Грехи, покаясь, исповедуй

NC-17
Завершён
29
автор
Размер:
89 страниц, 47 890 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник

Аcedia

Настройки
      

Если ты совсем не найдёшься и пропадёшь,

Время вернуться к дому по следу своих подошв

Спрятаться легко, нелегко подобраться вблизь,

Чтобы себя найти, окончательно заблудись

«Заблудись» Soltwine и Драгни

      Уныние — это не громкая боль. Это тишина, в которой ничего не хочется. Это когда ты просто перестаёшь бороться, потому что не видишь смысла. Потому что тот, ради кого стоило просыпаться, ушёл. Потому что единственный человек, который смотрел на тебя как на человека, больше не смотрит. Уныние — это отмечать в календаре дни с того момента, как все пошло по одному месту. Теперь в календаре Димы появилось два цвета: красный — все еще для отметки дней без Кати, синий — для Сережи.       День первый.       Дима проснулся от того, что зазвонил телефон. Он лежал на диване, на том самом, где они впервые были вместе, и не мог понять, сколько времени. День, ночь, утро? Шторы были задёрнуты, в комнате царил полумрак. Телефон звонил на тумбочке, так навязчиво, требовательно, как будто на том конце знали, что он здесь, что он не спит. Дима протянул руку, посмотрел на экран. Сережа. Он сбросил. Потом набрал Сережу сам и услышал ту самую фразу, которую теперь будет слышать каждый день: «Абонент временно недоступен». Он набрал ещё раз, и ещё, и ещё, пока телефон не разрядился и не погас. А потом отшвырнул его в угол комнаты, и тот глухо стукнулся о стену.       Дима остался лежать, глядя в потолок, чувствуя, как где-то внутри разливается тоска, густая, что, казалось, её можно было резать ножом. Он не ел. Не хотел. На кухне, на столе, стояла тарелка с бутербродами, которые вчера принесла свекровь. Она, оказывается, помнит про него и заходила, когда он делал вид, что спит. Он не притронулся к ним. Еда казалась чем-то чужим, ненужным, почти оскорбительным. Как можно есть, когда внутри пустота? Когда каждая клетка тела кричит о том, кого нет рядом?       Вместо еды Дима смотрел на часы и думал: «Сейчас он, наверное, пьёт кофе. Сейчас пролистывает ленту. Сейчас он смеётся над чем-то». И от этих мыслей становилось только хуже. Он представил, как Сережа идёт по улице — один, без него — и внутри всё переворачивалось от ревности и тоски. Кто теперь будет рядом с ним? Кто будет смешить его? Кто будет слушать его проекты, восхищаться его чертежами, лежать с ним в одной постели? Он хотел закричать от мысли, что Сережа может найти кого-то другого. Но вместо крика из горла вырвался только хриплый, сухой выдох.       День третий.       Дима не спал. Спать не хотелось, хотелось лежать и смотреть в одну точку, не думая, не чувствуя, не существуя. Иногда он проваливался в какое-то подобие сна, короткое, тревожное, без сновидений, и просыпался от того, что сердце колотилось, как будто он бежал марафон. Позов открывал глаза, смотрел на часы на стене, которые больше не показывали точное время, и понимал — он все еще жив. Но жить не хотелось.       С каждой минутой ощущение, что его жизнь — сплошная ошибка, только усиливалось. Он думал о Сереже, о том, что мог бы сказать, но не сказал, о том, что мог бы сделать, но не сделал, и от этих мыслей хотелось выть так громко, навзрыд, как ребёнок, который потерял маму в толпе. Но слез не было. Они застряли где-то внутри и не выходили. Только ком в горле, который душил и не давал дышать.       