Грехи, покаясь, исповедуй

NC-17
Завершён
29
автор
Размер:
89 страниц, 47 890 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник

Gula

Настройки
      — Твои экзамены как-то затянулись, — Позов причитал и причитал, сидя на диване и прорисовывая какие-то новые чертежи. — Мы уже должны были документы подавать, а все еще никак не можем справиться с проблемами здесь.       — Пап, завтра я все уже сдам, последний день остался, — Савина улыбается, подходит ближе и целует отца в макушку. — Тем более приемная кампания длится целых десять дней, все успеем.       — Я просто волнуюсь, — Позов не хотел показывать своей тревоги, так что старательно пытался ее скрыть под этим обыденным «я просто волнуюсь».       — Дим, спокойно, она ко всему готова, — Матвиенко появился неожиданно, неся с кухни подготовленные пиалочки с закусками, соусами и нарезками, а также держа в руках две бутылки сидра.       Дима улыбнулся, увидев такую красоту для своего желудка, уселся поудобнее и принялся за открывание сидра. Савина лишь с негодованием посмотрела на отца и его друга, состроила недовольную «мордочку», как бы намекая, что в комнате еще есть она.       — Ну иди, возьми и себе тоже, — Дима кивает в сторону кухни, а Савина вскакивает со стула и бежит к холодильнику. Позов мотает головой и уже обращается к Сергею: — Ты смотри на нее, шантажистка.       — Вся в тебя! — Матвиенко легко пихает Позова в бедро, отчего тот немного сгибается и выворачивает тело в сторону друга.       И от этого легкого и ненапряженного касания становится дурно. Запах свежих волос, недавно помытых и еще пахнущих приятным шампунем, сводит с ума и заставляет ноги подрагивать. Позов опрокидывается на колено Сережи, цепляя волосами грудь, и остается лежать, только лишь немного подвинувшись для удобства. Матвиенко кладет свою кисть на плечо Димы, которое, как будто так и надо, оказывается на уровне груди, и легко касается макушки.       Матвиенко в моменте стало плохо, вдруг закружилась голова, резко и громко застучало сердце, всё тело превратилось в один сплошной нерв, натянутый до предела. Дима просто лежал у него на коленях, будто имел на это полное право, а Сережа боялся дышать, потому что каждый вдох приносил новый поток запахов. От Позова пахло чем-то зелёным, мятным, немного терпким. Этот запах сводил с ума. Он проникал в лёгкие, в кровь, в каждый миллиметр тела, заставлял ноги подрагивать мелкой, неуправляемой дрожью, которую Сережа пытался скрыть, но не мог.       Дима вновь чуть заерзал на колене Матвиенко, меняя положение на более удобное. Он не спрашивал разрешения, не отодвигался, не извинялся. Будто так и нужно. Будто это их обычный вечер, они так делают каждый день. Будто это их семейный вечер.       И Сережа понял, что сейчас, в эту минуту, Дима даже не думает о том, как это выглядит со стороны. Не ищет скрытого смысла. Не боится, что Сережа подумает что-то не то. Он просто позволяет себе быть слабым рядом с тем, кому доверяет.       Пальцы Матвиенко утонули в ещё немного влажных после душа волосах, и Сережа замер, боясь, что это сон. Сейчас он точно проснётся, и не будет ни этого дивана, ни этого вечера, ни Савины, ни сидра, ни Димы, который лежит у него на коленях и тихо дышит, почти мурлыча от прикосновений. Он провёл ладонью по волосам — один раз, второй, третий, — и Позов не отстранился. Наоборот, чуть качнулся навстречу, как кот, который подставляет голову под поглаживания.       Сережа закрыл глаза. Внутри всё дрожало. Не от страха, а от избытка того, чему он не давал выхода так долго. Он не говорил ни слова. Не признавался. Но каждый его жест, каждое движение сейчас кричало громче любых фраз: «Я здесь. Я рядом. Я никуда не уйду».       Дима, кажется, ничего не замечал или делал вид. Он просто лежал, доверчиво прижимаясь щекой к Сережиному колену, и его дыхание постепенно выравнивалось, становилось глубже, спокойнее. Он почти засыпал, Сережа гладил его по голове медленно, ритмично, без остановки, и чувствовал, как с каждым движением внутри что-то заживает. Не у него. У них обоих.       Сережа удостоверился, что Савина ушла в свою комнату и с кем-то уже болтает по телефону, захватив чипсы и сидр с позволения отца. Хотелось сделать многое: поцеловать, обнять, лечь рядом и заснуть, оставить Диму на всю ночь на себе, но Сережа не позволял. Нельзя. Он не может так поступить без разрешения. Матвиенко склонил голову, коснулся губами макушки Димы, едва-едва, почти невесомо, так, что можно было списать на случайность, на движение, на всё что угодно. И прошептал то, что было правдой:       — Всё будет хорошо. Ты увидишь.       Дима лишь чуть громче вдохнул и засопел с новой силой. Сергей невольно улыбнулся, отпил немного сидра, закусил гренкой и тихо включил телевизор.       

