ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ: ИЛЬЯ РОЗАНОВ
18 апреля 2026 г., 21:29
Середина ноября. Илья Розанов сидит над очередным дурацким заданием, но смотрит не в тетрадь — в окно.
В их с Холландером комнате.
Погода под стать его настроению: дождь хлещет как из ведра, ветер рвёт ветки, небо серое, мерзкое, промозглое. Погода бесится — так же, как и он.
Сегодня почему-то больнее всего.
Он не просто злится — он выгорает изнутри. От того, что Холландер ушёл к Роуз. К своей девушке, и дураку понятно — зачем.
Секс.
Образы лезут в голову сами: их переплетённые тела, то, как Холландер целует её — нежно, наверное, или страстно, Илья не знает, но представлять от этого не легче. Как им хорошо вместе. Ревность разъедает его, как кислота. Липкая, серая, мерзкая — как дым, который забивает лёгкие, когда куришь в закрытой комнате, и нечем дышать, а ты всё равно затягиваешься снова. Она пропитала его насквозь, просквозила каждую клетку. Как чёрная плесень разрастается в нём, словно в спелом яблоке, поглощая сердцевину, оставляя одну гнилую кожуру.
Илья со злостью швыряет всё со стола. Тетради летят на пол, ручка откатывается под кровать. Он тянется к сигаретам, достаёт одну, закуривает. Настроения выходить на улицу нет — и плевать, что Шейн потом будет бубнить про запах в комнате. Илья просто сегодня на грани.
В окно он видит, как ветер гнёт деревья, как дождь стекает по стеклу мутными разводами, как небо давит своей тяжестью. И чувствует — внутри у него то же самое. Так же штормит. Так же ломает. Так же мерзко и пусто.
Вроде можно забить, проглотить, перетерпеть. Можно сделать вид, что ничего не происходит. Да только у Ильи внутри уже ничего не осталось. Пустота. Выжженное поле. Такое же серое, как ноябрьское небо. Такое же мёртвое, как ветки за окном.
Души вроде уже и нет. Вынули. Оставили только эту гулкую, сквозную пустоту. И дождь. И ветер. И ревность, которая жрёт его заживо, не переставая, не жалея, не давая передышки.
За окном ноябрь лютует. Внутри — тоже.
Блять.
***
Когда дверь в комнату открывается — этот мерзкий скрип, который он теперь ненавидит всем нутром, — Илья мгновенно отворачивается к стене. Лицом в угол. Спиной к миру. Чтобы не видеть его. Чтобы не слышать, как он дышит — этим своим спокойным, сытым, умиротворённым дыханием человека, который любит и любим.
Взаимно.
Илья будто в бетон залит. В тягучий, холодный, быстро твердеющий раствор. Руки не двигаются, ноги не слушаются, язык к нёбу примёрз. И, кажется, даже дышать — пытка. Каждый выдох будто с кровью выходит, как будто не воздух выталкиваешь, а занозы из-под ногтей выдираешь.
Не выдернешь.
Весь первый курс пытался. Орал, огрызался, провоцировал, ненавидел — и всё равно тянуло, как магнитом. А сейчас, когда они сблизились, когда стали лучшими друзьями, когда поселились в одной комнате, когда Трой с Харрисом съехались и оставили их вдвоём наедине с этой пыткой… Эта пытка, от которой Илья отказаться никогда не сможет.
Потому что быть рядом — больно.
А не быть — невыносимо.
Трой смотрит — своими серо-синими глазами, которые видят слишком много. Сканируют, читают, лезут под кожу.
— Ты осунулся, Розанов. Ешь нормально.
Илья бурчит что-то невнятное и отворачивается, потому боится, что Трой всё поймёт.
Илья не хочет его жалости. Не хочет его понимания. Не хочет его дурацких советов, которые работают для всех, кроме него. Трой делает вид, что верит его «всё нормально». Ждёт, когда Илья созреет. Но Илья не придёт. Не в этот раз. Потому что нечего сказать. Или слишком больно говорить.
Клифф орёт на всю раздевалку, что Илья стал ещё бóльшим мудаком. Клифф всегда дразнит его и стебет, как Илья его. Но сейчас в его голосе Илья слышит что-то другое. Беспокойство. Заботу. Замаскированную под хамство, такую грубую, неловкую, что от неё становится только хуже. Потому что если даже Клифф заметил — значит, всё совсем пиздец.
Светлана ничего не говорит. Она ставит перед ним чашку кофе — молча, не спрашивая, как дела, не лезет с расспросами. Просто ставит и садится рядом. И смотрит. Тем своим взглядом — всезнающим, пронзительным, рентгеновским. Который прошивает насквозь, видит каждую трещину, каждую гнилую косточку, каждый спрятанный глубоко секрет.
Илья ненавидит этот взгляд.
Ненавидит, что они видят.
Ненавидит, что не может им ничего объяснить. Что язык не поворачивается сказать правду. Что правда эта — такая уродливая, такая стыдная, такая беспросветная.
А если бы мог? Что бы сказал?
Что он прошёл все стадии — перебрал их как чётки — одну за другой — отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие.
И по сравнению с этим кризис ориентации был фигнёй. С этим он разобрался быстро и безболезненно. Ну, нравятся парни, как и девчонки. Ну, бывает.
