I'll break your bones.

NC-17
В процессе
63
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 81 страница, 24 908 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
63 Нравится 144 Отзывы 9 В сборник

ГЛАВА XI:«слияние»

Настройки
Примечания:
День начался не с солнца — в пирамиде вечно царил полумрак, рассеиваемый лишь масляными лампами да редкими световыми колодцами, — а с тишины. Такой глубокой, что Наджия, проснувшись у очага, сначала испугалась: ей почудилось, что Финкс не дышит. Она резко обернулась. Он дышал. Спал на боку, подтянув колени к груди, одеяло сползло на пол. Лицо было безмятежным — без обычной судороги гнева или боли. Рука с повязкой лежала поверх пустого ножа, который он, видимо, машинально сжимал ночью, но так и не пустил в ход. «Прогресс», — подумала Наджия и, стараясь не шуметь, поднялась. Кости ныли — спать на каменном полу возле взрослого мужчины, пусть даже бога или чудовища, было удовольствием сомнительным. Она потянулась, разминая затёкшую шею, и вдруг поняла: в пирамиде пахнет иначе. Не пылью и старой кровью, а сухой полынью, которую она вчера повесила у порога, и чуть-чуть — мылом. Она сама принесла эти запахи. Сама вдохнула их в этот мёртвый камень. Финкс завозился во сне, что-то пробормотал. Она замерла. Но он не проснулся — только повернулся на спину, раскинув руки. Теперь он казался совсем беззащитным: старая туника задралась, обнажая рёбра, на шее билась жилка. Наджия смотрела на него и думала о странной вещи. О бабочках. У бабушки была коллекция — под стеклом, пришпиленные булавками, с надписями на латыни. Красивые. Мёртвые. Навсегда. Финкс был как такая бабочка — пришпиленный к пирамиде собственной тьмой. Только он всё ещё дёргал крыльями. — Хватит пялиться, — сказал он вдруг, не открывая глаз. — Это раздражает. — Я думала, ты спишь. — Я всегда наполовину не сплю. — Он приоткрыл один глаз, мутный, цвета штормового моря. — Ты храпишь, кстати. — Не вру, — сказала Наджия, поднимаясь. — Я правда не храплю. — Значит, мыши. — В пирамиде нет мышей. Ты их съел. Финкс хмыкнул и сел, растирая лицо здоровой рукой. Жест был таким обыденным, таким человеческим, что у Наджии на секунду сжалось сердце. Не от жалости — от какого-то иного чувства, для которого тоже не было названия. — Сегодня второй день, — сказала она. — Ты обещал рассказывать. Про отца. Про мать. — Я не обещал, — буркнул Финкс. — Ты сказал «завтра» себе сам. Я слышала. Он посмотрел на неё исподлобья. — Ты подслушиваешь мои разговоры с пустотой? — Пустота громкая. Очень. Хочешь завтрак? — Я не голоден. — А я голодна. И я не буду есть одна. Потому что еда — это не про «запихнуть в себя». Это про «сидеть вместе». Даже если ты бог. Финкс долго смотрел на неё, потом встал, поднял одеяло, аккуратно сложил — неожиданно педантично для человека, который вчера бил кулаком в пол. — Каша? — спросил он. — Каша. — Пересоленая? — Я учусь. — Ладно, — сказал он. — Пойдём. И я... расскажу. Про отца. Но ты не будешь меня жалеть. — Не буду, — пообещала Наджия. — Я вообще не умею жалеть. Я умею слушать. Это другое. Они пошли на кухню. Наджия — впереди, Финкс — на полшага сзади. Не как конвоир, не как жертва. Как два человека, которые зачем-то решили идти рядом. За завтраком, глядя, как Финкс давится кашей, но ест — методично, ложка за ложкой, — она спросила: — Как звали твоего отца? Финкс опустил ложку. Посмотрел в стену. — Отец... У него не было имени. То есть было, но я его не помню. Все звали его «Верховный». Или «Тот, Кто Говорит с Небом». Он был... огромный. Всегда в мантии. Всегда с посохом. Когда он входил, гас свет. Буквально — он гасил лампы, потому что говорил, что истина живёт в темноте. Он не разговаривал со мной. Он вещал. — Как бог, — тихо сказала Наджия. — Да. И я должен был стать таким же. С детства. Меня учили не плакать, не смеяться, не хотеть. Хотеть — это слабость. Желать — это грех. А если я всё же чего-то хотел... — Финкс замолчал, провёл пальцами по запястью, где багровели старые шрамы, которых Наджия раньше не видела. — Он показывал мне, что бывает с теми, кто хочет. Слуг наказывали при мне. Животных. Однажды — мою няню. Она дала мне конфету. Я съел. А потом смотрел, как ей отрубают пальцы. Отец сказал: «Это ты сделал. Запомни. Сладкое — это боль». Наджия сидела, замерев. Каша остыла. В горле стоял ком. — Сколько тебе было? — спросила она. — Шесть. Или семь. Я не помню точно. Я перестал считать дни. Дни ничего не значили, потому что завтра всегда было хуже. — А мать? — Мать... — Финкс горько усмехнулся. — Мать была тенью. Она жила в своих покоях. Когда отец... наказывал меня, она поворачивалась спиной. Брала пяльцы. Вышивала. Она вышила сто сорок семь картин за свою жизнь. Цветы. Птицы. Небо. Всё, чего не было в пирамиде. Ни одной картины с людьми. Она не смотрела на меня. Я думал, она меня не видит. А потом, когда я стал старше, понял: она видела. Просто так было безопаснее. Для неё. Не для меня. Он замолчал. В кухне стало тихо. Где-то капала вода — монотонно, как метроном. Наджия встала, обошла стол, села рядом с ним на скамью — не напротив, а плечом к плечу. — Ты был ребёнком, — сказала она. — Ты не мог ничего изменить. — Я мог не есть конфету, — ответил Финкс. — А я съел. — Конфета не причина. Твой отец искал повод. Если бы не конфета, он нашёл бы другое. Потому что такие люди не