***

      Тот самый день начался затемно. Савина не спала почти всю ночь. Не от волнения, а от предвкушения поездки. Она лежала в своей комнате, смотрела в потолок и слушала, как за стеной возится отец. Дима тоже не спал: вставал, ходил, гремел чашками на кухне, снова ложился. Сережа же остался у них в зале на большом диване. После того вечера все это стало почти привычкой: Сережа приезжал, оставался, уезжал под утро или не уезжал вовсе. Савина давно перестала удивляться. Ей нравился Сережа, тихий, надёжный, тот, кто умел молчать, когда нужно, и говорить, когда без слов нельзя.       Савина давно заметила, что с Сережей отец становится другим. Не тем хмурым, вечно уставшим человеком, который после работы запирается в кабинете и смотрит в одну точку, а живым, тем, кого она помнила из детства: с лёгкой улыбкой, с желанием шутить, с теплом в глазах, которое не надо выцарапывать пинцетом. Она не знала точно, что у них происходит и происходило ли вообще что-то, но видела, как отец тянется к Матвиенко, как на секунду задерживает взгляд, как его голос становится мягче, когда он обращается к нему. При этом сам Дима, кажется, не отдаёт себе отчёта в собственных чувствах. Он смотрит на Сережу так, будто удивляется и не находит ответа, или не хочет искать. А вот Сережа — тот смотрит иначе. Не спрашивает, не удивляется, не пытается понять. Он просто любит. Савина видела этот взгляд: спокойный, глубокий, без надрыва, но такой полный, что становится ясно: человек давно всё понял про себя и не борется с этим. Он не требует, не навязывается, просто живёт с этим чувством и позволяет ему быть рядом. И от этого контраста — Дима, который пока ничего не понимает, и Сережа, который понимает всё — Савине становится немножко грустно и немножко смешно. Она почти хочет подойти к отцу и сказать: «Пап, ну посмотри на него. Посмотри внимательнее. Он же тебя любит. А ты? Что ты чувствуешь?» — но не говорит, потому что такие вещи нельзя ускорять. Они или случатся сами, или не случатся никогда. А она просто будет рядом. И иногда, совсем чуть-чуть, помогать.       В пять утра она услышала, как зажегся свет на кухне, и поняла: пора. Она оделась быстро: джинсы, свитер, удобные кроссовки. Волосы собрала в тугой пучок. Посмотрела в зеркало. Из зеркала на неё смотрела девочка, которая очень хотела стать взрослой. И немного боялась, что не получится.       — Готова? — Дима стоял в дверном проёме. Под глазами — круги, в руке — дымящаяся кружка. Он выглядел так, будто не спал неделю, но улыбался. Нервно, но искренне.       — Готова, — кивнула Савина.       Для этой поездки пришлось пожертвовать работой, но Дима и Сергей не думали об этом. Шастун отпустил без нареканий, без документов. Просто по своему желанию и под свою ответственность. Позов понимал, что может случится все, что угодно, но Антон уверил, что проекты не пострадают и офис не сгорит, пока те везут Савину в Питер для поступления.       Сережа уже ждал у порога с рюкзаком, в котором лежали документы, вода, бутерброды и почему-то маленький плюшевый медведь, которого он сунул «для удачи». Савина фыркнула, но медведя взяла.       — Вы как будто на войну собираетесь, — сказала она, глядя на их серьёзные лица.       — Это и есть война, — усмехнулся Сережа. — За твоё будущее. А мы твоя армия.       Дима хмыкнул, чуть улыбнулся, но не возразил. Похлопав по плечу Матвиенко и приобняв Савину, Позов вел к выходу, уже предвкушая следующие часы в машине. Савина устроилась на заднем сиденье, поджав под себя ноги и пристегнувшись так, чтобы видеть и дорогу, и отца, и Сережу. Сначала она пыталась смотреть в окно на убегающие назад огни, на тёмные силуэты деревьев, на редкие машины, которые обгоняли их или отставали, но через полчаса поймала себя на том, что не видит пейзажа. Она видит их.       Дима вёл машину сосредоточенно: обе руки на руле, взгляд вперёд, спина прямая. Он не любил трассу после того, что случилось с мамой, но никогда не говорил об этом вслух. Савина заметила, как побелели его костяшки, когда фара встречной машины сверкнула слишком ярко — он перехватил руль чуть крепче, но не сбавил скорость. Рядом, на пассажирском сиденье, сидел Сережа. Не мешал, не советовал, не лез с разговорами, иногда подавал Диме кофе из термоса с корицей, который отец полюбил неизвестно когда, и Савина видела, как меняется лицо отца после каждого глотка. От заботы.       Она заметила это ещё в тот вечер, когда Сережа встал между ними. Тогда, на кухне, среди криков и слёз, появился кто-то, кто не испугался их боли. Не отшатнулся. Не сказал «я не лезу, это ваше дело». Он вошёл и просто сказал правду. Савина тогда подумала: «Мама, это ты его послала?» — потому что в этом было что-то неслучайное. Слишком вовремя. Слишком правильно.       Сейчас, глядя на Сережу, который поправил зеркало заднего вида, потому что Диме было неудобно, и поймал её взгляд, улыбнулся без слов, одним движением губ, она поняла: он с ними. По-настоящему. Как будто место на переднем сиденье всегда было его. Как будто раньше оно пустовало, а теперь занято, и это правильно.       Дима ничего этого не замечал. Или замечал, но не понимал. Он просто вёл машину, иногда перекидывался парой фраз с Сережей, иногда спрашивал у Савины, не замёрзла ли она, не хочет ли остановиться. И каждый раз, когда он смотрел на Сережу, быстро, мельком, в его глазах было что-то, чему он сам не давал имени. Удивление, что рядом есть кто-то, кто не уходит. Благодарность, которую он не умел выражать. И ещё тепло, которое он прятал так глубоко, что, наверное, уже забыл, как оно называется.       А Сережа — тот смотрел иначе. Не спрашивал, не торопил, не пытался поймать Димин взгляд и что-то в нём прочитать. Он просто любил. Савина видела это по тому, как он поправлял Диме воротник куртки перед выходом из дома. По тому, как протягивал кофе не молча, а с тихим «держи, горячий». По тому, как молчал, когда Дима злился на пробки, не спорил, не успокаивал, просто терпел рядом, и этого оказывалось достаточно, чтобы злость ушла быстрее.       «Он давно всё понял, — подумала Савина, глядя на отражение Сережи в зеркале. — А ты, пап, ещё нет. Ты даже не знаешь, что кто-то может любить тебя просто так. Не за деньги, не за статус, не за то, что ты сильный. А за то, что ты — это ты».       Машина неслась по трассе, за окном серело небо, и Савина вдруг почувствовала, что этот день важный не только для неё. Для них всех. Потому что сегодня, пока она будет сдавать экзамены, пока отец будет ждать в коридоре, пока Сережа будет держать его под локоть, чтобы тот не нервничал, сегодня что-то сдвинется. Небольшой камешек, который потом потянет за собой лавину. И, может быть, когда-нибудь Дима проснётся и поймёт. А пока просто дорога. Просто утро. Просто двое мужчин на передних сиденьях, один из которых ещё не знает, что уже любим.       Город встретил их промозглым утром. Небо было низким, серым, на Неве — холодная рябь. Питер не любил приезжих, но Савина любила Питер. Ей нравилась его суровая красота, мосты, каналы, эти бесконечные дворы-колодцы, где эхо гуляет как в соборе. Она хотела учиться здесь.       Академия оказалась большим зданием из стекла и бетона, современным, строгим, с высокими потолками и запахом хлорки. Савина вошла внутрь и почувствовала, как внутри всё замерло. Это оно. То самое место. Здесь её мечта станет реальностью или разобьётся, как лёд под коньком после неудачного прыжка.       Она подала документы, прошла медкомиссию, сдала нормативы. Всё быстро, чётко, как на тренировке. Дима и Сережа ждали в коридоре, на жёстких пластиковых стульях, и молчали. Сережа держал Диму за руку незаметно, под рюкзаком, так, чтобы никто не видел. Но Савина, выходя из кабинета, увидела. И ничего не сказала. Только улыбнулась.       — Ну как? — спросил Дима, вскакивая.       — Допустили к экзаменам, — ответила Савина и добавила: — Спасибо, что приехали.       Сережа встал, отряхнул джинсы, подхватил рюкзак.       — Это только начало, — сказал он. — Экзамены — самое страшное. Ну и жильё. И стипендия. И вообще.       — Ты сейчас всё веселье не убей, — попросил Дима.       Сережа виновато улыбнулся. После они вышли на улицу. Питер по-прежнему был серым и холодным. Но Савине казалось, что над головой солнце. Или не над головой, а внутри. Где-то в груди. Там, где ещё недавно была только боль от потери мамы и обида на отца.       — Пойдёмте поедим? — предложила она. — Я хочу питерских пышек. Там, на Большой Конюшенной.       — Пышки — это святое, — согласился Сережа. — Дима угощает.       — Почему это я? — возмутился Позов.       — Потому что ты папа. Папы угощают пышками в день поступления.       Савина засмеялась, подхватила отца под руку и потащила в сторону метро. Дима сначала упирался, потом сдался. А Сережа шёл чуть позади, смотрел на них и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не то острое, током, не то, которое было раньше. А другое, спокойное, долгое, которое не боится завтрашнего дня. Потому что завтра они тоже будут вместе. И послезавтра. И, может быть, — он не знал, боялся загадывать, но надеялся, — очень-очень долго.       