Окей. Илья привык себе ни в чём не отказывать. Если хотел — брал. Если не нравилось — ничего, найдется кто-то другой. Мир был простым и понятным, как клюшка в руке. Захотел — забил, не захотел — ждешь на скамейке запасных.
Всё просто.
А тут — Шейн.
Как приговор. Как пожизненное. Как диагноз, который не лечится, не купируется, не снимается обезболивающими.
«У меня «Холландер» сердца».
И сразу всё понятно. И сразу наркотики, чтобы обезболить, чтобы оставшиеся дни легче были. И болезнь эта не лечится. Это навсегда.
Блять.
И всё равно хотелось. Хотелось. Хотелось.
Но он держался.
На расстоянии.
Сначала это было просто — избегать. Не смотреть. Не подходить. Не разговаривать. Но Шейн был везде — в столовой, в коридорах, на льду, в раздевалке. Илья чувствовал его кожей за три метра. Знал, когда он входит в комнату, даже не оборачиваясь. Слышал его шаги среди сотни других.
Тогда Илья перешёл в наступление.
Орал на него на тренировках. Изводил. Стебал. Ставил не на те позиции. Блокировал так, что у Холландера пар шёл из ушей. Провоцировал на драки — и получал по лицу, потому что это было единственным прикосновением, которое он мог себе позволить.
Как школьник дёргает за косички понравившуюся девчонку.
Только его девчонка — скучный канадец со сладкими — Илья уверен — веснушками. Который даже не знает, что каждое его «иди нахер, Розанов» отзывается у Ильи где-то под рёбрами. Который не замечает, как Илья смотрит на него, когда тот отворачивается.
Который, блять, даже не подозревает, что происходит.
А потом что-то сломалось.
Или, наоборот, встало на место.
Илья не мог бы сказать точно, когда это случилось. Может, после лета на первом курсе. Они вкалывали тогда в лагере, бесили друг друга, спорили до хрипоты — но почему-то всегда оказывались в одном месте и в одной команде. Илья ловил себя на том, что ищет его взглядом среди чужих лиц.
Может, после драки в подворотне. Когда они дрались как в дешёвом боевике, чтобы спасти собаку. Кто знает… А может, после драки на льду, во время финальной игры, когда больше всего доставалось Трою и Холландеру, который в той драке, ударил первым одного из мудаков, и который тогда вышел против них на финал. И Илья обезумел просто. Потому что этот ублюдок посмел тронуть Шейна.
Его Шейна. Он помнит, как нервы сдали у всех тогда — тренеры орали, судьи свистели и пытались их разнять, трибуны ревели.
А может, когда Холландер впервые назвал его по имени. Не «Розанов, иди нахер», а «Илья». Случайно. По-дурацки. Они поехали на ферму Дроверов — вчетвером, с Троем и Харрисом — навестить того самого пса.
Чирона. Шейн гладил его за ухом и сказал, не поднимая головы: «Илья, глянь, он улыбается». Илья тогда чуть не споткнулся на ровном месте.
Потому что его имя в устах Шейна звучало как-то иначе. Тепло. Опасно.
Илья не знал, какой из этих моментов стал последней каплей. Может, всё сразу.
А может, Илья просто устал.
Устал врать себе, что это пройдёт.
И сдался.
Они стали друзьями. Лучшими друзьями. Не потому, что Илья хотел быть другом. А потому, что быть врагом было больнее. Потому что держаться на расстоянии — невыносимо.
Розанов перестал бороться с неизбежным. Шейн был везде — в его мыслях, в его телефоне, в его постели (не в том смысле — просто иногда они засыпали под какой-нибудь фильм и просыпались в обнимку).
Шейн стал частью его. Как рука. Как нога. Как лёгкие — без него не дышать. Шейн сам искал его, сам касался, подставляясь под касания Ильи. Они оба понимали наверное, что это больше чем дружба. Но что-то всегда их останавливало. Они двигались в своём ритме. В том, который был удобен им.
Илья перестал представлять, как трахает Шейна.
Он начал представлять, как они пьют кофе утром. Как Холландер улыбается своей редкой улыбкой — той, от которой у Ильи подкашиваются колени. Как он говорит «спокойной ночи» перед сном, и голос у него тёплый и сонный, и Илья может умереть от этого звука.
Это было хуже.
Гораздо хуже.
Потому что от секса можно отвлечься. От любви — нет.
И у Холландера она была. Любовь. Роуз.
Красивая. Талантливая. Идеальная для Шейна. И он сейчас с ней. Илья лежал в пустой комнате. Смотрел на кровать Шейна — пустую, застеленную, чужую. Вдыхал запах, который остался на подушке — ваниль и мята, и ещё что-то, от чего у Ильи сводило живот. Он знал, что там происходит. Представлял. И от этих картинок хотелось выть. Хотелось разбить что-нибудь — стену, окно, собственную голову.
Вместо этого Илья лежал тихо.
Сжимал в руке золотой крестик, чувствовал, как ревность разъедает его изнутри. Как кислота. Как серная кислота, которую ему вылили в глотку, и она жжёт, жжёт, жжёт, не останавливаясь.