наказывают за проступки. Они наказывают, потому что хотят наказывать. Ты был не виноват. Финкс молчал. Его плечо дрожало — едва заметно. — Ты говоришь правильные слова, — сказал он наконец. — Но я им не верю. — А ты попробуй. По чуть-чуть. Как кашу. Он повернулся к ней. В глазах стояла влага — не слёзы, но близко. Он смотрел на неё так, будто видел впервые: не пленницу, не оппонента, не опасность. А человека, который сидит рядом и говорит простые вещи, от которых внутри что-то хрустит и ломается — старая корка, старая боль, старая ложь о том, что он — монстр по праву рождения. — Почему ты это делаешь? — спросил он. — Почему ты со мной возишься? Наджия подумала. Честно. Без пафоса. — Потому что, когда я держала ту иглу, а ты стоял передо мной — я ждала, что ты ударишь. Или схватишь. Или сделаешь то, что делали другие. Но ты спросил «помоги». Ты дал мне нож — пусть даже им ты ранил себя, — но ты дал мне выбор. За два года в этой пирамиде это был первый раз, когда у меня был выбор. И я решила: если ты способен на это, — она ткнула пальцем ему в грудь, туда, где сердце, — то я способна сидеть с тобой и слушать про конфеты, пальцы и мать, которая вышивала. Даже если мне страшно. Финкс опустил голову. Закрыл лицо здоровой рукой. Плечи его затряслись, но на этот раз беззвучно — он плакал, вбирая воздух короткими толчками, захлёбываясь, как человек, который двадцать лет не дышал. Наджия не обнимала его. Не говорила «тише-тише». Просто сидела рядом и смотрела в стену, давая ему пространство. Она знала: иногда сострадание — это не прикосновение. Это умение не отвернуться. Когда он успокоился, она сказала: — Знаешь, чего я хочу прямо сейчас? — Чего? — голос его был сиплым, разбитым. — Чтобы ты научил меня заваривать тот чай, который стоит в твоём шкафу и пахнет мятой. Я не умею. Ты заваривал его мне первые месяцы, когда я ещё не могла ходить. — Ты помнишь чай? — он поднял голову, изумлённый. — Я помню всё, — сказала Наджия. — Каждую мелочь. Потому что мелочи — это единственное, из чего можно собрать обратно веру. Идиотскую, слепую, но веру. Так что? Научишь? Финкс встал. Вытер лицо рукавом. Пошёл к шкафу, достал глиняный горшочек с сухой мятой, маленький чайник, две чашки. — Тут важно не дать воде закипеть, — сказал он. — Когда пузырьки у дна, но ещё не поднимаются — вот тогда заливаешь. И накрываешь тканью. Ждёшь ровно тридцать ударов сердца. Не двадцать, не сорок. Тридцать. — Почему тридцать? — спросила Наджия, принимая из его рук горшочек. — Потому что на тридцати ударах я однажды остановился, когда хотел... когда думал о том, чтобы не жить. Я считал удары. Дошёл до тридцати. А на тридцать первом услышал, как ты ходишь за стеной, и передумал. С тех пор — тридцать. Это число, которое меня держит. Наджия заварила чай по всем правилам — не довела до кипения, залила, накрыла тканью и, глядя в стену, начала считать удары собственного сердца. Раз. Два. Три... На пятнадцатом она сбилась, потому что Финкс взял её за руку. Просто взял — не сжал, не притянул, не угрожал. Держал тёплыми, шершавыми пальцами, глядя куда-то в угол. — Тридцать, — сказала Наджия, когда чай был готов, и разлила его по чашкам. — Пей. У тебя руки трясутся. — Это не от страха, — сказал Финкс. — Это от того, что я не знаю, как быть нормальным. — Нормальным быть скучно, — ответила она, садясь обратно. — Ты не нормальный, Финкс. Ты — трудный. Как кроссворд. Но я, знаешь ли, люблю кроссворды. Бабушка научила. Он фыркнул в чашку — не насмешливо, а почти весело. — Кроссворд. Меня ещё никто так не называл. — Привыкай. У тебя впереди ещё много нового. Например, сегодня я научу тебя мыть полы. Правильно. С уксусом. — Я — бог. Я не мою полы. — Ты — бог с перерезанной рукой и качелями в голове, — возразила Наджия. — Полы помоем. Чай попьём. И, может, ты покажешь мне, где в этой пирамиде световой колодец? Я видела свет сверху в одном из переходов, но там завал. — Это старая обсерватория, — сказал Финкс. — Отец там смотрел на звёзды. Но в неё нет входа — всё засыпало песком. — Значит, раскопаем, — сказала Наджия. — Мне нужен свет. И тебе нужен. Она допила чай, встала, оправила тунику — старую, штопаную, но чистую. — Идёшь? — спросила она. — Куда? — К завалу. Посмотрим масштаб бедствия. Я не обещаю, что справимся за день, но начать надо. Финкс посмотрел на неё, на чашку, на свои руки. Внутри снова заворочалось что-то — но не ярость, не страх, не голос, приказывающий убить. Это было любопытство. Детское, забытое: «А что, если попробовать?» — Иду, — сказал он. — Но лопату дам тебе. У меня рука. — У тебя другая рука здоровая, — парировала Наджия. — Лопату — тебе. Мне — ведро. И пошли. Если будешь ныть — получишь ложкой. — Ты опять угрожаешь ложкой богу, — заметил Финкс. — А ты опять называешь себя богом. Хотя только что плакал над мятным чаем. Не сходится. Финкс замолчал. А потом улыбнулся — криво, неуверенно, как учатся ходить после перелома. — Не сходится, — согласился он. — Ладно. Веди. И они пошли в темноту коридора — пленница и тюремщик, сиделка и пациент, женщина с ложкой и бог, который разучился быть богом. Впереди ждал завал, песок, пыль и, может быть, где-то высоко — крошечный луч света, который они еще не видели, но уже решили откопать. Обсерватория оказалась дальше, чем думала Наджия. Они шли через анфиладу заброшенных залов — Финкс