Он вспоминал, как Сережа смотрел на него в тот вечер, когда они впервые поцеловались. Как в его глазах горело что-то похожее на надежду вместе со страхом и любовью. Как он шептал: «Я подожду». А Дима молчал. Не находил слов. Отводил взгляд. Прятался. И теперь Сережа устал ждать. Ушёл. И Дима остался один с этой пустотой, которую больше некому было заполнить.       Ошибки не исправить заметками на полях       Но птицы в этих краях до сих пор надо мной парят       И даже если тысяча чёрных полос подряд       Я не жалуюсь, они меня даже слегка бодрят.       День пятый.       Дима встал с дивана, чтобы дойти до ванной. Ноги дрожали, в голове шумело — три дня без еды делали своё дело. Он смотрел на своё отражение в зеркале и не узнавал себя. Снова из зеркала смотрел чужак, но теперь у него было серое лицо, запавшие глаза, небритая щетина, спутанные волосы. Он выглядел как призрак, как человек, которого уже нет, но тело почему-то продолжает существовать.       Позов умылся холодной водой — впервые за несколько дней — и почувствовал, как дрожит его рука. Не от холода. От того, что он один. Что Сережи нет. Что он ушёл, потому что Дима не умел любить. Потому что он использовал его как таблетку. Потому что он был слепым, эгоистичным, трусливым.       Дима смотрел на свои руки и вспоминал, как эти же руки Сережа целовал по утрам лёгкими, невесомыми поцелуями, от которых у Димы перехватывало дыхание. Он тогда не понимал, почему это так важно. Думал: «Ну целует и целует, какая разница». А теперь разница была. Огромная, как пропасть между ним и жизнью. Потому что поцелуев больше не было. И рук, которые бы держали его, тоже не было.       День седьмой.       Свекровь пришла снова. Дима слышал, как она возится в прихожей, как тяжело вздыхает, разглядывая его вещи. Она прошла на кухню, загремела посудой, включила чайник. Дима лежал на диване, притворяясь спящим, хотя знал: она видит, что он не спит. Она вошла в комнату, поставила на тумбочку тарелку с горячим бульоном, села на стул у дивана. Молчала. Дима чувствовал её усталый и тяжелый взгляд, как у человека, который уже не надеется, но всё ещё пытается.       — Я знаю, что ты не спишь.       Дима не открыл глаз.       — Не хочу разговаривать, — голос Димы сел, прозвучал глухо, как из подвала.       — А я не хочу смотреть, как ты умираешь, — сказала свекровь. — Но смотрю. Потому что больше некому.       Дима молчал. Слышал, как тикают часы на стене, как за окном шумит ветер.       — Савина звонила, — продолжила она. — Спросила, как ты.       — Что вы ей сказали?       — Правду. Что ты лежишь и не встаёшь. Что ты не ешь, не пьёшь, не отвечаешь на звонки. Что ты умираешь, Дима, — свекровь повысила голос на последней фразе. — Ты вновь тонешь, как после смерти Катюши… — женщина немного запнулась, но все-таки взяла себя в руки. — Что у тебя случилось?       Дима открыл глаза. Посмотрел на неё, на седые волосы, которые она перестала красить, на руки, сложенные на коленях.       — Я не умираю.       — Тогда встань. Поешь. Позвони дочери. Сделай хоть что-нибудь.       — Я не могу, — Дима сказал это так, будто свекровь сама должна это понимать и объяснять нет смысла. Будто сама не видит…       — Не можешь или не хочешь?       Дима отвернулся к стене. Внутри пустота, которая не давала дышать, не давала думать, не давала чувствовать. Только эта тяжесть. Только тишина. Только Сережина записка, которая лежала в кармане его куртки, и он боялся достать её, потому что тогда бы пришлось признать — это правда.       — Дима, — голос свекрови стал мягче, но не легче. — Я знаю, что ты чувствуешь. Потерять жену — это страшно, но… — свекровь замялась прежде, чем продолжить. — Я была у твоего начальника. Кто такой Сергей Матвиенко? Дима замер. Воздух в комнате стал плотным, как бетон. Он слышал своё дыхание, хриплое, рваное, и стук собственного сердца, которое вдруг ожило после долгого оцепенения.       — Что? — переспросил он. Голос был чужим, словно не его.       — Я была у твоего начальника, — повторила свекровь, и голос её стал жёстче, но не злее, а наоборот спокойнее, холоднее, как у следователя, который уже знает ответ, но хочет услышать его из уст обвиняемого. — Узнавала, как ты, что с тобой, когда выйдешь на работу. Он сказал, что ты взял отпуск. Что у тебя всё плохо. А потом он сказал про того парня, который уволился, потому что связывал твое состояние с ним. Который оставил тебе записку. Шастун не хотел говорить больше, но я… настояла. Кто такой Сергей Матвиенко? Что между вами?       Дима молчал. Смотрел в стену, на трещину, которая стала похожа на букву «С». Сергей. Сережа. Тот, кто ушёл. Тот, кто оставил записку. Тот, кого он использовал как лекарство, а теперь не мог забыть.       — Ничего. Он был коллегой.       — Не ври мне, — сказала свекровь. — Я вырастила дочь, я знаю, когда мне врут. И я видела твоё лицо, когда сказала его имя. Что между вами?       Дима закрыл глаза. Собственный голос кричал: «Скажи ей. Скажи правду. Ты уже потерял Сережу. Не теряй хотя бы это».       — Он был… — Дима запнулся, сглотнул. — Он был тем, кто остался. После Кати. Он был рядом, когда я разваливался. Он ждал. Он верил. А я… я использовал его. Просто брал то, что мне нужно, и не давал ничего взамен. Он ушёл. И оставил записку.       Голос сорвался. Дима замолчал. Не знал, что сказать дальше. Свекровь молчала долго, тяжело, как будто переваривала услышанное.       — Ты любил его?       Дима открыл глаза. Лицо свекрови выражало сочувствие, искренность. Позов понял, что ответ не в словах, а в тишине, которая повисла между ними. В том, как он не мог выговорить его имя. В том, как он прятал записку в кармане куртки, чтобы чувствовать его рядом.       — Я не знаю, — сказал он. — Я не знаю, что чувствую. Я никогда не умел разбираться в этом. Я просто знаю, что без него мне плохо. Хуже, чем было. Хуже, чем после Кати.       Свекровь подошла ближе, села на край дивана, что он чувствовал её запах, старой кожи и ванильных духов. Положила руку ему на плечо, как будто хотела передать ему часть своей силы.       — Ты должен был мне сказать, — сказала она. — Раньше. Когда он был рядом. Я бы поняла. Катя бы поняла. Ты думаешь, я не видела? Я видела, что ты оживаешь. Что ты перестал пить. Что ты улыбаешься. Я думала, это работа. А это был он.       Дима не знал, что сказать. Слёзы подступили к глазам, но он пытался сдержать их, но они текли по щекам, горячие, солёные, болезненные. Он не плакал. Он рыдал. Тихо, беззвучно, как рыдают те, кто слишком долго молчал.       — Я не умею любить, — прошептал он. — Я не умею быть рядом. Я не умею говорить. Я только беру и ломаю. Я потерял его. Я потерял Савину. Я потерял вас.       Свекровь обняла его. Крепко, по-матерински, так, как не обнимала его даже после смерти Кати.       — Ты не потерял меня. Ты не потерял Савину. Она ждёт. Она всегда ждёт. И если ты хочешь вернуть своего Матвиенко, ты должен вернуть сначала себя. Понимаешь? Пока ты не станешь тем, кто умеет любить, ты не сможешь никого удержать.       Дима кивнул, уткнувшись лицом в её плечо. Чувствовал, как её рука гладит его по голове, как когда-то гладила мама в детстве, когда он плакал из-за разбитой коленки. Только сейчас коленка была внутри. Разбитая, кровоточащая, такая же беззащитная, как тогда.       — Как мне вернуть себя?       — Для начала — поешь, — свекровь отпустила объятия. — Встань, умойся, надень чистую одежду. Позвони дочери. Скажи, что ты её любишь. А потом… — она помолчала. — Потом иди к нему. К Матвиенко. Не с пустыми руками. С тем, что ты понял. Если он ждал так долго, он подождёт ещё немного. Если ты ему нужен, он будет ждать.       Дима молчал. На кухне Позов смотрел на тарелку с бульоном, которая вот-вот станет холодной. Почувствовал где-то искру. Она слабая, но она была. И впервые за эти дни он захотел попытаться. Чтобы не потерять Савину. Чтобы найти Сережу. Чтобы стать тем, кто умеет любить.       Он взял ложку. Зачерпнул бульон. Поднёс к губам — и сделал глоток. Горло обожгло теплом. Свекровь сидела рядом, молчала, не отводила взгляда. И Дима чувствовал, что она верит. В него. В то, что он сможет. И это было важнее любых слов.       Поспать и снова в путь       А там уже будь что будет       А будет ли вообще ещё что-то когда-нибудь?       День девятый.       Утром зазвонил стационарный телефон — тот, в коридоре, который почти никогда не звонил. Дима не хотел вставать, но звонок был настойчивым, как будто на том конце знали, что он здесь, что он слушает. Он поднялся, шатаясь, прошлёпал босыми ногами по холодному полу, снял трубку. Свекровь. Голос строгий, без приветствий, без лишних слов.       — Дима, ты помнишь, какое завтра число?       Дима не мог не помнить. Календарь все еще предательски напоминал.       — Завтра, — голос на том конце дрогнул, — три года, как Кати нет. Савина приезжает. Мы будем на кладбище в одиннадцать. Я не знаю, приедешь ли ты, но… она хочет тебя видеть. Сказала, что, если ты не придёшь, она не будет больше ждать. Ничего. Ни когда-нибудь.       Дима молчал. Смотрел на стену, на трещину у люстры, которая стала больше. Три года. Три года, как он живёт без Кати. Три года, как он учится быть один. Три года, как он не научился.       — Я приеду.       — Приезжай, — сказала она. — Ради Савины. Если не ради себя.       Он повесил трубку, прислонился спиной к стене и сполз на пол. Сидел в коридоре, в темноте, смотрел на свои руки и чувствовал, как внутри появляется что-то новое. Страх. Не перед смертью. Перед тем, что если он не придёт, то потеряет дочь навсегда. А Савина — это последнее, что у него осталось. Или не осталось. Он не знал. Но знал, что должен попытаться.       За эти дни ничего не поменялось. Дима перестал выходить из комнаты. Он не вставал с дивана, даже чтобы дойти до ванной. Сил не было. Он лежал и смотрел в потолок, иногда закрывал глаза, иногда нет. Его тело напоминало о себе тупой болью в мышцах, в суставах, в голове. Он не чувствовал голода, только слабость, такую сильную, что даже поднять руку было трудно.       Он думал о Савине. Завтра она приедет. Завтра он должен будет встать, одеться, выйти из дома, сесть в машину, доехать до кладбища. Завтра он должен будет посмотреть ей в глаза. И что он там увидит? Ненависть? Равнодушие? Или то же самое — пустоту? Он боялся этого больше, чем смерти. Потому что пустота в глазах дочери означала бы, что он потерял её окончательно. И тогда зачем ему вообще просыпаться?       Дима закрыл глаза и представил Савину. Как она смеялась, когда была маленькой. Как она бегала по квартире, путаясь в своих длинных шнурках. А теперь она говорит «пап» коротко, сухо, по-взрослому. И в этом «пап» нет тепла. Только усталость. Только разочарование. Только расстояние, которое он сам создал.       