Он не имел права. Он не имел никакого права ревновать. Шейн не был его. Никогда не был. И никогда не будет.
Но ревность плевала на права. Она была здесь. Воняла сигаретным дымом и горелой обидой. Она застилала глаза, когда Шейн говорил о Роуз — «она сегодня получила роль», «мы сходили в кино», «она классная, Илья, ты бы знал». Илья знал. Он всё знал. Он знал, что она классная. Он знал, что она лучше него. Он знал, что у неё есть всё, чего нет у него: грудь, вагина, социально одобряемая возможность любить Шейна Холландера при всех.
Блять.
***
Илья слышит, как Шейн осторожно — чтобы не разбудить — снимает с себя промокшую одежду. Ещё бы он не промок, пройтись по такой погоде. На улице ад: ветер воет, дождь стеной, лужи по колено.
Погодите-ка.
Почему он не остался у Роуз? В такую погоду? Когда есть тёплая постель, горячая девушка и возможность никуда не тащиться через весь город?
— Почему ты не остался у Роуз? — слова вылетают быстрее, чем Илья успевает их остановить.
— Не захотел, — голос грустный. Не такой, как бывает после отличного секса. Не расслабленный. Не довольный. А какой-то… сломанный.
Илья слышит эти нотки. Твою мать, он чувствует, что Холландеру плохо. За время рядом он научился читать его как открытую книгу — по дыханию, по паузам, по тому, как он ставит ударения в словах.
Он разворачивается. Смотрит на своего лучшего друга в сумерках комнаты. Видит, как Шейн раздевается, осторожно скидывая мокрую одежду. Толстовка падает на пол с глухим шлепком. Футболка следом. Джинсы снимаются с трудом — намокли, прилипли к ногам.
Шейн берёт эту жалкую кучу мокрого тряпья, оставаясь в одних боксерах. И Илья видит, что Холландер подавлен. Вздыхает грустно. И весь он такой трогательно-нелепый, уставший, грустный.
Блять.
— Что случилось?
— Ничего, — Шейн уносит одежду в корзину для грязного белья. Стоит над ней, будто решая, что делать дальше. Будто забыл, как дышать.
— Шейн…
— Я… ничего.
Он обхватывает себя руками. Просто замирает. Стоит в углу в одних боксерах, мокрых, холодных, и смотрит в одну точку. Весь какой-то сжатый, как пружина.
Илья встаёт с кровати. Накидывает ему на плечи свой плед — тот самый, тёплый и мягкий. Чувствуя при этом, как Шейна натурально трясёт.
— Шейн, ты… ты дрожишь.
— Ничего. Это просто… сейчас пройдёт.
Но не проходит. Илья видит, как трясутся его плечи. Как стучат зубы — Илья слышит этот мелкий, противный стук. Он делает шаг вперёд и обнимает его. Просто прижимает к себе, пытаясь согреть. Руки скользят по мокрой, холодной спине, и ему хочется зарычать от того, как сильно Шейна колотит.
Шейн льнёт к нему. Без слов. Без стеснения. Просто утыкается куда-то в ключицу и замирает, позволяя себя обнимать.
Они стоят. Не двигаются. Шейн уткнулся в него и молчит. Видно, что его всё ещё трясёт — крупная дрожь проходит по телу волнами. Илья чувствует это каждой клеткой.
И тогда Илья опускает руки ему чуть ниже спины. Кладёт ладони на задницу — но не для того, чтобы прикоснуться, а чтобы приподнять, удержать. Шепчет в самое ухо:
— Обхвати меня ногами. Давай же, детка, я помогу.
Шейн даже не отрывается от него. Не смотрит в глаза — всё ещё прячет лицо у него в шее. Просто делает. Обхватывает ногами — отнюдь не грациозно, не сексуально, а просто. Неуклюже. По-человечески.
Илья несёт его. Медленно. Наслаждаясь каждым шагом. Тем, как Шейн тяжёлый, тёплый (хотя его трясёт), живой. Как его руки обхватили Илью за шею. Как его дыхание касается кожи.
Как же это…
Он кладёт его на кровать. На свою кровать. Не на ту, где спит Шейн, а на свою — ту, которая пахнет им. Ложится рядом. Они нелепо устраиваются вместе на узкой полуторке: Шейн всё ещё дрожит, Илья прижимает его к себе, укрывает пледом.
Молчат.
Холландер перестаёт дрожать, согревается. Они оба слушают ветер за окном и дождь. Как ветер воет. Как капли барабанят по стеклу. Как мир за окном сошёл с ума — так же, как и Илья внутри.
— Если я скажу тебе что-то… ты обещаешь не ржать?
— Да.
Илья практически не понял, что Шейн пытается сказать. В голове были догадки — одна страшнее другой. Что, возможно, он болен, что Роуз отказала ему. Что он сделал ей предложение и, опять же, она ему отказала. Там много всего. Господи.
— Я… мне кажется, мне не нравится секс. Как действие.
— Что? — Илья не сразу понимает, о чём говорит друг. Мозг переваривает информацию медленно, как старый компьютер — с зависаниями и ошибками.
— Илья… не заставляй меня повторять это ещё раз.
— Я… просто не такого ожидал. Прости.
