебя хотят видеть? Или тот, кто ты есть? — Не знаю, — честно сказал Минхо. — Я думал, что приехал, чтобы это выяснить. Но пока не выяснил. Джисон посмотрел на него, и в глазах его не было насмешки. Было что-то другое, может быть, понимание.  — А вчера на пляже? — спросил Джисон. — Ты был собой? Минхо подумал. Вспомнил, как они лежали на песке, как спорили о том, кто кого преследует, как Джисон снял футболку, и у него перехватило дыхание. Вспомнил, как смеялся — по-настоящему, впервые за долгое время. — Кажется, да, — сказал он. Джисон улыбнулся. Не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво, и от этой улыбки что-то в груди Минхо сжалось, а потом разжалось, оставив после себя тепло. — Ну вот, — сказал Джисон. — Значит, не зря я тебя преследую. — Ты меня не преследуешь, — напомнил Минхо. — Преследую, — поправил Джисон. — Мы же договорились. Это я тебя преследую. У нас должна быть ясность. — Ясность, — повторил Минхо, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. — Ты говоришь о ясности, а сам назначаешь встречи, даже не спрашивая, хочу ли я приходить. — А ты хочешь? — спросил Джисон, и в голосе его вдруг исчезла вся наглость. Он смотрел на Минхо серьёзно, даже немного напряжённо, как будто ответ был важен. Минхо посмотрел на него. На полоску от подушки. На глаза, в которых отражалась вода. На губы, которые только что ели мороженое. — Хочу, — сказал он, и это было правдой. Джисон выдохнул. Медленно, как будто задерживал дыхание дольше, чем нужно. И на лицо его вернулась улыбка — широкая, открытая, та, которая делала его похожим на мальчишку, который нашёл то, что искал. — Тогда жду как мы и договаривались, — сказал Джисон, вставая и отряхивая штаны. — В том же кафе, где мы первый раз встретились. В десять. Если хочешь потерпеть меня снова. — Ты знал, что ты наглый и странный парень? — сказал Минхо, но он не хотел его этим обидеть, будто эти черты характера только украшали его.  — Знаю, — Джисон улыбнулся, и в улыбке его была наглая уверенность, которая, казалось, была его второй натурой. — Мне часто так говорят, я уже не удивляюсь, может я и вправду сумасшедший. А может, это ты сошел с ума от работы и твой мозг нарисовал меня, что бы показать кого то, кто отличается.  Он развернулся и пошёл к выходу с площади, лёгкой походкой, как будто не было ничего важнее, чем прогулка. На полпути он обернулся. — Монетку брось! — крикнул он, кивая на руку Минхо. — Желание загадай. Может, сбудется. — Не верю в желания! — крикнул в ответ Минхо. — А ты просто так брось! — засмеялся Джисон. — Ради искусства! Он махнул рукой и скрылся за углом, оставив после себя только эхо смеха и запах мороженого, который смешивался с утренней свежестью фонтана. Минхо остался сидеть на краю. Смотрел на монетку в руке, на воду, в которой блестели солнечные зайчики, и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое, лёгкое, почти невесомое. Он подумал о том, что вчера на пляже он был собой. И сегодня, на фонтане, он тоже был собой. Не актёром, не лицом с билбордов, не тем, от кого что-то ждут. Просто человеком, который сидит у фонтана, держит в руке монетку и думает о том, что этот сумасшедший кореец с итальянскими корнями, который ест мороженое по утрам и называет себя королём, за три дня стал ему ближе, чем коллеги, с которыми он работает годами. Это было тепло. Странно. Не понятно. Но пока Минхо не хотел разбираться. Он бросил монетку в фонтан. Она упала в воду, описав дугу, блеснула на солнце и ушла на дно, легла среди других монеток — старых и новых, потускневших и блестящих. Минхо смотрел на неё, на то, как вода переливается над ней, и думал о желании, которое не успел загадать. А может, и успел. Просто не сказал вслух. Он встал, отряхнул штаны, посмотрел на часы. Было половина девятого. У него было полтора часа, чтобы вернуться в отель, принять душ, переодеться и успеть к десяти в кафе.  Он улыбнулся своим мыслям и пошёл к выходу с площади, чувствуя, как шаги становятся легче, а воздух — слаще. Этот сумасшедший спланировал встречу, даже не спросив. И не прийти было бы некрасиво. Но дело было не в красоте. Дело было в том, что Минхо хотел прийти. И это было самое странное во всей этой истории. Джисон уже скрылся за углом, но Минхо знал, что он ещё там. Стоит, наверное, прислонившись к стене, ждёт, когда Минхо выйдет с площади, чтобы снова сделать вид, что они встретились случайно. Или чтобы просто посмотреть, в какую сторону он пойдёт. Или чтобы ничего не делать — просто потому, что может. Минхо не пошёл за ним сразу. Он остался сидеть на краю фонтана, глядя на воду, на монетки, которые блестели на дне, на свою монетку, которая легла среди других, ничем не выделяясь. Он думал о том, что только что сказал «хочу» и не пожалел об этом. Не почувствовал той привычной тяжести в груди, которая появлялась каждый раз, когда он позволял себе быть честным. С Джисоном было легко. Странно, непонятно, но легко. Он встал, отряхнул штаны и пошёл к выходу с площади. Прошёл под аркой, свернул в переулок, который выводил к набережной, и уже на полпути услышал шаги за спиной. Не торопливые, не крадущиеся — лёгкие, уверенные, с лёгким шарканьем подошв по старому камню. Минхо не обернулся. Просто замедлил шаг, позволяя догнать. — Ну, — раздался голос Джисона, громкий, раскатистый, такой, что, наверное, его было слышно во всех окнах, выходящих в переулок. — Вы, значит, опять встретились. Минхо усмехнулся, не оборачиваясь. — Вы — это кто? — Ну, я и ты, — Джисон поравнялся с ним, засунув руки в карманы шорт, и пошёл рядом, как будто они договорились идти вместе, хотя никто ничего не договаривал. — Мы. Опять. Встретились. Случайно. Конечно же. — Конечно же, — повторил Минхо, чувствуя, как уголки губ тянутся вверх. — Либо ты меня преследуешь, — Джисон загнул палец, шагая в ногу с Минхо, их плечи почти касались, и Минхо чувствовал исходящее от него тепло, запах мороженого, который всё ещё держался на его губах, и что-то ещё, неуловимое, что, наверное, было просто им — Джисоном, его кожей, его дыханием. — Либо я тебя, — продолжил Джисон, загибая второй палец. — Мы это уже выяснили. Спорили вчера, спорим сегодня. Я не против, кстати. — Не против чего? — спросил Минхо, глядя прямо перед собой, но чувствуя, как Джисон смотрит на него, чувствуя этот взгляд на своём профиле, на скуле, на шее. — Не против того, чтобы ты меня преследовал, — Джисон пожал плечами, и в его голосе прозвучала лёгкая усмешка, которая, казалось, была его естественным состоянием. — Или чтобы я тебя. Мне, в общем, всё равно. Лишь бы не одному. Минхо повернул голову, посмотрел на него. Джисон шёл рядом, не глядя на Минхо, глядя куда-то вперёд, на улицу, которая выводила к набережной, на море, которое уже открывалось в конце переулка — синее, яркое, с белыми барашками волн. Профиль у него был спокойным, но Минхо заметил, как дрогнули его губы, когда он сказал «лишь бы не одному». Дрогнули и сжались, как будто он сказал больше, чем хотел. — Слушай, — сказал Джисон, не глядя на него. — Ты знаешь, что я думаю? — Что? — Я думаю, что случайности не случайны, — Джисон остановился, повернулся к Минхо. — Вот. Всё. Я это сказал. Можешь смеяться. Минхо остановился тоже. Они стояли в узком переулке, между двумя жёлтыми стенами, на которые падал утренний свет, золотой, мягкий, делающий камни тёплыми, почти осязаемыми. Где-то наверху хлопали мокрые простыни, вывешенные сушиться, и их тени скользили по стенам, по лицам, по плечам. Вода в фонтане, оставшемся позади, всё ещё журчала, и этот звук смешивался с далёким шумом моря и близким дыханием человека, который стоял напротив и смотрел на него так, будто от ответа зависело что-то важное. — Случайности не случайны, — повторил Минхо, пробуя фразу на вкус. Она была банальной. Она была из тех, которые пишут на открытках и вставляют в мелодрамы, в которых он сам снимался. Но сейчас, в этом переулке, в этом свете, с этим человеком, она звучала иначе. — Ну да, — Джисон кивнул, и на лице его появилось выражение, которое Минхо ещё не видел — что-то среднее между смущением и упрямством, как будто он сам не верил в то, что говорит, но очень хотел, чтобы в это поверили. — Три раза — это случайность. Четыре — это уже закономерность. А мы уже… сколько? — Четыре, — сказал Минхо. — Если считать сегодняшний. — Четыре, — повторил Джисон, и лицо его просветлело, как будто он получил подтверждение тому, в чём хотел убедиться. — Четыре раза за четыре дня. В разных местах. В разное время. И каждый раз — как по расписанию. — Как по расписанию, — согласился Минхо, чувствуя, как внутри разливается что-то тёплое, почти смешливое. — Вот, — Джисон поднял палец вверх, принимая свою любимую позу, но сейчас в этом жесте не было наглости, была какая-то детская радость, почти восторг. — Что это, если не знак? — Знак чего? — Не знаю, — Джисон пожал плечами, и в голосе его снова появилась лёгкая усмешка, которая делала его таким. — Может, что нам нужно чаще встречаться. Может, что мы должны перестать делать вид, что это случайности. Может, что… Он замолчал, не договорив. Посмотрел на Минхо, и в глазах его было что-то, чего Минхо не мог прочитать — не наглость, не вызов, а что-то другое, более глубокое, что пряталось за маской громкого голоса и уверенной улыбки. — Может, что? — спросил Минхо, и голос его прозвучал тише, чем он хотел. — Может, что это не просто так, — сказал Джисон, и голос его вдруг потерял всю свою громкую раскатистость, стал тихим, почти шёпотом, таким, какой бывает, когда говорят что-то важное, что не предназначено для чужих ушей. — Все эти встречи. Чемодан, кафе, пляж, фонтан. Это же не просто так. Ты же понимаешь. Минхо смотрел на него. На тёмные волосы, которые ветер сдувал на лоб. На острые скулы, которые в утреннем свете казались ещё резче. На губы, которые только что произнесли эти слова, и от них в груди становилось тесно, как будто воздуха становилось меньше, хотя вокруг было море воздуха, солнце, Италия, утро. — Понимаю, — сказал Минхо, и это была правда. Джисон выдохнул. Медленно, как будто задерживал дыхание дольше, чем нужно. И улыбнулся — не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво, и от этой улыбки у Минхо перехватило дыхание. — Ну вот, — сказал Джисон, и голос его снова стал громким, но в этой громкости уже не было защиты, было что-то другое — может быть, облегчение, может быть, радость. — Значит, не зря я тебя преследую. — Ты меня не преследуешь, — напомнил Минхо. — Преследую, — поправил Джисон. — Мы же договорились. Это я тебя преследую. У нас должна быть ясность. — Ясность, — повторил Минхо, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. — Ты говоришь о ясности, а сам говоришь, что случайности не случайны. Это не ясность. Это магия. — Магия, — Джисон кивнул, и глаза его зажглись той самой искрой, которая делала его лицо живым, почти мальчишеским. — Вот. Это слово лучше. Случайности не случайны — это для скептиков. А для нас — магия. Итальянская магия. Кофе, море, фонтан, я, который ест мороженое по утрам. И актёр, который от всех прячется, а от меня почему-то нет. — Не от всех, — тихо сказал Минхо. — Только от тебя. Джисон посмотрел на него. Взгляд задержался дольше, чем нужно, и в воздухе между ними что-то дрогнуло — не напряжение, нет, что-то другое, более тонкое, как струна, которую натянули и вот-вот отпустят. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти неслышным, но Минхо услышал каждую букву. — А что это такое? — Что? — Это, — Джисон обвёл рукой пространство между ними — полметра утреннего света, воздуха, который пах морем и цветами, и чего-то ещё, что не имело запаха, но было здесь, между ними, осязаемое, почти видимое. — Всё это. Мы. Встречи. Разговоры. То, что я встаю в шесть утра и иду к фонтану, хотя обычно сплю до десяти. То, что ты говоришь коллегам, что тебе плохо, а сам идёшь на пляж. То, что я сидел в кафе с пустой чашкой и смотрел в твою сторону. То, что ты вчера… — он запнулся, и на лице его появилось что-то, чего Минхо ещё не видел — смущение, почти детское, такое, которое невозможно подделать. — В общем, что это такое? Минхо смотрел на него. На смущение, которое пряталось за наглостью. На вопрос, который висел в воздухе, как та струна, которую вот-вот отпустят. — Не знаю, — честно сказал Минхо. — Но это не случайность. Джисон смотрел на него несколько секунд, потом рассмеялся. — Не случайность, — повторил Джисон, отсмеявшись. — Вот это ответ. Я ждал, что ты скажешь «просто совпадение», «ничего особенного», «ты всё выдумываешь». А ты сказал «не знаю, но это не случайность». — А что ты хотел услышать? — спросил Минхо, чувствуя, как внутри разливается что-то тёплое, почти невесомое. — Это, — сказал Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо перехватывало дыхание. — Именно это. Потому что я тоже не знаю. Но знаю, что это не случайность. Они стояли в узком переулке, между двумя жёлтыми стенами, на которые падал утренний свет, и смотрели друг на друга. Минхо чувствовал, как сердце бьётся где-то в горле, как воздух становится плотным, как от Джисона пахнет мороженым и морем, и как этот запах смешивается с его собственным дыханием, становится общим. — Значит, мы оба не знаем, что это, — сказал Минхо, и голос его прозвучал хрипло, как будто он пробежал марафон, хотя стоял на месте. — Не знаем, — согласился Джисон. — Но знаем, что это не случайность. — Не случайность, — кивнул Джисон. — И что теперь? — спросил Минхо. Джисон посмотрел на него, и в глазах его снова зажглась та искра, которая делала его лицо живым, почти светящимся. — А теперь, — сказал он, делая шаг назад и снова засовывая руки в карманы, — теперь я пойду домой, приму душ, переоденусь и в десять буду в кафе. А ты пойдёшь в отель, убежишь от коллег, а потом в десять будешь в кафе. И мы сделаем вид, что это случайность. — Сделаем вид? — приподнял бровь Минхо. — Ну да, — Джисон улыбнулся, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. — Потому что мы же не можем признать, что это магия. Это слишком по-итальянски. — А что в этом плохого? — Ничего, — Джисон пожал плечами. — Просто тогда придётся признать, что мы друг другу нравимся. А это уже слишком серьёзно для людей которые виделись четыре раза. — Нравимся друг другу? И это с чего так решил? — Минхо склонил голову набок и прищурился.  — Италия учит замечать, анализировать. Я не прав? — Джисон ухмыльнулся. — Ты всегда говоришь то, что думаешь?  Джисон посмотрел и не ответил, он развернулся и пошёл дальше по переулку, к набережной, к своему дому, к своей Италии. На полпути он обернулся. — В десять! — крикнул он, и голос его разнёсся по переулку, отразился от стен, вернулся обратно. — Не опаздывай, актёр! — Не опоздаю! — крикнул в ответ Минхо. — Врёшь! — донеслось уже издалека. — Умею! — крикнул Минхо, и услышал, как Джисон рассмеялся в последний раз, прежде чем скрыться за поворотом. Минхо остался стоять в переулке один. Смотрел на пустую улицу, на стены, на которых всё ещё плясали тени от мокрых простыней, на свет, который становился ярче, золотистее. Слушал, как журчит фонтан где-то за спиной, как шумит море впереди, как бьётся сердце в груди. Он подумал о том, что Джисон прав. Они оба не знают, что это. Но знают, что это не случайность. И этого пока достаточно. Не нужно много об этом думать. И говорить. В первый раз Минхо хочет, что бы все просто плыло по течению. Он повернулся и пошёл в сторону отеля, чувствуя, как шаги становятся легче, как воздух становится слаще, как где-то внутри, под рёбрами, растёт что-то тёплое, живое, что не было там утром.