***

      Осень вступила в свои права, промозглая, серая, петербургская. Листья давно облетели, дожди зарядили на недели вперёд, и солнце появлялось так редко, что Дима перестал замечать его даже в выходные. Прошло четыре месяца с того дня, как они втроём ехали в Питер, четыре месяца с того утра, когда Савина сдавала экзамены и смеялась над Сережиным плюшевым медведем. Теперь всё было иначе.       Она поступила. Прошла по конкурсу, подписала документы, получила место в общежитии — маленькую комнату на окраине города, где пахло чужими вещами и вечным холодом. Первые недели Савина звонила каждый день. Рассказывала о тренерах, о новых подругах, о том, как тяжело вставать в пять утра и как больно падать после тройного тулупа. Дима слушал, улыбался в трубку, говорил «молодец, я горжусь» и вешал трубку с пустотой в груди.       Потом звонки стали реже. Не потому, что Савина разлюбила, просто нагрузка завалила с головой. Учёба, тренировки, дополнительные занятия, первая сессия, бесконечные прыжки, которые никак не давались. Она звонила раз в три дня, потом раз в неделю, потом — когда успевала. Говорила быстро, торопливо, будто боялась потерять минуту: «Пап, у меня всё хорошо, правда, просто времени нет. Я тебе перезвоню». И не перезванивала. Дима не обижался, он все понимал. Но в груди всё равно образовывалась дыра, которую нечем было заткнуть.       Савина и сама чувствовала вину. Ложась в два часа ночи после вечерней тренировки, она смотрела на телефон и думала: «Надо позвонить отцу. Завтра обязательно». Но завтра наступало, и снова была тренировка в шесть утра, и лекции, и обед в столовой, и ещё одна тренировка, и домашнее задание, и сил не оставалось даже на короткое «как ты?». Она откладывала звонок на час, на два, на вечер, но в итоге засыпала с телефоном в руке, так и не набрав номер. А утром снова бежала на лёд.       Она скучала. Очень. Но не умела показать это: отец научил её молчать о том, что болит. И теперь она молчала. И он молчал. И между ними снова выросла стена, не та, которую они разобрали тем вечером на кухне, а новая, из невысказанных слов и непройденных километров.       Сам Дима к ней не ездил. Сначала были причины: работа, новый проект, срочный отчёт. Потом причины стали превращаться в оправдания. Потом Дима перестал их придумывать и просто не ехал. Два часа на поезде — расстояние, которое можно преодолеть за утро, — стало непреодолимым. Потому что если он приедет и увидит, что Савина живёт без него, что у неё новая жизнь, новые люди, новый мир, в котором ему нет места, — это раздавит окончательно. Легче было не ехать. Легче было оставаться в своём бетонном коконе, где ничего не меняется, где он может притворяться, что всё по-прежнему.       Каждые выходные Позов доставал телефон, смотрел расписание поездов, выбирал время… и закрывал приложение. Не сегодня. На следующей неделе. Когда проект сдам. Когда отчёт доделаю. Когда… Он не доделывал. Отчёт висел, проект сдавался, появлялись новые. И Дима закапывал себя в работу всё глубже, надеясь, что там, на дне этого бездонного колодца, он перестанет чувствовать. Не чувствовать, что дочь выросла. Не чувствовать, что она ушла. Не чувствовать, что он остался один.              Дима начал пить незаметно, как всё страшное начинается: с одного бокала вина за ужином, чтобы расслабиться после работы. Потом вина стало мало — перешёл на что-то покрепче. Виски, который приносил Арсений на том памятном ужине, закончился быстро. Дима купил новый, тот был дешевле, но крепче. И ещё. И ещё.       Сначала он пил только по вечерам. Приходил домой, падал в кресло, наливал, выпивал, смотрел в стену — и на какое-то время становилось легче. Мысли замедлялись, переставали кусаться. Исчезала картинка: Савина, уезжающая в электричке в сентябре. Исчезал голос Кати, который иногда приходил во сне. Исчезал Сережа — его терпеливое, ничего не требующее, такое нужное и такое невыносимое присутствие. Дима ненавидел себя за то, что отодвинул Сережу. И запивал эту ненависть.       Потом вечера перестало хватать. Он начал прихватывать на работе. Маленькую фляжку в верхнем ящике стола, о которой никто не знал. Один глоток, чтобы пережить совещание. Второй, чтобы ответить на письма. Третий, чтобы поднять трубку и позвонить Савине, но он всё равно не звонил. Рука тянулась к фляжке чаще, чем к телефону. И это было страшно. Но Дима запрещал себе думать об этом. Думать — значит признать проблему. Признать проблему — значит придётся что-то делать. А делать он ничего не хотел. Только пить. Только работать. Только не чувствовать.       Позов работал двадцать четыре на семь. Проекты, чертежи, встречи, заказы — всё смешалось в один бесконечный серый ком. Он брался за любую работу, даже за ту, от которой раньше отказывался. Сидел в офисе до ночи, приходил домой, пил, падал в кровать и снова вставал через пять часов ещё более разбитым, чем накануне. Коллеги начали замечать: тёмные круги под глазами, дрожащие руки, запах перегара, который не скрывала жевательная резинка. Но никто не говорил — Позов стал заместителем Шастуна. С начальниками не говорят такое. Только Сережа… Сережа пытался. Раз, другой, третий. Но Дима отмахивался: «Всё нормально, Сереж, не выдумывай». И отворачивался, потому что в глазах Матвиенко было столько боли, что на неё невозможно было смотреть.       Дима почти перестал есть. Не чувствовал вкуса — всё казалось серым, как та осень за окном. Хлеб, суп, мясо — без разницы. Он жевал механически, чтобы заглушить голод, но еда не приносила ничего, кроме тяжести в желудке. Зато алкоголь приносил лёгкость. На час. На два. А потом тяжесть возвращалась — удвоенная.       