— Забудь, — Шейн утыкается в его тёплую шею, шепчет ей обиженно, будто Илья его предал. — Забудь, что я сказал.
— Что именно в сексе тебе не нравится? — осторожно спрашивает Розанов, поглаживая его спину.
— Тебе все подробности рассказать?
— Шейн, я стараюсь быть хорошим и понимающим другом. Прояви терпение!
— Иди ты. Мне стыдно, что я тебе сказал!
— Нет, нет… Я рад, — сказал Илья и тут же попытался исправиться. — Чёрт, не рад, что у тебя проблемы с сексом. А рад, что ты сказал мне. Что доверился, — Илья сжимает его в руках крепче. Поглаживает по спине, по мокрым волосам, по напряжённым плечам. — Итак… Секс.
— Да.
— Из-за него ты сбежал от Роуз в такую погоду?
— Да.
— Очень информативно.
— Я пытаюсь собраться с духом и поговорить. А ты не помогаешь.
— Тебе не нужно. Шейн, это же я. Тебе не нужно бороться с собой. Если не хочешь говорить сейчас — мы поговорим, когда ты будешь готов.
— Я… просто устал. Устал притворяться. Устал делать вид, что всё нормально. Устал от того, что со мной что-то не так, — начал Шейн и вновь замолчал, комната опять погрузилась в тишину.
— Давай я попробую помочь?
— Давай, — Шейн всё это время разговаривает с его шеей. Не смотрит в глаза. Не поднимает головы. Они в пледе Ильи, как в коконе — тёплом, безопасном, чужом.
— Ты не кончаешь или у тебя не встаёт?
— Блять, твоя помощь — отстой.
— Эй, ты ранишь меня в самое сердце. Я пытаюсь помочь!
— Блять, твои попытки — отстой тоже.
— Уж прости, помогаю как могу.
Илья чувствует, как Шейн выдыхает — шумно, обречённо. Как его тело чуть расслабляется в его руках. Как тяжесть уходит, сменяясь свинцовой усталостью.
— Илья… я, блять, чего так сложно-то? Меня не вставляет секс с Роуз. Даже не так — с девушками. У меня были попытки. И честно, я думал, что с ней всё может получиться. Что будет лучше. Но нет.
— Я не знаю, что сказать.
— Это ещё не всё. Чёрт. Мне кажется, я полу-гей. Хотя нет, наверное, полностью.
— Что? Полу-гей?
— Блять, Илья, я тебя сейчас прибью.
— Холландер, если ты забыл, у нас языковой барьер. Откуда я знаю, что это за слово такое?!
— Гей! Илья, я... мне нравятся парни. Так понятно? — Шейн отрывается от его шеи. Заглядывает в глаза. В темноте его глаза — две огромные чёрные дыры, в которых отражается весь ужас мира.
— Теперь да, — тихо говорит Илья. — Спасибо, что объяснил.
Они смотрят друг другу в глаза. Молчат. В комнате только дождь за окном и их дыхание. И стук сердца Ильи — такой громкий, что, наверное, слышен на всей улице.
— И почему ты с ней, если тебе нравятся парни?
— Я не знаю. Хочу быть нормальным, как все. Не разочаровывать родителей. Хочу играть в хоккей как "свой парень". Как нормальный. Ты сам знаешь.
— Трой, по-твоему, не нормальный?
— Трой — другой, — тихо говорит Шейн. — Трой смелый. А я — нет.
— Шейн, это тяжело. Я не знаю, что сказать, правда, как донести до тебя, что ты не сможешь долго тянуть это? Притворяться. И что в итоге женишься на девушке?
— Я не знаю. Мне страшно. Страшно, что я неправильный. Сломанный. Я не хочу быть таким. Хочу быть нормальным, — он снова утыкается в шею Ильи. Прячется. Как ребёнок от грозы.
— Шейн, кто определяет, что такое нормальность, а что нет? Ты должен решить. Только ты. Тебе с этим жить. И секс не всегда бывает скучным. В отличие от тебя.
— Завались.
Они лежат. Вновь в тишине. Спокойной. Не давящей. Просто рядом.
— Ты не был с парнем?
— Поцелуи и дрочка по пьяни в клубе на первом курсе вряд ли считаются отличным опытом.
— Так себе опыт. Но было лучше? Лучше, чем с девушками?
— Я не помню. Пытаюсь вспомнить ощущения, но всё равно всё ускользает. Как сквозь пальцы вода.
— Ты хочешь попробовать?
— Да, — честно говорит Шейн. И голос у него при этом такой… неуверенный, дрожащий, что у Ильи сердце разрывается. — Но пока не решу с Роуз… сам понимаешь.
— Шейн, ты же понимаешь, что из ваших отношений ничего не получится.
— Я… знаю. Но не могу так с ней. Не могу просто взять и бросить, потому что я… такой.
— Ты думаешь, что всё изменится?
— Я надеюсь. Мне нравится с ней разговаривать. Она весёлая и классная. Мы практически на одной волне. Но секс, боже, это пиздец как сложно. Я не хочу… чёрт. Илья, я никому никогда такого не говорил. Но когда, как не сейчас, да? — он глубоко дышит и шепчет. — Я не хочу "вести" в сексе, — он замолкает. Тяжело выдыхает. Будто ожидает смеха. Или унизительных слов. Или того, что Илья встанет и уйдёт.