***

Минхо вернулся в отель за час до встречи. Обычно он собирался медленно, без суеты, позволяя себе растянуть удовольствие от утреннего душа, от выбора одежды, от того, чтобы посидеть на кровати с чашкой кофе и посмотреть на море. Но сегодня всё было иначе. Он влетел в номер, скинул кепку на тумбочку, стянул футболку на ходу, уже включая воду в душе. Пар поднялся почти сразу, и Минхо встал под горячие струи, чувствуя, как они смывают утреннюю прохладу, как расслабляют мышцы, которые напряглись, когда он шёл от фонтана, думая о Джисоне, о его словах. Он мылся быстро, даже слишком быстро для себя, и поймал себя на том, что спешит. Не потому, что опаздывал — у него был ещё почти час. Просто внутри горело что-то, что не давало стоять на месте, заставляло двигаться быстрее, как будто он боялся, что если замедлится, то передумает. Или, что хуже, Джисон передумает. Хотя Джисон, кажется, не умел передумывать. Он был из тех, кто говорит — и делает. Назначает встречу — и приходит. Называет себя королём — и ведёт себя как король. В этом была какая-то уверенность, которая Минхо одновременно пугала и притягивала. Он выключил воду, накинул полотенце, вышел в комнату. Шкаф был открыт, и вещи висели в том порядке, который оказывается установила Джиён пока его не было — футболки по цветам, шорты по длине, кепки на отдельной полке. Минхо посмотрел на этот порядок и усмехнулся. Джиён бы убила его, если бы узнала, что он выбирает одежду не по её раскладке, а по тому, что ему хочется. А ему хотелось чего-то простого. Светлая футболка, льняные брюки цвета песка, кепка, которую он надел в первый день и которая, кажется, стала его талисманом. Он посмотрел на себя в зеркало, поправил воротник, провёл рукой по волосам, которые ещё не высохли, и решил, что так даже лучше. Без укладки, без стилиста, без всего, что делало его «Ли Минхо с экранов». Просто человек, который идёт пить кофе. Он вышел из номера, спустился по лестнице, минуя лифт, чтобы не встретить кого-нибудь из коллег. Чан Хёк, кажется, планировал сегодня экскурсию в старый город на скале, и они должны были уехать после завтрака. Минхо сказал вчера, что хочет остаться в отеле, отдохнуть от солнца. Джиён удивилась — «ты же так любишь активный отдых», — но спорить не стала. Минхо подумал, что врёт он всё лучше и лучше. Или, может быть, просто практикуется. Он вышел на набережную, и солнце ударило в лицо, яркое, почти ослепительное. Воздух уже прогрелся, пахло морем, кофе, выпечкой из ближайших кафе. Где-то играла музыка — негромкая, с аккордеоном, такая, которая, кажется, звучала здесь всегда, даже когда никто её не включал. Минхо шёл быстро, но не потому, что опаздывал. Он сам не знал почему. Кафе было уже открыто, столики стояли на улице, под полотняными навесами, но Минхо знал, что Джисон будет внутри. У окна. Он толкнул дверь, и маленький колокольчик звякнул над головой. В кафе пахло кофе и корицей, и где-то на кухне шипела кофеварка, и официант вытирал стойку, напевая что-то себе под нос. И Джисон. Он сидел за тем же столиком, у окна, откинувшись на спинку стула, с чашкой кофе в руке. Футболка на нём была чистая, волосы мокрые после душа — он, кажется, тоже собирался быстро, тоже спешил. На лице его, когда он увидел Минхо, появилась улыбка — широкая, открытая, без тени той наглости, которая была вчера. Или, может быть, с ней, но другой, тёплой, почти домашней. — Ты пришёл, — сказал Джисон, и в голосе его прозвучало удивление, хотя он, кажется, не сомневался ни секунды. — Ты ждал? — спросил Минхо, подходя к столику. — Не ждал, — Джисон пожал плечами, но глаза его смеялись. — Я знал. Садись. Минхо сел напротив. Столик был маленьким, мраморным, с круглой столешницей, и их чашки стояли так близко, что почти соприкасались. Джисон уже заказал — два эспрессо, без сахара, и круассан, который лежал на тарелке посередине, нетронутый. — Ты что, не ешь? — спросил Минхо, кивнув на круассан. — Ждал тебя, — сказал Джисон, и в голосе его не было ни капли смущения. — Неудобно начинать без компании. Итальянский этикет. — Итальянский этикет? — Минхо приподнял бровь, чувствуя, как уголки губ тянутся вверх. — Ну да, — Джисон отломил половину круассана, протянул Минхо. — Здесь всё делят. Кофе, еду, фонтаны, пляжи. Даже чемоданы в аэропорту. — Чемоданы мы не поделили, — напомнил Минхо, беря круассан. — Не поделили, — согласился Джисон, откусывая свою половину. — Это была моя ошибка. В следующий раз поделю. — В следующий раз? — Минхо сделал глоток кофе. — Ты планируешь снова схватить мой чемодан? — Я планирую снова тебя встретить, — Джисон посмотрел на него поверх чашки, и в глазах его была та самая наглая искра, которая, кажется, никогда не гасла. — Хоть у чемодана, хоть у фонтана, хоть у кафе. Мне не принципиально. Минхо усмехнулся, отпил кофе. Эспрессо был крепким, горьким, с той послевкусием, которое остаётся на языке и не проходит, даже когда запиваешь водой. Он смотрел на Джисона, на то, как он ест круассан, откусывая большие куски, как крошки падают на тарелку, как он слизывает их с пальца, не стесняясь, как будто они знакомы сто лет. — Ты чего улыбаешься? — спросил Джисон, поднимая глаза. — Ничего, — сказал Минхо, не переставая улыбаться. — Просто смотрю. — На что? — На то, как ты ешь круассан. — И как я его ем? — Как ребёнок, — сказал Минхо, и в голосе его не было осуждения, только тепло.  — А ты опять смотришь, — Джисон усмехнулся, но в усмешке его не было вызова, была какая-то мягкость, почти нежность. — Заворожённый. — Ошарашенный, — поправил Минхо. — Одно и то же. — Нет, — Минхо покачал головой. — Заворожённый — это когда нравится. Ошарашенный — когда не понимаешь, что происходит. — А что происходит? — спросил Джисон, и в голосе его вдруг исчезла вся наглость. Он смотрел на Минхо серьёзно, внимательно, как будто ответ был важен. Минхо допил кофе, поставил чашку на блюдце. Посмотрел на Джисона, на его мокрые волосы, на круассан, который он держал в руке, на крошки на тарелке, на утренний свет, который падал на его лицо, делал его золотым, почти нереальным. — Я не знаю, — честно сказал Минхо. — Но мне это нравится. Джисон смотрел на него несколько секунд, потом улыбнулся — не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво, и от этой улыбки у Минхо перехватило дыхание. — Мне тоже, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, но Минхо услышал каждую букву. Они допили кофе, доели круассан, и сидели молча, глядя друг на друга, на улицу за окном, на людей, которые проходили мимо, на свет, который становился ярче, золотистее. Минхо не хотел уходить. Он знал, что коллеги скоро вернутся с экскурсии, что вечером у них запланирован ужин в номере, что он должен быть там, делать вид, что отдыхает, что ему хорошо, что всё, как надо. Но сейчас, сидя напротив Джисона, чувствуя его взгляд, его дыхание, его присутствие, он не хотел думать о том, что будет через несколько часов. — Слушай, — сказал Джисон, нарушая молчание. — Ты сегодня чем занят? После кофе? Минхо помолчал. Подумал о том, что вечером нужно вернуться в отель. Джиён говорила, что они купят вина, закажут еду, посидят в номере у Чан Хёка — «посидим по-семейному». Минхо кивнул тогда, потому что кивать было проще, чем объяснять, что он не хочет сидеть по-семейному, не хочет пить вино с людьми, с которыми работает каждый день, не хочет делать вид, что ему хорошо, когда он хочет быть здесь, в этом кафе. — Вечером надо в отель, — сказал Минхо, и в голосе его прозвучало сожаление, которое он даже не пытался скрыть. — Коллеги запланировали посидеть в номере, выпить вина. Сказали, что надо отдохнуть по-семейному. — По-семейному? — Джисон приподнял бровь, и на лице его появилось выражение, которое Минхо уже начинал узнавать — смесь удивления и насмешки. — Ты приехал в Италию, чтобы сидеть в номере отеля и пить вино с коллегами? — Они сами приехали, — напомнил Минхо. — Они сами приехали, — повторил Джисон, и в голосе его прозвучало что-то вроде возмущения. — А ты что, не можешь сказать им «нет»? — Могу, — сказал Минхо, но голос его прозвучал неуверенно, и они оба это услышали. — Не можешь, — поправил Джисон, и в его тоне не было осуждения, было что-то другое — может быть, понимание, может быть, сочувствие. — Вчера соврал. Сегодня сказал, что хочешь отдохнуть от солнца, чтобы прийти сюда. А вечером будешь сидеть с ними и делать вид, что тебе хорошо. Минхо смотрел на него, и не мог возразить. Потому что это было правдой. Он врал коллегам, чтобы быть собой, и врал себе, что это нормально. — Это моя работа, — сказал Минхо, и голос его прозвучал глухо. — Работа, — Джисон кивнул, и на лице его появилось выражение, которое Минхо ещё не видел — что-то вроде решимости, смешанной с мягкостью. — Слушай, Минхо. Ты приехал в Италию. В Италию, понимаешь? Страну, где люди живут, а не работают. Где вино пьют на улице, а не в номерах отелей. Где вечером выходят гулять, а не сидят по номерам. А ты хочешь просидеть весь отпуск в отеле, делая вид, что тебе хорошо с людьми, которые тебя достали? Минхо усмехнулся, но усмешка была кривой, без радости. — Ты говоришь прямо, — сказал он. — Я всегда прямо говорю, — Джисон пожал плечами. — Это итальянские корни. Здесь не любят, когда ходят вокруг да около. Здесь говорят то, что думают. И я думаю, что ты не должен сидеть в номере. — А что я должен делать? — спросил Минхо, чувствуя, как внутри поднимается что-то, похожее на надежду. Джисон посмотрел на него, и в глазах его зажглась та самая искра, которая делала его лицо живым, почти светящимся. — А давай я тебе покажу, — сказал он, и голос его стал громче, раскатистее, как будто он уже предвкушал что-то важное. — Давай я тебе покажу настоящую Италию. Не ту, которую показывают в путеводителях. Не ту, где сидят по отелям и пьют вино в номерах. А ту, где улицы поют, где женщины танцуют, где вечером все выходят на площадь, чтобы просто быть вместе. Давай я покажу тебе улочки, которые ты не найдёшь на карте. Где стены расписаны так, что кажется, будто ты внутри картины. Где из каждого окна звучит музыка, и никто не знает, кто её включил. Где старушки сидят на ступеньках и обсуждают, кто с кем сегодня встретился, а ты проходишь мимо, и они тебе улыбаются, потому что ты здесь, потому что ты живёшь, а не сидишь в номере. Минхо смотрел на него, слушал его голос, который становился всё громче, всё быстрее, как будто Джисон боялся не успеть сказать всё, что хотел. Смотрел на его руки, которые летали в воздухе, описывая круги, дуги, целые картины. Смотрел на его глаза, которые горели, светились, отражали тот самый итальянский свет, который делал всё вокруг ярче, живее, настоящее. — А вечером? — спросил Минхо, и голос его прозвучал тихо, почти неслышно, но Джисон услышал. — А вечером, — Джисон наклонился ближе, понизил голос до заговорщического шёпота, хотя вокруг никого не было, — вечером мы пойдём туда, где играет настоящая музыка. Где люди танцуют прямо на улице, потому что вечер слишком хорош, чтобы сидеть дома. Где можно выпить вина из пластикового стаканчика и чувствовать себя частью этого города, этой страны, этой жизни. Где ты забудешь, что ты актёр, что у тебя есть коллеги, что тебе нужно куда-то возвращаться. Где ты будешь просто человеком, который смотрит на закат и думает: «Боже, как же хорошо, что я здесь». Минхо молчал. Смотрел на Джисона, на его лицо, на котором не было ни капли той наглой усмешки, которая была вчера. Было только что-то другое — открытое, искреннее, почти детское в своей вере в то, что он говорит. — А коллеги? — спросил Минхо, и голос его прозвучал слабо, как последний аргумент, который он сам уже не считал убедительным. — А коллеги, — Джисон улыбнулся, и в улыбке его было что-то тёплое, почти ласковое, — коллегам скажешь, что тебе нужно отдохнуть. Что ты устал от солнца. Что хочешь лечь пораньше. Что-нибудь придумаешь. Ты же хорошо врёшь, актёр. Минхо смотрел на него, чувствуя, как внутри, где-то глубоко, что-то отпускает. Та самая пружина, которую он держал годами, чтобы быть хорошим, удобным, правильным. Та самая маска, которую он надевал перед камерой, перед коллегами, перед всеми, кто ждал от него чего-то. Джисон не ждал. Джисон просто предлагал — показать, быть рядом, разделить вечер. — Хорошо, — сказал Минхо, и слово вышло легко, без привычного напряжения. — Покажи мне Италию. Джисон посмотрел на него, и на лице его появилось выражение, которое Минхо ещё не видел — что-то вроде удивления, смешанного с радостью, такой яркой, что, кажется, она осветила всё кафе. — Правда? — спросил Джисон, и в голосе его прозвучало что-то, чего Минхо не ожидал — неуверенность, почти робость. — Правда, — сказал Минхо, и улыбнулся. — Показывай. Джисон вскочил со стула так быстро, что чуть не опрокинул чашку. Схватил её, поставил на место, вытащил из кармана деньги, бросил на стол, даже не посчитав, и уже тянул Минхо за руку, хотя тот ещё не встал. — Давай, давай, — говорил Джисон, и голос его был громким, радостным, таким, что на них обернулись другие посетители. — Времени мало, а показать надо много. Италия не ждёт, Минхо. Италия живёт сейчас. Минхо встал, чувствуя, как рука Джисона сжимает его запястье, как его пальцы — тёплые, уверенные — держат его так, будто боятся, что он исчезнет, передумает, уйдёт обратно в отель. Он не передумает. Он не уйдёт. Они вышли из кафе, и солнце ударило в лицо, яркое, почти ослепительное. Джисон отпустил его руку, но остался рядом, плечом к плечу, как будто они шли так всегда. — Ну что, актёр, — сказал Джисон, поворачиваясь к нему, и на лице его была улыбка — широкая, наглая, счастливая. — Готов увидеть настоящую Италию? — Готов, — сказал Минхо, чувствуя, как внутри разливается что-то тёплое, лёгкое, почти невесомое. — Тогда пошли, — Джисон махнул рукой в сторону старого города, где узкие улочки вились между жёлтыми домами, где из открытых окон звучала музыка, где на верёвках сушилось бельё, а на подоконниках цвели герани. — Я покажу тебе такое, что ты не забудешь никогда. Джисон шёл быстро, говорил быстро, показывал на всё подряд, не давая Минхо опомниться. Он показывал на выцветшие афиши на стенах, на кошек, которые спали на ступеньках, на дверь, за которой кто-то играл на гитаре, на площадь, где старушки сидели на скамейках и, увидев их, заулыбались и замахали руками, потому что Джисон был здесь своим, а Минхо — с Джисоном, значит, тоже свой. — Здесь, — сказал Джисон, останавливаясь перед стеной, которая была расписана от земли до крыши. Синие, зелёные, золотые краски смешивались, перетекали одна в другую, изображали море, небо, горы, которые, наверное, были где-то далеко, но здесь, на этой стене, они были рядом, осязаемые, живые. — Это местный художник. Он расписал полгорода. Говорят, он сумасшедший. Но я думаю, он просто любит этот город. Так же, как я. Минхо смотрел на стену, на краски, которые горели на солнце, на мазки, которые были видны, если подойти близко, и исчезали, если отойти, превращаясь в единое полотно. Он думал о том, что это похоже на его жизнь — близко видно каждый мазок, каждую деталь, каждую трещину, а с расстояния кажется, что всё гладко, красиво, правильно. — Нравится? — спросил Джисон, заглядывая ему в лицо. — Очень, — сказал Минхо, и это было правдой. Они пошли дальше. Узкие улочки сменялись маленькими площадями, где били фонтаны, где росли деревья, где на лавочках сидели люди и пили кофе, разговаривали, смеялись. Из открытых окон звучала музыка — кто-то слушал радио, кто-то играл на пианино, кто-то пел, не стесняясь, потому что здесь, в Италии, петь было так же естественно, как дышать. — Вот, — сказал Джисон, останавливаясь перед домом, где на первом этаже была мастерская. В окне стояла женщина, пожилая, с седыми волосами, собранными в пучок, и что-то рисовала на большом холсте. Она подняла голову, увидела их, улыбнулась, помахала рукой. Джисон помахал в ответ, и на лице его было столько тепла, что Минхо почувствовал, как что-то сжимается в груди. — Это синьора Летиция, — сказал Джисон, понижая голос, хотя женщина уже отвернулась к холсту. — Она рисует каждый день. Говорит, что если пропустит день, краски забудут, как ложиться. Я думаю, она просто боится остановиться. Как все мы. Минхо смотрел на женщину, на её руки, которые двигались быстро, уверенно, на холст, на котором уже проступали очертания моря, и думал о том, что он тоже боится остановиться. Боится, что если остановится, то не сможет начать снова. Но здесь, в Италии, с Джисоном, он чувствовал, что остановка — это не конец. Это просто пауза, чтобы посмотреть по сторонам, вдохнуть, почувствовать. Они шли дальше. Улочки становились уже, стены — выше, и где-то наверху, на балконах, цвели цветы — красные, розовые, фиолетовые, такие яркие, что, казалось, они светятся изнутри.  Джисон рассказывал о каждом доме, о каждом переулке, о том, кто здесь живёт, кто поёт, кто рисует, кто печёт хлеб, который пахнет на весь квартал. Он говорил без остановки, и Минхо слушал, и чувствовал, как этот город входит в него, становится частью его, как будто он всегда здесь жил, просто забыл. — Смотри, — сказал Джисон, останавливаясь перед аркой, за которой открывалась маленькая площадь. Там, на площади, стояли женщины — молодые, красивые, в ярких платьях, которые развевались на ветру. Они смеялись, что-то обсуждали, жестикулировали, и их смех разносился по всей площади, отражался от стен, возвращался обратно. — Красотки, — сказал Джисон, и в голосе его прозвучала усмешка, но не та, наглая, а какая-то другая, тёплая, почти гордая. — Итальянки. Они знают, как жить. Утром — рынок, днём — сиеста, вечером — прогулка. И каждый день — праздник. Одна из женщин заметила их, что-то сказала подругам, и все обернулись, заулыбались, замахали руками. Джисон помахал в ответ, сказал что-то по-итальянски, и женщины рассмеялись, закивали, что-то закричали в ответ. — Что ты сказал? — спросил Минхо, когда они пошли дальше. — Сказал, что ты из Кореи, и что ты актёр, — Джисон усмехнулся, и в глазах его плясали смешинки. — Они сказали, что ты красивый. И что мне повезло. — Повезло? — Минхо приподнял бровь. — С чем? — С тем, что я тебя нашёл, — Джисон пожал плечами, как будто это было очевидно. — Или ты меня. Не важно. Они вышли на маленькую площадь, где под деревьями стояли столики, и где играла музыка — не из динамиков, а живая, с гитарой и аккордеоном. Два музыканта сидели на скамейке и играли что-то медленное, тягучее, такое, от чего хотелось закрыть глаза и раствориться. — Вот, — сказал Джисон, садясь на край фонтана и похлопывая по камню рядом. — Это моё любимое место. Здесь всегда играют. Всегда. Даже когда дождь, они сидят под навесом и играют. Говорят, что музыка — это воздух Италии. Без неё нельзя дышать. Минхо сел рядом. Слушал музыку, смотрел на площадь, на людей, которые сидели за столиками, пили вино, разговаривали, смеялись. На детей, которые бегали между стульями, и никто на них не кричал. На стариков, которые сидели на скамейках и кивали в такт музыке. На женщин в ярких платьях, которые проходили мимо, и от них пахло духами и солнцем. — Нравится? — спросил Джисон, поворачиваясь к нему. — Очень, — сказал Минхо, и это была правда. Они сидели на фонтане, слушали музыку, смотрели, как солнце клонится к закату, как площадь наполняется золотым светом, как тени становятся длиннее, мягче. Минхо чувствовал, как внутри, где-то глубоко, что-то оттаивает, распускается, как те цветы на балконах, которые он видел сегодня. И знал, что вечером, когда коллеги позвонят и спросят, где он, он скажет, что ему нужно побыть одному. И это не будет ложью. Потому что с Джисоном он был собой. И это было важнее, чем любой ужин в отеле. В одиннадцать, когда солнце уже село и площадь зажглась огнями, Джисон вдруг схватил Минхо за руку и потащил прочь от фонтана, где они сидели последние полчаса, слушая музыку и наблюдая, как город медленно превращается в что-то другое — более яркое, более громкое, более живое. — Нам надо идти, — сказал Джисон, и голос его был таким, что не терпел возражений. — Срочно. Быстро. Пошли. — Куда? — Минхо даже не успел допить вино из пластикового стаканчика, который ему сунул в руки какой-то прохожий, когда они вышли на площадь. — Джисон, что случилось? — Ничего не случилось, — Джисон уже тащил его через площадь, лавируя между столиками, между людьми, которые сидели на ступеньках, между детьми, которые бегали с воздушными шарами. — Всё случится сейчас. Синьора Летиция сказала, что сегодня в старом городе будет карнавал. Настоящий. С музыкой, с танцами, с огнями. Не тот, который для туристов, а тот, который для себя. Итальянцы умеют веселиться без повода. — Карнавал? — Минхо едва поспевал за ним, путаясь в собственных ногах. — Сейчас? В одиннадцать ночи? — В Италии всё начинается в одиннадцать, — бросил Джисон через плечо, не сбавляя шага. — Особенно веселье. Днём — сиеста. Вечером — ужин. А ночью — жизнь. Ты что, не знал? — Я приехал три дня назад, — напомнил Минхо, чувствуя, как уголки губ тянутся вверх, несмотря на то, что его тащат неизвестно куда. — Я ещё не успел изучить местные традиции. — Так я тебе их показываю, — Джисон обернулся, и на лице его была улыбка — широкая, наглая, счастливая. — Бесплатно. Без гида. С королём в придачу. Они прошли через арку, свернули в переулок, потом в другой, и Минхо почувствовал, как воздух меняется. Становится