Северус Снейп: зельевар-афроангличанин

PG-13
В процессе
399
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 303 страницы, 149 408 слов, 49 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
399 Нравится 174 Отзывы 43 В сборник

Глава 8. Тёмный дар

Настройки
К семи годам моя повседневность окончательно обросла жестким защитным панцирем рутины, под которым скрывалась выверенная структура тайных практик. Если днем я безупречно отыгрывал роль заторможенного ребенка из рабочих трущоб, лавируя между школой и мелкими заработками, то ночи принадлежали иному ремеслу. Магия постепенно переставала быть набором случайностей. Пустеющий с наступлением темноты тупик Прядильщиков стал идеальным полигоном: глухие кирпичные стены надежно скрадывали звуки, позволяя без риска отрабатывать четкую артикуляцию вербальных формул вслух, в то время как более масштабные эксперименты проводились на пустыре или при свете кухонной лампы. Экономика Коукворта в тот год пережила легкую, почти незаметную судорогу оживления, подкинув простаивающим фабрикам несколько правительственных субсидий, что предсказуемо вылилось в дополнительные смены для Тобиаса. Это не изменило свинцовой атмосферы нашего перекошенного дома, лишь слегка снизив частоту самых жестоких вечерних срывов, — я зафиксировал этот факт как временную флуктуацию переменной, никак не заслуживающую пересмотра общей стратегии выживания. Уличная экосистема рабочих окраин всегда подчиняется одним и тем же законам: когда заводы перестают набирать молодежь без опыта, переулки неизбежно заполняются избытком дурной физической силы, которой некуда себя применить. Банда старших подростков, болтающихся вдоль кирпичных заборов, оставалась хронической, предсказуемой проблемой, которую я успешно обходил благодаря составленной еще в четыре года ментальной карте маршрутов. Я знал, как они двигаются, в какое время собираются у пивной и чьи это дети, поэтому избегать столкновений удавалось без особого труда. До того самого ноябрьского вечера, когда я слишком долго просидел над сложным и интересным томом в городской библиотеке, не заметив стремительно сгущающихся сумерек. Я свернул в узкий проход, пытаясь сократить путь к дому, и почти сразу понял, что расчет оказался ошибочным: их было трое — не весь состав, но именно те самые пятнадцатилетние парни, которых я привык обходить поодиночке. Втроем они составляли совсем иное математическое уравнение. Отступить назад я не успел — резкий толчок в грудь швырнул меня на мокрый асфальт раньше, чем детский вестибулярный аппарат сумел зафиксировать потерю равновесия. Взрослый разум мгновенно оценил жесткость падения и траекторию следующей угрозы, пока слабое тело инстинктивно сжималось в комок, пытаясь защитить ребра. Чей-то тяжелый ботинок с глухим стуком пнул мой потертый портфель, выбивая из него содержимое на неровную мостовую. Очередной удар по ногам вышиб из легких воздух, но дыхание окончательно перехватило по совсем другой причине. Я увидел, как библиотечная книга — чужая, ценная, выданная мне под негласное поручительство, потерять которое означало лишиться единственного социального капитала в этом городе, — с влажным шлепком падает прямо в глубокую лужу. Они ушли через несколько долгих минут, перебрасываясь короткими смешками и оставив меня лежать на холодных камнях. Я медленно поднялся, игнорируя саднящие ссадины на коленях, собрал рассыпанные карандаши и вытащил из грязной воды безнадежно испорченное, быстро разбухающее издание. Внутри меня, где-то глубоко под ребрами, больше не было привычного холодного анализа; там угрожающе разворачивался тугой, обжигающий ком напряжения, болезненно распирающий грудную клетку изнутри. Я смотрел в их удаляющиеся спины, сжимая мокрую обложку побелевшими пальцами, и думал только о том, как было бы правильно, справедливо и необходимо, чтобы все они провалились пропадом — не в абстрактном смысле, а буквально сломались, исчезли, раздробили свои кости об этот самый асфальт. Эта мысль была живой, имеющей собственную высокую температуру, и что-то тяжелое, почти осязаемо-плотное сорвалось с моих ладоней в сырой ночной воздух, мгновенно выжигая внутренний жар и оставив после себя тошнотворную слабость, от которой мелко затряслись колени. В последующие несколько дней реальность Коукворта возвращала мне информацию порциями, словно проверяя мою способность усваивать факты без отрыва от повседневной рутины. Уличная экосистема рабочих кварталов