My moon my man

NC-17
Завершён
39
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 5 151 слово, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник

so changeable and such a loveable lamb to me

Настройки
      В письме не было ни приветствия, ни подписи, ни даже намёка на вежливость, как если бы само его существование отрицало необходимость человеческих ритуалов, и потому короткая, почти оскорбительно лаконичная строка, вспыхнувшая на экране телефона Одри в 02:47, казалась не приглашением и не распоряжением, а скорее фактом, уже произошедшим без её участия, права на согласие и возможность быть оспоренным:       Вы опаздываете. Завтра в 6:00 вы должны быть в холле. Не разочаруйте меня раньше времени.       И в этой фразе, лишённой какого-либо видимого давления, не содержалось ничего из того, что обычно заставляет сердце учащённо биться: ни угрозы, ни повышенного тона, ни даже прямого приказа, — однако именно её спокойствие, её почти безразличная уверенность в том, что уже включена в систему, уже обязана и подчинена, вызывало то странное, неприятно холодящее ощущение, будто решение за неё было принято задолго до того, как она вообще узнала о существовании Малека.       Она не помнила, как именно согласилась на стажировку. Это, пожалуй, и было первым тревожным сигналом, который она тогда проигнорировала с той самонадеянностью, свойственной людям, привыкшим считать собственную рациональность щитом от любого внешнего воздействия: в её памяти не осталось чёткого момента выбора, не было сцены, где она, обдумывая, взвешивает «за» и «против», а только цепочка логически выстроенных шагов, ведущих к одному и тому же результату, как если бы сами аргументы были подобраны не ею, а для неё.       А Синнер и не уговаривал. Он не убеждал, создавал такие условия, при которых отказ выглядел нелепым, почти иррациональным отклонением от единственно возможного сценария. И, возможно, именно поэтому Одри, проснувшись за три часа до назначенного времени, не чувствовала ни протеста, ни раздражения, ни даже страха. И если бы это написал кто-то другой, она бы, возможно, позволила себе раздражение, закатила бы глаза, пробормотала что-нибудь о неуважении к чужому времени, но имя отправителя обнуляло любые подобные реакции ещё до того, как они успевали оформиться в мысль. Имя, которое в индустрии произносили либо с подчеркнутым равнодушием, либо с плохо скрытым напряжением, как если бы любое лишнее проявление эмоций могло каким-то образом дойти до него и быть использовано против говорящего. Владелец сети бутик-отелей, в которые невозможно было попасть случайно и из которых невозможно было уйти с ощущением, что ты остался тем же человеком.