Дима запивал тоску. Заедал пустоту. И с каждым днём становилось только хуже. Он перестал бриться по утрам — зачем, если никто не смотрит? Перестал менять рубашки каждый день — всё равно на работе темно, никто не заметит. Перестал отвечать на звонки, кроме рабочих. Мама звонила — он говорил «всё хорошо, мам, просто устал». Арсений написал пару раз — Дима не ответил. Только Сережа… Сережа не сдавался. Приносил кофе, оставлял на столе. Клал на видное место записки: «Сегодня хорошая погода. Выгляни в окно». «Позвони Савине. Она скучает». «Я рядом. Если захочешь поговорить». Дима читал эти записки, сжимал в кулаке и выбрасывал. Не потому, что они злили, потому что от них саднило под ложечкой. Потому что за каждой из них стоял человек, который верил в него. А Дима не хотел, чтобы в него верили. Он хотел, чтобы его оставили в покое. Чтобы дали утонуть. Одному.       Сережа видел всё. И с каждым днём видел всё больше и всё страшнее. Сережа замечал, как Дима тает на глазах. Осунувшееся лицо, тени под глазами, дрожащие руки, которые раньше держали карандаш так уверенно, а теперь едва удерживали чашку. Замечал запах — перегар, который не скрывали ни кофе, ни жвачка, ни дорогой одеколон. Замечал, как Позов избегает его — отводит взгляд, уходит раньше, не задерживается с ним после работы, перестал заходить в столовую. Они больше не обедали вместе. Сережа садился за столик один, смотрел на пустой стул напротив и не мог проглотить ни куска.       Он пробовал говорить. Не давил, не читал нотации, просто подходил, садился рядом, спрашивал: «Дима, что с тобой происходит? Ты можешь мне сказать? Я не осуждаю. Я просто хочу помочь». Дима отмахивался: «Всё нормально, Сереж, не выдумывай». Смотрел куда-то в сторону, сквозь, будто Сережи не было рядом. И Матвиенко чувствовал, как внутри всё обрывается. Потому что этот взгляд, пустой, равнодушный, был страшнее криков. Потому что кричать Дима умел. А молчать так — разучился.       Сергей оставался после работы — находил предлоги: забыл отчёт, надо обсудить проект, дождь за окном, подвезу. Дима сначала соглашался, потом начал отказываться: «Сереж, не надо. Я сам». Потом перестал ждать, просто уходил, даже не попрощавшись. И Сережа смотрел на закрывшуюся дверь и думал: «Когда же ты разрешишь мне войти? Не в квартиру, а в свою голову. В свою боль. В своё одиночество. Ты же не один. Ты никогда не был один. Но ты делаешь всё, чтобы им стать».       Он звонил Савине — иногда, нечасто, чтобы не отвлекать от учёбы. Говорил мягко, осторожно:       — Как ты? А папа твой… он с тобой разговаривает?       Савина вздыхала, и Сережа слышал в этом вздохе ту же боль, что носил в себе:       — Редко. Я сама редко звоню, а он не едет. Сказал, что работа. Сереж, с ним что-то не так?       — Всё нормально. Просто устаёт, — Сережа врал, так было проще.       Потому что сказать правду — значит напугать дочь, которая и так далеко, которая не может приехать, которая учится и тренируется, и живёт своей жизнью, и не должна нести на своих плечах ещё и отца. У каждого своя ноша. Савина не брала чужую. И Сережа не имел права взваливать на неё эту.       Он смотрел на Диму в офисе и иногда ловил себя на мысли, что тот напоминает ему здание, которое постепенно разрушается. Сначала трещина на фасаде — никто не замечает. Потом осыпается штукатурка — прохожие отводят взгляд. Потом рушатся перекрытия, но уже поздно. Сережа боялся, что однажды придёт на работу и увидит пустой кабинет. Или — что ещё страшнее — увидит Диму, но того, чужого, окончательно ушедшего туда, откуда не возвращаются.       По ночам Сережа лежал без сна. Смотрел в потолок, прокручивал в голове разговоры, которые они могли бы вести, и чувствовал, как внутри всё закипает. Любовь, которую он так долго прятал, теперь выходила боком — она делала его слепым к остальному миру. Он не замечал, как коллеги смотрят на него с жалостью. Не замечал, что сам похудел, перестал улыбаться, перестал быть тем «весёлым Сережей», которого все знали. Он замечал только Диму. Его трясущиеся руки. Его пустые глаза. Его запах. Его отсутствие.       «Когда это кончится? И кончится ли?»       Он не знал ответа. Он знал только одно: завтра снова пойдёт в офис. Снова поставит перед Димой чашку кофе. Снова скажет «доброе утро». И Дима снова кивнёт, не поднимая глаз. И так будет продолжаться. Пока один из них не сломается.       Сережа боялся, что сломается Дима. Но иногда, в самые тёмные часы, он боялся, что сам не выдержит. Что однажды утром просто не встанет с кровати. Не потому, что разлюбил, а потому, что любить так — постоянно смотреть, как человек, которого ты любишь, убивает себя, — невозможно. Любовь должна приносить жизнь. А эта приносила только боль.       Но он оставался. Потому что обещал себе, ему или Савине. Он не помнил, кому именно, но помнил, что обещал. И слово держал. Даже когда было невыносимо. Даже когда хотелось кричать: «Очнись! Посмотри на меня! Я здесь! Я всё ещё здесь!» — он молчал. Потому что Дима не был готов. И Сережа ждал. Он умел ждать, он ждал месяцами, пока Дима сам поймёт. Но теперь он ждал не признания. Он ждал, когда Дима перестанет тонуть. Когда протянет руку, которой сейчас сжимает стакан, а Сережа схватит её. Не думая. Не раздумывая. Схватит — и больше не отпустит.       Но пока осень тянулась. Серая, бесконечная, мокрая. Казалось, ей не будет конца. Казалось, что и этому тоже не будет конца — этой боли, этому одиночеству, этой пустоте, которую невозможно заполнить ни работой, ни алкоголем, ни чужим присутствием. Дима тонул. Сережа стоял на берегу. И не знал, как нырнуть, чтобы спасти, не утонув самому.