освещал путь лампой, держа её в здоровой руке, а она несла ведро и лопату, чувствуя, как пот стекает между лопаток. Пирамида внутри была бесконечной: коридоры ветвились, уводили вниз, вверх, раздваивались и снова сходились. Без проводника она бы заблудилась за минуту. — Твой отец построил это, чтобы запутать, — сказала она, перешагивая через трещину в полу. — Мой отец строил, чтобы спрятаться, — поправил Финкс, не оборачиваясь. — Не запутать. Спрятаться. Он боялся внешнего мира. Говорил, что снаружи — хаос, а здесь — порядок. Порядок камня. Порядок темноты. — И ты в это верил? — Я не знал другого. — Он остановился у арки, наполовину заваленной песком. — Пришли. Наджия подняла лампу выше. Перед ними была стена — не каменная кладка, а слежавшийся песок пополам с осколками известняка. Где-то наверху, метрах в пяти, зияла щель, из которой падал тонкий, почти невидимый луч. Он высвечивал пылинки, кружащиеся в воздухе, и ложился на пол бледным пятном размером с ладонь. — Это оно? — спросила Наджия. — Да. Раньше здесь была винтовая лестница. Она обрушилась на второй год после смерти отца. Я... не стал расчищать. — Почему? Финкс поставил лампу на выступ, взял у неё лопату — всё-таки взял, несмотря на протесты, — и воткнул черенок в песок. — Потому что там, наверху, отец проводил ритуалы. Смотрел на звёзды и говорил с теми, кого называл «Истинными». Я боялся, что если расчищу, они вернутся. — Звёзды? — спросила Наджия. — Нет. Голоса. — Финкс надавил на лопату здоровой ногой, и песок посыпался вниз, зашуршал, как сухая кожа. — У отца были книги — чёрные, в кожаных переплётах. Он читал их только там, наверху. Говорил, что звёзды усиливают слова. Однажды ночью я прокрался за ним. Спрятался за колонной. И слышал, как он говорит с пустотой. Так же, как я сейчас. Только ему пустота отвечала. Наджия почувствовала холодок вдоль позвоночника. — Что она говорила? — Что он избран. Что его сын — то есть я — станет сосудом для чего-то большего. Что боль — это ритуал, очищение, необходимость. Что любовь — помеха. Что всё живое снаружи пирамиды — скверна. — Финкс работал размеренно, даже ритмично. Лопата входила в песок, он отбрасывал его в сторону, и куча у стены росла. Голос его звучал ровно, почти отстранённо. — Знаешь, что самое смешное? — Что? — Когда отец умер, я поднялся туда. Книги всё ещё лежали на столе. Я открыл одну — самую старую, с выцветшими страницами. Она была пустой. — В каком смысле пустой? — Чистые листы. Все. Ни одной буквы. Отец читал вслух по пустым страницам. И ему отвечали. Наджия подняла ведро с песком, отнесла его к дальней стене, высыпала. Вернулась. Финкс всё ещё копал, не глядя на неё. — Твой отец был болен, — сказала она тихо. — Как и ты. Только он не искал помощи. Он превратил свою болезнь в религию. И тебя в неё втянул. — Я знаю, — сказал Финкс. — Теперь знаю. А тогда... тогда я думал, что во мне действительно живёт что-то чужое. Что-то, что хочет убивать. Или быть убитым. Я не знал, что это просто... химия. Сломанный механизм в голове. — Это не «просто», — возразила Наджия, принимая у него полное ведро. — Это серьёзно. Но с этим можно жить. Ты уже живёшь. Два дня без попыток меня убить — это, знаешь ли, рекорд. Финкс хмыкнул и копнул глубже. Лопата звякнула о камень. — Ступенька, — сказал он. — Первая. Наджия подошла ближе, осветила лампой. Из песка действительно выступал край каменной ступени — стёртый, но целый. — Откопай ещё, — велела она. — Если ступени целы, сможем подняться без лестницы. Они работали молча. Песок поддавался легче, чем Наджия ожидала — видимо, здесь не было монолитных глыб, только осыпавшаяся порода. Через час они расчистили пять ступеней. Ещё через час — десять. Свет сверху становился ярче, и теперь в луче танцевала уже не горстка пылинок, а целое облако. — Дай мне лопату, — сказала Наджия. — Ты вспотел. — Я в порядке. — Ты побледнел. И рука дрожит. Сядь. Финкс хотел возразить, но она взяла его за локоть, усадила на расчищенную ступеньку, протянула флягу с водой. — Пей. Он выпил. Она взяла лопату и продолжила. Песок скрипел под лезвием, и в этом скрипе было что-то успокаивающее — ритмичное, предсказуемое. Не то что качели у него в голове. — Ты когда-нибудь видела звёзды? — спросил вдруг Финкс. — Конечно, — ответила Наджия, не прекращая копать. — До того, как попала сюда. У нас в деревне не было ламп — экономили масло. Ночи были чёрными, как дёготь, а звёзд — больше, чем песчинок в этом завале. Бабушка знала их имена. Говорила, что каждая звезда — это чей-то предок, который смотрит на землю и помнит. — Красивая ложь. — Может, и нет. Откуда ты знаешь? Финкс помолчал. — Я никогда не видел звёзд. Только через щель в крыше, и то — кусочек неба, не больше. Отец говорил, что смотреть на звёзды можно только в обсерватории, через специальные линзы. А просто так — нельзя. Это как смотреть в глаза богу без подготовки. — И ты ни разу не нарушил запрет? — Нарушил. Однажды. Мне было десять. Я пробрался наверх ночью и посмотрел в линзу без спроса. И знаешь, что я увидел? — Что? — Ничего особенного. Просто точки. Даже не очень яркие. Я ждал, что ослепну, как предупреждал отец. Или что голоса заговорят со мной. Но ничего не случилось. Я просто стоял и смотрел. И мне было скучно. Наджия рассмеялась — негромко, но искренне. Смех эхом разнёсся по залу. — Ты разочаровался