гуще, теплее, наполняется звуками — не той тихой гитарой, что играла у фонтана, а чем-то громким, живым, с барабанами и трубами, которые слышались откуда-то издалека, но с каждым шагом становились всё ближе, всё отчётливее. Где-то впереди смеялись люди, звенели бокалы, и этот смех отражался от стен, умножался, заполнял всё пространство, делая его плотным, почти осязаемым. Минхо шёл за Джисоном, чувствуя, как сердце бьётся быстрее — не от бега, а от того предвкушения, которое разливалось в груди. Он не был на карнавалах. В Сеуле были праздники, были фестивали, были съёмки, где массовка изображала веселье, а за кадром режиссёр кричал «ещё раз, только живее». Но настоящего веселья — спонтанного, громкого, без сценария — у него не было давно. Может, никогда. Джисон вдруг остановился так резко, что Минхо чуть не врезался в него. — Стой, — сказал Джисон, разворачиваясь и оглядывая Минхо с ног до головы. Выражение его лица было таким, будто он увидел что-то ужасное. — Стой-стой-стой. — Что? — Минхо посмотрел на себя, пытаясь понять, что не так. Футболка, брюки, кепка. Всё чистое, всё в порядке. — Ты в этом хочешь идти на карнавал? — Джисон приподнял бровь, и в голосе его прозвучало что-то среднее между ужасом и смехом. — А что не так? — Всё не так, — Джисон обвёл его рукой, как будто представлял экспонат на выставке. — Ты посмотри на себя. Светлая футболка. Бежевые брюки. Кепка. Ты выглядишь как… как… — он замялся, подбирая слово. — Как нормальный человек? — подсказал Минхо. — Как турист, который боится солнца и не хочет, чтобы его заметили, — закончил Джисон. — Или как актёр, который прячется от фанатов. Но точно не как человек, который идёт на карнавал. — Я не знал, что мы идём на карнавал, — напомнил Минхо. — Только что сказал. — И поэтому ты не готов, — Джисон схватил его за руку и потащил в переулок, который уходил в сторону от главной улицы. — Но это поправимо. У меня есть план. — У тебя всегда есть план, — сказал Минхо, чувствуя, как внутри разливается тепло от того, как Джисон сжимает его запястье, как его пальцы — тёплые, уверенные — держат его так, будто боятся, что он сбежит, если отпустить. — Потому что я король, — бросил Джисон через плечо. — Короли всегда планируют. Они свернули в маленький переулок, где стены были так близко, что Минхо мог коснуться их обеими руками, если бы захотел. Здесь пахло чем-то сладким — цветами, которые стояли на подоконниках в горшках, и хлебом, который, наверное, пекли где-то рядом. Где-то наверху хлопали мокрые простыни, вывешенные сушиться, и их тени скользили по стенам, делали солнечных зайчиков, которые прыгали по камням. Джисон остановился перед маленькой дверью, выкрашенной в синий цвет, с потрескавшейся краской и ручкой в виде дельфина. Он постучал — три раза коротких, один длинный — и дверь открылась почти сразу. На пороге стояла пожилая женщина в ярко-оранжевом платье, с седыми волосами, собранными в пучок, и с такой же яркой улыбкой, как её наряд. Она что-то заговорила по-итальянски, быстро, певуче, жестикулируя так, будто рассказывала не словами, а руками. Джисон ответил ей тем же — быстро, легко, как будто говорил на этом языке всю жизнь, а не три года. Женщина посмотрела на Минхо, и лицо её засияло. Она сказала что-то, от чего Джисон засмеялся и покачал головой, потом ответил, и женщина всплеснула руками и исчезла в глубине дома, оставив дверь открытой. — Что она сказала? — спросил Минхо, когда Джисон затащил его внутрь. — Сказала, что ты слишком серьёзный для карнавала, — Джисон усмехнулся, оглядываясь. — И что мне нужно срочно тебя переодеть, иначе музыка не поймёт, под какой ритм тебе танцевать. — Музыка? — Минхо не успел спросить, что это значит, потому что женщина вернулась, неся в руках целую охапку тканей — ярких, пёстрых, таких, от которых у Минхо зарябило в глазах. Она что-то говорила, разворачивая одну рубашку за другой — красные, синие, жёлтые, с цветами, с полосками, с рисунками, которые Минхо не мог разобрать. Джисон смотрел, кивал, иногда качал головой, откладывая одну в сторону, беря другую. Женщина подносила рубашки к Минхо, прикладывала к плечам, отходила, щурилась, оценивала, и каждый раз, когда она делала это, её лицо расплывалось в улыбке, как будто она одевала не взрослого мужчину, а куклу. — Вот, — сказал наконец Джисон, выхватывая у женщины рубашку. — Это. Минхо посмотрел на то, что Джисон держал в руках, и его брови поползли вверх. Рубашка была… Минхо не знал, как это описать. Яркой. Нет, не яркой. Кислотной. Она была такого зелёного цвета, который, казалось, светился в темноте, с крупными оранжевыми цветами по всему полю. Цветы были размером с ладонь, с жёлтыми серединками и изогнутыми лепестками, и их было так много, что ткань, наверное, должна была стонать под их тяжестью. — Нет, — сказал Минхо. — Да, — сказал Джисон, уже расстёгивая пуговицы. — Джисон, нет. — Минхо, да, — Джисон посмотрел на него, и в глазах его была та самая наглая искра, которая, кажется, никогда не гасла. — Ты идёшь на карнавал. В Италии. В одиннадцать ночи. В этой рубашке. — Я не пойду в этом. — Пойдешь.  — Нет.  — Да.  — Нет.  — Не спорь, — Джисон уже стащил с него футболку, не спрашивая разрешения, и Минхо не успел ничего сделать, потому что Джисон был быстрее, наглее, и потому что, когда его пальцы коснулись плеч, Минхо забыл, что хотел сказать. — Смотри, какая красота. Это рубашка счастья. Так её называет синьора Летиция. Она её сшила для карнавала пять лет назад, но никто не решился её надеть. Слишком смелая. А ты — смелый. — Я не смелый, — сказал Минхо, чувствуя, как Джисон натягивает рубашку ему на плечи, как ткань скользит по коже — мягкая, лёгкая, почти невесомая, несмотря на всю свою яркость. — Смелый, — Джисон поправил воротник, расправил плечи, отступил на шаг, оценивая. — Ты приехал в чужую страну один. Врёшь коллегам, чтобы сбежать от них. И сейчас наденешь эту рубашку. — Я ещё не надел. — Наденешь, — Джисон уже застёгивал пуговицы, двигаясь сверху вниз, и его пальцы были быстрыми, уверенными, и Минхо чувствовал их тепло через тонкую ткань, чувствовал, как они скользят по груди, по животу, и дыхание сбивалось, и нужно было что-то сказать, но слов не было. — Джисон, — сказал он, когда пуговицы были застёгнуты все, до последней. — Что? — Джисон поднял глаза, и они были близко, слишком близко, и Минхо видел в них отражение этой нелепой, кислотной, невероятной рубашки. — Я похож на… — На короля карнавала, — закончил Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо перехватывало дыхание. — Ещё панаму. — Панаму? Но Джисон уже повернулся к синьоре Летиции, которая стояла в стороне, сложив руки на груди, и смотрела на них с выражением безграничного счастья. Они снова заговорили по-итальянски, быстро, жестикулируя, и женщина ушла в другую комнату, вернулась с панамой. Панама была жёлтой. Не пастельно-жёлтой, не лимонной, а такой, от которой хотелось зажмуриться. Она была широкополой, с красной лентой вокруг тульи, и на ленте были нашиты маленькие цветные пуговицы — синие, зелёные, красные, — которые болтались при каждом движении. — Нет, — сказал Минхо. — Да, — сказал Джисон, надевая панаму ему на голову и поправляя поля. — Я не буду это носить. — Будешь, — Джисон отступил на шаг, оглядел его с ног до головы, и лицо его засияло. — Минхо. Ты выглядишь… — Ужасно, — перебил Минхо. — Невероятно, — закончил Джисон. — Ты выглядишь как человек, который идёт на карнавал. Ты выглядишь как итальянец. Ты выглядишь как… Он замолчал, и на лице его появилось что-то, чего Минхо ещё не видел. Что-то вроде восхищения, смешанного с чем-то ещё, более глубоким, что пряталось за наглой улыбкой. — Как ты, — тихо сказал Джисон. — Ты выглядишь как ты. Тот, который не прячется. Минхо смотрел на него. На свет, который падал на его лицо через открытую дверь. На улыбку, которая не сходила с губ. На глаза, в которых отражалась эта нелепая рубашка, эта смешная панама, и он сам — растерянный, сбитый с толку, но почему-то счастливый. — Ладно, — сказал Минхо, и голос его прозвучал хрипло. — Пойдём. Джисон рассмеялся — громко, раскатисто, запрокинув голову назад. Смех отразился от стен маленькой комнаты, смешался с голосом синьоры Летиции, которая тоже смеялась, хлопая в ладоши, и Минхо чувствовал, как этот смех входит в него, разливается теплом, делает его легче, свободнее. Джисон схватил его за руку и потащил к выходу. На пороге Минхо обернулся, сказал синьоре Летиции «grazie», и она замахала руками, заулыбалась, заговорила что-то быстро-быстро, и Джисон перевёл на ходу: — Она говорит, что ты самый красивый человек в этой рубашке за все пять лет. И что мы должны принести ей фотографию. — Какую фотографию? — Ту, где ты улыбаешься, — крикнул Джисон, уже вытаскивая его на улицу. — Она хочет повесить на стену. Чтобы все видели, что её рубашка делает людей счастливыми. Они выбежали из переулка, и звуки карнавала ударили в лицо — громкие, яркие, плотные, как этот воздух, как эти огни, как эта ночь. Музыка гремела отовсюду, трубы заливались, барабаны отбивали ритм, и где-то впереди, в конце улицы, горели огни — не обычные, не уличные, а какие-то сказочные, разноцветные, которые переливались, танцевали, жили своей жизнью. Джисон бежал впереди, не отпуская его руки, и Минхо бежал за ним, чувствуя, как ветер треплет поля панамы, как ткань рубашки хлопает на ветру, как сердце бьётся где-то в горле, и как это — бежать по итальянской улочке в кислотно-зелёной рубашке с оранжевыми цветами, в жёлтой панаме с красной лентой, за громким, наглым сумасшедшим, который называет себя королём, — это самое правильное, что он делал за последние годы. Они вылетели на площадь, и Минхо замер. Площадь была неузнаваема. Днём она была тихой, каменной, с выцветшими стенами и сонными старушками на скамейках. Сейчас она горела. Гирлянды тянулись от дома к дому, опутывали деревья, обвивали фонарные столбы, и их свет был жёлтым, красным, синим, зелёным — таким же ярким, как его рубашка. Люди заполняли всё пространство — они сидели на ступеньках церкви, стояли у фонтана, танцевали в центре, пили вино из пластиковых стаканчиков, смеялись, кричали, пели. Кто-то играл на аккордеоне, кто-то на гитаре, кто-то просто хлопал в ладоши, отбивая ритм, который задавали барабаны. В воздухе пахло жареным миндалём, вином, цветами, духами, потом — всем сразу, и этот запах кружил голову быстрее, чем любой алкоголь. Джисон повернулся к нему, и на лице его была улыбка — не наглая, не громкая, а счастливая, открытая, такая, какой Минхо ещё не видел. — Ну? — крикнул Джисон, перекрывая музыку. — Что скажешь? Минхо смотрел на площадь, на огни, на людей, на Джисона, который стоял перед ним в своей простой футболке и старых шортах, но выглядел так, будто он здесь главный. Будто он и есть этот карнавал — яркий, громкий, живой. — Ты был прав, — крикнул в ответ Минхо, чувствуя, как улыбка расползается по лицу, и не пытаясь её сдержать. — Без этой рубашки было не обойтись. Джисон засмеялся, и смех его смешался с музыкой, с криками, с шумом толпы. — Я всегда прав! — заорал он. — Я же король! Он схватил Минхо за руку и потащил в самую гущу, туда, где люди танцевали, кружились, смеялись. И Минхо пошёл за ним, чувствуя, как музыка входит в тело, как ноги сами начинают двигаться, как руки поднимаются, как голова откидывается назад, и панама, наверное, слетит, но ему всё равно. Они танцевали. Не вальс, не танго, не что-то, что имеет название. Просто двигались в ритме, который задавали барабаны и трубы, кружились, сталкивались с другими танцорами, кто-то хлопал их по плечам, кто-то кричал что-то по-итальянски, кто-то сунул Минхо в руку стаканчик с вином, и он выпил его залпом, не чувствуя вкуса, чувствуя только сладкое тепло, которое разливалось в груди. Джисон танцевал напротив, и его глаза смеялись, и волосы растрепались, и футболка выбилась из шорт, и Минхо смотрел на него и не мог наглядеться. Он поймал себя на том, что улыбается так широко, что болят скулы, что смеётся, когда Джисон делает что-то смешное, что ему не нужно играть, не нужно думать, не нужно быть кем-то другим. Он просто есть. Здесь. Сейчас. В этой нелепой рубашке. С этим сумасшедшим парнем. — Ты! — крикнул Джисон, перекрывая музыку, и его голос был громким, радостным, почти пьяным, хотя они пили только вино. — Ты улыбаешься! — Я знаю! — крикнул в ответ Минхо, чувствуя, как улыбка становится ещё шире. — Я не видел, чтобы ты так улыбался! — Джисон подошёл ближе, положил руки ему на плечи, и Минхо чувствовал их вес, их тепло, их уверенность. — Ты всегда такой хмурый! В аэропорту, в кафе, на пляже, у фонтана. Даже когда танцевал, ты был серьёзный. А сейчас… — А сейчас? — спросил Минхо, и голос его был хриплым, сбитым. — А сейчас ты похож на человека, который забыл, что он актёр, — сказал Джисон, и в глазах его было что-то такое, от чего у Минхо перехватило дыхание. — Ты похож на человека, который просто живёт. Который просто счастлив. Минхо смотрел на него. На огни гирлянд, которые падали на его лицо, делали его золотым. На улыбку, которая не сходила с губ. На глаза, в которых отражались этот карнавал, эта музыка, эта ночь. И он сам. — Знаешь, почему я перестал быть хмурым? — спросил Минхо, и голос его прозвучал тихо, почти шёпотом, но Джисон услышал. — Почему? — Потому что я с тобой, — сказал Минхо, и это была правда. Самая простая, самая страшная, самая правильная правда. Джисон замер. Всего на секунду, но Минхо почувствовал, как напряглись его пальцы на плечах, как изменилось дыхание. А потом он улыбнулся — не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво, и от этой улыбки у Минхо перехватило дыхание. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти неслышным, хотя музыка гремела вокруг. — Что? — Ты в этой рубашке… — Джисон провёл рукой по воротнику, по плечу, по ткани, которая горела зелёным и оранжевым. — Ты выглядишь так, будто светишься изнутри. Минхо хотел сказать что-то в ответ, но слова застряли в горле. Он смотрел на Джисона, на его губы, которые были так близко, на его глаза, в которых отражались огни, на его руки, которые скользили с плеч на шею, на затылок, и чувствовал, как время замедляется, как музыка становится тише, как мир сужается до этого человека, этого взгляда, этого дыхания. Джисон потянулся к нему. Медленно, неуверенно, как будто боялся, что Минхо отступит. Минхо не отступил. Он стоял, чувствуя, как пальцы Джисона запутываются в его волосах на затылке, как его дыхание становится теплее, ближе, как губы Джисона оказываются в миллиметре от его губ. — Можно? — спросил Джисон, и голос его был тихим, почти неслышным, но Минхо услышал каждую букву. Вместо ответа Минхо наклонился вперёд, закрывая расстояние, которое между ними было и которого не было. Их губы встретились. Мягко, неуверенно сначала — как будто они оба не верили, что это происходит. Джисон пах вином и морем, и его губы были тёплыми, чуть солёными, и когда Минхо прижался сильнее, он почувствовал, как Джисон выдохнул, расслабился, как его пальцы сжались на затылке сильнее, как он притянул Минхо ближе. Минхо обхватил его за талию, чувствуя под ладонями ткань футболки, а под ней — тепло, живое, настоящее. Джисон был рядом, весь, целиком, и его дыхание смешивалось с дыханием Минхо, и музыка играла где-то далеко, и огни горели, и люди танцевали, и весь этот карнавал, вся эта Италия, вся эта ночь были здесь, между ними, внутри них. Поцелуй длился несколько секунд. Или вечность. Они отстранились одновременно, и Джисон смотрел на него, слегка запыхавшийся, с приоткрытыми губами, и в глазах его было что-то такое, что Минхо не мог назвать — удивление, радость, что-то ещё, более глубокое, что не имело имени. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был хриплым, сбитым. — Что? — Я… — Джисон не договорил, потому что в этот момент музыка стала громче, толпа вокруг них закричала, засвистела, зааплодировала, и кто-то из танцоров подхватил их, закружил, увлекая в общий водоворот. Минхо не выпускал Джисона из рук, и Джисон не отпускал его, и они кружились в толпе, смеялись, сталкивались с другими парами, кто-то кричал им «браво!», кто-то хлопал по плечам, кто-то сунул им в руки ещё вина, и Минхо пил, не чувствуя вкуса, чувствуя только тепло, которое разливалось в груди, и взгляд Джисона, который был везде, всегда, рядом. — Я никогда так не танцевал! — крикнул Минхо, перекрывая музыку. — Я тоже! — крикнул в ответ Джисон, и глаза его смеялись, и волосы растрепались, и на щеке была какая-то блестящая краска — кто-то из танцоров мазнул, наверное, когда они кружились. — Со мной никто так не танцевал! — Ты сказал, что научишь меня! — Минхо чувствовал, как голос срывается на смех, как скулы болят от улыбки, как всё внутри поёт в такт этой музыке, этому городу, этому человеку. — Научил! — Джисон запрокинул голову, рассмеялся, и смех его разнёсся над площадью, отразился от стен, смешался с музыкой. — Ты теперь умеешь танцевать! — Я умею танцевать только с тобой! — крикнул Минхо, и не знал, откуда берутся эти слова, но они были правдой, самой простой, самой страшной, самой правильной. Джисон перестал смеяться. Посмотрел на него. В глазах его не было наглости, не было игры, не было ничего, кроме этого момента, этой музыки, этой ночи. — Минхо, — сказал он, и голос его был тихим, почти шёпотом, но Минхо услышал. — Минхо, я… И в этот раз никто их не прервал. Не закричал, не позвал, не выдернул из этого круга, который был только их. Но Минхо почувствовал, как в кармане вибрирует телефон. Раз. Потом ещё. Потом ещё. Он не хотел смотреть, не хотел доставать, не хотел возвращаться в ту жизнь, где были звонки, сообщения, обязательства. Но вибрация не прекращалась. Джисон тоже почувствовал. Посмотрел на карман Минхо, потом на него. — Возьми, — сказал он, и в голосе его не было обиды, было только спокойствие. — Может, важное. Минхо нехотя достал телефон. Семь пропущенных. Пять сообщений. Все от Джиён, Чан Хёка, Сунхо. «Минхо, ты где?», «Мы волнуемся», «Ответь, пожалуйста», «Твой телефон не отвечает, мы уже хотим идти искать». Он посмотрел на экран, потом на Джисона. На его лицо, на котором ещё не угасла улыбка, но в глазах уже появилось что-то другое — понимание, может быть, или сожаление. — Тебе пора? — спросил Джисон, и голос его был спокойным, но Минхо услышал то, что пряталось за спокойствием. — Пора, — сказал Минхо, и это слово далось ему тяжелее, чем любая ложь, которую он когда-либо говорил. Они стояли в центре площади, под гирляндами, под музыку, которая играла для всех, но, казалось, только для них. Люди танцевали вокруг, смеялись, пили вино, и никто не обращал на них внимания. Только они друг на друга. — Завтра, — сказал Джисон, и в голосе его снова появилась та наглая уверенность, которая была ему так к лицу. — В десять. В кафе. Я буду ждать. — Я приду, — сказал Минхо. — Знаю, — Джисон улыбнулся, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. — А теперь иди. Твоя свита волнуется. Он развернулся и пошёл в толпу, лёгкой походкой, как будто ничего не случилось. Но на полпути обернулся. — Минхо! — Что? — Рубашку оставишь себе, — крикнул Джисон, и в голосе его смешались смех и что-то ещё, более тёплое. — Подарок от синьоры Летиции. И от меня. Минхо посмотрел на себя — на кислотно-зелёную ткань с оранжевыми цветами, на жёлтую панаму, которую он так и не снял, и рассмеялся. Громко, открыто, не стесняясь. — Спасибо! — крикнул он. — Не за что! — донеслось из толпы. — Завтра не опаздывай! — Не опоздаю! — Врёшь! — Умею! Джисон рассмеялся в последний раз, прежде чем скрыться в толпе. Минхо стоял на площади, смотрел ему вслед, и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, остаётся что-то тёплое, живое, что не было там утром. Телефон снова завибрировал. Он посмотрел на экран — сообщение от Джиён:  «Минхо, ты где? Мы на выходе из отеля, идём искать. Ответь, пожалуйста!» Минхо набрал ответ:  «Я в порядке. Иду в отель. Скоро буду».  Отправил. Убрал телефон в карман. Поправил панаму, которая съехала набок. И пошёл к выходу с площади, чувствуя, как ткань рубашки хлопает на ветру, как поля панамы трепещут, как сердце бьётся ровно, спокойно. Он шёл по узким улочкам старого города, и в каждом окне горел свет, из каждого дома звучала музыка, и где-то наверху, на балконе, женщина поливала цветы, и вода стекала вниз, оставляя тёмные пятна на камне. Минхо шёл и думал о том, что сегодня он был собой. По-настоящему. В первый раз за долгое время. И что завтра в десять он снова будет в кафе, в этой нелепой рубашке, наверное, потому что Джисон сказал оставить, и потому что он хотел её носить. Он вышел к набережной, и море открылось сразу — чёрное, с серебряной дорожкой от луны, которая только начала подниматься над горизонтом. Волны шумели ровно, успокаивающе, и Минхо остановился на секунду, глядя на воду. Он подумал о том, что Италия — это не лимонные фермы, не старые города на скалах, не музеи и галереи. Италия — это карнавал в одиннадцать ночи, это кислотно-зелёная рубашка с оранжевыми цветами, это громкий, наглый парень, который называет себя королём, и это чувство, когда ты стоишь на площади, смотришь в его глаза и забываешь, кто ты. Минхо улыбнулся своим мыслям и пошёл дальше, к отелю, к коллегам, к той жизни, от которой сбежал сегодня вечером. Но он знал, что завтра сбежит снова. И Джисон его поймает. Как всегда.