обладает собственной, весьма эффективной телеграфной сетью, состоящей из кутающихся в шали старух, вечно курящих у подъездов матерей и подслушивающей в подворотнях мелюзги, так что новости распространялись со скоростью пожара. Первое сообщение настигло меня в среду: старший из той троицы Боб по кличке Ухмылка, долговязый парень в вечно расстегнутой куртке, умудрился упасть с велосипеда на идеально ровном, очищенном от грязи участке асфальта перед местным пабом, заработав сложный перелом правого запястья. Я зафиксировал этот эпизод как статистическую погрешность, случайность, которая пока не складывалась в систему. Второе событие произошло в пятницу. Соседки, сгрудившиеся у колонки с водой, с жадным недоумением пережевывали сплетню о Дэнни Флетчере по кличке «Ботинок» — втором хулигане из подворотни. Накануне вечером он получил тяжелый, требующий госпитализации ожог предплечья от газовой плиты на собственной кухне, и детали этого происшествия никак не складывались в логичную картину. Вентиль, по клятвам его причитающей матери, был надежно перекрыт с самого утра, а сам Дэнни наотрез отказывался приближаться к плите, поскольку его туповатый папаша с малых лет вколотил ему в голову железобетонное правило о том, что любая возня с готовкой — это сугубо бабье дело. Самым же пугающим в соседских пересудах оказался тот факт, что парень начисто не помнил, как вообще оказался на темной кухне и почему вдруг прижал руку к остывшей чугунной решетке, которая внезапно ответила ему невыносимым жаром. После этой новости я закрыл тетрадь, оделся в свой побитый жизнью свитер и ушел на пустырь за старой фабрикой, чтобы посидеть на перевернутом ящике, глядя на почерневшие от первых заморозков стебли сорняков. Когда в воскресенье утром Тобиас, глухо матерясь над остывшим чаем, вскользь упомянул о третьем парне, поскользнувшемся на бетонной лестнице в собственном подъезде и сломавшем шейку бедра и ногу в двух местах, последние сомнения окончательно развеялись, уступив место кристальной, пугающей ясности. Это сделал я. Снова. Я сидел на своем привычном месте у полуобвалившейся кирпичной стены, растирая замерзшие пальцы, и проводил самую жестокую внутреннюю ревизию за последние несколько лет. Мой разум, привыкший раскладывать реальность на переменные и формулы, сейчас балансировал на тонкой грани между двумя совершенно разными, но одинаково реальными слоями восприятия, не позволяя ни одному из них вытеснить или обесценить другой. Первым слоем был конкретный, липкий, физиологический ужас. Он не имел ничего общего с абстрактными моральными терзаниями или христианским чувством вины; это был прагматичный страх человека, внезапно обнаружившего, что он носит в кармане взведенную гранату с бракованной чекой. Я причинил тяжелый физический вред трем людям, находящимся за километры от меня, не контролируя ни момент удара, ни интенсивность воздействия, ни конечную точность. Если два года назад, летом перед началом школы, мой первый стихийный выброс на пустыре лишь расколол кирпич и напугал шпану, то теперь та же самая бесконтрольная пульсация ломала людям кости и сжигала кожу. Это означало, что при следующей вспышке ярости, которую мое детское тело просто не сможет сдержать, я вполне способен убить кого-то по чистой случайности — просто потому, что внутренняя плотина снова рухнет, выпустив наружу этот плотный, удушливый жар. Неконтролируемая сила не была оружием; она была катастрофой, которая случается, когда превышен предел давления. Второй слой, напротив, заставлял абстрагироваться от паники и фиксировать механику процесса с отстраненностью патологоанатома. Масштаб воздействия непропорционально вырос. Я пытался понять, являлось ли это производной от физического взросления тела, результатом накопления скрытой силы, или же прямой функцией от той предельной интенсивности ненависти, которую я испытал, глядя на падающую в грязную лужу библиотечную книгу. Это уравнение требовало немедленного решения. Внутренний диалог теперь сводился не к банальному «что я могу», а к куда более опасному вопросу — «кто я такой, если эта разрушительная тьма дается мне столь непропорционально легко». Впрочем, мне хватало аналитического холода не путать свойства инструмента с характеристиками человека: молоток не делает плотника жестоким, но требует от него строжайшей техники безопасности. Неконтролируемая сила в моих условиях означала разоблачение. Оба этих состояния — и тошнотворный страх