в звёздах, — сказала она. — Это самое человеческое, что я от тебя слышала. — Я был ребёнком, — пожал плечами Финкс. — Я ждал чуда. А чуда не было. И тогда я решил, что со мной что-то не так. Что я недостаточно... божественен. — А звёздам было всё равно. — Да. Им было всё равно. — Он поднялся, отобрал у неё лопату — настойчиво, но не грубо. — Дай мне. Я отдохнул. Они копали по очереди до самого вечера. Когда лампа начала гаснуть — масло кончалось, — они расчистили почти всю лестницу. До люка наверху оставалось всего ничего: может быть, три ступени и куча щебня. — Завтра, — сказала Наджия, отряхивая ладони. — Завтра ты увидишь звёзды. Не через линзу. Просто поднимешь голову. Финкс посмотрел вверх, где теперь зияло уже не пятнышко, а целое окно в потолке — мутное, затянутое паутиной и пылью, но всё же окно. — Я не знаю, хочу ли, — сказал он тихо. — Почему? — Потому что если они снова окажутся просто точками... если там не будет ничего... я не знаю, что тогда. Может, я снова захочу сжечь мир. Или себя. Надя взяла его за руку — ту, что была с повязкой-бантиком, — и сжала пальцы. — Они просто точки, Финкс. Но ты будешь смотреть на них не один. И это всё меняет. Он не ответил. Но когда они шли обратно через тёмные залы, он держал лампу так, чтобы свет падал ей под ноги. И шаг его был медленнее, чем обычно — не от усталости, а от того, что он подстраивался под её походку. Вечером они снова сидели у очага. Наджия варила кашу — наконец-то не пересолила, — а Финкс, скрестив ноги, разглядывал свои ладони. Мозоли от лопаты вздулись белыми волдырями. Он трогал их, морщился, но не жаловался. — Больно? — спросила Наджия. — Терпимо, — ответил он. — Это другая боль. Не та, что внутри. Снаружи. — Полезная боль. От работы. — Мне нравится. — Он поднял на неё глаза, и в них снова мелькнуло что-то — не ярость, не страх, а удивление перед самим собой. — Я никогда не работал руками. Только ритуалы, только заклинания, только... наказания. А тут — лопата, песок, ведро. И ты. И это почему-то имеет смысл. Наджия помешала кашу, попробовала, кивнула своим мыслям. — Завтра доберёмся до обсерватории. Потом помоем полы в твоей комнате. Потом... — Потом ты захочешь уйти, — перебил он. Не агрессивно — грустно. Как о неизбежном. Наджия отставила ложку. — Я думала об этом, — сказала она честно. — Да. Я хочу уйти. Не потому что здесь плохо. А потому что там — мир. Там ветер. Там небо не через щель. Там моя деревня, если она ещё цела. Там... — Если бы у тебя была возможность, — снова перебил Финкс, — ты бы ушла прямо сейчас? Если бы я открыл дверь и сказал: «Иди»? Наджия смотрела на него долго. Огонь отбрасывал тени на его лицо, и в этом полумраке он снова казался не человеком — изваянием, истуканом, божеством, высеченным из чёрного камня. — Нет, — сказала она наконец. — Не сейчас. — Почему? — он подался вперёд, и в голосе его прозвенело что-то острое, почти жадное. — Потому что ты ещё не научился мыть полы, — сказала она. — И не увидел звёзды. И не заварил чай сам, без меня. Я не могу уйти, не закончив. Это как... как начать книгу и бросить на середине. Бабушка говорила, что так нельзя. Финкс откинулся назад, прикрыл глаза. Выдохнул. — Твоя бабушка была мудрой женщиной. — Она была единственным человеком, который не боялся меня, — сказала Наджия. — Даже когда я злилась. Даже когда кричала. Она садилась рядом и молчала. И я успокаивалась. Просто от того, что кто-то рядом. — Как ты со мной. — Как я с тобой. Только я не твоя бабушка. Я твоя... — она замялась, подбирая слово, — задача. Кроссворд наоборот. — Это как? — Ты разгадываешь меня, а я — тебя. И мы оба не знаем правильных ответов. Но заполняем клеточки. День за днём. Снаружи, за толщей камня, должно быть, наступила ночь. В пирамиде время текло иначе — его измеряли не солнцем, а усталостью, голодом, моментами странной тишины, когда даже качели в голове Финкса замирали. — Завтра, — сказал он, — я покажу тебе книги отца. Те, что в обсерватории. Мы можем сжечь и их. Или оставить. Как ты решишь. — Решать будешь ты, — ответила Наджия, раскладывая кашу по мискам. — Это твоё наследство. Не моё. Я только помогу донести их до очага. — Ты серьёзно? — Абсолютно. Я не могу прожить за тебя твою жизнь. Могу только идти рядом. Решения — твои. Даже плохие. — Даже если я решу тебя запереть? — Даже тогда. Но если ты решишь запереть, — она подняла ложку, и в свете очага та блеснула, как маленький, нелепый меч, — помни: у меня есть оружие. Финкс рассмеялся. Смех был тихим, но настоящим — не всхлипом, не истерикой, а простым человеческим смехом над глупой шуткой. — Ложка против бога, — сказал он. — Ложка против человека с качелями в голове, — поправила она. — Ешь давай. Остынет. И он ел. Медленно, тщательно, ложку за ложкой — теперь уже не потому что заставлял себя, а потому что каша была вкусной. Или потому что сидеть с ней у очага в тишине было единственным правильным способом закончить этот странный, долгий, почти счастливый день. Позже, когда Наджия ушла в свою комнату (петлю она затянула, но не до конца — так, на всякий случай), Финкс сидел в темноте и думал о звёздах. О том, что завтра он их увидит. Не через линзу. Не через отцовские запреты и ритуалы. Просто поднимет голову. И почему-то именно это пугало его больше, чем всё, что случилось за последние два года. Потому что если