Day 5.

Минхо спустился в кафе отеля, когда коллеги ещё спали. Он знал, что у них нет планов до обеда — вчерашние поиски и перепалка вымотали всех, и Джиён сказала, что будет спать до полудня, даже если начнётся землетрясение. Чан Хёк только кивнул, и Минхо впервые за всю поездку почувствовал, что может выдохнуть. Он взял американo, сел у окна, на то же место, где сидел в первый день, когда ещё не знал, что Италия — это не только море и солнце, но и громкий сумасшедший парень, который появляется из ниоткуда с такой регулярностью, что это перестаёт быть случайностью. Американо был горьким. Минхо пил его медленно, глядя на узкую улочку за окном, по которой никто не шёл, только кошка перебежала дорогу и скрылась в подворотне. Он думал о вчерашнем вечере. О карнавале, о музыке, о том, как они танцевали в толпе, и о том, как Джисон смотрел на него, когда они остановились. А потом — о том, что было после. Он вернулся в отель около часа ночи. Джиён встретила его в холле, и её лицо было таким, каким Минхо его ещё не видел — не раздражённым, не уставшим, а обиженным. Как у старшей сестры, которой сказали, что она не нужна. — Минхо, — сказала она, и голос её был тихим, ровным, и это было страшнее, чем если бы она кричала. — Вы нас напугали. Мы звонили вам несколько часов. Чан Хёк хотел обратиться в полицию. Я не спала, ждала у окна, смотрела, не идёте ли вы. Сунхо объехал половину города на такси. Минхо стоял перед ней, чувствуя себя ребёнком, которого поймали на том, что он убежал из дома без спроса. Он хотел сказать что-то — объяснить, что он взрослый человек, что он просто гулял, что с ним всё в порядке. Но слова застревали в горле, потому что он знал, что они правы. Он не брал трубку. Не отвечал на сообщения. Исчез на целый день, не предупредив. И даже если он был взрослым, даже если он имел право гулять где хочет, с кем хочет — они волновались. — Прости, — сказал он, и это слово вышло тяжелее, чем он думал. — Я не хотел, чтобы вы волновались. — Не хотели, — повторила Джиён, и в голосе её прозвучала горечь. — А вы подумали, что мы чувствуем, когда вы не отвечаете на звонки? Когда мы не знаем, где вы? Мы же… Она замолчала, не договорив. Чан Хёк подошёл, уже в коридоре, когда Минхо собрался зайти в номер. Он был спокойнее Джиён, но Минхо видел, что он устал. Под глазами залегли тени, и рубашка была мятой, как будто он не ложился. — Минхо, — сказал Чан Хёк, и голос его был ровным, без упрёка. — Я понимаю, что вы хотите отдохнуть. Для этого мы здесь. Но если вы планируете куда-то уходить, пожалуйста, предупреждайте. Мы несём ответственность за вас. Это наша работа. — Я понимаю, — сказал Минхо, и это было правдой. Он понимал. Он всегда понимал. В этом и была проблема. Он зашёл в номер, закрыл дверь, прислонился к ней спиной. Снял панаму, посмотрел на неё — жёлтую, с красной лентой и разноцветными пуговицами, которые болтались при каждом движении. Рубашка, которую Джисон назвал «рубашкой счастья», всё ещё была на нём, зелёная, с оранжевыми цветами. Он снял её, аккуратно повесил на спинку стула, и долго смотрел на неё, стоя посреди комнаты. Он не злился на коллег. Они делали свою работу. Они волновались, потому что волноваться — это их работа.  И вчерашний вечер, карнавал, музыка, танец, поцелуй — всё это было его. Его личное. Его настоящее. И он не хотел делить это с ними. Не хотел объяснять, не хотел оправдываться, не хотел чувствовать себя виноватым за то, что был счастлив. Но осадок остался. Как горечь этого кофе, который он пил сейчас. Горький, тёмный, с кислинкой, которая остаётся на языке и не проходит, даже когда запиваешь водой. Он сидел у окна, смотрел на пустую улицу, и чувствовал, как вчерашняя лёгкость уходит, как возвращается привычное напряжение, которое он носил в плечах, в шее, в челюсти, которую сжимал, когда думал о том, что нужно сделать, что сказать, как быть. — Можно подсесть? Минхо поднял голову. Голос он узнал раньше, чем увидел лицо. Этот голос с хрипотцой, громкий, раскатистый, который, казалось, мог разбудить весь квартал, даже когда его обладатель говорил тихо. Джисон стоял напротив. В руке — чашка кофе. На лице — та самая усмешка, которая, кажется, была его естественным состоянием. Футболка на нём была вчерашняя, мокрая после душа, волосы ещё не высохли, и на щеке — никаких следов краски, которые были вчера. Вчерашний карнавал закончился, и он снова был просто Джисоном. Королём пляжа. Хозяином фонтана. Человеком, который появляется из ниоткуда, когда Минхо меньше всего этого ждёт. Зал был почти пуст. Свободных столиков хватало — у окна, у стены, на улице, под навесом. — Мест много, — сказал Минхо, и голос его прозвучал глуше, чем он хотел. Он не хотел быть грубым, но вчерашний осадок всё ещё был на языке, и он не знал, как его смыть, не обидев Джисона. — Я вижу, — Джисон кивнул, и усмешка на его лице стала мягче, как будто он заметил что-то в голосе Минхо, что-то, что заставило его сменить тон. — Но мне нравится это. Он сел напротив, не дожидаясь разрешения. Поставил чашку на стол, откинулся на спинку стула, и Минхо заметил, что Джисон смотрит на него не так, как вчера. Вчера был огонь, вызов, игра. Сегодня — что-то другое. Внимание. Осторожность. Как будто он видел, что с Минхо что-то не так, и пытался понять, что именно. — Ты пьёшь кофе один, без коллег, — сказал Джисон, и в голосе его не было той громкой уверенности, которая обычно сопровождала его заявления. Он говорил тихо, почти мягко. — Значит, можно составить компанию, и не важно что мы договорились встретится. Я сделаю вид, будто нашел тебя случайно, когда ты запиваешь свою грусть…, — Джисон не церемонясь взял чашку Минхо и отпил немного. — Фу, гадость, этим даже грусть не запить. — Я пью кофе один, потому что хочу побыть один, — сказал Минхо, забрав чашку из рук Джисона и в голосе его прозвучало больше резкости, чем он хотел. Джисон не обиделся. Он отхлебнул из своей чашки, поставил её на стол, и Минхо заметил, что кофе в ней уже допит. Он пришёл не пить кофе. Он пришёл к нему. — А я пью кофе один каждое утро, — сказал Джисон, и голос его был спокойным, ровным, как море в безветренную погоду. — И знаешь, ты такой непостоянный. Вчера ты был весёлый, танцевал, смеялся. А сегодня сидишь, как туча, и смотришь на улицу, по которой никто не идёт. Что случилось? — Ничего не случилось, — сказал Минхо, и это была неправда. — Врёшь? — спросил Джисон, и в голосе его появилась та самая нотка, которая была у них на пляже, когда он спрашивал, умеет ли Минхо врать. Минхо посмотрел на него. Джисон смотрел в ответ, спокойно, с лёгким вызовом, но без давления. Как будто он был готов услышать правду, но не будет настаивать, если Минхо не захочет говорить. — Я тоже непостоянен, — продолжил Джисон, не дождавшись ответа. — Сегодня решил, что пить кофе одному — это скучно. Особенно когда знаешь, что где-то в этом городе есть человек, который пьёт кофе один и делает это с таким видом, будто это его последняя радость в жизни. Нельзя оставлять человека без компании, когда у него такая мина. — Какая мина? — спросил Минхо, чувствуя, как уголки губ непроизвольно дёргаются. — Как будто ты пьёшь не кофе, а лекарство, — Джисон склонил голову набок, рассматривая его. — Горькое, противное, но нужное. А знаешь, что нужно на самом деле? — Что? — Твоё плохое настроение надо исправлять, — Джисон улыбнулся, и в улыбке его не было наглости, было что-то другое — тёплое, почти ласковое. — Это моя королевская обязанность. Поднимать настроение подданным. Особенно тем, которые вчера танцевали со мной на карнавале в моей любимой рубашке, а сегодня смотрят на пустую улицу и думают о чём-то плохом. Минхо смотрел на него, и чувствовал, как напряжение, которое копилось с утра, начинает понемногу отпускать. Не исчезать — просто становиться меньше, легче, как туман, который рассеивается под солнцем. — Извини, что нагрубил, — сказал Минхо, и в голосе его уже не было той резкости, что минуту назад. — Ты не умеешь грубить, ты начинаешь смотреть так, будто хочешь что бы человек прямо сейчас прыгнул со скалы, — Джисон пожал плечами, и на лицо его вернулась привычная усмешка, но она была мягче, чем обычно. — Плюсом, мне нравится пить кофе с тобой, и отель мне тоже нравится. — Ты ведь живёшь не в отеле, — сказал Минхо, и это была не реплика, а скорее попытка продлить разговор, удержать его в этой спокойной, тёплой ноте. — Нет, — согласился Джисон. — Я живу в доме в старом городе. Но завтракаю здесь. Уже три года. Хозяин — мой друг, кофе хороший, и вид на море. И вид на хмурых актёров, которые сидят у окна и думают, что никто не видит, как им плохо. — Разве мне плохо? — спросил Минхо, и в голосе его прозвучало что-то, похожее на старую игру, которая начинала возвращаться. —Я внимательный, все вижу, — Джисон усмехнулся, и в глазах его зажглась та самая искра, которую Минхо уже знал. — Быстро читаю людей, — он сделал паузу, и Минхо знал, что сейчас будет, и ждал этого, потому что это было знакомо, это было их, это было тем, что делало утро легче, — Плюсом, когда ты ходишь за мной, прочесть тебя ещё проще.  — Теперь я хожу за тобой? И какая причина? — спросил Минхо, и в голосе его прозвучала усмешка, которую он даже не пытался скрыть. — Не знаю, — Джисон откинулся на спинку стула, и вид у него был такой, будто он размышлял над великой тайной. — Может, я тебе нравлюсь. Минхо усмехнулся. Коротко, но не холодно, как в первый раз, а тепло, почти по-дружески. — Ты мне не нравишься, — сказал он, и это была ложь, которую они оба знали. — Тогда почему ты не уходишь? — спросил Джисон, и в голосе его не было вызова, было что-то другое, спокойная уверенность человека, который знает ответ. Минхо замолчал. Смотрел на свою пустую чашку, на коричневые разводы на дне, на свет, который падал на стол, на руки Джисона, которые лежали на столе, близко, слишком близко. — Потому что я хочу закончить кофе, — сказал он наконец, и это была такая же ложь, как и «ты мне не нравишься». — Ну так заканчивай, — Джисон взял свою чашку, сделал глоток из пустой, и Минхо не сдержал улыбки. — Ты сидишь напротив и смотришь, — сказал Минхо, чувствуя, как улыбка расползается по лицу, и не пытаясь её сдержать. — Я пью кофе, — Джисон демонстративно поднёс пустую чашку к губам, сделал глоток воздуха и поставил её на стол. — И смотрю в окно. — Ты смотришь на меня, — сказал Минхо, и в голосе его не было раздражения, было что-то тёплое, почти нежное. — Ты в поле зрения, — Джисон пожал плечами, и улыбка его стала шире. — Не специально. Просто ты сидишь напротив. И улыбаешься, кстати. А говорил, что хочешь побыть один. Минхо посмотрел на него, и понял, что прав. Он улыбается. И вчерашний осадок, который казался таким тяжёлым утром, теперь был просто воспоминанием, которое не имело власти над этим моментом. — Что? — спросил Джисон, заметив его взгляд. — Ничего, — сказал Минхо, чувствуя, как слова становятся легче, как воздух вокруг становится прозрачнее. — Просто думаю. — О чём? — О том, что в прошлый раз ты ушёл с фонтана первым, — сказал Минхо, и это была не реплика, а признание того, что он помнит, что он считает, что он тоже часть этой странной игры. — А в этот раз я, получается, нашёл тебя сам. — Ты не находил, — поправил Джисон, и в глазах его зажглась та самая наглая искра. — Ты пришёл пить кофе. — В то же кафе, в то же время, за тот же столик, — Минхо склонил голову, копируя вчерашний жест Джисона. — Случайно. — И не важно что мы договорились встретиться, — у Джисона расползлась улыбка на лице. — Это детали. Мне просто нравится об этом думать. Магия все таки. Или случайность. — Минхо улыбнулся и заглянул прямо ему в глаза. Джисон смотрел на него, и в глазах его было что-то такое, что заставило сердце Минхо биться быстрее. Не наглость, не вызов, не игра. Что-то настоящее. — Если ты говоришь, что это случайность, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, — я тебе верю. — Ты мне веришь? — спросил Минхо, и в голосе его прозвучало удивление. — А у тебя есть причины врать? — Джисон посмотрел на него с искренним любопытством. — Ты же актёр. Ты, наверное, можешь сыграть что угодно. Даже то, что ты не ищешь встреч со мной. — Я не ищу встреч с тобой, — сказал Минхо, и это естественно была ложь. — Тогда почему ты всё ещё здесь? — Джисон кивнул на его пустую чашку. — Ты уже допил. Минхо опустил взгляд. Чашка была пуста. Кофе закончился, и вместе с ним закончились все причины оставаться.  Все, кроме одной. Он медленно поставил чашку на блюдце, чувствуя, как фарфор звенит о фарфор, как этот звук разносится по тихому кафе, как Джисон смотрит на него, ждёт. — Потому что воспитанный человек не встаёт из-за стола, пока собеседник не закончил, — сказал Минхо, и это была такая же ложь, как и всё, что он говорил до этого. — А мы собеседники? — спросил Джисон, и в голосе его прозвучала та самая лёгкость, которая делала их разговоры похожими на игру. — Мы за одним столом, — сказал Минхо, и это было единственной правдой, которую он мог произнести. — Это не делает нас собеседниками, — Джисон взял круассан из корзинки, которую принёс официант, и Минхо заметил, что круассан один, и Джисон взял его для них двоих. — Это делает нас… соседями по завтраку. — Тогда я закончил, — сказал Минхо, и сделал движение, чтобы встать. — Уже? — спросил Джисон, и в голосе его не было удивления, было что-то другое — сожаление, может быть, или надежда, что он передумает. — Уже, — сказал Минхо, но не встал. — Жалко, — Джисон откусил круассан, и крошки посыпались на стол. — А я только начал привыкать. — К чему? — спросил Минхо, и это был вопрос, на который он знал ответ, но хотел услышать ещё раз. — К тому, что у меня появилась компания за кофе, — сказал Джисон, и улыбка его была тёплой, настоящей, без тени наглости. Минхо смотрел на него, на крошки на столе, на круассан, который Джисон держал в руке, на свет, который падал на его лицо, делал его золотым, и чувствовал, как вчерашний осадок, вся горечь, все обиды, вся тяжесть — всё это тает, растворяется, уходит, как утренний туман, когда солнце поднимается выше. — До встречи, актёр, — сказал Джисон, и Минхо понял, что он говорит это не потому, что хочет, чтобы он ушёл, а потому, что знает — он останется. Минхо не встал. Он сидел, смотрел на Джисона, на его руки, которые ломали круассан, на его губы, которые жевали, на его глаза, которые смотрели на него с улыбкой. — Ты всегда так уверен, что мы встретимся? — спросил Минхо, и в голосе его не было сопротивления, было только любопытство. — Всегда, — Джисон пожал плечами, и улыбка его стала шире. — Пока это срабатывает. Минхо посмотрел на него несколько секунд. Потом взял со стола половину круассана, которую Джисон отложил для него, откусил. Круассан был тёплым, хрустящим, с маслом, которое таяло на языке, и Минхо закрыл глаза на секунду, чувствуя, как эта простота — хлеб, утро, человек напротив — возвращает его к себе. — Налей ещё кофе, — сказал он, открывая глаза, и в голосе его не было приказа, была просьба, которую он не хотел произносить вслух, но Джисон понял. Джисон улыбнулся, встал, подошёл к стойке, и Минхо смотрел на него, на то, как он разговаривает с хозяином, жестикулирует, смеётся, как хозяин кивает, наливает кофе в две чашки, как Джисон берёт их и несёт к столику, не проливая ни капли, хотя идёт быстро, как будто боится, что Минхо передумает. Он поставил чашку перед Минхо, сел напротив, и они пили кофе молча. Не напряжённо, не неловко, а так, как пьют кофе люди, которые знают, что слова не нужны, что можно просто сидеть, смотреть друг на друга, чувствовать тепло чашки в руках и знать, что это утро — их. И что бы ни было вчера, что бы ни было завтра — сейчас они здесь. Вместе. Джисон допил свой кофе, поставил чашку на блюдце, откинулся на спинку стула и посмотрел на Минхо с видом человека, который собирается открыть великую тайну. — Слушай, — сказал он, и в голосе его появилась та самая громкая нотка, которая означала, что сейчас будет что-то важное. — А ты знаешь, чем славится Флоренция? Минхо поднял на него глаза, чувствуя, как внутри разливается любопытство. — Флоренция? — переспросил он, отставляя чашку. — Далековато от нас. Мы в Лигурии, если ты не заметил. — Какая разница, — Джисон отмахнулся, как будто расстояние в двести километров было несущественной деталью. — Я же король Италии. Не Лигурии, не Тосканы, а всей Италии. Поэтому я знаю всё обо всех местах. В том числе и о Флоренции. — Король Италии? — Минхо приподнял бровь, чувствуя, как уголки губ тянутся вверх. — А вчера ты был королём пляжа. — Король пляжа — это должность, — Джисон поправил его, поднимая палец вверх. — А король Италии — это титул. По наследству. Мне его передала синьора Летиция, когда я выучил итальянский без ошибок. — Без ошибок? — усмехнулся Минхо. — Ты сказал ей «grazie» с ударением на первый слог. — Это была случайность, — Джисон ничуть не смутился. — Сейчас я говорю как настоящий итальянец. Могу даже спеть неаполитанскую песню. Хочешь? — Не надо, — быстро сказал Минхо, представляя, как громкий голос Джисона разносится по тихому кафе и пугает всех посетителей. — Лучше расскажи про Флоренцию. Джисон посмотрел на него с видом профессора, который собирается прочитать лекцию, и Минхо приготовился слушать, чувствуя, как предвкушение разливается в груди. — Флоренция, — начал Джисон, и голос его стал торжественным, почти официальным, — славится не только Давидом Микеланджело, не только собором Санта-Мария-дель-Фьоре, не только галереей Уффици и мостом Понте-Веккьо. — А чем же? — спросил Минхо, понимая, что Джисон ведёт к чему-то, и это «что-то» будет явно не тем, что пишут в путеводителях. — Флоренция славится каноэ, — сказал Джисон, и лицо его засияло. — Каноэ? — Минхо чуть не поперхнулся кофе. — Флоренция? Где Арно, река, которая в августе пересыхает настолько, что можно перейти вброд? — Вот именно! — Джисон не смутился, наоборот, его глаза загорелись ещё ярче. — Это главный секрет Флоренции, который не пишут в путеводителях. Когда река мелеет, открываются такие места, такие