А Илья просто старается не рассыпаться. Не признаться, что вот он — его лучший друг, который всегда рядом, который любит его любым. Который готов быть тем, кто поможет. Который готов ждать. Который уже ждёт — целую вечность.
Он сжимает Шейна крепче. Пальцы гладят мокрые волосы. Дыхание Холландера — горячее, неровное — касается его шеи.
— Шейн, солнышко, — они давно называют друг друга ласковыми прозвищами. Иногда в шутку. Иногда даже не замечая. Но сейчас это слово звучит иначе. Оно тяжёлое. И правильное. — Это нормально. Я не силён во всякой психологической фигне, да ты и сам, наверное, знаешь, что есть разные психотипы. Топ, боттом, пассив, актив, универсалы, там их полно. Все люди разные. Есть, например, нормальные люди — те, кто ненавидят брокколи. И есть шизики — которые его обожают.
— Я не шизик, — Шейн несильно пихает его локтем. — Овощи полезны.
— Не отвлекайся. Так и в сексе. Кому-то нравится контроль, подчинение. Кому-то, как тебе — отдавать контроль. Это нормально. Ты не сломанный. Ты просто другой. И в этом нет ничего плохого.
Шейн молчит. Долго. Так долго, что Илья думает — он уснул.
— Спасибо, — шёпот. Тонкий, почти детский.
— Я всегда рядом, Шейн, всегда поддержу тебя, — слова вырываются сами. Илья не успевает их проглотить. Но они уже здесь. Виснут в воздухе.
Шейн замирает.
— Даже если мне захочется совсем странного?
— Что именно, трахнуть бобра? Или завести роман с камнем? Я твой лучший друг и буду с тобой, чтобы ты ни сделал. За исключением, наверное, романа с тренером. Это выше нашей дружбы.
Шейн всё это время смотрит на него, чуть подаётся вперёд, ерзает и выдыхает. Расслабляется. Весь его вес — тяжёлый, тёплый — ложится на Илью. И это самое правильное чувство в мире.
— Зря ты так, тренер — отличный мужик, — шепчет Шейн, в голосе его улыбка.
— Итак, значит, ты все же любишь тренера. Бобры и камни не в счет?
— Завались, —Шейн опять разговаривает с шеей Ильи, и не то чтобы Илья жаловался, — я всё ещё не вижу романтической линии у Грэйса и Рокки.
— Эй, алле, Рокки спасает Грейса, получая тяжёлые ожоги, и Грейс улетел с ним на его планету. Он спас его в космосе, да там всё понятно!
— А как же секс?
— Секс, да кому он нужен, если у них такая связь!
— Не-а, это дружба, Илья. Дружба.
Они ещё долго шепчутся во тьме, спорят про отношения астронавта и инопланетянина. И, кажется, оба отпускают этот серьёзный разговор и признание Шейна.
А когда Шейн замолкает окончательно, и его дыхание выравнивается, становясь глубже. Илья лежит и смотрит в потолок. Слушает дождь за окном и ровное дыхание Шейна у себя на груди.
Он закрывает глаза и проваливается в сон.
Ветер за окном постепенно стихает, дождь становится тише.
***
Илья проснулся от того, что в комнате было светло. Не утренним солнцем — ноябрьским, серым, водянистым светом, который сочился сквозь окно.
Шейн всё ещё спал. Его голова лежала на груди у Ильи, одна рука свесилась с кровати, вторая — прижимала к себе край пледа. Он выглядел… спокойным.
Илья смотрел на него. На тёмные кудри, разметавшиеся по подушке. На ресницы — длинные и трогательные. На губы — чуть приоткрытые, розовые, беззащитные. На веснушки эти, которые Шейн ненавидел.
Холландер заворочался, буркнул что-то неразборчивое и вжался в него ещё сильнее. Илья улыбнулся, закрывая глаза. Лежать, дышать с ним в такт, чувствовать, как он тёплый.
И всё. Больше ничего.
***
Шейн, конечно, заболел. А как иначе? К ночи температура взлетела, и вся дрянь вылезла наружу — как тараканы на кухне, когда резко зажигают свет. Хрипел, сопли в три ручья, глаза на мокром месте, а лицо стало бледным, каким-то… маленьким. Беззащитным.
Розанов заказал малиновое варенье, липовый мёд и кучу лекарств — всё, что могло помочь. Жаропонижающие, противовирусные, капли в нос, таблетки от горла. Потратил неприлично много, даже не глядя на цены. Просто потому, что не мог оставить Холландера одного. Не мог думать о том, как Шейн лежит в пустой комнате, трясётся в ознобе, и рядом — ни души.
К полуночи температура чуть сдала. Но его всё равно колотило — так, что зубы стучали, а кровать ходила ходуном. Илья даже не задумался о том, что сам может подхватить заразу. Эта мысль просто не появилась. Он лёг рядом, на тесную Шейнову кровать, прижался всем телом, обхватил руками — согревая, вжимаясь, стискивая.
Шейн не отстранился. Наоборот — развернулся, зарылся носом в шею Ильи, выдохнул горячо и тяжело и обмяк. Тяжёлый. Тёплый. Живой. Илья слышал его сердце — слишком частое, слишком громкое. Чувствовал, как дрожь уходит, как тело расслабляется, как усталость забирает его целиком.