перед собственной разрушительностью, и холодная аналитика — работали одновременно, заставляя меня вернуться к экспериментам на пустыре с принципиально новым уровнем серьезности. Я начал с попыток определить саму внутреннюю текстуру процесса: чем именно спонтанный выброс отличается от намеренного действия, если смотреть на них не через внешний результат, а через физиологию ощущений. Ответ пришел не через теоретические размышления, а через долгие, изматывающие часы практики на холодном ветру. Слепая вспышка рождалась где-то в солнечном сплетении, там, где скапливалась обида или страх, и выплескивалась наружу без малейшего участия воли — как рвотный спазм, как рефлекторные слезы, обходя любые сознательные барьеры. Осознанное воздействие требовало иного подхода. Оно нуждалось в том же самом источнике энергии, в той же высокой температуре эмоции, но эту раскаленную массу необходимо было пропустить через предельно узкое, искусственно созданное горлышко жесткого ментального контроля. Ее нельзя было подавлять — это вело к внутренним ожогам и слабости; ее нужно было направлять, как воду в турбину. Я начал тренировать эту разницу на самом примитивном материале. Расколотые кирпичи, сухие ветки, куски ржавой арматуры — всё то же самое, что и два года назад, но теперь с кардинально изменившейся задачей. Я больше не пытался просто разрушить предмет; я приказывал себе расколоть конкретный кирпич строго пополам, именно в эту секунду и именно под этим углом. Я искусственно вызывал в памяти образ испорченной книги, позволял гневу разогреть кровь до ощущения пульсации в висках, а затем сжимал эту пульсацию усилием воли, выталкивая ее наружу тонкой, невидимой иглой, а не бесформенной волной. Постепенно, спустя недели болезненных проб, оставляющих меня с ноющей пустотой в животе и дрожащими коленями, результат стал становиться предсказуемым. Параллельно я вернулся к тому самому приему, который интуитивно нащупал еще два года назад — разрушению на чистом, холодном намерении, полностью исключающем эмоции. Тогда мне удалось лишь пустить трещину по глиняному боку кирпича. Теперь задача стояла иначе: довести эту безэмоциональную, хирургическую деструкцию до уровня мощности спонтанного выброса. Это оказалось дьявольски трудно, поскольку именно гнев служил высокооктановым топливом, и без него мощность воздействия падала катастрофически. Я смотрел на лежащий передо мной камень, чувствуя лишь, как мороз стягивает кожу на обветренных костяшках, и намеренно замедляя собственное дыхание до ровного, бесстрастного ритма, чтобы заставить реальность подчиниться одной лишь логической необходимости. Спустя несколько недель упрямых, ежевечерних попыток выяснилось главное: предел можно сдвинуть. Камень не просто давал трещину, как в первый раз — он рассыпался в пыль с тихим, медленным шелестом осыпающегося песка. Действие разворачивалось в несколько раз медленнее и по-прежнему требовало значительного физического напряжения, отзываясь ломотой в затылке, но я окончательно убедился, что управляемый результат поддается масштабированию. Осознанная, холодная деструкция стала надежным инструментом, который был бесконечно ценнее неуправляемой разрушительной бури. Оставив позади отработку разрушения, я переключил внимание на те области, которые упорно не желали поддаваться инстинктам — на созидательную и кинетическую работу, требующую кардинально иного внутреннего вектора. Переход от деструктивного воздействия к простому кинетическому смещению потребовал совершенно другой архитектуры внутреннего усилия. Одно дело — раздавить структуру объекта, позволив силе вырваться наружу тяжелым, ломающим катком, и совершенно другое — заставить предмет изменить координаты в пространстве, не повредив при этом ни единого атома. В качестве тестового полигона я выбрал обычную медную монету, найденную в щели под гниющим плинтусом на кухне. Вечерами, сидя на полу в своей продуваемой сквозняками спальне, я часами смотрел на тусклый металлический диск, пытаясь нащупать внутри себя ту специфическую, пока еще атрофированную мышцу, которая отвечала бы за перемещение. Недели уходили впустую, оставляя после себя лишь тупую мигрень и резь в глазах от непрерывной фокусировки. Сдвиг произошел буднично: в один из вечеров монетка просто скользнула по исцарапанному дереву на жалкие полсантиметра. Я не сделал ничего принципиально нового, просто в какой-то момент жесткое намерение и физиологический отклик совпали с