звёзды окажутся просто точками, значат ли это, что и он — просто человек? Со сломанным механизмом, с дурной кровью, с голосами в голове — но человек? И если да — способен ли человек на прощение? На искупление? На любовь? Ответов не было. Была только темнота, тёплый очаг и тишина в голове — хрупкая, как первый лёд, готовая треснуть в любой момент. Но пока она держалась — он жил. … Мысли о прошлом нахлынули внезапно — без предупреждения, как всегда. Финкс сидел у догорающего очага, смотрел на угли, и в их багровом свечении ему чудились другие времена. Времена, когда он ещё верил. Он помнил золото. Не монеты, не украшения — золотую пыль, которой были покрыты стены его детских покоев. Она осыпалась на пол, когда он, маленький, бегал босиком по коридорам. Слуги сметали её каждое утро, а к вечеру она появлялась снова — потому что так было должно. Потому что бог не может ходить по голому камню. Он помнил голод — вернее, его отсутствие. Еду приносили раньше, чем он успевал захотеть. Фрукты, мёд, мясо молодых газелей. Всё самое лучшее — ему, избранному. Он не знал слова «голод», пока однажды не увидел, как один из слуг подбирает крошки с его стола. Тайком. Дрожащими руками. Тогда Финкс спросил отца: «Почему он ест с пола?» Отец ответил: «Потому что он — не ты». И этого объяснения было достаточно. На целых десять лет. А потом были мольбы. Каждое утро, до восхода солнца, жрецы выстраивались в ряд перед его ложем. Они падали ниц, простирали руки, и их голоса сливались в один монотонный гул: «Бог наш, прими наши извинения. Бог наш, даруй нам шанс на жизнь. Бог наш, не гневайся...» Финкс, ещё ребёнок, сидел на огромном троне — слишком большом для его худого тела — и смотрел на них сверху вниз. Он не понимал, за что они извиняются. Он не знал, в чём их вина. Но они плакали, кричали, били себя в грудь, и воздух в пирамиде дрожал от их отчаяния. Он хотел им ответить. Правда хотел. Хотел сказать: «Встаньте. Я не гневаюсь. Я даже не знаю, кто вы». Но «шай» — этот невидимый ошейник, эта сила или слабость, которую ему вшили под кожу вместе с кровью отца, — не давала. Она блокировала слова. Сжимала горло. Превращала язык в камень. И он молчал. А они умирали. Дети, которых он видел мельком в нижних залах. Взрослые, чьи лица стёрлись из памяти. Они умирали от голода, от болезней, от старости — а он, их бог, просто сидел и смотрел. Не потому что не хотел помочь. А потому что не мог. Боги — те, настоящие, которые давно «вознеслись», — сделали вывод быстро. Финкс бесполезен. Маленький, слабый, самовлюблённый — так они говорили за его спиной, а иногда и в лицо. Он хотел поспорить, но всякий раз прикусывал язык. Потому что они ведь сами от зеркал не отходили. Сами требовали поклонения. Сами упивались собственной божественностью. Он не был таким, как они. Или был? Иногда он уже не знал. Время шло. Боги исчезали один за другим — кто-то «возносился», кто-то просто растворялся в песках, устав от вечности. А Финкс оставался. Год за годом. Десятилетие за десятилетием. Он не старел. Ни одной морщины. Ни одного седого волоса. «Видите? — кричал он в пустоту, стоя перед зеркалом. — Я даже не состарился! Мой дар силён! Ха-ха, видите? Я такой же великий, как и они все!» Но пустота молчала. А зеркало показывало ему всё того же мальчика — испуганного, одинокого, с тёмными кругами под глазами. «Нет, — шептал он сам себе, вглядываясь в собственное отражение. — В таком случае это не я — ты. Я живое доказательство всей величественности! Я дожил до ваших времён и несу свой дар до сей поры! Разве я не великий?» Ответа не было. И тогда Финкс сделал то, что не делал никто из богов до него: он остановил время. Внутри пирамиды — только внутри, — но этого хватило. Песок застыл в воздухе. Пламя ламп замерло золотыми лепестками. Тишина стала абсолютной — ни шороха, ни дыхания, ни шагов. «Она стала единственным местом, где моя магия не подвластна всяким законам и порядкам! — Он расхохотался, и смех его заметался по коридорам, как раненый зверь. — Это будет МОЁ! Идеальный МИР, где Я буду использовать СВОЙ дар в ПОЛНОЙ силе!» Он действительно верил в это. Действительно думал, что власть над временем, над пространством, над жизнью и смертью сделает его счастливым. Что головоломки, расставленные по залам пирамиды, будут развлекать его вечность. Что страдания смертных, забредающих в его ловушки, будут забавны. И первое время — да, было забавно. Он наблюдал, как они бьются о стены его иллюзий, как кричат, как плачут, как умирают. Ха. Смешно. Правда, только для него. Но проходили годы, десятилетия, а может, и века — он уже не считал, — и смех становился тише. А потом и вовсе стих. И осталась только тишина. И Наджия. Она была не первой. До неё были другие — смертные, которые пытались пройти его лабиринты. Но она стала первой, кто остановился, посмотрела на него и сказала не «пощади», не «помилуй», а совсем другое. Она сказала: «Ты начал думать как я». И что-то в нём треснуло. Первые два года он обращался с ней... не так хорошо, как хотелось бы. Стыдно вспоминать. Крики, угрозы, вспышки ярости, которые он не мог контролировать. Шрамы на её руках — те, что она прятала под рукавами, но он видел. Видел и ничего не делал, потому что не знал, что делать. Никто не учил его просить прощения. Никто не учил его быть другим. Но Наджия терпела. Не потому что была