Они уснули так — в обнимку, в темноте, под дождь.
Илья не думал о том, что проснётся больным. Ему было всё равно. Потому что Шейн больше не дрожал. Потому что дыхание стало ровным. Потому что в этой тесной, горячей, пропахшей болезнью постели было единственное правильное место на свете.
***
Утром Илья проснулся раньше. Выбрался из-под пледа осторожно, чтобы не разбудить Шейна, и пошёл на кухню. Сварил куриный бульон — тот самый, который когда-то варила ему мама, а потом Андрей, когда он болел. Процедил, посолил, добавил зелени.
Он не видел, как в комнату заглянула Роуз. Не видел её взгляда. Он был занят Шейном. Поил его из кружки. Проверял температуру. И даже не заметил девушку Шейна, которая, по сути, должна была всё это делать. Которая была его девушкой. Которая должна была сидеть у его постели, варить бульон, менять простыни и смотреть на него влюблёнными глазами.
Но Илья делал всё это.
Они не заметили, как Роуз ушла. Она постояла в дверях, сжимая в руках какой-то пакет — наверное, тоже с лекарствами или едой. Посмотрела на Шейна — красного, больного, спящего. Посмотрела на Илью — сосредоточенного, заботливого, чужого. И ушла. Тихо, на цыпочках, никому не нужная.
Он переложил Шейна как кулёк на свою кровать — ту, что стояла ближе к окну, потому что там было светлее и уютнее. Поменял его постельное бельё — снял мокрое от пота, натянул свежее, пахнущее порошком. Стянул с Холландера его плед — тот самый, который теперь пахнет болезнью и жаром, — и укутал в свой, заботливо проверив, что нигде не дует. И немного проветрил комнату — открыл форточку на пять минут, впустил холодный, чистый воздух.
Илья даже не пошёл на тренировку. Это было вообще из ряда вон. Он никогда не пропускал тренировки. Никогда. Даже с больной ногой, даже с температурой, даже когда спать хотелось так, что глаза слипались. А тут — пропустил. Добровольно. Потому что не мог оставить Шейна. Потому что мысль о том, что Холландер будет один, в пустой комнате, с температурой и дрожью, — эта мысль была невыносимой.
***
Они вновь лежали вместе.
Шейн устроился на кровати Ильи — на его подушке, под его пледом, прижимаясь к его боку. Илья сидел рядом, прислонившись спиной к стене, и держал в руках книгу. Другие голоса раздражали Холландера — он был до ужаса капризным, когда болел. Телевизор бесил, музыка бесила, даже собственное дыхание, кажется, бесило. Только голос лучшего друга его успокаивал.
Они попробовали посмотреть кино на ноуте — Шейн продержался десять минут и попросил выключить. Слишком громко, слишком ярко, слишком много движется. Голова болит.
Тогда Илья взял книгу.
— Что мы будем читать? — прохрипел Шейн, кутаясь в плед.
— Это я буду читать «Гарри Поттер и Принц-полукровка», — ответил Илья. — А ты спать, Холландер. Это приказ капитана.
— Хорошо, — он снова уложился на Илью, обнял его руками, полностью проигнорировав его приказ. — Я готов слушать.
— Не слушать, детка. А спать.
Шейн закрыл глаза и прижался к нему ещё сильнее.
— Хорошо, Розанов, как скажешь.
Илья начал читать. Не быстро, не медленно — ровно, спокойно, как читают детям на ночь. Про то, как Гарри вернулся в Хогвартс, про то, как Драко Малфой что-то замышляет, про то, как Джинни встречается с Дином Томасом.
Шейн слушал. Не понимал ни слова — но слушал. Голос. Интонации. То, как Илья менял голос для разных персонажей — низкий для Хагрида, скрипучий для Снейпа. То, как он иногда запинался на длинных русских словах и чертыхался сквозь зубы.
Это было успокаивающим. Тёплым. Домашним.
Шейн ни черта не понимал по-русски. Он слушал голос, интонации. Слушал, как в грудной клетке рождается дыхание Ильи и его голос.
Илья перестал читать, когда Шейн задремал. Голова его тяжелела на плече, дыхание стало ровнее, пальцы, которые до этого нервно теребили край пледа, расслабились.
Илья замолчал. Дочитал про себя ещё пару страниц, потом закрыл книгу. Выключил свет. Проверил температуру — 37,5. Уже легче. Поправил плед, подоткнул со всех сторон, чтобы не дуло. Потянулся к ночнику — и замер.
— Илья?
— М? — он обернулся.
Шейн смотрел на него. Заспанный, больной, с красными глазами и слипшимися ресницами. Но взгляд — серьёзный. Слишком серьёзный для человека, у которого полчаса назад был жар.
— Что бы сделал Гарри? — голос хриплый, тихий. — Когда понял, что влюбился в Джинни. А она с Дином.
Илья замер.
Вопрос прилетел неожиданно. Не потому, что сложный. А потому, что Шейн задал его именно сейчас. После чтения. В темноте. Своим больным, почти детским голосом.