Он не спал. Не мог. Мысли крутились, как белки в колесе: о Сереже, о Савине, о завтрашнем дне, о том, что он не знает, как жить дальше. И только одна мысль повторялась снова и снова: «Если я не приду, она уйдёт навсегда. Если я приду, что я ей скажу?» Ответа не было. И он просто лежал, глядя в потолок, и ждал. Ждал, когда наступит завтра. Ждал, когда приедет дочь. Ждал, когда, возможно, всё решится само собой. Но ничего не решалось. Была только тишина. И он в ней.       Сердце ноет, будто девять грамм свинца принял грудью       Люди гнутся, будто алюминиевые прутья       Слово плавится, как платина, и ни черта не стоит       Какой паршивый день       Видимо, встал не с той       День десятый.       Позов встал в восемь. Впервые за десять дней не потому, что не мог спать, а потому, что нужно было собраться. Прошёл в ванную, долго стоял под душем, глядя, как вода стекает по его осунувшемуся телу. Побрился, — впервые за две недели — надел чистую рубашку. Не потому, что хотел понравиться. Потому что ему нужно было почувствовать себя человеком. Хотя бы на один день.       Дима приехал за десять минут до одиннадцати. Кладбище встретило его тишиной, той особенной, где даже ветер шумит иначе, будто уважает покой мёртвых. Он шёл по дорожке между могилами и чувствовал, как ноги сами несут его к Катиному памятнику — он помнил дорогу наизусть.       Савина стояла одна, в чёрном пальто, с зонтом в руках. Она не обернулась, когда Дима подошёл. Позов остановился в двух шагах, смотрел на её плечи — узкие, такие же, как у Кати, — и не знал, что сказать.       — Савина.       Девушка медленно повернулась. Посмотрела на него, и в её глазах было всё. Усталость, боль, разочарование. И что-то ещё — слабая, почти угасшая надежда.       — Ты пришёл.       — Ты просила.       — Я просила много раз. Ты не приходил.       Дима опустил голову. Внутри искрилась боль, острая и живая, такая, какой не было эти дни. Он чувствовал её каждую секунду, и это было правильное чувство. Лучше пустоты.       — Я знаю, — сказал он. — Мне жаль.       — Ты собираешься искать Сережу? — Савина проигнорировала его извинения, нарушив спокойную обстановку.       Дима замер. Сердце пропустило удар.       — Откуда ты…       — Бабушка рассказала, — перебила Савина. — Ты же знаешь, она всё про всех знает. — помолчала, потом добавила тише: — Я видела вас тогда. Когда вы отвозили меня в Питер. Когда я поступала.       Дима поднял голову, посмотрел на неё. Она стояла, сжимая зонт, и в её глазах было что-то, чего он не мог понять. Может, усталость. Может, боль. Может, понимание.       — Я видела, как он смотрит на тебя. Как ты смотришь на него. В коридоре, когда я выходила из кабинета. Вы держались за руки. Думали, я не замечу? Я всё видела. И тогда, утром, когда мы собирались, он поправил тебе воротник. И ты ему улыбнулся. Ты редко так улыбался. Даже маме.       Дима молчал. Слова застревали в горле, не выходили. Он смотрел на дочь и чувствовал, как груди нарастал стыд. Осознание. И ещё удивление, что она всё это заметила. Что она всё это помнит.       — Я была не готова, — сказала Савина, и в голосе её проскользнула боль. — Я не была готова делить тебя с кем-то сразу после смерти мамы. Особенно с тем, кто не я. Я даже не знала, что думать про это всё. Но потом я начала осознавать… Мое желание на все праздники, на дни рождения было одно: чтобы папа нашел того, кто будет любить, как мама. Сейчас я понимаю, что была эгоисткой. Сейчас я хочу видеть тебя с Сережей. Ты был живым рядом с ним. Я видела. А сейчас ты не живой. Ты просто существуешь.       