***

      Это случилось в среду. В самую обычную, ничем не примечательную среду середины ноября, когда дождь лил уже вторую неделю подряд и казалось, что весь мир превратился в одно сплошное серое пятно.       Сережа не спал. Он почти не спал в последние недели с того самого момента, как заметил, что Дима перестал задерживаться после работы вместе с ним, а начал задерживаться один. Один в кабинете, один с чертежами, один с той проклятой фляжкой, о которой Сережа знал, но не мог доказать. Сегодня он ждал до одиннадцати, потом сел в машину и поехал в офис. Не по работе. Не потому, что забыл отчёт. Просто сердце колотилось где-то в горле, и он не мог заставить себя оставаться дома.       Офисное здание спало. Охранник на первом этаже дремал за стойкой, но, увидев Сережу, только махнул рукой, мол, свой, проходи. Матвиенко поднялся на четвёртый этаж, прошёл по тёмному коридору, мимо пустых переговорных, мимо принтера, который иногда сам включался по ночам и пугал уборщиц. Свет горел только в одной комнате, в кабинете Позова.       Сережа остановился у двери. Она была приоткрыта, и Матвиенко мог видеть происходящее внутри, но не мог заставить себя войти. Дима сидел за столом, вернее, не сидел, а обвалился в кресле, ссутулившись, опустив голову на сложенные руки. Вокруг него — чертежи. Десятки чертежей, разложенных на столе, на полу, на подоконнике. Будто он пытался окопаться ими, построить вокруг себя стену из линий и цифр, за которой можно было спрятаться от всего мира. На краю стола — початая бутылка виски. Рядом — пустой стакан и остывшая пицца, от которой откусили один раз и бросили.       Дима не спал, его плечи вздрагивали, и Сережа слышал прерывистое, тяжёлое дыхание. Он плакал. Молча. Без звука. Так, как плачут, когда сил даже на то, чтобы заплакать в голос, уже не осталось. Сережа вошёл, негромко, не спрашивая разрешения, как тогда, на кухне, четыре месяца назад. Просто толкнул дверь, перешагнул через чертежи, подошёл к столу.       — Дима?       Позов поднял голову. Глаза красные, опухшие, остекленевшие. Не от алкоголя, а от слёз и бессонницы. Он не удивился, увидев Сережу. Не испугался. Не обрадовался. Он просто смотрел на него, очень пусто, потерянно, как смотрят на человека, который пришёл слишком поздно или слишком рано, точно ответить было нельзя.       — Что ты здесь делаешь? — спросил Дима. Голос сел, звучал глухо, будто из-под земли.       Сережа сел на край стола. Смахнул какие-то бумаги, освобождая место. Посмотрел на бутылку, на стакан, на дрожащие Димины пальцы, которые всё ещё сжимали край столешницы.       — Не знал, что ты прямо в офисе курить начал, — сказал он тихо, кивнув на пепельницу, полную окурков.       — Не начал. Вспомнил, — ответил Дима и тут же закашлялся. Это было глухо, надрывно, как у человека, который курит дешёвые сигареты на пустой желудок.       Сережа молча взял бутылку, открутил крышку, понюхал. Виски. Дешёвый, с резким спиртовым запахом. Он отставил бутылку в сторону, подальше от Димы, и открыл пакет, который принёс с собой. Термос с горячим куриным бульоном. Бутерброды с сыром. Яблоко. Он не знал, зачем принёс это, просто понял, что не может прийти с пустыми руками.       — Ешь, — сказал Сережа, протягивая бутерброд. — Ты выглядишь так, будто неделю не ел.       — Я не голоден, — отмахнулся Дима, но рука всё равно потянулась к еде. Сережа заметил, как жадно он впился зубами в хлеб, как почти проглотил первый кусок, не жуя. Голоден. Ещё как голоден. Просто уже забыл, каково это — хотеть есть.              Они сидели молча. Дима ел медленно, будто с трудом, будто заставлял себя. Сережа смотрел на него и чувствовал, как внутри всё разрывается на части. Он мог бы прочитать лекцию, сказать «ты себя губишь», «подумай о Савине», «алкоголь не решит твоих проблем». Но не стал. Потому что Дима и сам всё это знал и потому что словами тут было не помочь.       — Я не буду тебя спасать, — сказал Сережа тихо.       Дима поднял голову. В глазах читалось явное непонимание, граничащее с испугом. Словно он ждал удара, а вместо него получил нечто такое, с чем не знал, что делать.       — Что? — переспросил он.       — Ты слышал, — Сережа смотрел прямо, не отводя взгляда. — Я не буду тебя спасать. Не буду читать нотации, забирать бутылки, уговаривать лечь в клинику. Ты взрослый человек. Сам решил пить — сам решай, когда остановиться. Я не могу прожить твою жизнь за тебя.       Дима замер. Бутерброд повис в руке. Он смотрел на Сережу так, будто видел его впервые.       — Но я не дам тебе умереть в одиночестве, — продолжил Сережа, и голос его дрогнул, самую капельку, так, что это невозможно скрыть. — Если ты решишь тонуть, я буду сидеть на берегу. Не потому, что мне нравится смотреть. А потому, что если ты всё-таки решишь выплыть, кто-то должен подать тебе руку. Я буду этой рукой. Хочешь — бери. Не хочешь — не бери. Но я рядом. И никуда не уйду.       Дима отложил бутерброд. Посмотрел на свои руки — они дрожали. Посмотрел на бутылку виски, которую Сережа отодвинул. Потом снова на Сережу. В его глазах красных, воспалённых, уставших, вдруг мелькнуло что-то живое. То, что пряталось за слоем алкоголя, работы и одиночества четыре долгих месяца.       — Почему? — спросил Позов. Голос немного подрагивал, подводил. — Почему ты здесь? Почему ты не ушёл? Я тебя отталкивал, игнорировал, я… — он запнулся, сглотнул. — Я даже не знаю, зачем ты терпишь это всё. Зачем тебе это?       Сережа молчал долгую минуту. Смотрел на Диму, уставшего, разбитого, пьяного, потерянного, но всё ещё здесь. Всё ещё живого. Всё ещё его.       — Потому что в твоих глазах я вижу свой дом, — сказал он.       Слова повисли в воздухе. По ощущениям такие тяжёлые, как свинец, и лёгкие, как первый снег. Дима замер. Не дышал. Смотрел на Сережу широко открытыми глазами, будто не верил своим ушам. Или не понимал, что услышал. Или понимал, но боялся признаться себе, что понял.       — Что? — прошептал он.       — Ты слышал, — повторил Сережа, но теперь его голос был совсем тихим. Он не отводил взгляда, смотрел прямо в эти красные, уставшие, такие родные глаза. — Я сказал то, что думаю. То, что думал давно. Может, слишком давно. Может, с того самого дня, как мы начали быть едиными. Или когда я пожалел, что ты не мой. Или когда… не важно. Важно то, что я здесь. И я не уйду. Даже если ты скажешь, чтобы я ушёл. Даже если никогда не посмотришь на меня так, как я смотрю на тебя. Я не уйду. Потому что…       Он замолчал, потому что слова кончились. Потому что всё, что можно было сказать, он уже сказал. Остальное должно было быть не словами. Дима смотрел на него. Долго. Трудно. Сквозь слёзы, которые снова потекли по щекам, не пьяные, не от жалости к себе, а какие-то другие. Очищающие. Будто они смывали тот налёт одиночества, которым он оброс за эти четыре месяца. Будто Дима впервые за долгое время позволил себе чувствовать не боль, а что-то живое.       — Сереж… — начал Позов и не закончил.       Он просто протянул руку, но впервые за долгое время не для того, чтобы взять бутылку, не для того, чтобы оттолкнуть. А для того, чтобы коснуться пальцев, руки, чего угодно, лишь бы убедиться, что это реально.       Сережа переплёл их пальцы. Крепко. Надёжно. Так, как держат то, что не хотят потерять.       — Я не знаю, что со мной, — прошептал Дима, глядя на их сплетённые руки. — Я не знаю, что я чувствую. Я ничего не понимаю. Я боюсь. Я так боюсь, Сереж…       — Бойся, — ответил Сережа. — Это нормально. Я тоже боюсь. Но мы будем бояться вместе. Хорошо?       Дима поднял глаза. В них больше не было пустоты. Было что-то другое: страх, надежда, непонимание, благодарность, желание — всё смешалось в один тугой, болезненный, сладкий ком. Он не знал, что с этим делать. Не знал, как назвать то, что происходит между ними. Но знал одно: Сережа рядом. Сережа не ушёл. Сережа сказал про «дом». Про дом, который он видит в его глазах. И эта мысль, невозможная, нелепая, такая тёплая мысль, растопила что-то внутри.       — Останься, — сказал Дима. Не попросил, просто сказал. Как приказ. Как мольбу. Как единственное слово, которое имело сейчас значение.       — Я здесь, — ответил Сережа. — Я всегда здесь.       Они просто сидели на полу посреди кабинета среди чертежей, пустых бутылок и несделанных отчётов, и держались за руки. Сережа принёс плед откуда-то — как помнил Дима, из машины — будто знал, что понадобится, и укрыл им обоих. Позов сначала сидел прямо, потом опёрся на плечо Сереже, потом почти лёг, положив голову ему на колени. Только теперь не было ни криков, ни слёз, ни Савины за стеной. Была только тишина. Та самая, которую не нужно заполнять словами.       Сережа гладил его по голове по отросшим, неухоженным волосам, по вискам, где уже пробивалась седина, которой раньше не было. Он чувствовал, как Дима постепенно расслабляется, как его дыхание становится глубже, ровнее, как напряжение уходит из плеч, по миллиметру, по капле, по одному зажатому нерву за раз. Он знал, что это не конец, что завтра Дима снова может налить себе стакан, что работа не станет легче, что Савина по-прежнему далеко. Впереди долгая, трудная дорога, в конце которой никто не обещал счастья. Но сейчас, в эту ночь, в этом кабинете, среди обломков его жизни, было только одно — они. И этого хватало.       — Сереж? — раздалось тихое, сонное.       — Мм?       — А ты правда… видишь дом в моих глазах?       — Правда, — Сережа искренне улыбнулся, легко и ненавязчиво. — И кухню, и диван, и кофе по утрам. И тебя. Всё вижу.       Дима замолчал. А потом, почти неслышно, спросил:       — А можно я там… останусь? Не навсегда. Просто… на эту ночь.       — Ты уже там, — ответил Сережа. — Ты всегда там был. Просто не замечал.       Дима закрыл глаза. И впервые за много недель — не потому, что выпил, и не потому, что организм отключился от усталости, а потому, что было спокойно — он уснул. На полу, в чужом пледе, с рукой Сережи в своих волосах.       А Сережа сидел, смотрел на него, и думал о том, как странно устроена жизнь. Четыре месяца назад он стоял у окна в кухне и боялся, что его чувства заметны. А теперь он сидит на полу в офисе, держит Диму за руку, и ему всё равно, заметно или нет. Потому что прятать больше нечего. Потому что он сказал. Потому что Дима услышал. Потому что завтра будет новый день, и неизвестно, что он принесёт, но сегодня — сегодня они есть друг у друга.              Дима проснулся от того, что затекли шея и спина. Он не заметил, как уснул — просто в какой-то момент провалился в темноту, убаюканный тишиной и теплом. А теперь открыл глаза и понял, что всё ещё лежит на коленях у Сережи. Что Сережа всё ещё гладит его по голове, медленно, успокаивающе, не останавливаясь. И что в кабинете по-прежнему ночь.       — Сколько времени? — спросил Дима хрипло. Голос не слушался от слёз, от виски, от молчания.       — Не знаю, — ответил Сережа. — Часа три. Может, четыре. Я не смотрел.       Дима приподнялся, сел рядом, опёрся спиной о стену. Голова кружилась, в висках стучало, во рту было сухо и горько. Он чувствовал себя разбитым не только физически, а так, будто внутри всё перемололи и собрали заново, но не так, как надо. И посреди этого хаоса — Сережа. Тихо, терпеливо, рядом. Ждёт.       — Ты не спал? — спросил Дима, глядя на него.       — Нет, — просто ответил Сережа. — Смотрел на тебя.       — Зачем?       Сережа пожал плечами.       — Боялся, что если закрою глаза, ты исчезнешь. Или проснёшься и сделаешь вид, что ничего не было.       Дима опустил голову. Пальцы сами потянулись к бутылке, но Сережа уже убрал её куда-то далеко, на подоконник, за чертежи. Не вылил, не выбросил, просто спрятал, чтобы не искушала.       — Ты сказал, что не будешь меня спасать, — глухо произнёс Дима.       — Не буду, — подтвердил Сережа.       — Тогда зачем убрал бутылку?       — Чтобы ты решил сам. Сейчас, трезвым. А не на автомате.       Дима поднял глаза. Сережа смотрел на него ровно, открыто, без привычной маски «всё в порядке, я просто друг». В этом взгляде было что-то новое. Или старое, но такое, что Дима всегда отказывался замечать.       — Ты серьёзно? — спросил Дима тихо. — Всё, что ты сказал про дом… ты серьёзно?       — Я никогда не шучу такими вещами, — ответил Сережа. — И ты знаешь.       Дима знал. Он всегда знал, что Сережа не из тех, кто бросается словами. Что если он что-то говорит, он это имеет в виду. Что если он пришёл ночью в офис, с бульоном и бутербродами, и сказал «я не дам тебе умереть в одиночестве» — это не фигура речи. Это правда. Самая настоящая, неудобная, пугающая правда.       — Я не понимаю, — сказал Дима, и голос его дрогнул. — Я не понимаю, что ты во мне нашёл. Посмотри на меня. Я развалина. Я пью, я не езжу к дочери, я отталкиваю всех, кто пытается помочь. Я… — он сжал кулаки, вонзил ногти в ладони, чтобы не разреветься снова. — Я даже не знаю, когда в последний раз был счастлив. А ты говоришь про дом. Какой дом? Здесь руины, Сереж. Одни чертовы руины.       Сережа слушал молча. Дал выговориться. Сказать всё, что накопилось, всё, что Дима прятал за виски и чертежами. А когда тот замолчал, выдохнул и медленно сказал:       — Я не говорил, что твой дом — это идеальная квартира с ремонтом. Я сказал, что вижу его в твоих глазах. Даже сейчас. Особенно сейчас. Когда ты вот такой: разбитый, уставший, злой на себя. Я всё равно вижу. Потому что дом — это не когда хорошо. Дом — это когда можно быть любым. И тебя всё равно не выгонят.       Дима закрыл глаза. Слёзы снова потекли, тихие, противные, которых он не хотел, но не мог остановить.       — Я не знаю, что чувствую, — прошептал он. — Я не умею… разбираться в этом. Я никогда… — он запнулся, сглотнул. — Я никогда не думал. Я даже не знаю, могу ли я.       — Я не прошу тебя знать, — ответил Сережа. Голос его был мягче, чем когда-либо. — Я не прошу отвечать. Не прошу ничего. Я просто сказал тебе правду. Потому что прятать её внутри уже не было сил. А что ты с этой правдой сделаешь — твоё дело. Хочешь — прими. Хочешь — забудь. Хочешь — скажи, чтобы я ушёл, и я уйду.       — Не уходи, — вырвалось у Димы быстрее, чем он успел подумать.       Сережа замер. Посмотрел на него долгим, внимательным взглядом.       — Не уходи, — повторил Дима, уже тише, почти шёпотом. — Я не знаю, что я чувствую. Я запутался. Я боюсь. Но я не хочу, чтобы ты уходил. Это единственное, что я знаю точно.       Сережа медленно выдохнул, будто всё это время держал воздух в лёгких.       — Тогда я никуда не уйду, — сказал он. — Сколько нужно. Сиди в своей неопределённости. Бойся. Путайся. Я подожду.       — А если я никогда не разберусь? — спросил Дима, и в его голосе было столько детской беззащитности, что Сереже захотелось обнять его и не отпускать.       — Тогда будешь не разобравшимся. Но со мной рядом.       Дима посмотрел на него долго. Очень долго. Вглядывался в лицо, будто искал там подвох, обман, жалость. Но находил только спокойствие и твёрдую, несгибаемую уверенность. Сережа не врал. Не играл. Не надеялся на что-то взамен. Он просто был. Рядом. И готов был быть столько, сколько понадобится.       — Можно я… — Дима запнулся, не зная, как попросить то, чего хотел. — Можно я просто побуду рядом? Не говорить ничего. Просто рядом.       Вместо ответа Сережа подвинулся ближе. Придвинулся вплотную так, что их плечи соприкоснулись. И молча положил голову Диме на плечо. Тяжело, доверчиво, как делают те, кто устал быть сильным.       Дима вздрогнул. Замер. А потом — сам не понимая, как это выходит — положил руку Сереже на затылок. Просто держал. Чувствовал тепло его кожи, пульс, дыхание. И впервые за долгое время ему не хотелось выпить. Не хотелось сбежать. Не хотелось сделать вид, что ничего не происходит. Ему хотелось остаться. В этой ночи. В этом кабинете. С этим человеком.       — Сереж, — сказал он тихо в темноту.       — Что?       — Я не знаю, что будет завтра. Но сегодня… сегодня я рад, что ты пришёл.       Сережа не ответил. Только чуть плотнее прижался к его плечу. И Дима почувствовал, как внутри, там, где ещё недавно была только пустота и боль, затеплилось что-то маленькое, тёплое, живое. Не счастье. Не любовь. Пока нет. Но что-то, что могло бы ими стать. Если дать ему время. Если не затоптать. Если не залить виски.       За окном всё ещё шёл дождь. Но теперь он звучал иначе: не как плач, а как тихая, убаюкивающая песня. И Дима, сам не заметив, уснул снова, сидя на полу, прижимая к себе плечо Сережи, чувствуя, как его пальцы гладят его волосы, и зная, что в эту ночь он не один. Впервые за очень долгое время не один.       Рассвет пришёл незаметно. Сначала просто посветлело за окном, правда, без солнца. Потом в коридоре загудели батареи, где-то далеко, на другом конце здания, проснулось отопление. Потом часы на стене пробили семь, коротко, монотонно, будто извиняясь за то, что прерывают тишину.       Сережа спал. По-настоящему, впервые за эту долгую ночь. Сидя на полу, прислонившись спиной к стене, его голова склонилась набок, руки безвольно лежали на коленях, дыхание было ровным и глубоким. Он выглядел уставшим: под глазами залегли тени, лицо побледнело, губы чуть приоткрылись. Но спал он спокойно, без той внутренней дрожи, которая была в нём всю ночь.       Дима не спал. Он проснулся за час до этого от холода, от того, что ноги затекли, от того, что голова всё ещё гудела, но уже не так сильно, как ночью. Он сидел, смотрел на Сережу и чувствовал, как внутри поднимается что-то странное. Не тоска, не боль, не привычная пустота. А что-то другое — горячее, незнакомое, почти страшное. Он смотрел на его губы, чуть приоткрытые, сухие, на его ресницы, которые дрожали во сне, на его руки, такие сильные и такие нежные одновременно, которые гладили его волосы всю ночь. И не мог отвести взгляд.       Бутылка стояла на подоконнике, куда Сережа убрал её несколько часов назад. Дима посмотрел на неё. Потом снова на Сережу. Потом встал медленно, держась за стену, потому что ноги не слушались, подошёл к подоконнику, взял бутылку. Виски. Дешёвый, горький, тот самый, который пил вчера. Он открутил крышку, сделал глоток прямо из горла. Жидкость обожгла горло, растеклась по телу жаром. Ещё глоток. И ещё. Чтобы напиться, чтобы набраться смелости. Чтобы заглушить голос внутри, который кричал: «Не смей. Он же спит. Ты не имеешь права». Он имел. Или нет. Он не знал. Дима ничего не знал. Знал только, что если не сделает этого сейчас, то не сделает никогда. Потому что утром, когда Сережа проснётся, Дима снова спрячется в свою раковину, снова скажет «всё нормально», снова отодвинется на безопасное расстояние. А сейчас Сережа спит. Сейчас нет ничьих глаз. Сейчас можно.       