— Отбил бы, — ответил Илья. Твёрже, чем сам ожидал. — Что же ещё? Он главный герой. Вся книга про него.
— Иногда он мямля, — Шейн прищурился. Знает ведь, что Илья сейчас заведётся. Знает и всё равно подкалывает. — И придурок.
— Ой, да ладно, — Илья почувствовал, как внутри вспыхивает привычный азарт. — Он Волан-де-Морта замочил. И кучу народу по пути. Он крутой. И ему в конце досталась красотка. Клише, но заслуженно.
Шейн не спорит дальше. Просто смотрит. Ждёт.
Илья вдруг понимает: это не спор. Это вопрос. О них.
— И всё же? — шепчет Шейн. — Как?
— Подрался бы с Дином, — слова вылетают сами, без фильтра, без защиты. — Заявил бы права на Джинни. Поцеловал бы, чтобы она наконец поняла, кого на самом деле любит. Не ждал бы. Пошёл и взял.
— Покрасовался бы мышцами, — уголки губ Шейна дёргаются в слабой усмешке. — Боже, это так в твоём стиле.
— Эй, я в отличной форме. Это тело — совершенство.
— Какой же ты скромный, Илья. Боже.
— Физическая красота и скромность. Всё при мне.
— Это точно про тебя, — Шейн улыбнулся уже шире и вдруг закашлял. Сначала тихо, потом сильнее, потом заходился — и прижался ближе, спрятал лицо где-то в плече Ильи. Илья не отстранился. Наоборот — придержал рукой, погладил по спине, подождал, пока отпустит.
Они оба невольно улыбнулись. Шутка разрядила напряжение. Но Илья понял. Шейн нехотя, но всё же направил его. Подтолкнул.
Илья лежал в темноте. Смотрел в потолок. Не спал.
Думал.
Шейн сам творит свою судьбу. Не ему, Розанову, указывать. Не ему дёргать за ниточки. Шейн — главный герой своей книги жизни. Только ему решать, куда идти и что делать. С кем. Как.
Но.
Илья тоже главный герой. Своей. Не Шейновой. Своей. И в этой жизни он уже всё решил.
Он должен отбить Шейна.
Не потому что эгоист. Не потому что хочет отнять у Роуз или другой потенциальной девушки.
Не потому что ревность сожрала мозг. Хотя ревность — да, сожрала. Выгрызла всё нутро, оставила одну гнилую корку.
А потому что знает.
Точно знает. Без вариантов. Без сомнений. С ним Шейн будет счастлив. По-настоящему. Не понарошку. Не «вроде всё нормально, пойдёт». А так, чтобы дышать полной грудью. Чтобы не сжиматься каждый раз, когда кто-то говорит о семье. О норме. О том, как должно быть. Как будто внутри пружина. Как будто ждёт, что сейчас его уличат. Раскроют. Скажут: ты не такой. Неправильный. Сломанный.
С любой девушкой будет так. С любой. Или несчастлив — по-тихому, по-серому, годами. Или счастлив понарошку.
Илья видел. Как Шейн смотрит на Роуз. Тепло, мягко, без огня. Без той искры, которой сам Илья пожирает Холландера. Илья не придумывал. Он просто видел. Каждый день. Каждый взгляд. Каждую сжатую челюсть. Каждую фальшивую улыбку.
Правда.
Вот она. Такая уродливая. Такая тяжёлая. Не выговорить. Не выплюнуть.
Он закрыл глаза. В голове почему-то зазвучал голос Клиффа — едкий, насмешливый, видать, он совсем головой поехал.
— Наконец-то нашёл яйца, Розанов, — вещал Клифф. — Любая девушка, да что там — парень будет твоим. Ты всегда берёшь своё. Давай же! Действуй, мужик.
Илья усмехнулся в потолок.
Точно будет.
Других вариантов нет. Не было. Не будет. Только этот. Только вперёд.
Он начал не с громких слов и не с решительных действий. Он начал с малого. С того, что всегда было под рукой. С того, что умел лучше всего — быть рядом.
Медленно. Как паук, который плетёт сеть не спеша, потому что нить должна быть крепкой. Не оборваться. Не лопнуть. Не рассыпаться в прах от одного неосторожного движения.
Покрасоваться мышцами? Пожалуйста. Он и так это делал всегда — расправлял плечи, поигрывал бицепсами, ловил на себе взгляды. Но теперь всё иначе. Теперь он делал это для Шейна. Чтобы тот видел. Чтобы запомнил. Чтобы привык к тому, как Илья выглядит в полумраке их комнаты, в утреннем свете, в отражении витрин, мимо которых они проходили вместе.
Быть рядом? Всегда. Не назойливо. Не с напором. А просто — быть. На тренировке — в одной пятёрке, плечом к плечу, дыхание в дыхание. В игре — отдавать пас не тому, кто удобнее, а тому, кому хочется доверить шайбу. В столовой — сидеть рядом, чтобы видеть, как Шейн улыбается, так, что у Ильи внутри всё переворачивается. В их комнате — ложиться спать и слушать, как Шейн засыпает первым, потому что Илья всегда ждёт, когда дыхание станет ровным, и только потом закрывает глаза.