Дима сглотнул. В горле стоял ком, который не давал дышать.       — Я не готов искать его.       — Почему? Ты его любишь?       — Я не знаю, — ответил Дима. — Я не умею разбираться в этом. Я просто знаю, что без него мне плохо. Что я не могу дышать, когда думаю, что он ушёл навсегда. Но я не знаю, что ему сказать. Что я вообще могу ему дать? Я ничего не умею. Я только брал. Я не знаю, как отдавать. Разучился…       Савина подошла ближе. Взяла его за руку, сжала её.       — Тогда иди, — сказала она. — Иди и скажи это ему. Не слова — слова у тебя не получаются. Скажи ему своим лицом, своими глазами, тем, как ты дрожишь. Он поймёт. Он всегда понимал. Он ждал тебя так долго, что подождёт ещё немного, чтобы ты собрался с духом. Но если ты не сделаешь шаг сейчас, ты никогда этого не сделаешь. А я не хочу, чтобы ты умер здесь, в этой квартире. Ты мне нужен живой.       — А если он не примет меня? — спросил Дима, и голос его был совсем тихим, почти детским.       — Тогда ты будешь знать, что попытался. Это лучше, чем лежать на диване и ждать, пока пустота тебя сожрёт. — Савина помолчала, потом добавила: — Я знаю одно: я хочу, чтобы ты был счастлив. А без него ты не будешь счастлив. Так что иди. Иди к нему. Верни его. А потом… потом мы научимся жить заново. Все вместе. Если получится.       Дима смотрел на свою дочь, которая стала взрослой слишком рано. На её глаза, в которых была боль, но не та, которая уводит, а та, которая заставляет двигаться вперёд.       — Ты правда хочешь, чтобы я пошёл? — спросил он.       — Я хочу, чтобы ты перестал быть трусом. Иди. Сделай это. Хотя бы раз в жизни сделай то, что тебе страшно.       Дима сжал её руку. Крепко, как тогда, когда она училась кататься на коньках и боялась упасть.       — Я люблю тебя. Я не говорил это слишком долго. Но я люблю тебя.       — Знаю, — Савина улыбалась. Дима впервые так рад был этой обычной улыбке.       Позов посмотрел на памятник Кати: она улыбалась с фотографии, молодая, живая, такая, какой он её помнил. И ему показалось, что она тоже говорит ему: «Иди к нему, найди».       — Давай, пап, — прошептала она в ветер. — Сделай это. Ради нас. Ради себя.       Видимо, я, ныряя, не замерил глубину       Я доверял тебе и именно поэтому тонул       Люди не верили в нас       Они кричали: Да ну, да ну       И я не знаю почему       Но всё ещё тяну, тяну, тяну, тяну, тяну, тяну       День одиннадцатый.       Дима проснулся от того, что услышал свой внутренний голос. «Так больше нельзя». Он открыл глаза. Потолок был тем же, пыльным и серым. Ноги дрожали, голова кружилась. Позов дошёл до кухни, опираясь на стены, и увидел на столе тарелку с супом, накрытую крышкой. Остывшую. Он посмотрел на неё и вдруг почувствовал, что хочет есть. Не потому, что еда была вкусной. А потому, что понял: ему нужны силы. Чтобы не просто выжить. Чтобы сделать что-то. Что-то, чтобы изменить эту жизнь.       Он сел за стол, подтянул тарелку к себе и начал есть. Медленно. С трудом. Каждый глоток стоил ему усилий. Он не знал, что будет дальше. Не знал, найдёт ли Сережу. Не знал, сумеет ли измениться. Но знал одно: если он останется здесь, в этой квартире, он умрёт. И не физически. Хуже. Он умрёт внутри, окончательно и бесповоротно.       Впервые за долгое время он сам набрал номер Савины. Длинные гудки — раз, два, три — отдавались в ушах. Её голос ответил, удивлённый, настороженный. Дима сглотнул и сказал:       — Я хочу приехать.       Савина молчала долго. Так долго, что он уже подумал, что она положила трубку. Но голос на том конце сказал:       — Правда?       — Правда.       