идеальной точностью. Я тщательно, по секундам зафиксировал в памяти это тянущее напряжение в основании шеи и начал методично его воспроизводить, добиваясь медленного, но строго линейного прогресса. Со световой практикой дело обстояло сложнее, хотя здесь у меня имелось колоссальное, недоступное обычным детям-магам преимущество — я изначально знал правильный вербальный якорь. Само по себе слово «Люмос» оставалось лишь сотрясением воздуха без нужного вектора силы, но оно служило отличным каркасом, вокруг которого можно было выстраивать конструкцию. Задача заключалась в том, чтобы заставить ткань реальности излучать свет, а не разорвать ее. На двадцать второй день ежевечерних, изматывающих попыток, неизменно сопровождавшихся ощущением сухого песка под веками, на кончике моего указательного пальца вспыхнула крошечная, неровно мерцающая искра. Она погасла через секунду, не выдержав естественных колебаний моей концентрации, но физический прецедент был создан. Зато слово «Нокс» сработало с первой же попытки, мгновенно и безжалостно обрубив светящуюся точку. Я сделал для себя еще один сугубо прагматичный вывод: останавливать и прекращать любой процесс давалось мне в разы легче, чем создавать, поскольку обрыв действия по своей природе находился в гораздо более близком родстве с привычным разрушением. Единственным заклинанием, которое я протестировал лишь однажды и тут же убрал в самый дальний, изолированный угол сознания, оказалось Секо. Разрезающее намерение легло на мой деструктивный потенциал с пугающей, почти идеальной гладкостью. Толстая сухая ветка на пустыре развалилась надвое с резким, хирургически чистым щелчком раньше, чем я успел до конца оформить мысль. Осознание того, что в моем арсенале появился полностью неуправляемый, смертоносный резак, способный сработать от малейшего скачка пульса в тесном пространстве дома, заставило меня немедленно наложить жесткое внутреннее вето на любые дальнейшие эксперименты с этим словом до обретения полного контроля над собственным телом. Теоретические изыскания прервались в декабре тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, когда резкие заморозки совпали с ожидаемым экономическим кризисом в масштабах отдельно взятой семьи Снейпов. Тобиас пропил очередную недельную зарплату не просто основательно, а с каким-то систематичным, всепоглощающим размахом, оставив нас с Эйлин в доме, где из съестного оставалась только половина пачки дешевой заварки. Огороды соседей давно стояли мертвыми под слоем колючего снега, мелких поручений в лавках не находилось уже несколько дней, а моя личная жестяная коробка с накоплениями, надежно спрятанная под половицей, обладала статусом неприкосновенного фонда, распечатать который означало бы признать стратегическое поражение. Я не ел со вчерашнего утра. Голод уже перестал быть острой, режущей спазмом болью в желудке, превратившись в ровную, высасывающую слабость, делающую конечности ватными и тяжелыми, а мысли — кристально, безжалостно четкими. Я пришел в ближайший бакалейный магазин у рыночной площади незадолго до закрытия, когда внутри толпились уставшие после заводской смены рабочие. У меня не было ни единого пенни. Я взял с деревянной полки буханку хлеба и кусок самого дешевого, твердого сыра, встал в очередь и начал концентрироваться. Я знал звуковое плетение Конфундуса. За последние пару лет я пробовал шептать его сотни раз, проходя мимо случайных людей на улице, пытаясь нащупать нужную частоту подавления чужой воли, но ни разу не получил даже намека на результат. Сейчас, стоя перед массивной, укутанной в шерстяную кофту кассиршей с неоплаченными продуктами в руках, я не испытывал ни злости на отца, ни паники перед возможным арестом за кражу. Была только сосущая, сводящая желудок пустота, которая диктовала единственную возможную задачу — выжить любой ценой. Я сформировал необходимое слово внутренне, беззвучно артикулируя его пересохшими, потрескавшимися губами, и вложил в него все то сжатое, узконаправленное давление, которое тренировал на камнях пустыря последние месяцы. Взгляд кассирши, секунду назад сфокусированный на моих покупках, внезапно поплыл, сделавшись мутным и ничего не выражающим. Она тяжело моргнула, медленно перевела глаза на прилавок, затем куда-то в сторону пыльной витрины, и, плавно проигнорировав мое существование, громко обратилась к стоящему за мной грузному мужчине, требуя оплатить его покупки. Я спокойно опустил хлеб и сыр в свою холщовую