***

      К шести утра холл уже жил своей идеальной, почти искусственной жизнью: сотрудники двигались без суеты, но с точностью, от которой становилось не по себе, администраторы улыбались ровно настолько, чтобы не казаться фальшивыми, и даже свет — мягкий, рассеянный — будто бы подстраивался под ритм происходящего, не выбиваясь, не привлекая внимания.       Девушка стояла у стойки, с папкой в руках, которую ей выдали накануне вместе с сухим «изучи», и впервые за всё время позволила себе короткую, почти раздражённую мысль:       Это просто работа.       — Сомневаюсь, — раздалось сбоку.       Она дернулась не потому, что испугалась, а потому что слишком быстро узнала голос, и это узнавание было не рациональным, а телесным, как если бы организм среагировал раньше сознания. Синнер издевательски стоял слишком близко, чтобы его появление можно было списать на случайность. Он не смотрел на неё прямо: его взгляд скользнул по папке, задержался на её руках, заприметил, как она держит документы напряженно, и только потом, будто бы по остаточному принципу, остановился на лице.       — Если ты уже начинаешь себя успокаивать, — произнёс он спокойно, почти лениво, — значит, ты не справишься.       Одри сжала папку сильнее и тут же это заметила, мысленно выругавшись: не из-за его слов, а из-за того, что он оказался прав слишком рано.       — Я не успокаиваю себя, — ответила она без лишней резкости, — я просто пришла работать.       Синнер наконец посмотрел на неё прямо. И в этом взгляде не было ни давления, ни угрозы, ни даже интереса в привычном смысле — только оценка, быстрая, точная, как сканирование, после которого выносится решение, не подлежащее пересмотру.       — Хорошо, — кивнул он, словно она подтвердила что-то, что он и так знал. — Тогда начнём с простого.       Он развернулся, не проверяя, идёт ли она за ним, и это «непроверяние» было куда более эффективным, чем любой приказ — Одри поймала себя на том, что уже двигается следом, не задавая вопросов, не останавливаясь, как если бы пауза сама по себе считалась ошибкой.       — Ты — менеджер, — продолжил мужчина на ходу, словно это не обсуждалось, а констатировалось. — Не ассистент, не стажёр. Менеджер. Разница в том, что если что-то идёт не так — это не проблема, это твоя вина.       Он остановился у стеклянной перегородки, за которой просматривалась зона завтраков, и кивком указал внутрь:       — Взгляни.       Одри перевела взгляд и сначала не увидела ничего — идеальная сервировка, небрежные разговоры, плавные движения персонала — но затем, спустя пару секунд, уловила деталь: один из официантов двигался чуть быстрее остальных, заметно выбиваясь из общего ритма.       — Он нервничает, — сказала она, не отрывая взгляда.       — Уже нет, — спокойно ответил Малек. — Через три минуты он сделает ошибку.       Он повернулся к ней, и теперь в его взгляде появилось нечто иное — не интерес, нет, скорее… ожидание.       — Вопрос не в том, заметишь ли ты это. Вопрос в том, успеешь ли ты это исправить до того, как это заметит гость.       Одри перевела взгляд обратно. Официант действительно начал сбиваться: едва заметно, почти незаметно для обычного человека, но теперь, когда она знала, куда смотреть, это становилось очевидным.       — И что я должна сделать? — спросила она, уже двигаясь с места.       — Если ты спрашиваешь, — усмехнулся Малек, — значит, ты уже опаздываешь.       Не теряя драгоценного времени, она перехватила официанта на повороте, не давая ему выйти в зал, и быстро, почти без слов, выровняла его переполненный поднос, переложив на рядом идущих в зал незнакомцев. Короткое указание, уверенный взгляд, смена подноса, пара движений, и через минуту он уже двигался в том же ритме, что и остальные, будто ничего не произошло.       Когда она вернулась, Малек стоял там же. Он не аплодировал, не хвалил, даже не кивнул.       — Неплохо, — произнёс он так, будто это слово не имело никакой ценности.       Пауза.       — Но ты потратила слишком много времени на решение.       Одри сдержала раздражение.       — Ошибка не произошла.       — Произошла, — спокойно возразил он. — Ты её допустила, просто успела скрыть.       И в этом было что-то до раздражающего логичное.       А что ты ещё ожидал, засранец?       Он сделал шаг ближе, сокращая дистанцию до того уровня, на котором разговор перестаёт быть нейтральным.       — Запомни, — сказал Малек тихо, почти вполголоса, и именно из-за этого его слова звучали острее, — в этом месте неважно, насколько ты хороша. Важно, насколько быстро ты схватываешь мои мысли.