каньоны между скал, такие горные проходы, которые летом недоступны. И туда можно заплыть на каноэ или байдарке. — Между скал? — переспросил Минхо, уже не скрывая улыбки. — В центре Флоренции? — Не в центре, — поправил Джисон, и в голосе его появилась та самая наглая нотка, которая означала, что он придумывает на ходу, но придумывает так здорово, что хочется верить. — А в окрестностях. Там есть места, куда не ходят туристы. Только местные знают. Ты плывёшь между скал, вокруг горы, вода зелёная, прозрачная, а над тобой небо, чистое, голубое, и тишина. Только вёсла шуршат. Минхо смотрел на него, на то, как его руки летают в воздухе, описывая круги, как его лицо становится живым, почти светящимся, как он говорит о каноэ, байдарках, скалах, горах, и понимает, что это всё — выдумка. Или не совсем выдумка, а скорее, Италия, которую придумал Джисон. Италия, где можно всё, где есть место чуду, где даже в пересохшей реке можно найти каньоны и скалы. — Ты хочешь сказать, — медленно произнёс Минхо, — что мы можем взять байдарки и поплыть между скал во Флоренции? — Нет, — сказал Джисон, и Минхо на секунду показалось, что сейчас он признается, что всё это было шуткой. Но Джисон улыбнулся той самой наглой, тёплой улыбкой и добавил: — Мы можем взять байдарки и поплыть между скал здесь. В Лигурии. Я знаю место. Оно не хуже флорентийского. — Ты же только что рассказывал про Флоренцию, — заметил Минхо. — Я рассказывал про вдохновение, — поправил Джисон. — Флоренция — это идея. А идею можно воплотить где угодно. Тем более у меня есть байдарка. Вернее, у синьора Паоло, моего соседа. Он рыбачит на ней каждое утро, а после обеда она стоит без дела. Я думаю, он даст. — Байдарка? — Минхо чувствовал, как внутри поднимается что-то, похожее на предвкушение. — Одна? — Одна, — согласился Джисон. — Но мы же не тяжелые. Поместимся. Ты будешь на вёслах, а я буду показывать дорогу. — Почему это я буду на вёслах? — возмутился Минхо, хотя понимал, что возмущение наигранное, и они оба это знают. — Потому что я король, — Джисон развёл руками, как будто это объясняло всё. — Короли не гребут. Короли правят. — Ты будешь править с байдарки? — Я буду указывать направление, — поправил Джисон, и в глазах его плясали смешинки. — Это сложная работа. Требует концентрации, чувства прекрасного и знания местных течений. А грести может кто угодно. Даже актёры. Минхо покачал головой, но улыбка не сходила с его лица. Он смотрел на Джисона, на его растрёпанные волосы, на футболку, которая выбилась из шорт, на руки, которые продолжали рисовать в воздухе несуществующие скалы и горы, и чувствовал, как вчерашняя тяжесть, утренняя горечь — всё это тает, исчезает, становится неважным. — А если я не умею грести? — спросил он, хотя умел, конечно. В детстве, на каникулах у бабушки, была река и старая лодка, которую дед чинил каждую весну. — Научу, — просто сказал Джисон, и в голосе его не было хвастовства, была уверенность. — Я же научил тебя танцевать. Грести проще. Главное — не переворачиваться. — А мы перевернёмся? — Не знаю, — Джисон пожал плечами, и улыбка его стала шире. — Если ты будешь слушаться короля — не перевернёмся. А если нет… вода в это время года тёплая. Минхо смотрел на него, чувствуя, как внутри разливается что-то тёплое, лёгкое, почти невесомое. Он думал о том, что вчера коллеги искали его по всему городу, что Джиён плакала, что Чан Хёк хотел звонить в полицию. Он думал о том, что сегодня, наверное, нужно быть в отеле, быть хорошим, быть удобным. Но Джисон сидел напротив, смотрел на него своими смеющимися глазами, и мир за окном казался таким большим, таким ярким, таким настоящим. — А когда? — спросил Минхо, и это слово вырвалось раньше, чем он успел подумать. — Когда хочешь, — сказал Джисон, и в голосе его не было настойчивости, было спокойное ожидание, как будто он знал, что Минхо согласится, но не давил. — Сегодня. Завтра. В любой день, пока ты здесь. Место никуда не денется. Байдарка никуда не денется. И я никуда не денусь. Минхо смотрел на него, на его руки, которые наконец опустились на стол, на пальцы, которые лежали близко, слишком близко, на лицо, на котором не было наглой усмешки, была только открытая, тёплая улыбка. — Сегодня, — сказал Минхо, и это слово было легче, чем он думал. Джисон посмотрел на него, и в глазах его зажглась та самая искра, которая делала его лицо живым, почти светящимся. — Сегодня, — повторил он, и улыбка его стала шире. — Тогда не пей много кофе. Байдарка не любит, когда её гребцы дрожат от кофеина. — Я не дрожу, — сказал Минхо, хотя чувствовал, что дрожит. Немного. Не от кофеина. — Знаю, — Джисон встал, отодвинул стул, и Минхо подумал, что он уходит, но Джисон просто подошёл к стойке, взял у хозяина бутылку воды, вернулся, поставил перед Минхо. — Пей воду. Это полезнее. В два подходи к причалу. — В два? — Минхо посмотрел на часы. — А коллеги… — Скажешь, что хочешь побыть один, — Джисон пожал плечами, и в голосе его не было насмешки, было понимание. — Или что идёшь на экскурсию. Или что тебе нужно в душ. Что-нибудь придумаешь. Ты же хорошо врёшь, актёр. Минхо усмехнулся, и в этой усмешке не было горечи, была только лёгкость. — Врёшь, — сказал он. — Умею, — ответил Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. Джисон развернулся и пошёл к выходу, лёгкой походкой, как будто ничего не случилось. Но на полпути обернулся. — Минхо! — Что? — Надень ту рубашку, — крикнул Джисон, и в голосе его смешались смех и что-то ещё, более тёплое. — Зелёную. С цветами. Она приносит удачу. — Она приносит счастье, — поправил Минхо. — Так сказала синьора Летиция. — Счастье — это и есть удача, — Джисон подмигнул. — В два. Не опаздывай. — Не опоздаю, — сказал Минхо, хотя знал, что опоздает. Немного. Чтобы Джисон сказал «я же говорил». — Врёшь, — донеслось уже с улицы. — Умею, — сказал Минхо пустому кафе, и улыбнулся. Он сидел у окна, смотрел на бутылку воды, которую оставил Джисон, на пустые чашки, на крошки круассана на столе, и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое, лёгкое, почти невесомое. В два часа они поплывут на байдарке между скал. Или не поплывут, если синьор Паоло не даст лодку. Или если пойдёт дождь. Или если коллеги решат, что они должны быть вместе. Но сейчас, в это утро, с этим человеком, с этой бутылкой воды, с этой нелепой историей про Флоренцию и каноэ, Минхо чувствовал, что это и есть Италия. Не та, которую показывают в путеводителях, а та, которую создаёшь сам. С человеком, который умеет делать из ничего праздник. С человеком, который назвал себя королём и заставил в это поверить. Он допил воду, встал, положил на стол деньги за кофе — за свой и за Джисона, — поправил кепку и вышел на улицу. Солнце уже поднялось, и воздух был тёплым, и пахло морем, и где-то вдалеке кричали чайки. Он пошёл в отель, думая о том, что скажет коллегам. Что хочет побыть один. Что пойдёт гулять по набережной. Что ему нужно подумать. Они поймут. Или не поймут. Но это уже неважно. Важно то, что в два часа он будет на том месте, где они договорились. И Джисон будет ждать. С байдаркой. Или без неё. С историей про Флоренцию. Или с новой. Но он будет. И это было главным. Минхо поднялся в номер, чувствуя, как под рёбрами пульсирует что-то тёплое, почти наглое, чего он в себе раньше не замечал. Кофе, разговор с Джисоном, эта нелепая история про Флоренцию и каноэ — всё это смешалось в какой-то коктейль, который ударил в голову сильнее любого вина. Он шёл по коридору, и шаги его были лёгкими, почти пружинистыми, и в голове крутилась мысль, которую он никак не мог сформулировать, но чувствовал всем телом: хватит. Хватит быть удобным. Хватит оправдываться. Хватит объяснять. Дверь в номер Чан Хёка была приоткрыта, и оттуда доносились звуки — приглушённые голоса, музыка, взрывы. Кино. Они смотрели кино. Минхо остановился на секунду, прислушался. Голос Джиён, что-то комментирующая. Голос Сунхо, который что-то уточняет. Спокойный, размеренный тон Чан Хёка. В отеле, который стоит на скале над морем, в Италии, где солнце заливает улицы золотом, где из каждого окна звучит музыка, где можно гулять до рассвета и пить вино на набережной — они сидят в номере и смотрят фильм. Минхо толкнул дверь, вошёл. Они сидели на диване и креслах, перед ними работал телевизор, на экране мелькали какие-то знакомые лица. Джиён обернулась первой, и на лице её появилось выражение облегчения. — Минхо! А мы думали, вы ещё гуляете. Кофе пили? Мы тут фильм смотрим, хотите присоединиться? Она говорила мягко, примирительно, как будто вчерашний вечер был неловким недоразумением, о котором лучше не вспоминать. Сунхо помахал ему рукой, Чан Хёк кивнул, не отрываясь от экрана. Всё как всегда. Всё как обычно. Они сидят в номере, смотрят кино, когда можно гулять, когда можно дышать, когда можно жить. И никто из них не видит в этом ничего странного. Минхо стоял в дверях, чувствуя, как внутри поднимается что-то, что он сдерживал годами. Не злость. Нет. Что-то другое. Усталость. От их лиц, от их голосов, от их присутствия, которое было везде, всегда, даже когда они не рядом. От того, что он не может выйти из отеля, не придумав причину. Не может провести день так, как хочет, не соврав. Не может быть собой, не чувствуя себя виноватым. — Не, — сказал он, и голос его прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Я не буду смотреть. Джиён удивлённо подняла брови. Чан Хёк повернул голову, отрываясь от экрана. Сунхо замер с чипсами на полпути ко рту. — Я пришёл сказать, — Минхо обвёл их взглядом, чувствуя, как слова складываются в голове в предложения, которых он никогда раньше не произносил. — Вы меня не ищите. До конца отдыха. Я буду сам по себе. В комнате повисла тишина. Джиён открыла рот, закрыла. Чан Хёк медленно поставил чашку на стол, и звук фарфора о дерево показался оглушительным. — В смысле — не искать? — переспросила Джиён, и в голосе её прозвучало недоумение, смешанное с чем-то ещё, что Минхо не мог разобрать. — Минхо, мы же волнуемся. Вы вчера пропали на целый день, не отвечали на звонки, мы не знали, где вы… — Я знал, где я, — перебил Минхо, и в голосе его прозвучало что-то, чего они, наверное, никогда от него не слышали. Твёрдость. Границы. — Я гулял. Я отдыхал. Я делал то, зачем приехал в Италию. — Но вы могли бы предупредить, — сказал Чан Хёк, и голос его был ровным, спокойным, но Минхо видел, как напряглась его челюсть. — Это вопрос безопасности. Мы несём ответственность. — Я несу ответственность за себя, — сказал Минхо, и эти слова упали в тишину, как камни в воду. — Я взрослый человек. Я сам решаю, где мне быть и что делать. Он смотрел на их лица, и видел в них что-то, чего раньше не замечал. Или замечал, но не хотел видеть. Джиён смотрела на него с выражением, похожим на обиду. Чан Хёк — с лёгким недоумением, как будто Минхо вдруг заговорил на языке, которого он не понимал. Сунхо просто сидел, не зная, куда деть глаза. — Я не хочу, чтобы вы меня искали, — продолжил Минхо, и голос его стал спокойнее, но не потерял твёрдости. — Не звонили каждые полчаса. Не проверяли, где я и с кем. Я хочу отдыхать. Один. Без отчётов. Без оправданий. — Минхо, — Джиён встала, и в голосе её прозвучала обида, которую она пыталась скрыть за заботой. — Мы же хотим как лучше. Мы просто переживаем. Если с вами что-то случится… — Со мной ничего не случится, — сказал Минхо. — Я в Италии, а не в зоне военных действий. Я хожу по улицам, пью кофе, гуляю по набережной. Всё, что мне нужно — чтобы меня оставили в покое. Он произнёс эти слова и сам удивился тому, как они звучат. Никогда раньше он не говорил так с коллегами. Никогда не ставил себя выше их заботы, выше их беспокойства, выше их привычки контролировать всё, что с ним происходит. Всегда было проще кивнуть, согласиться, сделать вид, что ему всё равно. Но сейчас, после утра с Джисоном, после вчерашнего карнавала, он не мог больше притворяться. Джиён и Чан Хёк переглянулись. В их взглядах Минхо прочитал то, что они не сказали вслух: «Что с ним случилось?»,«Он никогда так не разговаривал». — Минхо, — начал Чан Хёк, и в голосе его появились нотки примирения, которые Минхо знал слишком хорошо. — Мы понимаем, вы хотите отдохнуть. Мы не будем вас беспокоить. Но если вы куда-то уходите, может быть, просто оставлять сообщение? Чтобы мы знали, что вы в порядке. — Я буду оставлять сообщение, если захочу, — сказал Минхо, и это было даже не дерзостью, а констатацией факта. — Но не для того, чтобы вы меня контролировали. А для того, чтобы вы не волновались по пустякам. Сунхо, который до этого сидел тихо, вдруг хмыкнул, и Джиён бросила на него такой взгляд, что он сразу прикусил губу и уставился в пол. Но Минхо заметил. И это его почти рассмешило. — Всё, — сказал Минхо, чувствуя, что разговор окончен. — Я сказал, что хотел. Дальше отдыхайте, смотрите кино, ешьте чипсы. Я пойду. Он развернулся и пошёл к выходу, чувствуя на спине их взгляды. Три пары глаз смотрели ему вслед, и в каждой паре было что-то своё. Удивление. Обида. Непонимание. Но Минхо не обернулся. Он вышел в коридор, закрыл за собой дверь, прислонился к стене спиной и выдохнул. В груди колотилось сердце. Руки слегка дрожали. Он только что сказал то, что хотел сказать годами. Сказал коллегам, которые привыкли, что он всегда удобный, всегда покладистый, всегда «как скажете». И он сказал это так, как сказал бы Джисон — прямо, без оправданий, без попытки смягчить удар. Минхо усмехнулся своим мыслям. Джисон. Этот сумасшедший парень с итальянскими корнями за пару дней сделал то, что Минхо не мог сделать годами. Научил его быть собой. Научил говорить «нет». Научил выбирать себя. Он отошёл от стены, пошёл к своему номеру, чувствуя, как внутри разливается что-то новое. Не страх, не тревога, а что-то похожее на свободу.  В два часа он встретится с Джисоном. Они возьмут байдарку у синьора Паоло. Поплывут между скал, которых, может быть, и не существует, но с Джисоном они обязательно появятся. Он наденет эту рубашку. Ту самую, «рубашку счастья». И пусть коллеги думают что хотят. Пусть удивляются, пусть обижаются, пусть обсуждают. Он больше не будет играть роль удобного актёра. Он будет просто Минхо. Тем, который пьёт кофе с сумасшедшим королём Италии. Тем, который танцует на карнавале в нелепой панаме. Тем, который наконец-то перестал быть хмурым. Зайдя в номер, посмотрел на часы. Половина первого. У него есть полтора часа, чтобы собраться. И он знал, что будет делать. Сначала душ. Не тот быстрый, утренний, когда вода только смывает сон, а настоящий, долгий, с горячей водой, которая расслабляет мышцы, разгоняет остатки напряжения, которое всё ещё держалось в плечах после вчерашнего разговора с коллегами. Он стоял под струями, закрыв глаза, и думал о том, как Джисон ждал его утром в кафе, как смотрел на него, как говорил про Флоренцию и каноэ, как оставил бутылку воды и сказал «надень ту рубашку». И Минхо улыбался своим мыслям, стоя под душем, и это было так странно — улыбаться в пустой ванной, без причины, без зрителей, просто потому, что внутри было тепло. Он выключил воду, вытерся, вышел в комнату. Открыл шкаф, посмотрел на вещи, которые висели в идеальном порядке, установленном Джиён: футболки по цветам, шорты по длине, кепки на отдельной полке. Его взгляд упал на стул, где висела та самая рубашка — зелёная, с оранжевыми цветами, которую он снял вчера поздно ночью и повесил так аккуратно, как будто она была не просто одеждой, а чем-то важным. Он снял её со спинки стула, подержал в руках, чувствуя мягкую ткань. Потом достал из шкафа купальные шорты — тёмно-синие, простые, которые выбрал сам, без Джиён, потому что они были удобными, а не потому, что подходили по цвету к футболке или кепке. Он надел их, потом натянул рубашку, оставив пуговицы расстёгнутыми — так, как носил её вчера на карнавале. Ткань была лёгкой, почти невесомой, и когда он двигался, оранжевые цветы на зелёном фоне вспыхивали, переливались, как будто светились изнутри. Он посмотрел на себя в зеркало. На кислотно-зелёную рубашку с огромными цветами, на тёмно-синие шорты, на мокрые волосы, которые ещё не успели высохнуть. Он выглядел… не как Ли Минхо с билбордов. Не как актёр, который должен быть идеальным в любой ситуации. Он выглядел как человек, который идёт на байдарку с сумасшедшим королём Италии. И ему это нравилось. В коридоре было тихо. Дверь в номер Чан Хёка была закрыта, и оттуда не доносилось ни звука — может, они всё ещё смотрели фильм, может, обсуждали его, может, обиженно молчали. Минхо не хотел думать об этом. Он прошёл к лифту, нажал кнопку, и когда двери открылись, зашёл внутрь, чувствуя, как сердце бьётся ровно, спокойно. Он вышел из отеля через главный вход, впервые за всё время. Не через боковую лестницу, не тайком, а открыто, как будто ему нечего скрывать. Солнце ударило в лицо, и он прищурился, надел кепку глубже. Воздух был горячим, плотным, пахло морем и цветами, и где-то вдалеке играла музыка. Он пошёл по набережной в ту сторону, где они договорились встретиться — у старого причала. Джисон уже был там. Он стоял у парапета, прислонившись спиной к каменным перилам, и смотрел на море. На нём была та же футболка, что и утром, светлая, свободная, и шорты, и сандалии. Но на голове… Минхо остановился на секунду, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. На Джисоне была панама. Не та, которую он надевал на Минхо вчера, а другая — ещё ярче, ещё смешнее. Она была оранжевой, с широкими полями, и вся усыпана маленькими цветными помпонами по краю, которые болтались при каждом движении. Помпоны были красные, жёлтые, синие, зелёные — всех цветов радуги, и когда Джисон повернул голову, они закачались, затанцевали, засверкали на солнце. Джисон заметил его, улыбнулся — своей обычной наглой, тёплой улыбкой — и помахал рукой. Помпоны на панаме закачались ещё сильнее. — Ты пришёл! — крикнул Джисон, перекрывая шум волн. — А я думал, ты опоздаешь. — Я не опоздал, — сказал Минхо, подходя ближе, и чувствуя, как улыбка не сходит с лица. — Я вовремя. — Вовремя — это за пять минут до, — Джисон поправил панаму, и помпоны снова закачались. — А ты пришёл ровно. Это почти опоздание. — Это пунктуальность, — Минхо остановился напротив него, рассматривая панаму. — Что это? — Это? — Джисон прикоснулся к полям, и помпоны затанцевали. — Это королевский головной убор. Для особых случаев. Синьора Летиция связала мне её на день рождения. Говорит, что она делает меня похожим на фламинго. — Она права, — сказал Минхо, и не сдержал смеха. Джисон посмотрел на него, и в глазах его зажглась та самая искра, которую Минхо уже знал. — Ты улыбаешься, — сказал Джонсон. — Улыбаюсь, — согласился Минхо. — Часто стал улыбаться, — Джисон склонил голову набок, и помпоны качнулись влево.  — Может, это потому, что я рядом с тобой, — сказал Минхо, и эти слова вылетели раньше, чем он успел их обдумать. Джисон замер. Всего на секунду, но Минхо заметил, как дрогнули его губы, как в глазах появилось что-то тёплое, почти нежное. — Тогда, — сказал Джисон, и голос его стал тише, — я буду рядом часто. Чтобы ты не переставал улыбаться. Минхо смотрел на него, на оранжевую панаму с помпонами, на улыбку, которая не сходила с его лица, на глаза, в которых отражалось море и солнце, и чувствовал, как внутри разливается что-то такое, чему он не знал названия. — Пойдём, — сказал Джисон, разворачиваясь и жестом приглашая следовать за ним. — Синьор Паоло ждёт. Они пошли вдоль набережной, потом свернули в узкий переулок, который спускался к маленькой бухте, скрытой от глаз. Здесь пахло рыбой, водорослями, старой древесиной. У причала покачивались лодки — маленькие, разноцветные, с потрескавшейся краской и выцветшими парусами. У самого края, привязанная толстой верёвкой к железному кольцу, стояла байдарка. Ярко-жёлтая, с синими полосами по бокам, она выглядела так, будто ждала именно их. Рядом с ней возился старик в выцветшей кепке и рыбацких штанах, закатанных выше колен. Он что-то поправлял, подтягивал, проверял, и когда увидел Джисона, лицо его расплылось в улыбке. Они заговорили по-итальянски, быстро, жестикулируя, и старик несколько раз взглянул на Минхо, кивая и улыбаясь. — Что он сказал? — спросил Минхо, когда Джисон подошёл к нему. — Сказал, что байдарка готова, — Джисон улыбнулся, — и что рубашка у тебя красивая. Спрашивает, не итальянец ли ты. — А ты что сказал? — Сказал, что ты кореец. Но с душой итальянца. Он обрадовался. Минхо покачал головой, но улыбка не сходила с его лица. Джисон спустился к воде, отвязал байдарку, подтащил её к импровизированному пирсу — старой деревянной конструкции, которая скрипела под ногами. Он жестом пригласил Минхо, и тот осторожно спустился, чувствуя, как доски прогибаются под его весом. — Садись на переднее сиденье, — сказал Джисон, показывая. — Оттуда лучше видно. И грести удобнее. — А ты? — А я сзади, — Джисон забрался в байдарку, и она качнулась, но он ловко удержал равновесие. — Буду править. И указывать направление. Моя королевская обязанность. Минхо сел спереди, чувствуя, как пластиковое сиденье нагрелось на солнце. Взял весло, подержал в руках, привыкая к весу. Джисон оттолкнулся от пирса ногой, и байдарка плавно заскользила по воде, сначала медленно, потом быстрее, когда Минхо начал грести. Вода была прозрачной, и на дне виднелись камни, водоросли, иногда проплывала рыба — маленькая, серебристая, быстрая. Байдарка шла ровно, и Минхо чувствовал, как мышцы рук включаются в работу, как тело находит ритм, как дыхание выравнивается. — Молодец! — крикнул Джисон сзади, и голос его перекрыл шум воды. — А говорил, что не умеешь. — Я не говорил, что не умею, — крикнул в ответ Минхо, не оборачиваясь. — Я сказал, что не знаю, умею ли. — А это одно и то же? — Нет, — Минхо усмехнулся. — Это называется скромность. — Не надо скромности! — засмеялся Джисон. — Ты в Италии! Здесь скромных не любят. Здесь любят ярких! Как твоя рубашка! Как моя панама! Минхо рассмеялся, и смех его смешался с плеском волн, с криком чаек, с голосом Джисона, который что-то напевал себе под нос — какую-то итальянскую мелодию, которую Минхо не узнавал, но которая ложилась на ритм вёсел, на движение воды, на этот день, на это небо. Они плыли вдоль берега, где скалы уходили в воду, образуя маленькие бухты, скрытые от глаз. Джисон показывал то в одну сторону, то в другую, и Минхо поворачивал байдарку, слушая его команды. Здесь, на воде, всё было по-другому. Город остался позади, и были только скалы, море, небо и они двое. — Смотри! — крикнул Джисон, и Минхо обернулся. Джисон показывал рукой куда-то влево, где между двумя скалами открывался узкий проход, за которым виднелась маленькая бухта с песчаным пляжем, таким белым, что он, казалось, светился. — Туда! Там вода теплее! Минхо развернул байдарку, направил её в проход. Скалы сомкнулись над ними, и на несколько секунд стало прохладно, сумрачно, а потом они вынырнули в бухту, и солнце ударило в лицо, и вода засияла, засверкала, заискрилась, как миллиард маленьких бриллиантов. — Ну как? — спросил Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, хотя здесь, в этой бухте, можно было говорить громко — стены отражали звук, делали его объёмным, глубоким. — Красиво, — сказал Минхо, оглядываясь. — Очень красиво. — Это моё место, — сказал Джисон, и в голосе его не было наглости, была гордость, смешанная с чем-то тёплым, почти нежным. — Я нашёл его в первый год, когда ушёл далеко от берега и заблудился. Думал, не найду дорогу назад. А нашёл это. — И теперь это твоё? — И теперь это моё, — Джисон кивнул, и помпоны на его панаме закачались. — И твоё тоже, если хочешь. Минхо повернулся к нему. Джисон сидел сзади, и его лицо было в тени, но Минхо видел, что он улыбается — не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво. — Хочу, — сказал Минхо. Они остановились посреди бухты, опустив вёсла. Байдарка медленно покачивалась на волнах, и вода тихонько плескалась о борта. Вокруг были только скалы, небо и солнце, которое стояло высоко и отражалось в воде, разбиваясь на тысячи бликов. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, хотя здесь не нужно было шептать. — Что? — Ты знаешь, что я рад, что ты приехал в Италию? Минхо повернулся к нему. Джисон смотрел прямо, не отводя глаз, и в его взгляде не было игры, не было наглости, было только что-то настоящее, открытое, как эта бухта, как это небо. — Я тоже, — сказал Минхо, и это было правдой. Самой простой, самой страшной, самой правильной правдой. Они замерли посреди бухты, и вода вокруг байдарки успокоилась, стала гладкой, как зеркало. Скалы отражались в ней, перевёрнутые, зелёные, с золотыми прожилками солнца. Минхо опустил весло на колени, чувствуя, как мышцы рук приятно гудят после гребли, как дыхание выравнивается, как где-то в груди пульсирует то самое тепло, которое появлялось каждый раз, когда он смотрел на Джисона. — Слушай, — сказал Джисон, подаваясь вперёд, и байдарка чуть качнулась. — Мы же только начало проплыли. Дальше самое интересное. — Что — самое интересное? — спросил Минхо, оборачиваясь. Джисон сидел сзади, панама съехала на затылок, помпоны свисали вниз, и он был похож на сумасшедшего капитана, который ведёт свой корабль в неизведанные земли. — Там, — Джисон махнул рукой в сторону узкого прохода в скалах, который уходил дальше, в глубину, туда, где солнце почти не проникало, и вода казалась тёмной, почти чёрной. — Там ущелье. Скалы смыкаются так, что места только для одной лодки. А потом… — Что потом? — Минхо проследил за его взглядом. — А потом водопад, — сказал Джисон, и в голосе его появилась та самая нотка, которая означала: сейчас будет история. — Маленький, но настоящий. Вода падает с высоты метров пять, может, шесть. Обдаёт холодом. А вокруг — стены, такие высокие, что неба не видно. Только вода, камни и тишина. И кувшинки. Там кувшинки растут, белые, большие. Я таких больше нигде не видел. — Кувшинки? — переспросил Минхо, чувствуя, как уголки губ тянутся вверх. — В морской воде? — Кто сказал, что вода морская? — Джисон приподнял бровь, и помпоны на панаме качнулись. — Там, в ущелье, вода почти пресная. Ручьи с гор стекают, смешиваются с морской. Кувшинкам нравится. Они такие, знаешь, неприхотливые. Им лишь бы тихо было и солнечно. — А солнце туда попадает? — Попадает, — уверенно сказал Джисон. — Ровно на двадцать минут. Тогда кувшинки раскрываются. Мы как раз успеем. Минхо смотрел на него, на его лицо, которое светилось вдохновением, на руки, которые рисовали в воздухе несуществующие кувшинки и водопады, и думал о том, что, наверное, водопада там нет. И кувшинок нет. И ущелье, может быть, вообще не проходимо. Но с Джисоном это было неважно. Важно было плыть, слушать его голос, верить в ту Италию, которую он создавал вокруг себя каждую минуту. — А опасно? — спросил Минхо, глядя на узкий проход, где скалы нависали так близко, что, казалось, можно было дотронуться до них рукой. — Опасно, — легко сказал Джисон, и в голосе его не было ни капли сомнения. — Но с тобой я ничего не боюсь. Минхо посмотрел на него. Джисон смотрел в ответ, и в глазах его не было игры. Было что-то другое — открытое, настоящее, такое, от чего внутри разливалось тепло, даже здесь, на прохладной воде, в тени нависающих скал. — А с тобой я, кажется, готов на всё, — сказал Минхо, и слова вылетели раньше, чем он успел их обдумать. Джисон улыбнулся — не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво, и от этой улыбки у Минхо перехватило дыхание. — Тогда вперёд, — сказал Джисон, и голос его снова стал громким, раскатистым, как у капитана, который ведёт свой корабль. — Греби, актёр! Водопад ждёт! Минхо взял весло, вставил его в воду, и байдарка двинулась вперёд, к узкому проходу между скалами. Сначала было светло — солнце ещё пробивалось сверху, отражалось от воды, бросало блики на камни. Потом стены стали смыкаться, и свет померк, стал зелёным, призрачным, как в аквариуме. Вода потемнела, и Минхо видел, как в глубине проплывают тени рыб, как водоросли колышутся на течении, как камни на дне покрыты мхом, мягким, зелёным, похожим на шерсть. Скалы нависали так низко, что Минхо инстинктивно пригнулся, хотя места было достаточно. Джисон сзади тихо посмеивался. — Не бойся, — сказал он, и голос его отразился от стен, размножился, вернулся эхом. — Здесь проходили лодки и побольше. Рыбацкие. Синьор Паоло рассказывал, в молодости они здесь на моторке ходили. — На моторке? — Минхо представил, как моторка с рёвом влетает в это узкое ущелье, где стены можно потрогать руками, и усмехнулся. — И как, проходила? — Проходила, — уверенно сказал Джисон. — Пока не застряла. Но это было один раз. И давно. — И что с ней стало? — До сих пор там стоит, — Джисон сказал это таким тоном, будто речь шла о достопримечательности, которую обязательно нужно посмотреть. — Местные её называют «памятник смелости». Но мы не застрянем. Я же король. Короли не застревают. Минхо покачал головой, но весло в его руках двигалось ровно, уверенно. Ущелье становилось всё уже, и теперь они плыли в зелёном полумраке, где вода была прозрачной, почти невесомой, и в ней отражались стены, и казалось, что они плывут не по воде, а сквозь камень, сквозь время, сквозь что-то, что не имело названия. — Слышишь? — спросил Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом. Минхо прислушался. Сначала он слышал только плеск воды о борта байдарки, своё дыхание, тихий скрип вёсел. Потом — что-то ещё. Шум. Ровный, глубокий, как дыхание спящего зверя. — Водопад, — сказал Джисон, и в голосе его было торжество. — Я же говорил. Ущелье повернуло, и Минхо увидел. Свет пробивался сверху, узкой полосой, и в этом свете вода падала с уступа, гладкая, белая, разбиваясь о камни внизу на миллиард брызг. Водопад был небольшим — может, три метра, может, четыре, но в этом замкнутом пространстве, среди зелёных стен, поросших мхом, он казался огромным, древним, как будто здесь вода падала всегда, ещё до того, как люди придумали названия местам. Вокруг водопада, на гладкой поверхности воды, плавали кувшинки. Белые, большие, с жёлтыми серединками, они покачивались на лёгких волнах, которые расходились от падающей воды. Их было много — десятки, может, сотни, и они покрывали поверхность озера, которое образовалось в расширении ущелья, как белое облако, упавшее на воду. Минхо перестал грести. Байдарка медленно скользила вперёд по инерции, и вода вокруг была такой прозрачной, что казалось — они плывут в воздухе. Он смотрел на водопад, на кувшинки, на зелёные стены, которые уходили вверх, к полоске неба, такой яркой, что глазам было больно, и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, что-то замирает, а потом бьёт сильнее, горячее. — Ну? — спросил Джисон сзади, и в голосе его была улыбка, которую Минхо не видел, но чувствовал. — Что скажешь? — Ты не врал, — сказал Минхо, и голос его прозвучал глухо, как будто воздух здесь был плотнее, чем снаружи. — Я никогда не вру, — сказал Джисон, и в голосе его не было наглости, была только гордость, смешанная с чем-то тёплым, почти нежным. — Я же король. Минхо обернулся. Джисон сидел сзади, панама съехала на затылок, помпоны свисали вниз, и на лицо его падал свет, отражённый от воды, делая его золотым, почти нереальным. — Здесь правда кувшинки, — сказал Минхо, и это было не вопросом, а признанием. — Здесь всё правда, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте была такая сила, что Минхо почувствовал, как мурашки бегут по спине. — Ты просто должен был увидеть. Они стояли посреди озера, окружённые кувшинками, и водопад шумел где-то справа, и брызги долетали до лица, холодные, освежающие. Минхо смотрел на Джисона, и думал о том, что это, наверное, и есть Италия. С человеком, который умеет превращать слова в реальность. — Искупаемся? — спросил Джисон, и в голосе его появилась та самая наглая нотка, которую Минхо уже знал. — Здесь? — Минхо посмотрел на воду. Она была прозрачной, и на дне виднелись камни, покрытые мхом, и тени рыб, которые метались между кувшинок. — А почему нет? — Джисон уже снимал футболку, и Минхо смотрел на его загорелые плечи, на ключицы, на родинку на шее, и чувствовал, как внутри разливается тепло, не имеющее отношения к солнцу. — Вода чистая, водопад рядом, кувшинки цветут. Идеальное место. Он стащил футболку через голову, бросил её в байдарку, и панаму снял, положил сверху. Посмотрел на Минхо, и в глазах его был вызов, но не тот, который требует ответа, а тот, который приглашает. — Ты идёшь? Минхо смотрел на него, на воду, на кувшинки, которые покачивались на волнах, и чувствовал, как что-то внутри отпускает. Та самая пружина, которую он держал годами, чтобы быть правильным, чтобы быть удобным, чтобы быть тем, кого ждут. Здесь, в этом ущелье, с этим человеком, она была не нужна. — Иду, — сказал Минхо, и начал расстёгивать рубашку. Он снял её аккуратно, повесил на спинку сиденья, чтобы не намокла. Потом стащил шорты, оставшись в купальных, и Джисон смотрел на него, не отводя глаз, и в его взгляде не было ничего, кроме восхищения и чего-то ещё, что Минхо не умел называть. — Ты красивый, — сказал Джисон, и Минхо усмехнулся. — Рубашка? — Не только, — Джисон улыбнулся, и в улыбке его не было наглости, была только правда. Минхо не ответил. Он просто перекинул ногу через борт байдарки и скользнул в воду. Вода оказалась прохладной, но не холодной, и она обожгла кожу, заставила мышцы напрячься, а потом расслабиться, отпустить. Он вынырнул, отфыркиваясь, провёл рукой по лицу, стряхивая воду. Джисон уже был рядом — он спрыгнул с байдарки следом, и теперь они стояли в воде по грудь, и кувшинки покачивались вокруг, белые, большие, пахнущие чем-то сладким, почти невесомым. — Холодно? — спросил Джисон, и его голос отразился от стен, вернулся эхом. — Нормально, — сказал Минхо, и это была правда. — Врёшь? — спросил Джисон, и в глазах его плясали смешинки. — Нет, — сказал Минхо. — В этот раз нет. Джисон рассмеялся, и смех его разнёсся по ущелью, отразился от стен, смешался с шумом водопада. Он запрокинул голову, и вода стекала по его лицу, по шее, по груди, и Минхо смотрел на него, и не мог наглядеться. — Ты чего смотришь? — спросил Джисон, заметив его взгляд. — На тебя, — сказал Минхо, и это было так просто, так естественно, как будто они делали это всегда. Джисон замолчал. Подплыл ближе, и Минхо чувствовал, как вода колышется от его движений, как кувшинки расступаются, пропуская их друг к другу. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти неслышным, но Минхо услышал каждую букву. — Что? — Я рад, что ты здесь, — сказал Джисон, и в глазах его не было игры, была только правда. — В этом ущелье. В Италии. В моей жизни. Минхо смотрел на него. На воду, которая стекала по его лицу. На кувшинки, которые покачивались вокруг. На свет, который пробивался сверху, делая всё золотым, нереальным, как сон. — Я тоже, — сказал Минхо, и это было так мало и так много одновременно. Джисон улыбнулся, и в этой улыбке было всё — и наглость, и нежность, и что-то ещё, что не имело названия, но что Минхо чувствовал всем телом. — Тогда поплыли к водопаду, — сказал Джисон, разворачиваясь и делая несколько сильных гребков. — Там брызги такие, что можно забыть, как тебя зовут. — Я и так иногда забываю, — сказал Минхо, плывя за ним. — Тогда тебе точно туда, — крикнул Джисон через плечо. — Король приказывает! Минхо рассмеялся и поплыл быстрее, догоняя Джисона, который уже почти достиг водопада. Брызги долетали до лица, холодные, освежающие, и Минхо чувствовал, как вода падает на голову, на плечи, как шум заполняет всё вокруг, становится единственным звуком в мире. Они стояли под водопадом, и вода падала на них, и Минхо закрыл глаза, чувствуя, как она смывает всё — усталость, напряжение, годы притворства. Он открыл глаза и увидел Джисона, который стоял напротив, такой же мокрый, такой же настоящий, с глазами, которые смеялись, и губами, которые шептали что-то, что Минхо не слышал из-за шума, но понимал без слов. — Что ты сказал? — крикнул Минхо, перекрывая шум водопада. — Я сказал, — крикнул в ответ Джисон, и голос его был громким, радостным, — что ты самый красивый человек, которого я видел в этой стране! — А я? — крикнул Минхо, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. — Я что должен сказать? — А ты ничего не должен! — засмеялся Джисон. — Ты гость! Ты просто должен улыбаться! Минхо улыбнулся. Широко, открыто, как не улыбался, наверное, никогда. И Джисон смотрел на него, и вода падала на них, и кувшинки покачивались вокруг, и этот момент был всем, что имело значение. Вода вокруг водопада была скользкой, камни на дне покрыты мхом, и когда Минхо попытался переступить, чтобы не налететь на Джисона, нога его соскользнула. Он потерял равновесие, взмахнул руками, пытаясь удержаться, и в этот момент Джисон тоже шагнул к нему, чтобы поддержать, и их движения стали хаотичными, неуклюжими, как у двух людей, которые одновременно пытаются уступить дорогу друг другу и в итоге сталкиваются. — Осторожно, — сказал Джисон, хватая его за плечо, но его нога тоже соскользнула, и байдарка, которая была рядом, качнулась, ударила их по бокам, и Минхо почувствовал, как вода смыкается над головой. Он вынырнул, отплёвываясь, проводя рукой по лицу, чтобы убрать воду с глаз. Рядом вынырнул Джисон, тоже мокрый, тоже смеющийся, и вода стекала с его волос, с лица, с ресниц. — Ты как? — спросил Джисон, и в голосе его смех смешивался с водой, которую он никак не мог проглотить. — Я? — Минхо отдышался, чувствуя, как вода заполняет уши, как она холодная, но не противная, а какая-то живая, настоящая. — Я чуть нас не утопил. — Не утопил, — Джисон подплыл ближе, и их плечи соприкоснулись. — Мы живы. Байдарка на месте. Водопад на месте. Даже кувшинки целы. — Ты всегда такой оптимист? — спросил Минхо, чувствуя, как смех поднимается из груди, как он не может его сдержать. — Всегда, — сказал Джисон, и они рассмеялись одновременно. Смех разнёсся по ущелью, отразился от стен, вернулся обратно, и казалось, что смеётся весь этот мир — и вода, и скалы, и кувшинки, которые покачивались на волнах. Джисон подплыл к байдарке, которая перевернулась и теперь медленно дрейфовала в сторону от водопада, удерживаемая течением. Он ухватился за борт, подтянулся, потом обернулся к Минхо. — Давай сюда, — сказал он, протягивая руку. — Повесим вещи, пока они не намокли окончательно. Минхо подплыл, ухватился за борт, и они встали рядом, держась за байдарку, которую Джисон ловко перевернул и начал собирать плавающие вещи. Аккуратно раскладывая их. — Ну, — сказал Джисон, и голос его был громким, радостным, таким, который разносится по всему ущелью. — Раз уж мы всё равно в воде, давай поплаваем. По-настоящему. — А где? — спросил Минхо, оглядываясь. Ущелье было замкнутым, вода стояла в нём тихо, только у водопада бурлила, разбиваясь о камни. — А везде, — Джисон оттолкнулся от байдарки и поплыл к центру озера, туда, где кувшинок было больше всего. — Здесь везде плавать можно. Даже под водопадом. Только там шумно. Минхо поплыл за ним. Вода была прохладной, но не холодной, и она обтекала тело, держала его, как будто не хотела отпускать. Он плыл медленно, чувствуя, как мышцы работают, как дыхание выравнивается, как кувшинки проплывают мимо, белые, большие, с жёлтыми серединками, которые светились в зелёном полумраке ущелья. Джисон ждал его в центре, лежа на спине, глядя вверх, туда, где узкая полоска неба была такой яркой, что, казалось, можно было дотянуться. Минхо остановился рядом, тоже лёг на спину, чувствуя, как вода держит его, как она тихо плещется в ушах, как где-то далеко шумит водопад. — Смотри, — сказал Джисон, показывая рукой вверх. — Видишь? Там облако. Похоже на собаку. — На собаку? — Минхо прищурился, вглядываясь в полоску неба. — Это облако похоже на слона. — На слона? — Джисон повернул голову, и вода плеснула у его щеки. — Ты что, слонов видел? У него хвост как у собаки. — У слонов есть хвосты, — сказал Минхо, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. — И они выглядят именно так. — Спорим, это собака, — сказал Джисон, и в голосе его появилась та самая наглая нотка. — Спорим, слон, — сказал Минхо, и они оба рассмеялись, и смех их смешался с шумом водопада, с плеском воды, с тихим шелестом кувшинок, которые покачивались рядом. Они плавали ещё немного, ныряли, пытались достать руками до дна, где росли водоросли, и пугали маленьких рыбёшек, которые метались в стороны, сверкая серебряными боками. Джисон пытался залезть под водопад, но его сбивало струёй, и он выныривал, отплёвываясь, с красными щеками и смеющимися глазами. Минхо смотрел на него и не мог наглядеться. Потом они остановились. У водопада, где вода была глубже, а стены ближе. Джисон стоял напротив, держась за выступ скалы, поросший мхом, и вода стекала по его лицу, по шее, по груди. Минхо стоял напротив, чувствуя, как течение прижимает его к Джисону, как их ноги почти касаются под водой. Их взгляды встретились. Минхо смотрел на него, на воду, которая стекала по его губам, на ресницы, которые слиплись от влаги, на глаза, в которых отражались кувшинки и зелёный свет, пробивающийся сквозь скалы. Джисон смотрел на него, и в его взгляде не было игры, не было наглости, не было ничего, кроме того, что копилось между ними с первого дня — с аэропорта, с чемодана, с кафе, с пляжа, с фонтана, с карнавала. Всё это было здесь, в воде, между ними, осязаемое, живое, настоящее. Джисон шагнул к нему, и вода качнулась, и кувшинки покачнулись, и свет, падающий сверху, дрогнул. Минхо шагнул навстречу, и их тела соприкоснулись в воде — грудь к груди, живот к животу, бёдра к бёдрам. Кожа была мокрой, прохладной, но под ней горело тепло, которое не имело ничего общего с температурой воды. Минхо обхватил его за талию, чувствуя, как мышцы напрягаются под его ладонями, как Джисон выдыхает, когда его пальцы скользят по пояснице. Джисон обхватил его за шею, запустил пальцы в мокрые волосы, и их лбы соприкоснулись, и дыхание смешалось. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был тихим, хриплым, как будто он не говорил, а выдыхал это имя, и оно растворялось в воде, в воздухе, в свете. — Джисон, — ответил Минхо, и это было всё, что нужно было сказать. Джисон потянулся к нему, и Минхо встретил его. Их губы соприкоснулись, и это было не так, как в первый раз, на карнавале — коротко, украдкой, под музыку, которую никто не слушал. Это было медленно. Глубоко. Так, как будто они оба боялись, что если поторопятся, момент рассыплется, исчезнет, окажется сном. Губы Джисона были солёными от воды, тёплыми, мягкими, и когда Минхо прижался сильнее, он почувствовал, как Джисон раскрывается ему навстречу, как его пальцы сжимаются на затылке, как их языки встречаются в медленном, тягучем движении, от которого у Минхо перехватывает дыхание. Вода вокруг них колыхалась, образуя маленькие волны, которые расходились кругами, касались кувшинок, и они покачивались, белые, большие, пахнущие сладким, почти невесомым. Водопад шумел где-то рядом, но этот шум был далёким, приглушённым, как фон, на котором играла их собственная музыка — дыхание, стук сердец, тихие звуки, которые рождались где-то в горле и растворялись в поцелуе. Минхо скользнул руками ниже, обхватил бёдра Джисона, приподнял его, и Джисон обвил его ногами за талию, и теперь они были ещё ближе, ещё теснее, и вода поддерживала их, держала, не давала упасть. Спина Джисона коснулась стены, поросшей мхом, и он выдохнул в губы Минхо, и этот выдох был горячим, влажным, и Минхо поймал его, не давая уйти. Он целовал Джисона медленно, глубоко, чувствуя, как язык скользит по его нёбу, по зубам, по губам, которые припухли, покраснели, стали ярче, чем кувшинки вокруг. Джисон отвечал ему тем же, и его пальцы в волосах Минхо сжимались, ослаблялись, сжимались снова, как будто он боялся, что Минхо исчезнет, если отпустить. Вода поднималась, опускалась, обтекала их, как живая, и Минхо чувствовал каждую каплю на коже Джисона, каждый мурашек, который бежал по его спине, каждое движение его бёдер, которые сжимали его талию всё сильнее, всё плотнее. — Минхо, — прошептал Джисон, отрываясь от его губ, и голос его был хриплым, сбитым, как будто он только что пробежал марафон. — Минхо… — Я здесь, — сказал Минхо, и его голос был таким же хриплым, таким же сбитым, но в нём была уверенность, которая не требовала доказательств. — Я здесь. Он поцеловал его снова, и на этот раз поцелуй был другим — не медленным, не тягучим, а жадным, голодным, как будто они оба ждали этого всю жизнь и боялись, что время закончится, прежде чем они успеют надышаться друг другом. Джисон притянул его ближе, и их тела соприкоснулись так плотно, что между ними не осталось воды, только кожа к коже, жар к жару, дыхание к дыханию. Свет, пробивающийся сверху, падал на них, делал их золотыми, и кувшинки покачивались вокруг, и вода блестела, искрилась, отражала стены, которые были зелёными от мха, и небо, которое было ярким, синим, и их собственные тела, переплетённые, неразделимые. Джисон откинул голову назад, и вода стекала по его шее, по ключицам, по груди, и Минхо смотрел на это, на то, как свет падает на его кожу, как капли задерживаются в ямочках, как дыхание поднимает и опускает его грудь, и чувствовал, что это — самое красивое, что он видел в своей жизни. — Ты смотришь, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте была улыбка, которую Минхо чувствовал губами. — Смотрю, — сказал Минхо, и это было правдой. — Заворожённый? — спросил Джисон, и в глазах его появилась та самая искра, которая была в первый день, в кафе, когда он сказал: «Ты смотришь, как я ем мороженое, как заворожённый». — Ошарашенный, — сказал Минхо, и это было тоже правдой. Джисон засмеялся, и смех его был тихим, тёплым, и он отдавался в груди Минхо вибрацией, которая разливалась по всему телу, делала его лёгким, почти невесомым. — Я тоже ошарашенный, — сказал Джисон, и его пальцы скользнули по лицу Минхо, по скулам, по губам, по подбородку. — Ты появился из ниоткуда. А теперь… — Что теперь? — спросил Минхо, и его голос был хриплым, но в нём была улыбка, которую он не мог сдержать. — А теперь я не хочу, чтобы ты уезжал, — сказал Джисон, и в голосе его не было наглости, была только правда, такая же простая, как эта вода, как эти скалы, как этот свет. — Я не хочу, чтобы ты возвращался в Сеул, к своим билбордам, к своей свите, к своей жизни, где ты всё время хмурый. Я хочу, чтобы ты остался здесь. Со мной. Минхо смотрел на него, на воду, которая стекала по его лицу, на глаза, в которых отражались кувшинки и небо, на губы, которые были припухшими от поцелуев и красными, как цветы на его рубашке, которая висела на байдарке, сохла на солнце, ждала, когда они вернутся. — Я не могу остаться, — сказал Минхо, и это была правда, которая резала горло, как вода, которую он проглотил, когда перевернулся. — У меня работа. Контракты. Обязательства. — Я знаю, — сказал Джисон, и в голосе его не было обиды, было только принятие. — Я просто хотел, чтобы ты знал. Что я буду ждать. Если ты захочешь вернуться. — А если я не захочу возвращаться в Сеул? — спросил Минхо, и это был вопрос, который он не планировал задавать, но который вырвался сам, как только Джисон произнёс эти слова. Джисон посмотрел на него, и в глазах его зажглось что-то, что Минхо не мог назвать — надежда, может быть, или обещание. — Тогда не возвращайся, — сказал Джисон, и его голос был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте была такая сила, что Минхо почувствовал, как мурашки бегут по спине. — Оставайся здесь. Со мной. Будем плавать на байдарке, пить кофе в кафе, гулять по фонтанам, танцевать на карнавалах. Я научу тебя итальянскому. Ты научишь меня не быть таким наглым. — А если мне нравится, что ты наглый? — спросил Минхо, и улыбка его была шире, чем когда-либо. — Тогда я буду наглым, — сказал Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. — Только для тебя. Он потянулся к нему, и Минхо встретил его, и их поцелуй был медленным, глубоким, как вода, которая окружала их, как свет, который падал сверху, как время, которое остановилось здесь, в этом ущелье, среди кувшинок и мха, среди скал и водопада, только для них двоих. Минхо чувствовал каждое движение Джисона, каждое напряжение его мышц, каждый выдох, который становился всё чаще, всё глубже. Руки Джисона лежали на его плечах, пальцы вжимались в кожу, оставляя белые следы, которые тут же исчезали, смытые водой. Минхо скользнул ладонями по его бёдрам, чувствуя, как мышцы напрягаются под его пальцами, как кожа — гладкая, тёплая, покрытая мелкими каплями — горит, даже в этой прохладной воде. Они целовались снова и снова, и каждый поцелуй был глубже предыдущего, жарче, отчаяннее. Джисон обхватил его ногами за талию, и когда Минхо прижал его к стене, поросшей мхом, он почувствовал, как бёдра Джисона сжимаются вокруг него, как его пятки упираются в поясницу, как всё его тело — горячее, влажное, живое — прижимается к нему так плотно, что невозможно понять, где заканчивается один и начинается другой. И в этот момент Минхо почувствовал. Сквозь воду, сквозь мокрые купальные шорты, сквозь собственное возбуждение, которое уже пульсировало в паху, он почувствовал, как твёрд Джисон. Как его член прижимается к его животу, твёрдый, горячий, пульсирующий в том же ритме, что и сердце, которое билось где-то в горле. Джисон был возбуждён. Сильно. Настолько, что, наверное, не мог этого скрыть, даже если бы хотел. И он не хотел. Его бёдра двигались, прижимаясь к Минхо, и из его горла вырвался звук — тихий, хриплый, похожий на стон, который он пытался сдержать, но не смог. Минхо оторвался от его губ, посмотрел на него. Глаза Джисона были тёмными, почти чёрными в зелёном полумраке ущелья, зрачки расширены, губы припухшие, красные, влажные. Он смотрел на Минхо, и в его взгляде не было стыда, не было смущения, была только правда — открытая, горячая, требующая ответа. — Минхо, — прошептал Джисон, и его голос был хриплым, сбитым, как будто он только что пробежал марафон. — Я… — Я знаю, — сказал Минхо, и его голос был таким же хриплым, таким же сбитым. — Я тоже. Он оглянулся. В нескольких метрах от них, у самой стены, был маленький бережок — узкая полоска песка, на которую вода набегала и уходила, оставляя влажные следы. Камни вокруг него были гладкими, отполированными водой, и на одном из них, самом плоском, можно было сидеть, если согнуться, потому что сверху нависала скала, покрытая мхом, и свет сюда почти не проникал, делая это место тёмным, укрытым, тайным. Минхо обхватил Джисона за талию, чувствуя, как его бёдра сжимаются сильнее, когда он понёс его к бережку. Вода становилась мельче, и скоро они уже шли по дну, и Минхо чувствовал под ногами песок, мелкие камни, водоросли, которые скользили между пальцев. Джисон обнимал его за шею, и его дыхание было горячим на щеке, и каждый выдох был прерывистым, как будто он не мог надышаться. Минхо опустил его на плоский камень, и Джисон сел, опираясь на руки, чуть откинувшись назад. Вода доходила ему до пояса, и она была тёмной здесь, почти чёрной, скрывающей всё, что под ней. Но Минхо не нужно было видеть. Он чувствовал. Он встал между ног Джисона, и Джисон раздвинул их шире, приглашая, позволяя, желая. Его бёдра были напряжены, и Минхо видел, как дрожат мышцы, как кожа покрывается мурашками, хотя вода не была холодной. Он провёл руками по внутренней стороне бёдер Джисона, чувствуя, как они вздрагивают под его пальцами, как Джисон задерживает дыхание, когда его пальцы поднимаются выше, к паху, к тому месту, где ткань купальных шортов натянута, мокрая, почти прозрачная. — Минхо, — выдохнул Джисон, и в его голосе было всё — просьба, приказ, мольба, обещание. Минхо наклонился, коснулся губами его живота, и почувствовал, как мышцы напрягаются под его губами, как Джисон выгибается, когда его язык скользит по коже, влажной, солёной, горячей. Он целовал его живот, медленно, не торопясь, чувствуя, как поднимается и опускается грудь Джисона, как его дыхание становится всё чаще, всё громче. Он спускался ниже, и Джисон сжал его плечи, не останавливая, только направляя, только прося, только позволяя. Минхо опустился на колени в воду, и она сомкнулась вокруг его талии, тёмная, тёплая, скрывающая. Он смотрел на шорты Джисона, на то, как ткань натянута, как под ней угадывается форма, как влага пропитала её, делая почти прозрачной. Он провёл пальцами по резинке, чувствуя, как Джисон вздрагивает, как его бёдра напрягаются, как из его груди вырывается звук — низкий, хриплый, похожий на стон, который он не пытается сдержать. — Можно? — спросил Минхо, и его голос был хриплым, как будто он не говорил, а выдыхал это слово. — Да, — выдохнул Джисон, и в этом «да» было всё — согласие, желание, любовь, страх, надежда. Минхо стянул с него шорты, и вода подхватила ткань, унесла куда-то в сторону, но Минхо не смотрел. Он смотрел на Джисона. На его член, который был твёрдым, горячим, пульсирующим, с капелькой воды на головке, которая блестела в скудном свете, пробивающемся сверху. Кожа была гладкой, натянутой, и под ней чувствовались вены — тонкие, голубоватые, пульсирующие в том же ритме, что и сердце Джисона, которое билось так быстро, что, наверное, можно было сосчитать удары, если приложить ухо к груди. Минхо обхватил его рукой, чувствуя, как горяч член, как он пульсирует в ладони, как Джисон выгибается, когда его пальцы сжимаются. Он провёл большим пальцем по головке, собирая каплю влаги, которая выступила на кончике, и Джисон застонал — громко, открыто, не стесняясь. Стены ущелья отразили этот звук, умножили его, вернули обратно, и казалось, что стонет вся вода, все скалы, все кувшинки, которые покачивались где-то там, за пределами их маленького тёмного бережка. — Минхо, пожалуйста, — прошептал Джисон, и его голос был прерывистым, сбитым, как дыхание, которое не может найти ритм. Минхо наклонился, коснулся губами головки, и почувствовал, как Джисон вздрогнул всем телом, как его пальцы вцепились в его плечи, как ногти впиваются в кожу, оставляя полумесяцы. Он провёл языком по головке, чувствуя вкус — солёный, чуть сладковатый, живой — и Джисон застонал снова, громче, отчаяннее. Минхо взял его в рот, медленно, чувствуя, как член