сумку и вышел в сгущающиеся, морозные сумерки. Шагая по промерзшему тротуару, я детально анализировал произошедшее. У меня не было ни малейших угрызений совести перед владельцем лавки — физическое истощение моего семилетнего организма отменяло любые абстрактные моральные конструкции с эффективностью гильотины. Важным был лишь сухой статистический остаток: из сотен слепых попыток сработала ровно одна. Процент успеха был слишком ничтожным, чтобы рассматривать ментальное вмешательство как надежный, рабочий инструмент на каждый день. Но сама возможность существовала: при правильном уровне внутреннего давления, помноженном на критические обстоятельства непреодолимой силы, механизм все-таки проворачивался. Я доел свою половину сыра уже на подходе к Паучьему тупику, бережно придерживая на дне холщовой сумки оставшуюся часть добычи — честную долю Эйлин в нашем негласном пакте на выживание. От буханки хлеба я все-таки отломил на ходу хрустящую горбушку, не в силах полностью игнорировать требования истощенного тела, но основную часть сберег. Шагая сквозь морозную тьму, я размышлял о том, что статистика успешных заклинаний — вещь упрямая, но вполне поддающаяся корректировке при достаточном количестве осознанных повторений. Январская ночь тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года выдалась настолько колючей, что даже толстые кирпичные стены нашего дома в Паучьем тупике, казалось, начали пропускать сквозь свои поры густой, высасывающий тепло туман. Я сидел на кухне, стараясь дышать как можно тише, чтобы не потревожить зыбкое марево сна, в которое наконец погрузились родители. Единственным пятном реальности в этой вязкой темноте оставался огарок свечи, чей фитиль прогорал медленно, тускло и бесшумно, роняя капли воска на щербатый край блюдца. Дело было не в экономии электричества, а в банальной конспирации. Резкий, сухой щелчок настенного выключателя и безжалостно бьющий по глазам свет лампочки гарантированно прорезали бы сон родителей. Огарок служил идеальным бесшумным фонариком и ночником, , чей слабый ореол не пробивался сквозь щель под родительской дверью, когда я проходил мимо. К тому же, это крошечное, дрожащее пламя несло в себе важнейшую практическую функцию: оно служило мне точкой физиологического фокуса для отработки «Инсендио», позволяя стягивать нарастающий глубоко в груди жар к уже существующему источнику огня. Последние недели я неустанно шлифовал технику светового воздействия, превратив «Люмос» из случайной искры в более-менее послушный, хотя и капризный инструмент. Сегодняшняя задача была на порядок сложнее: я не просто хотел вызвать свечение, я намеревался придать ему сложную, эстетически выверенную форму, навязать бесформенному, выжигающему пальцы сгустку структуру, продиктованную исключительно моим воображением. Это был первый осознанный шаг от выживания к созиданию, попытка доказать самому себе, что моя сила способна не только ломать кости хулиганам, но и создавать нечто полезное. Я сосредоточился, чувствуя, как привычное напряжение в основании черепа начинает разливаться по плечам, стекая к кончикам пальцев. На указательном пальце правой руки медленно набухла привычная белесая точка — холодная, мерцающая, пахнущая озоном и пылью. Я не давал ей погаснуть, удерживая внутренним усилием, которое напоминало попытку балансировать на острие иглы. Медленно, по миллиметру, я начал раздвигать границы сияния, заставляя его вытягиваться в тонкие, почти прозрачные нити. Это требовало концентрации: реальность сопротивлялась, пытаясь схлопнуть инородную конструкцию обратно в хаос. Я чувствовал, как капли холодного пота выступают на лбу, а в затылке начинает пульсировать знакомая, предвещающая мигрень тяжесть. И всё же, на долю секунды, нематериальная структура поддалась — белое сияние на моем пальце вдруг расправилось, приняв отчетливую форму пятилепесткового цветка, чьи края отливали ровным, мягким серебром. Он был совершенным в своей мимолетности, крошечный артефакт порядка в мире, состоящем исключительно из въевшейся грязи, пыли и ржавчины. Я смотрел на этот огненный цветок, не смея моргнуть, и в этот момент почувствовал чужое присутствие. В дверном проеме, почти сливаясь с тенями коридора, стояла Эйлин. Она была в своей выцветшей ночной сорочке, набросив на плечи старую шаль, и смотрела на меня так, словно видела призрака. Я не знал, сколько времени она там провела — мое настороженное сознание, обычно фиксирующее малейший