***

      Она начала прятать конспекты от него уже на третий день: не потому что он прямо запретил, не потому что хотя бы раз сделал замечание, а именно потому, что не сделал, потому что его молчание в таких вещах всегда означало не отсутствие внимания, а, напротив, избыточную осведомлённость, и потому, когда лифт мягко звякал, сообщая о его спуске с верхнего этажа, где располагался его номер, Одри рефлекторно, почти машинально, сдвигала тетрадь под папки с отчётами, прикрывая страницы с заметками по когнитивным искажениям и поведенческим паттернам, словно это было нечто личное, что нельзя позволить ему увидеть не из-за стыда, а из-за опасности — опасности того, что он сможет использовать это так же легко, как использовал всё остальное. А лишиться работы прямо перед сессиями она не хотела. Как-то ей нужно было снаряжать себя литрами кофе.       И, конечно, он замечал, замечал всегда. Просто выбирал, когда именно превратить это в замечание.       — Ты снова что-то прячешь, — произнёс однажды, проходя мимо стойки, не останавливаясь, не глядя на неё прямо, но чуть замедлив шаг, без возможности сделать вид, что она не услышала.       Одри даже не подняла головы.       — Рабочие записи, — ответила она ровно, не ускоряя дыхание, не выдавая напряжения, хотя пальцы под столом на секунду сжались явно сильнее.       — Тогда странно, что ты их прячешь, не находишь? — мягко заметил он, и в этом «мягко» не было ни капли доброжелательности, только чистая, почти лениво поданная провокация, на которую он, впрочем, не стал давить, не остановился, не обернулся, оставляя её в этом коротком, но неприятно точном моменте, где любое продолжение разговора означало бы её проигрыш.       Тебе обязательно нужно до меня докапываться? — мелькнуло у неё, уже привычно, уже без той остроты, что была в начале, потому что раздражение постепенно переставало быть реакцией и превращалось в фон, в постоянное состояние, на котором держалась её способность не сорваться.       День вытягивался, как туго натянутая нить, на которой держались десятки мелких решений, и Одри всё меньше позволяла себе думать в привычных категориях «правильно» или «этично», потому что каждая попытка оценить происходящее с этой позиции немедленно замедляла её, выбивала из ритма, а ритм здесь был важнее всего — не потому что так было написано в должностной инструкции, а потому что Синнер, сам того не проговаривая, выстроил пространство так, что любое отставание становилось заметным почти физически, как если бы сама среда начинала давить на студенточку психфака сильнее.       Он появлялся неровно, непредсказуемо, и в этом тоже была его игра — не контроль в качестве постоянного присутствия, а контроль как возможность возникнуть в любой точке, в любой момент, и потому Одри научилась чувствовать его ещё до того, как видела: лёгкое изменение темпа вокруг, почти незаметное напряжение персонала, короткие взгляды, которые тут же отводились. И каждый раз, когда это происходило, она уже знала — сейчас будет задача.       Не обязательно сложная, логичная, но обязательно такая, которая сдвинет границу.       — В моём кабинете через десять минут, — сказал он как-то, проходя мимо, и не было ни причины, ни пояснения, ни даже интонации, которая позволила бы угадать, о чём пойдёт речь, и именно это делало приглашение… нет, не приглашением, а требованием, замаскированным под нейтральность.