наполняет его рот, как он упирается в нёбо, как пульсирует на языке. Он двигался медленно, ритмично, чувствуя, как Джисон подаётся навстречу, как его бёдра двигаются в такт, как его пальцы в волосах Минхо сжимаются, ослабляются, сжимаются снова. Он слышал каждый звук, который издавал Джисон — каждый стон, каждый вздох, каждое сбитое дыхание. Он чувствовал, как дрожат его бёдра, как напрягаются мышцы живота, как сердце бьётся где-то в горле, передавая свой ритм члену, который пульсировал во рту Минхо, становился всё твёрже, всё горячее. Минхо ускорился, чувствуя, как Джисон приближается к краю, как его тело напрягается, как из груди вырываются звуки, которые становятся всё громче, всё отчаяннее. Он обхватил рукой основание, чувствуя, как вены пульсируют под пальцами, как кожа натянута, горяча, как каждый миллиметр этого тела живёт, дышит, желает. — Минхо, я… — выдохнул Джисон, и его голос сорвался, превратился в стон, когда Минхо сжал губы вокруг головки, провёл языком по уздечке, по чувствительному месту, которое заставило Джисона выгнуться дугой, запрокинуть голову, вцепиться в его волосы так сильно, что стало больно. И Минхо чувствовал эту боль, и она была частью этого момента, частью их, частью того, что происходило между ними. Он чувствовал, как Джисон кончает, как горячая жидкость заполняет его рот, как член пульсирует на языке, как стон, который вырывается из груди Джисона, отражается от стен, умножается, возвращается, становится частью воды, воздуха, света. Он проглотил, чувствуя вкус — солёный, горьковатый, живой — и поднял голову. Джисон сидел на камне, откинувшись назад, опираясь на руки, и его грудь тяжело вздымалась, и вода стекала по его животу, по бёдрам, по члену, который медленно терял твёрдость, становясь мягким, спокойным. Глаза его были закрыты, губы приоткрыты, и на лице было выражение, которое Минхо не мог назвать — блаженство, может быть, или удивление, или что-то ещё, что не имело имени. — Минхо, — прошептал Джисон, открывая глаза. — Минхо, что ты… — Тише, — сказал Минхо, поднимаясь на ноги, чувствуя, как вода стекает по его телу, как его собственное возбуждение пульсирует в паху, требуя выхода, но он не спешил. Он обнял Джисона, прижал к себе, чувствуя, как его тело всё ещё дрожит, как дыхание постепенно выравнивается, как сердце замедляется. — Я думал, — сказал Джисон, и его голос был хриплым, как будто он долго кричал, — я думал, что это только в фильмах бывает. — В каких фильмах? — спросил Минхо, и в его голосе была улыбка, которую он не мог сдержать. — В тех, в которых ты снимаешься, — сказал Джисон, и они оба рассмеялись — тихо, горлом, и смех их смешался с шумом водопада, с плеском воды, с шелестом кувшинок. Время здесь, в этом ущелье, текло иначе. Оно было густым, тягучим, как мёд, как свет, который падал сверху, как вода, которая окружала их, держала, не давала упасть. Потом Джисон пошевелился, и Минхо отпустил его, чувствуя, как холодно становится без его тепла. — Нам нужно плыть обратно, — сказал Джисон, и в голосе его появилась та самая нотка, которая была утром, когда он говорил про байдарку. — Солнце садится. Если мы не выйдем до темноты, придётся ночевать здесь. — А что, есть вариант? — спросил Минхо, и в его голосе было что-то, похожее на надежду. — Есть, — сказал Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. — Но я обещал синьоре Летиции, что верну её панаму до заката. Она дорожит этой шляпой. Минхо усмехнулся, помог Джисону найти его шорты, которые унесло течением к кувшинкам, и они оделись, натягивая мокрую ткань на мокрую кожу. Потом подплыли к байдарке, сняли с неё одежду — рубашку Минхо, футболку Джисона, панаму с помпонами, которая всё ещё была оранжевой, яркой, смешной. — Выжми, — сказал Джисон, бросая ему футболку. — Повесим на байдарку. Пусть сохнет по дороге. Они выжали вещи, разложили их на бортах байдарки, и Минхо сел на переднее сиденье, взял весло. Джисон сел сзади, и байдарка медленно двинулась к выходу из ущелья, туда, где свет был ярче, где небо было шире, где ждало море. Они плыли молча, и Минхо чувствовал, как солнце греет его плечи, как ветер сушит лицо, как где-то внутри, глубоко, пульсирует что-то, что не имело названия, но что было здесь, между ними, осязаемое, живое, настоящее. Ущелье осталось позади, и они выплыли в открытое море, где солнце уже клонилось к закату, и вода была золотой, и небо было розовым, и чайки кружили где-то высоко, прощаясь с днём. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом. — Что? — Спасибо, — сказал Джисон, и в этом «спасибо» было всё — и этот день, и ущелье, и водопад, и кувшинки, и то, что было на маленьком бережку, в тени скалы, в тёплой воде. Минхо обернулся. Джисон сидел сзади, панама съехала на затылок, помпоны свисали вниз, и на лицо его падал закатный свет, делая его золотым, почти нереальным. — Не за что, — сказал Минхо, и это было неправдой. Это было за всё. За всё, что было, и за всё, что будет. Они причалили к берегу, когда солнце уже почти село, и на небе загорались первые звёзды. Джисон вытащил байдарку на песок, привязал её к кольцу, которое синьор Паоло вбил в скалу много лет назад. Потом они сели на тёплый песок, и Минхо чувствовал, как он ещё хранит дневное тепло, как он мягкий, как мелкая крошка набивается между пальцами. — Твоя рубашка высохла, — сказал Джисон, снимая её с байдарки и протягивая Минхо. — Твоя футболка тоже, — сказал Минхо, бросая ему его вещи. Они оделись молча, и Минхо чувствовал, как ткань рубашки — зелёная, с оранжевыми цветами — касается его кожи, ещё влажной после купания, и это было приятно, как всё, что связано с этим днём. — Минхо, — сказал Джисон, когда они сидели на песке, глядя на море, которое было тёмным, спокойным, с серебряной дорожкой от луны, которая только начинала подниматься. — Что? — Ты знаешь, что я никогда не забуду этот день? — сказал Джисон, и в голосе его не было наглости, была только правда, такая же простая, как этот песок, как это море, как эти звёзды. — Я тоже, — сказал Минхо, и это было правдой. Он знал, что запомнит этот день навсегда. Запомнит, как пахнет мокрый мох, как свет падает на лицо Джисона, как его губы двигаются в поцелуе, как его пальцы сжимают затылок, как вода стекает по его спине, когда он прижимается ближе. Запомнит навсегда. Потому что это была Италия. Не та, которую показывают в путеводителях, а та, которую он нашёл. Или которая нашла его. В лице человека с наглой улыбкой и тёплыми глазами, который называл себя королём и заставил поверить, что случайности не случайны. Они сидели на песке, глядя, как последние лучи солнца тают за горизонтом, окрашивая воду в густой золотой цвет, который постепенно перетекал в розовый, потом в лиловый, потом в тот глубокий, бархатистый синий, какой бывает только в южных морях перед тем, как на небе зажгутся звёзды. Джисон сидел рядом, поджав колени к груди, и его панама с помпонами лежала на коленях, и он крутил её в руках, рассеянно, как будто думал о чём-то своём. — Пойдём, — сказал он наконец, поднимаясь и отряхивая песок с шорт. — Надо вернуть байдарку, пока синьор Паоло не закрыл сарай. Он старый, рано ложится. Если не успеем, он будет ворчать всю неделю. Минхо встал, чувствуя, как песок прилип к влажной коже, как мышцы гудят после гребли, как где-то внутри всё ещё пульсирует то тепло, которое разлилось там, в ущелье, на маленьком бережку. Он поднял свою рубашку и надел её, не застёгивая, оставив пуговицы открытыми. Ветер с моря трепал полы, и ткань хлопала, как парус, и Минхо чувствовал себя легким, почти невесомым. Они пошли по тропинке, которая вилась вдоль берега, туда, где в маленькой бухте стоял домик синьора Паоло. Стены его были выкрашены в голубой цвет, такой яркий, что даже в сумерках он казался светящимся, и на веранде горел фонарь, и старик сидел в кресле-качалке, курил трубку и смотрел на море. Когда он увидел их, лицо его расплылось в улыбке, и он что-то заговорил по-итальянски, быстро, жестикулируя, и Джисон отвечал ему так же быстро, смеясь, и они оба смотрели на Минхо, и синьор Паоло кивал, и что-то говорил, от чего Джисон краснел — Минхо видел это даже в свете фонаря. — Что он сказал? — спросил Минхо, когда они отошли от домика, и байдарка была уже привязана на своём месте, и панама Джисона висела на гвозде у двери, ожидая завтрашнего утра. — Сказал, что ты хороший, — сказал Джисон, и в голосе его была улыбка. — И что я наконец-то нашёл себе компанию. А то он думал, я так и буду один плавать до старости. — А ты что сказал? — Сказал, что ты не компания, — Джисон посмотрел на него, и в глазах его зажглась та самая искра, которая была в первый день, в аэропорту, когда их пальцы встретились на ручке чемодана. — Сказал, что ты — моя Италия. Минхо остановился. Они стояли на тропинке, которая вела к набережной, и вокруг них было море, и скалы, и звёзды, которые уже зажглись на небе, яркие, далёкие, холодные. Джисон стоял напротив, и его лицо было в тени, но Минхо видел, что он улыбается — не нагло, не громко, а тихо, почти застенчиво. — Твоя Италия? — переспросил Минхо, и голос его прозвучал хрипло, как будто он долго молчал. — Моя, — сказал Джисон, и в его голосе не было игры, была только правда, такая же простая, как этот ветер, как эти волны, как эти звёзды. Они пошли дальше, и теперь они шли медленно, не торопясь, потому что вечер был слишком хорош, чтобы спешить, и море было слишком спокойным, и небо слишком глубоким. Тропинка вывела их к набережной, и здесь было пусто — только чайки сидели на парапете, и фонари горели жёлтым светом, и где-то вдалеке играла музыка, тихая, тягучая, как мёд. — Прогуляемся? — спросил Джисон, и в его голосе было что-то, похожее на просьбу, хотя он никогда не просил, он всегда приглашал, всегда звал, всегда был уверен, что Минхо пойдёт за ним. — Прогуляемся, — сказал Минхо, и это было так просто, как будто они делали это всегда. Они шли по набережной, и волны лизали камни внизу, и вода была тёмной, почти чёрной, с серебряными дорожками от луны, которая только начинала подниматься. Джисон шёл рядом, и его плечо почти касалось плеча Минхо, и он говорил — о том, как нашёл это место, о том, как синьора Летиция учила его итальянскому, о том, как он в первый раз попробовал лимончелло и чуть не задохнулся, потому что пил его как воду. Он говорил, и Минхо слушал, и чувствовал, как внутри разливается тепло, как напряжение, которое было с ним все эти годы, тает, уходит, становится неважным. — Знаешь, — сказал Минхо, когда смех утих, и они снова пошли по набережной, медленно, не торопясь. — Я думал, что ты сумасшедший. — Сумасшедший? — Джисон приподнял бровь, и на лице его появилось выражение, которое Минхо уже знал — смесь удивления и насмешки. — Это что, комплимент? — Это наблюдение, — сказал Минхо, и в его голосе была серьёзность, которая была неожиданной даже для него самого. — Я думал, что ты просто наглый, громкий, сумасшедший кореец, который провёл в Италии слишком много времени и забыл, как ведут себя нормальные люди. — А теперь? — спросил Джисон, и в его голосе не было игры, был вопрос, на который он хотел услышать ответ. — А теперь, — Минхо остановился, повернулся к нему, и они стояли на набережной, под фонарём, который горел жёлтым светом, и море шумело где-то внизу, и звёзды горели на небе, и никого не было вокруг, только они двое. — А теперь я думаю, что ты сумасшедший. Но в хорошем смысле. Ты говоришь то, что думаешь. Ты делаешь то, что хочешь. Ты не боишься быть смешным, быть наглым, быть собой. Ты… — он замолчал, подбирая слова, и Джисон ждал, и в его глазах было что-то такое, что заставляло сердце биться быстрее. — Ты свободный. А я всю жизнь только играл свободу. На сцене, на экране, перед камерой. А по-настоящему — никогда. Джисон смотрел на него, и в его глазах не было наглости, не было игры, была только правда, такая же простая, как этот ветер, как эти волны, как эти звёзды. — Минхо, — сказал он, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте была такая сила, что Минхо почувствовал, как мурашки бегут по спине. — Ты сейчас говоришь то, что думаешь. Ты делаешь то, что хочешь. Ты не боишься быть собой. Со мной. — С тобой, — сказал Минхо, и это была правда, самая простая, самая страшная, самая правильная правда. — Только с тобой. Джисон шагнул к нему, и их плечи соприкоснулись, и Минхо чувствовал его тепло, его дыхание, его присутствие. — А знаешь, что я думаю? — сказал Джисон, и в его голосе снова появилась та самая наглая нотка, но она была мягче, теплее, чем раньше. — Что? — Я думаю, что мы с тобой оба сумасшедшие, — сказал Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. — Я — потому что уехал из Сеула в никуда и три года жил один, разговаривая с чайками. А ты — потому что приехал в Италию, чтобы отдохнуть от всего мира, а вместо этого нашёл меня. И до сих пор не сбежал. — А должен был? — спросил Минхо, и в его голосе была улыбка, которую он не мог сдержать. — Должен, — сказал Джисон, и его глаза смеялись, и в них отражались фонари и звёзды, и Минхо видел в них себя, и это было странно, и это было правильно. — Я же сумасшедший. От сумасшедших надо бежать. Это написано во всех инструкциях по безопасности. — Я не читал инструкции, — сказал Минхо. — А надо было, — сказал Джисон, и они оба рассмеялись, и смех их разнёсся по набережной, отразился от воды, вернулся обратно, и казалось, что смеётся всё море, все скалы, все звёзды. Они пошли дальше, и теперь они шли ещё медленнее, и их руки почти касались, и Минхо чувствовал, как где-то внутри, глубоко, разливается что-то такое, чему он не знал названия, но что было здесь, между ними, осязаемое, живое, настоящее. — Джисон, — сказал Минхо, когда они остановились у самого конца набережной, там, где фонари кончались и начиналась темнота, и только звёзды горели в небе, и море было чёрным, бесконечным. — Что? — Я думал, что приехал в Италию, чтобы найти себя, — сказал Минхо, и голос его был серьёзным, без тени той игры, которая была между ними в первые дни. — Я думал, что мне нужно тишина, покой, одиночество. Чтобы понять, кто я без камер, без сценариев, без людей, которые говорят, что мне делать. А оказалось… — Что? — спросил Джисон, и в его голосе не было наглости, было только ожидание. — А оказалось, что мне нужен был не покой, — сказал Минхо, и он смотрел на Джисона, и в его глазах было что-то, чего он никогда раньше не видел в себе — открытость, может быть, или смелость, или что-то ещё, что не имело названия. — Мне нужен был ты. Джисон замер. Всего на секунду, но Минхо заметил, как дрогнули его губы, как в глазах появилось что-то тёплое, почти нежное. — Минхо, — сказал Джисон, и голос его был хриплым, сбитым, как будто он только что пробежал марафон. — Ты сейчас серьёзно? — Серьёзно, — сказал Минхо, и это была правда, самая простая, самая страшная, самая правильная правда. — Я никогда не был так серьёзен. Джисон смотрел на него, и в его глазах было всё — удивление, радость, страх, надежда, любовь. Всё, что копилось между ними с первого дня, с аэропорта, с чемодана, с кафе, с пляжа, с фонтана, с карнавала, с ущелья, с водопада. Всё это было здесь, на набережной, под звёздами, у чёрного моря. — Знаешь, — сказал Джисон, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте была улыбка, которую Минхо чувствовал кожей, — а я ведь тоже думал, что мне нужен покой. Три года я жил один, думал, что мне никто не нужен, что я сам себе король, сам себе страна, сам себе всё. А потом приехал какой-то хмурый актёр, занял моё место на пляже, украл мой фонтан, перевернул мою байдарку и заставил меня поверить в случайности. — Я не заставлял, — сказал Минхо, и в его голосе была улыбка. — Заставил, — сказал Джисон, и его глаза смеялись, и в них отражались звёзды, и Минхо видел в них себя. — И теперь я не знаю, что мне делать. Потому что ты уедешь через несколько дней, а я останусь здесь. С моим пляжем, с моим фонтаном, с моей байдаркой. И с чайкой, которую зовут Антон. — А что, если я не уеду? — спросил Минхо, и этот вопрос вырвался раньше, чем он успел подумать. Джисон посмотрел на него, и в его глазах зажглось что-то, что Минхо не мог назвать — надежда, может быть, или обещание. — А что, если ты уедешь, а потом вернёшься? — спросил Джисон, и в его голосе была та самая наглая уверенность, которая была с ними с первого дня. — Что, если ты будешь приезжать каждое лето, и мы будем плавать на байдарке, и пить кофе в кафе, и гулять по фонтанам, и танцевать на карнавалах? Что, если ты научишь меня не быть таким наглым, а я научу тебя быть счастливым? — А если мне нравится, что ты наглый? — спросил Минхо, и улыбка его была шире, чем когда-либо. — Тогда я буду наглым, — сказал Джисон, и улыбка его была наглой, тёплой, и от неё у Минхо снова перехватило дыхание. — Только для тебя. Он потянулся к нему, и Минхо встретил его, и их поцелуй был медленным, глубоким, как море, которое шумело где-то внизу, как звёзды, которые горели на небе, как время, которое остановилось здесь, на этой набережной, под этим фонарём, только для них двоих. — Знаешь, — сказал Джисон, когда они оторвались друг от друга, и его голос был хриплым, сбитым, но в нём была улыбка. — А ведь я так и не спросил тебя, как тебе Италия. — Нравится, — сказал Минхо, и это была правда. — Врёшь? — спросил Джисон, и в его голосе была та самая нотка, которая была с ними с первого дня. — Нет, — сказал Минхо. — В этот раз нет. Джисон засмеялся,  и Минхо смотрел на него, и думал о том, что это, наверное, и есть Италия. Они стояли на набережной, под звёздами, у чёрного моря, и Минхо чувствовал, как внутри, где-то глубоко, разливается что-то такое, чему он не знал названия, но что было здесь, между ними, осязаемое, живое, настоящее. И он знал, что запомнит это навсегда. Запомнит, как пахнет море, как светят звёзды, как улыбается Джисон. Запомнит, чтобы потом, в Сеуле, среди билбордов и камер, среди сценариев и интервью, среди людей, которые всегда чего-то ждут, иметь что-то своё. Что-то настоящее. Что-то, что не отнимет никто.
Примечания:
Отзывы (3)