***

      Дорога в Питер заняла четыре часа. Позов ехал на машине, потому что хотел чувствовать контроль. Хотел знать, что в любой момент может развернуться и вернуться. Но он не развернулся. Ехал, сжимая руль, глядя на серую трассу, на огни встречных машин, на бесконечные поля, покрытые первым снегом. Позов слышал, как колотится сердце. Как внутри теперь жила боль. Острая, живая, настоящая.       Он приехал в Питер к вечеру. Город встретил его промозглым ветром и мокрым снегом, который падал на лицо холодными хлопьями. Дима припарковался у общежития Савины, посидел в машине несколько минут, собираясь с мыслями. Потом вышел, поднялся на четвёртый этаж и постучал в дверь.       Савина открыла почти сразу. Стояла в дверях в домашнем свитере, с растрёпанными волосами, с глазами, в которых всё ещё была настороженность. Но она не захлопнула дверь. Не сказала «уходи». Она просто стояла и смотрела на него.       — Привет, пап.       — Привет.       Савина посторонилась, пропуская его внутрь. Дима перешагнул порог, осмотрелся: маленькая комната, заваленная книгами, коньками, какими-то бумагами. Пахло чужими духами и молодостью. Он почувствовал себя чужим, неуклюжим, ненужным. Но он был здесь.       Они сидели на кухне блока, маленькой, тесной, с вечно грязной плитой и чайником, который кипел раз в час. Ели гречку с сосисками, которую Савина разогрела в микроволновке. Разговаривали ни о чём: о её учёбе, о тренировках, о том, что снег в этом году выпал рано. Дима смотрел на неё и чувствовал, как внутри разворачивается нежность, которую он подавлял годами. Он хотел сказать ей всё. Что он гордится ею. Что он виноват. Что он любит её. Но слова застревали, как всегда.       — У тебя круги под глазами, — сказала Савина, глядя на него через стол. — Ты вообще спишь?       — Редко.       — Из-за работы?       — Из-за всего.       Савина отложила ложку, посмотрела на него серьёзно.       — Расскажешь подробнее? — спросила она.       Дима помолчал. Смотрел на свои руки: они дрожали, даже когда просто лежали на столе. Потом поднял глаза и встретился с ней взглядом.       — Я, — Дима мялся, не знал, нужно ли подробно описывать, что произошло между ним и Сережей, но все-таки решился: — Использовал его. Я думал, что мне просто нужно тепло, чтобы заглушить боль. Я не понимал, что ему нужно что-то большее.       Савина не отвела взгляда. Она слушала внимательно, без осуждения, как слушают того, кому хотят помочь.       — Все твои мысли о Сереже? Больше ничего не беспокоит, я надеюсь? — спросила она тихо.       — Вроде, нет…       — Пап, тебе нужна помощь… — Савина выдыхает, смотря в пустые глаза отца. — Я не могу смотреть на то, как ты себя убиваешь. Сначала смерть мамы, алкоголь, потом Сережа. Но тут уже не только алкоголь, но и отказ от еды, отк…       — Савина, я знаю! — Позов злится, по спине идет разряд тока. — Я пока не хочу об этом говорить.       Дочь лишь выдыхает, понимает, что отец не готов обсуждать свое состояние. Единственное, что сейчас для него важно: вернуть Сергея.       — Он смотрел на тебя тогда так…так… Так, как смотрят на что-то очень важное. Я тогда ещё подумала: «Наверное, он любит папу». Только ты не знал. Или не хотел знать.       — Я не умею любить. Я не умею быть рядом.       — Ты умеешь, — сказала Савина. — Ты просто боишься. Ты всегда боялся. Даже маму ты любил, я помню. Ты приносил ей цветы, когда она болела. Ты сидел с ней, когда у неё была температура. Ты умеешь. Просто после того, как она ушла, ты перестал разрешать себе это.       Дима опустил голову. Он чувствовал боль каждую секунду, и это было правильное чувство. Лучше пустоты.       — Я не знаю, как его вернуть, — сказал он. — Я не знаю, где он. Я не знаю, простит ли он меня. Я не знаю, готов ли я сам.       — А ты попробуй. Я же тебе еще на кладбище сказала, ты просто попробуй. Хотя бы попытайся. Это лучше, чем лежать на диване и ждать, пока пустота тебя сожрёт.       — Ты стала взрослой. Слишком взрослой.       — Пришлось, — усмехнулась она. — Ты не оставил мне выбора.       Дима улыбнулся, слабо, одними уголками губ, но улыбнулся.       — Прости, что я был плохим отцом.       — Ты был не плохим, — сказала Савина. — Ты был отсутствующим. Это хуже. Но ты здесь сейчас. Это что-то меняет.       Она встала, подошла к плите, налила себе ещё чая. Дима смотрел на неё, на её движения, быстрые, уверенные, взрослые. И чувствовал, как внутри появляется надежда.       — Знаешь, — Савина бросила, не оборачиваясь, — когда я училась кататься, я боялась, что упаду. И ты говорил: «Упади. Встань. Попробуй ещё раз». И я пробовала. Пока не получилось.       — Помню, — тихо сказал Дима.       — Так вот, — она повернулась, посмотрела на него. — Ты сейчас, как я тогда. Боишься упасть. Но чтобы научиться, надо падать. И вставать. И пробовать снова.       Дима смотрел на неё и не мог отвести взгляда. Она была права. Она всегда была права.       — Я не знаю, где он.       — Найдёшь, — сказала Савина. — Если захочешь. Ты умеешь находить.       Они замолчали. Сидели на кухне, пили чай, смотрели на заснеженный Питер за окном. Дима чувствовал впервые за эти дни, что он не один. Что Савина рядом. Что она держит его, даже когда не обнимает. Он хотел сказать ей что-то важное. Что гордится ею. Что любит. Что будет стараться.       А потом зазвонил телефон.       Дима посмотрел на экран — и сердце остановилось. Сережа. Сережа звонил. Сам. Впервые за три недели. Он смотрел на высветившееся имя и не мог дышать. Пальцы дрожали, когда он взял трубку, отошёл к окну, вдохнул глубоко и ответил:       — Алло.       Голос Сережи был тихим, ровным, таким, каким он говорил с клиентами, когда был занят и не хотел тратить слова на лишнее.       — Дима, — родной голос на том конце давал целую кучу мурашек по спине. — Я не знаю, правильно ли я звоню. Но мне звонил Шастун. Сказал, что ты взял отпуск. Сказал, что ты… — он запнулся. — Сказал, что ты не в порядке. Я хотел спросить, как ты…       Дима закрыл глаза. Прислонился лбом к холодному стеклу.       — Сереж, — сказал он. — Ты мне нужен.       Сережа молчал. Долго.       — Ты уверен? — спросил Сережа. — Ты уверен, что я тебе нужен?       — Уверен. Я понял. Всё понял. Я хочу научиться быть рядом. Я хочу научиться любить. Я хочу попробовать. Если ты ещё готов дать мне шанс.       — Я в Питере, — голос Сережи стал тише. — Переехал. Думал, что так будет легче. Что если я не буду видеть тебя, не буду надеяться на то, что встречу тебя на улицах города, смогу забыть. Но я не забыл. И, кажется, не смогу.       — Я тоже в Питере. У Савины. Мы можем встретиться, нам нужно поговорить. Завтра. Если ты готов.       Сережа молчал. Потом сказал:       — Я готов. Давай завтра. Я напишу адрес. Приезжай, когда сможешь.       — Хорошо. Я приеду.       Он положил трубку и долго стоял у окна, глядя на вечерний Питер. Савина подошла и встала рядом, глядя в окно.       — Это он?       — Он.       — Ты поедешь?       — Поеду.       Савина помолчала, потом взяла его за руку осторожно, как будто боялась спугнуть. Дима повернулся к ней. Посмотрел на свою дочь, которая стала взрослой слишком рано. Которая ждала его, даже когда он не заслужил этого. Которая держала его за руку и давала ему шанс.       — Спасибо. За всё.       — Иди уже, — усмехнулась она. — Завтра будет тяжелый день. Иди спать.       Дима обнял её. Крепко, как когда-то, когда она была маленькой и он нёс её на руках, чтобы показать звёзды. Она не отстранилась. Просто стояла в его объятиях и тихо дышала.       — Я люблю тебя.       — Я тебя тоже люблю. Теперь ты знаешь, как это говорить? Тогда скажи ему завтра.       Дима кивнул. И впервые за долгое время он знал: он скажет. Не спрячется. Не промолчит. Скажет. Потому что если он не скажет сейчас, то не скажет никогда. А он не хотел больше молчать.       И если ты совсем не найдёшься и пропадёшь       Время вернуться к дому по следу своих подошв
Примечания:
29 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (1)