***

      Кабинет встретил её тем же выверенным порядком, в котором не было ничего лишнего, и Малек, сидящий за столом, не поднял на неё взгляд сразу.       — Закрой дверь, — велел он, не отрываясь от планшета.       Она закрыла.       — Подойди.       Одри сделала несколько шагов, останавливаясь на расстоянии, которое казалось безопасным, хотя уже знала: здесь не существует безопасных дистанций. Он наконец поднял взгляд. И улыбнулся не широко, это выглядело как лёгкое удовольствие от процесса.       — У меня к тебе ма-а-аленькая просьба, — произнёс, и это слово — просьба — прозвучало настолько неуместно в контексте всего происходящего, что на секунду сбило её внутреннюю настройку, заставив почти машинально насторожиться сильнее.       — Какая? — коротко спросила она.       Он отложил планшет, откинулся на спинку кресла и, не отрывая взгляда, медленно, как будто смакуя сам момент, произнёс:       — Принеси мне кофе.       Пауза.       — Но не тот, который подают здесь.       И в этой паузе, в этом уточнении, уже было всё: и отсутствие конкретики, и проверка, и та самая игра. Листочек с заметкой адреса оказалась перед её носом.       Адрес находился неблизко…       Я вылью этот кофе на тебя, если останется хоть одна капля, — подумала она и кивнула и развернувшись, чувствуя, как внутри поднимается раздражение, почти злость, потому что это было не про кофе.       Это было про границы.       Она потратила пятьдесят минут своей жизни, потому что машиной через эти переулки было нереально заехать. Да и в целом, не хотелось тратиться на такси.       — Вам какой?       Действительно, какой? Она забыла спросит какой! И поняла это, когда оказалась здесь. А на бумажке ничего и не написано. Подобрала вариант, который, по её мнению, соответствовал его вкусу: не потому что он его обозначил, а потому что она уже начала считывать его паттерны, его предпочтения, его склонность к точности и избыточному контролю даже в мелочах.       Когда она вернулась, он посмотрел на чашку, затем на неё.       — Ты опоздала, — спокойно сказал Малек.       Одри медленно поставила чашку на стол.       — Вы не сказали, откуда…как долго… Это! — ответила она, не скрывая раздражения.       Раздражение не пришло — оно развернулось внутри неё медленно, как будто его аккуратно распаковывали изнутри, слой за слоем, пока оно не заняло всё пространство, не вытеснив ни усталость, ни рациональность, ни даже привычное стремление держать лицо, и в какой-то момент, глядя на эту идеально выверенную, до абсурда спокойную фигуру напротив, на его почти ленивое движение рукой, с которым он отставил чашку, в которую она вложила не просто сорок — почти пятьдесят минут своего времени, а концентрацию, попытку угадать, просчитать, соответствовать, стажёр вдруг с пугающей ясностью представила, как делает шаг вперёд, слишком резкий, слишком живой для этого стерильного пространства, хватает эту проклятую чашку и, не давая себе времени остановиться, буквально вдавливает её в его руки, ближе, выше, заставляя его перестать быть наблюдателем, вынуждая его, хотя бы на секунду, потерять контроль, почувствовать температуру, ощутить давление, возможно, даже обжечься — не сильно, не так, чтобы причинить реальный вред, а ровно настолько, чтобы стереть с его лица это невыносимое, почти оскорбительное спокойствие, с которым он позволял себе обесценивать чужие усилия, и в этом импульсе, таком ярком, почти телесном, не было ни истерики, ни слабости, только чистое, концентрированное желание вернуть душевное спокойствие, пусть даже на мгновение, потому что всё происходящее между ними было построено на перекосе, на его праве решать, принимать, отбрасывать, тогда как она, как бы ни старалась, оставалась в позиции той, чьи действия оцениваются постфактум, без права на апелляцию, и, возможно, именно это бесило сильнее всего — не сам отказ от кофе, не потраченное время, а то, с какой лёгкостью он мог превратить её усилие в ничто, даже не повышая голоса, даже не прилагая усилий, словно это было самым естественным порядком вещей.       Он чуть склонил голову, и в его взгляде снова мелькнуло это — интерес, почти искренний.        Наблюдал за ней не впрямую, не так, как смотрят на собеседника, а как смотрят на процесс, который уже запущен и теперь требует лишь тонкой, почти ювелирной корректировки, и в этом спокойствии, в этой кажущейся незаинтересованности скрывалась та самая игра, которую он вёл с ней с первого момента — не грубая, не очевидная, а выстроенная на микросдвигах, на точных, почти невидимых касаниях к её реакции, к её терпению, к её упрямству, и потому отказ от кофе не был ни капризом, ни случайностью, а продуманным ходом, рассчитанным ровно на то, чтобы вытянуть из неё этот импульс, это напряжение, эту почти физическую злость, которую она так старательно удерживала под контролем. А когда он увидел, как едва заметно меняется её взгляд, как в позе появляется лишняя жёсткость, как пальцы на секунду сжимаются сильнее, чем это допустимо для человека, который «просто работает», он позволил себе паузу — ту самую, растянутую, невыносимую, в которой решение уже принято, но ещё не озвучено, — и только после этого, словно между прочим, словно не придавая значения ни её усилиям, ни собственному предыдущему отказу, он снова потянулся к чашке, делая глоток с той же безупречной невозмутимостью, как если бы всё произошедшее было не более чем незначительной деталью, хотя на самом деле именно в этом коротком, почти неуловимом развороте и заключалась его истинная цель — не кофе, не вкус, не результат, а сама реакция, возможность проверить, насколько далеко она готова зайти, прежде чем сломается или, что для него было куда интереснее, начнёт подстраиваться под правила, которые он менял прямо в процессе игры.       — Именно, — произнёс он тихо. — Я не сказал.       Он сделал короткую паузу, затем добавил:       — Неплохо.       И это «неплохо» прозвучало так, будто в нём было больше признания, чем во всех предыдущих оценках вместе взятых.