слабой. А потому что видела то, чего не видели другие: за всей его божественной оболочкой, за всей магией, за всеми головоломками и ловушками прятался тот самый мальчик, который когда-то стоял перед зеркалом и кричал в пустоту. Мальчик, который не понимал, почему слуги едят крошки с пола, и не знал слова «голод». В какой-то степени они были друзьями? Ха. Чушь. Финкс не понимал человеческих чувств. Так его учили. Чувства — слабость. Привязанность — грех. Любовь — помеха. Он повторял это себе тысячу раз, как молитву. Но, повторяя, всё чаще запинался. Или всё-таки понимал? Не важно. Он сидел у очага, смотрел на угли и думал о том, что завтра они поднимутся в обсерваторию. Завтра он увидит звёзды. Завтра она снова сядет рядом, положит ложку на стол — свою дурацкую ложку, своё нелепое оружие, — и скажет что-нибудь простое. Что-нибудь, от чего качели в его голове замирают. «Ты не бог, — скажет она, возможно. — Ты просто сломанный человек». И он, возможно, ответит: «Я знаю». Или не ответит. Потому что признать это вслух — всё равно что вырвать собственное сердце и держать его в ладонях. Кровавое, живое, настоящее. Не золотое. Не божественное. Просто — человеческое. А человеческое так легко разбить. Угли в очаге догорели. Финкс поднялся, закутался в одеяло, которое она ему оставила, и пошёл к себе. В коридоре было темно, но он знал каждый поворот наизусть. Знал каждую трещину, каждый выступ. Пирамида была его тюрьмой. И его единственным домом. А Наджия... Наджия была кем-то, для кого у него ещё не нашлось слова. Завтра они расчистят последние ступени. Завтра он поднимет голову к небу. Завтра — всё. Если только качели не качнутся снова. Но пока — тишина. И её дыхание за стеной. И этого почти достаточно, чтобы уснуть. … — Я не могу так больше.. Я должен бы это забыть.. Но почему все это снова всплыло? Я не могу.. Финкс встал с пола, пошатнувшись — то ли от усталости, то ли от качества мыслей, которые снова начали раскачиваться в голове, — и сделал несколько неровных шагов к старому шкафу, стоящему в углу его комнаты. Шкаф был чёрным, покрытым резьбой, изображающей сцены суда над душами, и скрипел так, будто в нём обитали призраки. Возможно, так и было. Он распахнул дверцы. Внутри, среди пыльных свитков и старых амулетов, стояла бутылка. Не та, что он прятал для ритуалов — с маслом и травами, — а другая. Тяжёлая, из тёмного стекла, запечатанная воском, которому было, по самым скромным подсчётам, около трёхсот лет. Вино? Ликёр? Он не помнил. Кажется, это был дар от какого-то жреца, который думал, что бога можно задобрить выпивкой. Жрец ошибся тогда. Но сейчас... Сейчас Финкс думал, что жрец, возможно, был мудрее, чем казался. Он сорвал печать. Воск осыпался крошками на пол. Запах, вырвавшийся из горлышка, был густым, пряным, с нотками граната и чего-то горького — миндаля? Или яда? Впрочем, какая разница. Яд ему не страшен. Он бессмертен. Или нет? Теперь он уже ничего не знал наверняка. Финкс сел прямо на пол, прислонившись спиной к шкафу, и сделал глоток прямо из горла. Жидкость обожгла горло, провалилась в желудок горячим комом. Он закашлялся, но не остановился. Второй глоток. Третий. — Ты что делаешь? Голос был тихим, но в ночной тишине пирамиды прозвучал как удар колокола. Наджия стояла в дверном проёме. Босая, в своей старой тунике, со свечой в одной руке и — он не поверил своим глазам — ложкой в другой. Она, видимо, схватила её машинально, проснувшись от звука его шагов. — Не спится, — ответил Финкс хрипло. — Решил выпить. — В три часа ночи? Один? На полу? — Идеальное время, идеальная компания, идеальное место. — Он поднял бутылку в насмешливом тосте. — Присоединишься? Наджия не двинулась с места. Она смотрела на него — на его спутанные волосы, на дрожащие руки, на бутылку, из которой он пил, как из последнего источника надежды, — и в её взгляде не было ни осуждения, ни страха. Только усталость. Та самая, глубокая, которую она копила два года. — Ты обещал, — сказала она. — Я много чего обещал. — Он сделал ещё глоток. — Я бог. Боги не держат обещаний. Спроси любого. — Ты не бог. — Да, ты говорила. — Он горько усмехнулся. — «Сломанный человек». «Трудный кроссворд». «Пациент». Я помню все твои слова. Я их коллекционирую, знаешь? Складываю в голове, как раньше складывал молитвы. Только молитвы были ложью. А ты... ты вроде как правду говоришь. И от этого ещё больнее. Наджия поставила свечу на пол, подошла ближе. Села напротив него — не на пол, а на корточки, готовая в любой момент встать и уйти. Или ударить. Ложка всё ещё была в её руке. — Что случилось? — спросила она. — Ничего. В том-то и дело. — Финкс посмотрел на бутылку, потом на неё. — Мы расчистили обсерваторию. Мы увидели звёзды. Мы запустили время. Должно было стать легче. А мне не легче. Мне страшно. Потому что теперь всё настоящее. Ты — настоящая. Звёзды — настоящие. Ветер за стенами — настоящий. А я... я не знаю, как быть настоящим. Меня этому не учили. Меня учили быть богом. — И поэтому ты пьёшь? — Поэтому я пытаюсь заткнуть голоса, — он постучал пальцем по виску. — Качели снова качаются. Быстрее, чем вчера. Я думал, ты их остановила. Но нет. Ты просто дала им передышку. А теперь они вернулись. И один голос говорит: «Она тебя бросит». Другой говорит: «Ты её убьёшь». Третий говорит: «Выпей ещё». И я слушаю третий, потому что он