Дима поставил бутылку, подошёл, опустился на колени рядом. Сережа не проснулся, дышал всё так же ровно, спокойно. Дима смотрел на него секунду, две, три. Сердце колотилось где-то в горле, руки дрожали, но уже не от похмелья, от того, что он собирался сделать. «Трус, — сказал он себе. — Ты всегда был трусом. Хотя бы раз в жизни не бойся».       Он наклонился. Медленно, будто под водой. Коснулся губами губ Сережи легко, почти невесомо, так, что можно было списать на случайность. Поцелуй вышел неуклюжим с непривычки, с перегара, с дрожащих губ. Дима не умел целовать мужчин. Он вообще не умел целовать никого уже много лет. Но он целовал сейчас человека, который не спал всю ночь, который принёс ему бульон и бутерброды, который сказал «я не дам тебе умереть в одиночестве», который ждал его столько времени. Он целовал и чувствовал, как внутри рушатся все стены, которые он строил годами.       Сережа ответил. Не сразу, сначала замер, проснулся, не понял, что происходит. Потом — на секунду отстранился, открыл глаза, посмотрел на Диму. В его взгляде были сон, непонимание, удивление и что-то ещё. То, что теплилось там все эти месяцы. То, что он прятал за «мы просто коллеги». То, что сказал прошлой ночью про дом, про то, что не уйдёт.       А потом он сам потянулся к Диме. Взял его лицо в ладони осторожно, будто тот мог разбиться, и поцеловал в ответ. Уже умело, уже не сонно, а со всем тем, что копилось внутри так долго. Поцелуй был долгим, тёплым, пьяным, но не от алкоголя, а от того, что оба не верили, что это происходит. Дима чувствовал вкус Сережиных губ: горьковатый от кофе, которым тот жил последние дни, и сладкий от чего-то своего, Сережиного, такого родного, что у него закружилась голова. Или это виски. Или это просто то, чего он боялся и чего так хотел, сам не зная.       Когда они оторвались друг от друга, оба тяжело дышали. Сережа не отпускал его лицо, смотрел прямо в глаза, будто проверял: не сон ли это, не пьяный ли бред, не привиделось ли.       — Дима, — сказал он тихо. — Ты понимаешь, что сейчас сделал?       — Понимаю, — ответил Дима хрипло. — Я поцеловал тебя. И ты ответил.       — Я ответил, — кивнул Сережа. — Потому что ждал этого год. Или больше. Я уже не помню.       Дима хотел сказать что-то ещё, но слова застряли в горле. Вместо этого он просто уткнулся лбом в Сережин лоб, закрыл глаза и выдохнул. Всё. Обратного пути нет. Маска «просто коллег» разбита вдребезги. Позади четыре месяца одиночества, алкоголя, работы и пустоты. Впереди — неизвестность. Но сейчас, в эту минуту, он не хотел думать о впереди. Он хотел чувствовать. Тепло рук, которые держали его лицо. Дыхание, которое смешивалось с Сережиным. И сердце, которое билось где-то совсем рядом громко, неровно, так же, как его собственное.       — Ты пьяный, — сказал Сережа, но без осуждения, просто констатируя факт.       — Немного, — признался Дима. — Спасибо, что не ушёл.       Сережа сжал его ладонь чуть крепче, но внутри всё сжалось от горечи. Он смотрел на Диму: опухшие глаза, покрасневшие веки, запах перегара, который не скрыть, не замаскировать, и понимал: тот пьян. Не «немного», как он сказал, а достаточно, чтобы к обеду, когда голова заболит, а в висках застучит, он, возможно, не вспомнил ни этого поцелуя, ни этих слов. Или вспомнил, но предпочёл забыть. Или сделал вид, что ничего не было. Сережа знал этот сценарий, он прокрутил его в голове сотню раз за ту минуту, что они сидели молча. Дима не сказал «я люблю тебя». Не сказал «ты мне нравишься». Не сказал даже «я хочу попробовать».       Сережа хотел верить. Он так хотел верить, что это не просто виски говорит, не просто страх одиночества, не просто благодарность за то, что кто-то не ушёл. Но он слишком хорошо знал Диму, знал, как тот умеет прятаться, как умеет делать вид, ничего не замечать, как умеет отмахиваться от чувств, даже когда они стучатся в дверь. Если завтра Дима проснётся трезвым и скажет: «Сереж, прости, я погорячился», — Сережа не удивится. И не обидится. Он уже приготовился к этому. Может быть, поэтому он и не спросил «ты меня любишь?». Потому что боялся услышать ответ. Или, что страшнее, увидеть растерянность в глазах человека, который не знает, что ответить.       — Мне теперь идти некуда, — сказал Сережа, повторяя свои же слова из ночи. Но сейчас они звучали иначе, не как признание, а как тихая, почти обречённая констатация факта. Он здесь. Он остаётся. Не потому, что Дима его позвал. А потому, что он сам выбрал это — быть рядом, даже если его чувства никогда не найдут ответа. Даже если этот поцелуй был ошибкой. Даже если к концу дня Дима сделает вид, что ничего не случилось.       Дима не нашёл, что сказать. Просто остался сидеть, чувствуя, как тепло разливается по телу от чего-то настоящего, живого, того, что он так долго прятал. Он не знал, что Сережа в эту минуту думает о другом. Что Сережа уже списал этот поцелуй на алкоголь, на отчаяние, на благодарность. Что Сережа не верит — не может себе позволить поверить, — что Дима действительно что-то почувствовал. Слишком больно было бы ошибиться. И Дима, сжимая его ладонь, молчал, потому что не знал нужных слов. Он не умел говорить о любви. Он не умел даже думать о ней: слишком долго прятал это чувство в самый тёмный угол, заваливая работой, алкоголем, молчанием. А теперь, когда оно выползло наружу, Позов не мог его назвать. Не мог сказать «я тебя люблю». Потому что боялся. Потому что не был уверен. Потому что если он скажет эти слова, а завтра поймёт, что ошибся, он разобьёт Сережу. А разбивать единственного человека, который остался рядом, он не хотел.       Так они и сидели, держась за руки, чувствуя тепло друг друга, но каждый в своей тишине. Дима — в непонимании собственных чувств. Сережа — в неуверенности, что эти чувства настоящие. И ни один не решился сделать следующий шаг. Потому что следующий шаг требовал слов. А слов не было. Или они были, но слишком страшные, чтобы их произносить.       За окном уже совсем рассвело. Где-то в здании хлопнула дверь, зазвучали голоса, застучали каблуки. Начинался новый рабочий день. А они всё сидели на полу, среди чертежей и пустых бутылок, и не знали, как встать и пойти дальше. Не знали, что будет после. И оба боялись спросить.
Примечания:
29 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (2)