скрип половицы, полностью ушло на удержание свечения. Мы замерли, разделенные пространством кухни и годами лжи. Мерцание цветка отражалось в ее расширенных зрачках, и в этом взгляде я впервые прочитал не страх перед «ненормальностью» и не привычную покорность жертвы. Это было узнавание. Горькое, пронзительное осознание родства, которое она годами пыталась похоронить под грудами магловского быта и жизнью с Тобиасом. В этот момент она смотрела не на своего темнокожего сына-изгоя, а на ту молодую ведьму из рода Принц, которая когда-то, возможно, так же сидела в аристократической спальне, забавляясь с огнем. Цветок дрогнул и осыпался искрами, не выдержав веса нашего затянувшегося молчания. Темнота мгновенно сомкнулась, оставив нас наедине с едва тлеющим фитилем свечи. Эйлин не произнесла ни слова — ни вопроса, ни предостережения, ни долгожданного признания. Она лишь медленно прижала ладонь к губам, словно пытаясь удержать внутри рвущийся наружу крик или вздох облегчения, развернулась и так же бесшумно ушла обратно в свою комнату. Дверь закрылась с едва слышным щелчком, который прозвучал в тишине дома как финальный аккорд. Я остался сидеть в темноте, глядя на свои пустые пальцы. Телесное эхо выброса силы наконец нагнало меня: руки мелко задрожали, а в животе образовалась та самая знакомая, сосущая пустота, которую не смог бы заполнить никакой хлеб из бакалеи. Я понял, что правила игры изменились. Теперь она знала не просто о факте моей магии — она видела мой контроль. И то, как она ушла, не сказав ни слова, было самым красноречивым ответом: пакт о ненападении и молчании оставался в силе, но теперь он был скреплен общим, опасным знанием о том, что птица в клетке больше не одна. Утро наступило с гулким лязгом фабричных гудков. Завтрак проходил в нарочито механическом ритме. После ночного откровения я ожидал любой реакции, но Эйлин выбрала самую надежную стратегию из своего арсенала — глухое, железобетонное отрицание. Она двигалась по кухне бесшумной тенью, не глядя в мою сторону и своим видом подтверждая, что вчерашней сцены с огненным цветком просто не существовало в координатах нашего быта. Тобиас сидел за столом, тяжело ссутулившись над своей тарелкой. Его челюсти двигались с монотонностью человека, чье похмелье еще не перешло в стадию активного поиска повода для ссоры. Я машинально прожевывал пищу, не чувствуя вкуса, и прокручивал в голове логистику своих дальнейших действий. Зимний пустырь окончательно исчерпал себя как приемлемая тренировочная база. Окоченевшие пальцы и постоянная мышечная дрожь от пронизывающего ветра критически снижали концентрацию, перечеркивая любые попытки тонкого кинетического воздействия на объекты. С другой стороны, кухня после вчерашнего инцидента автоматически получила статус зоны повышенного риска. Мне требовалось промежуточное решение. Изолированное, укрытое от чужих глаз пространство, но при этом защищенное от ледяных сквозняков. В самой глубине Паучьего тупика давно пустовал заброшенный, частично обвалившийся дом. Я еще осенью присматривался к его подвальному окну, петли на котором окончательно проржавели и осыпались рыжей трухой. Стоило сегодня же спуститься туда и проверить помещение на предмет скрытых угроз и устойчивости перекрытий. Но прежде чем заниматься оборудованием новой операционной базы, предстояло закрыть один старый, откровенно неприятный долг. Я молча поднялся из-за стола, натянул свой потертый свитер и вытащил из-под кровати библиотечную книгу по истории британских железных дорог. За те месяцы, что прошли с момента памятного нападения в подворотне, она успела полностью высохнуть, однако грязная лужа сделала свое дело. Страницы пошли жесткими, хрустящими волнами с грязно-желтыми разводами, а плотная картонная обложка неисправимо покоробилась, навсегда потеряв изначальную геометрию. Я знал привычки хозяйки книжного зала — принимая возвращенные издания, она никогда не надевала очки, всецело полагаясь на наработанную годами рутину. Я спрятал окончательно испорченный том на самое дно своей холщовой сумки, внезапно поймав себя на слабой, чисто детской надежде, что она не заметит ущерба, если я сдам книгу в суматохе утренней очереди. Это было наивное, не выдерживающее критики моего взрослого разума допущение, но именно с этой мыслью я шагнул за порог, плотно прикрыв за собой дверь и направляясь в сторону городской площади.
399 Нравится 174 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (7)