самый простой. Наджия молчала. Он ждал, что она скажет что-нибудь мудрое, что-нибудь в своём духе — про тишину, про звёзды, про то, что надо просто перетерпеть. Но она молчала. И это молчание было тяжелее любых слов. — Скажи что-нибудь, — попросил он. — Не знаю, что сказать, — ответила она честно. — Я не умею говорить с пьяными богами. Моя бабушка такого не предусмотрела. Он фыркнул. Это был почти смех. — Твоя бабушка, похоже, предусмотрела всё, кроме меня. — Она предусмотрела только людей. А ты — не совсем человек. Пока. — Пока? — он поднял бровь. — Пока. — Наджия протянула руку и решительно взяла бутылку за горлышко. — Дай сюда. — Ты же не пьёшь. — Я и не собираюсь. Я собираюсь её вылить. Финкс смотрел на неё, не отпуская бутылку. Их пальцы встретились на тёмном стекле — её тёплые, сухие, его — холодные, дрожащие. Это было похоже на перетягивание каната. Или на дуэль. — Ты не можешь просто взять и вылить триста лет истории, — сказал он. — Триста лет истории только что чуть не ушли тебе в глотку. По-моему, вылить — лучший вариант. — Это подарок. — От жреца, который хотел тебя задобрить? Серьёзно? — Она дёрнула бутылку на себя. — Отпусти. Или я применю ложку. — Ты не ударишь меня ложкой. — Ты уверен? Они смотрели друг на друга. Свеча на полу мигала, тени плясали по стенам. Где-то далеко, в глубине пирамиды, ветер снова хлопнул дверью. Время «шло». Наджия вырвала из его рук бутулку. Наджия встала, подошла к окну — узкой щели в толще камня, — и вылила содержимое наружу. Тёмная жидкость полилась по камню, зашипела на песке, впиталась в сухую землю. Запах граната и миндаля наполнил комнату и тут же рассеялся, унесённый ветром. — Вот так, — сказала она, возвращаясь. Пустая бутылка звякнула о каменный пол. — Теперь ты трезвый, злой и, возможно, возненавидишь меня. Но я всё ещё здесь. — Зачем ты вылила? — Так надо. Пить плохо. — Мне все равно. В голосе Финкса послышалось раздражительность. Он встал и выхватил из ее рук ложку и кинул в пол, прижав ее к стене. Наджия не закричала. Крик застрял где-то в горле — не от страха, а от того особого, холодного спокойствия, которое приходит не вместо ужаса, а вместе с ним. Так бывает, когда падаешь с высоты и понимаешь: тело уже летит, но разум ещё здесь, ещё считает секунды. Щекой она чувствовала холод камня. Запястья — его пальцы, влажные, горячие, сжимающие так, что кожа зудела. От него пахло перегаром — сладковатым, трёхсотлетним, смешанным с гранатом и миндалём, — и ещё чем-то кисловатым, похожим на запах страха. Только страх этот был не её. Его. — Финкс, — сказала она тихо, почти шёпотом, — убери руки. Он не услышал. Или не захотел слышать. Его дыхание было частым, рваным, а зрачки расширены так, что радужка почти исчезла — два чёрных провала посреди лица. Та самая мания. Та самая ярость, которая две ночи назад толкала его к двери с ножом в руке. Только теперь он не стоял за порогом. Теперь он был здесь. С ней. — Ты пьян, — сказала Наджия, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Ты выпил. Ты не в себе. Завтра ты пожалеешь. — Завтра нет, — выдохнул Финкс ей в ухо. — Завтра не существует. Есть только сейчас. Его свободная рука скользнула выше — по рёбрам, по ткани старой пижамы. Наджия дёрнулась, попыталась вывернуться, но он держал крепко — не как человек, как тиски. Магия? Или просто ярость, умноженная на столетия одиночества? — Ты не хочешь этого, — сказала она. — Это не ты. Это твоя болезнь. Это качели.. Ты сам это понимаешь.. — Болезни не существует! — рявкнул он, и голос его разнёсся по коридору, ударился о стены, вернулся эхом. — Болезнь — это то, что ты придумала, чтобы меня ослабить. Чтобы я поверил, что я сломан. А я не сломан. Я — бог. Я всегда был богом. И ты — моя. Моя пленница. Моя вещь. Ты забыла своё место. Наджия перестала вырываться. Не потому что сдалась. А потому что поняла: сила сейчас не поможет. Он сильнее. Он быстрее. Единственное её оружие — ложка — валялось на полу в трёх шагах, и дотянуться до него было невозможно. Финкс потянулся дальше под одежду. Холодная рука скользнула под одежду. — Финкс!.. Ты меня пугаешь... Прекрати... Молчание. Он не слушал. Холодная ладонь — холодная, несмотря на жар, которым пылало его лицо, — ползла вверх, неумолимо, как змея. Пальцы коснулись её груди — мягкой, беззащитной под тонкой тканью, — и на секунду замерли, будто он сам не ожидал, что дойдёт до этой точки. — Финкс! Я тебя прошу, перестань... В голосе Наджии проскользнул страх. Не тот, замаскированный, который она умела прятать под спокойствием, а настоящий — тонкий, звенящий, как готовая лопнуть струна. Она дёрнулась из последних сил, но его хватка была стальной. Запястья горели. Спина вжималась в камень. А его лицо — такое близкое, такое чужое — заслоняло весь мир. — Финкс, я тебя прошу, перестань… Его палец, острый и холодный, нашел жесткий шов на ткани и резко рванул. Хлопок разрыва был громче крика. Наджия почувствовала, как холод камня коснулся теперь не только щеки, но и кожи груди. Он смешался с жаром его пальцев, которые уже не замирали, а двигались, исследуя, захватывая. — Пленница? Вещь? — его губы скользили по ее шее, оставляя влажный след. — Ты больше. Ты мое единственное зеркало. Я вижу в тебя себя… свою еще человеческую часть… которую я должен уничтожить полностью. Он отпустил одно запястье, но не для того, чтобы