В тишине. В разговорах. В спорах. В молчании, когда Шейну плохо, и он ничего не говорит, а просто утыкается в шею Ильи и замирает — и Илья тогда не дышит, боится спугнуть.
Он не делал этого специально. Не притворялся. Не играл роль, которую кто-то написал для него.
Он просто хотел. Всегда хотел. И просто перестал это прятать. Перестал делать вид, что ему всё равно.
Перестал убегать. Он просто позволил себе быть тем, кем всегда был.
Человеком, у которого «Холландер» сердца.
Навсегда.
***
Ранняя весна. Снег уже почти сошёл, обнажив серый, промёрзший за зиму асфальт. Небо было бледным, водянистым, каким бывает только в начале весны — ни зимней тяжести, ни летней прозрачности. Илья шёл с тренировки, сумка с формой тяжело оттягивала плечо, в голове всё ещё гудело после жёсткого силового приёма, который он пропустил в конце.
И тут он увидел Роуз.
Она выходила из общежития — бледная, растерянная, с красными глазами, которые она даже не пыталась скрыть. Волосы растрёпаны, куртка накинута на плечи как попало, в руках какой-то пакет — наверное, с вещами, которые она забрала из комнаты Шейна.
Она не остановилась. Шла прямо к нему. Илья каким-то шестым чувством — тем самым, которое никогда не подводило его на льду, которое подсказывало, куда полетит шайба за секунду до того, как это случится, — понял.
Они расстались.
Он остановился. Роуз тоже. Они встретились взглядами — и в её глазах не было ненависти. Не было обиды. Была только странная, щемящая пустота. И какое-то странное облегчение. Как будто она наконец выдохнула после долгой задержки дыхания.
— Ты выиграл, — сказала Роуз. Голос был ровным, но в нём слышалась та самая пустота. — Твой приз ждёт.
— Не неси чушь, — отрезал Илья, и голос его прозвучал резче, чем он хотел. Раздражённо. Зло. Потому что внутри что-то кольнуло — вина? Стыд? Жалость? Он не разобрал. — Я не играл.
Роуз смотрела на него. На его лицо — без победного выражения. На его глаза — без торжества. Илья стоял перед ней — уставший после тренировки, взмокший — и в нём не было ни капли злорадства. Только какая-то странная, тяжёлая серьёзность.
Она кивнула. Будто услышала что-то важное. Будто поняла то, что не могла понять все эти месяцы.
Илья больше ничего не сказал. Прошёл мимо. Не оглянулся. Не потому, что ему было всё равно. А потому, что не знал, что сказать. И боялся, что если скажет хоть слово — не то. Неправильное. Или слишком правильное, слишком честное, которое нельзя произносить вслух.
Он поднялся по лестнице. Прошёл по коридору. Открыл дверь в их комнату — в их мир, куда посторонним хода нет.
Там было тихо. Шейн сидел на своей кровати, смотрел в окно. Не обернулся, когда Илья вошёл. Только сказал тихо, без всякого выражения:
— Мы расстались.
— Я видел её, — Илья скинул сумку на пол, стянул толстовку, бросил на стул. Он не хотел называть её по имени. Не сейчас.
— Мне жаль, — сказал Шейн. Всё так же тихо. — Она сказала, что не может больше. Что устала быть третьей.
Илья замер.
Сердце пропустило удар. Потом забилось где-то в горле — часто, гулко, больно.
— Шейн, солнышко, — позвал он его. Голос не дрогнул, Илья проследил за этим специально.
Шейн повернулся. Посмотрел на него. В его больших тёмных глазах была такая тоска, такая растерянность, такой страх — и одновременно какая-то странная, отчаянная облегчённость. Будто груз упал с плеч.
— Самое хреновое, блять, что я чувствую облегчение — и всё. Ничего больше, — сказал Шейн. — Я ужасный человек. Плохой. Она меня любит. А я позволил зайти всему так далеко.
— Шейн, не вини себя, — сказал Илья. — Это не могло тянуться бесконечно. Вы не подходили друг другу, это нормально. Просто эти жалкие попытки всё спасти… нужно было прекратить раньше.
— Она страдает из-за меня. Из-за того, что я такой, — Шейн сглотнул. Кадык дёрнулся.
— Твою мать, Холландер, боже, — выдохнул Илья, и через секунду он сжимал его в своих руках, успокаивая. Шейн всхлипнул — тихо, надрывно — и уткнулся лицом в его шею. Спрятался.
Илья слышал, как Шейн всхлипывает, но ничего не делал, не говорил — только обнимал и гладил по волосам. Детка. Его малыш. Сердце разрывалось от такого Шейна, сломанного, виноватого, уставшего.
Илья шептал в его макушку:
— Всё хорошо. Это правильно. Она переболеет.
— Я знаю, но чувствую себя таким мудаком.
— Ты не мудак, Шейн. Кто угодно, но не ты.
Они долго стояли обнявшись, Илья держал его в своих крепких руках.
В своём маленьком, тесном, тёплом мире.
Вдвоём.
И в этом мире ничего больше не было нужно. Ни слов. Ни объяснений. Только Шейн в его руках. Только это тяжёлое, прерывистое дыхание, которое постепенно выравнивалось, успокаивалось, становилось ровным.
Илья закрыл глаза и выдохнул.
Ничего больше. Только это.