дать свободу. Его рука опустилась ниже, к пояснице пижамы, зацепилась за ткань. Наджия закрыла глаза, когда услышала новый звук — долгий, медленный разрыв. Теперь холодный воздух подземелья касался ее живота, бедер. — А там… там, под этой кожей… — Финкс говорил с придыханием, его маниакальный взгляд был прикован к открывшейся ему плоти. — Там еще теплее. Там еще живее. Мне нужно это… Мне нужно это тепло, чтобы прогнать холод внутри. Он прижался к ней всем телом, и Наджия почувствовала через остатки одежды и свои жесткость его желания. Это был не просто телесный контакт — это было насильственное соединение, попытка заполнить свою пустоту ее существованием. Его пальцы впились в ее бедра, нежно и грубо одновременно, будто он хотел одновременно и удержать, и поглотить. — Увидь меня… — он требовал, почти молил, прижимаясь так близко, что его безумные черные глаза стали единственным, что она видела. — Увидь в меня Бога, который ты скрывала от меня эти триста лет. Позволь мне быть им… с тобой. Финкс не молил — он повелевал, и его губы сомкнулись на ее губах в поцелуе, что был похож на битву: вторжение соли, металла и той древней бесконечности, что гноилась в нем веками. Его язык был жалящим клинком, исследующим, оскверняющим, присваивающим каждый сантиметр. Он оторвался, оставив ее дыхание сбитым, а свои пальцы — погруженными в остатки ткани на ее бедре. Еще один рывок — и последний лоскут пижамы отправился в каменную пыль. Теперь между ними оставалась лишь тонкая преграда его собственных одеяний, грубая ткань натирала ее обнаженную кожу. Он откинул голову. — Видишь? — прошипел он, водя ладонью по ее ребрам, к изгибу талии, к дрожащему бедру. Каждое прикосновение было равноценно ожогу и обледенению. — В этом трепете… В этом страхе… Я наконец-то чувствую контур своей души. Она остроконечная и голодная. Его рука скользнула между ее телом и холодным камнем, ладонь прижалась к ее животу, вдавливая плоть, заставляя ее выгнуться. Другой рукой он захватил ее челюсть, не давая отвернуться. — Ты будешь смотреть, — приказал он, и его безумие струилось в словах как черная смола. — Ты будешь смотреть, как твое тепло оживляет мертвого бога. Его бедро втиснулось между ее ног, давление настойчивое, неумолимое, ритмичное в своей жестокости. Он не искал входа — он искал трения, соединения, растворения границ. Камень впивался в ее спину, а его жесткость — в мягкость ее живота, и в этом противостоянии рождалась порочная алхимия. По его щеке скатилась единственная прозрачная слеза, горячая, как расплавленный алмаз, и упала на ее ключицу. — Сделай меня реальным, Наджия, — его голос сорвался в низкий, разбитый шепот, полный невыносимой тоски. — Или позволь мне сжечь нас обоих дотла в этой попытке. Наджия вскрикнула, но звук был поглощен каменными сводами и его губами, снова накрывшими ее рот. Ее тело, сжатое в пружину страха, внезапно отдалось невыносимому, щедрому давлению, которое раздвигало ее не просто физически, а метафизически. Каждый сантиметр его продвижения внутрь был актом определения. Финкс, замерший на мгновение, всем существом вслушивался в отклик ее плоти. «Да…» прошептал он в уголок ее рта. «Вот он… контакт. Точка кристаллизации.» Он начал двигаться. Это не было движением живого существа. Это был ритм прилива в мертвом море, механический, неумолимый, лишенный сладострастия, но переполненный целью. С каждым толчком Наджия чувствовала, как что-то внутри нее не просто уступает, но преобразуется. Ее страх, острый и соленый, смешивался с его ледяной, вековой пустотой, и в тигле их соединения рождалась странная, темная энергия. Его пальцы впились ей в бедра, оставляя не синяки, а призрачные, фосфоресцирующие отпечатки, будто ее плоть становилась чувствительной фотопластинкой для его безумия. «Смотри,» требовал он, его голос гремел у нее в черепе. «Смотри, как твой распад рисует на мне новые линии.» И она видела. Там, где ее внутренности обжимали его, по его серой, мертвенной коже расползались тончайшие паутинки света, похожие на трещины в лаве. Она, фермент, катализировала его изменение. Ее слезы, ее прерывистые выдохи, дрожь в ее конечностях — все это было реагентами. Он наклонился, и его язык провел по светящемуся следу на ее ключице. «Первая руна нашего общего падения,» прошептал он, и в его глазах вспыхнуло что-то, кроме безумия — голод первооткрывателя. Его бедра ускорили свой мерный ход. Теперь каждое движение высекало искру из тьмы в них обоих. Наджия почувствовала, как внутри растет не тепло, а вихревая пустота, втягивающая в себя все ее «я». Она выгнулась, и ее ногти вонзились в его спину, не чтобы оттолкнуть, а чтобы удержаться в этом водовороте небытия. Глаза Наджии наполнились слезами, ее же всхлипы, сводили же ее с ума. Резкие толчки и все. Белая жидкость заполнила ее изнутри. Финкс наконец вышел из нее. — Молодец. Тело Наджии хлопнулось об холодный пол, а Финкс взял свою одежду и начал одеваться. На лице Наджии покатились слезы, она прижала к себе ноги и зарыдала громче. — Не ной. Я тебе говорил что смогу так поступить. Финкс оделся полностью и повернулся в сторону Наджии. — Все будет нормально, не бойся не забеременеешь, я бесплоден. С этими словами, Финкс повернулся и ушел в свою комнату, оставив Наджию одну.
63 Нравится 144 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (57)