***

      Синнер не предупредил заранее, как и всегда, он не создавал ожидания, и потому, когда ближе к ночи, уже после того как поток задач наконец начал редеть, а тело впервые за день позволило себе намёк на усталость, Малек, задержавшись у стойки на долю секунды дольше обычного, произнёс, почти лениво, как если бы речь шла о чём-то незначительном, о чём-то, не требующем обсуждения: что он выкупает права на эксклюзивное психологическое исследование, набор вопросов, направленных на моделирование близости между незнакомыми людьми, и что перед тем, как внедрять это в концепцию своих отелей как часть «персонализированного опыта», он намерен проверить эффективность продукта, — Одри сначала даже не сразу поняла, к чему он ведёт, потому что формулировка была слишком абстрактной, слишком деловой, пока он не добавил, уже глядя прямо на неё, с той самой прямотой, от которой невозможно было уклониться, что в эксперименте будет участвовать она, ведь, как он выразился, «это её профиль», и в этом было всё — и логика, и манипуляция, и та почти изящная подмена, при которой её собственная специализация становилась аргументом против неё самой.       — Из нас двоих ты ведь молодая студентка психологического профиля? Или ты представляешь меня в каблуках?       Дьявол ты. Синнер! Нос свой суешь куда хочется, деньги всё решают! Правду говорят: Дьявол носит Прада.       Девушка почувствовала, как внутри мгновенно поднимается волна: не просто раздражение, а почти физическое желание остановить его, сказать что-то резкое, точное, поставить границу, обозначить, что это выходит за рамки работы, что это не входит в её обязанности, что он, в конце концов, не имеет права, — и на секунду слова действительно почти сорвались с губ, но именно в эту секунду она увидела его взгляд, спокойный, выжидающий, и поняла, что он рассчитывает на это, что её отказ, её вспышка, её попытка защититься уже включены в сценарий, уже просчитаны как возможный ход, и потому, сделав медленный вдох, слишком глубокий для простой паузы, она вместо этого коротко кивнула, почти резко, словно отрезая сама себе путь назад, и произнесла ровно, без лишних интонаций:       — Хорошо.

***

      Пентхаус встречал их ночным городом, раскинувшимся за стеклянными стенами, как декорация к чему-то слишком тщательно поставленному, чтобы быть случайным, и свет огней, дробящийся в отражениях, создавал странное ощущение оторванности от реальности, словно всё, что происходило внутри этого пространства, существовало вне привычных правил, вне времени, вне тех ролей, к которым они оба привыкли внизу, в отеле, где всё было подчинено структуре и функциям.       Хозяин апартаментов не предложил ей сесть. Он просто указал на стол, на котором уже лежал распечатанный список вопросов, и занял место напротив, как если бы всё происходящее было деловой встречей, очередной задачей в длинной цепочке его решений.       — Мы проверим, насколько быстро можно создать иллюзию близости, — произнёс он спокойно, пролистывая листы, не глядя на неё, и в его голосе не было ни намёка на неловкость, ни интереса в привычном смысле, только чистая функциональность, — ты отвечаешь честно.       Пауза. Короткий взгляд. Вино, лежащее в ведре около стола, он не предложил.       — Я тоже.       Одри села, чувствуя, как внутри снова поднимается это двойственное ощущение — отторжение и… напряжённое ожидание, потому что она уже понимала: это не будет просто экспериментом.       С ним ничего не было «просто».       — Что для вас идеальный день? — прочитал Малек первый вопрос, не меняя интонации, словно зачитывал отчёт.       И, не дожидаясь её ответа, добавил:       — Без клише.       Одри усмехнулась едва заметно.       — Вы боитесь банальности?       — Я избегаю бесполезного, — спокойно ответил он.       Пауза. Она задержала взгляд на его лице чуть дольше, чем нужно, словно пытаясь уловить, где заканчивается его игра и начинается что-то настоящее.       — Идеальный день, — произнесла она медленно, не отводя взгляда, — это когда никто от меня ничего не требует.       Короткая тишина.       — Включая меня? — уточнил он.       — В первую очередь, — ответила она. — мистер Синнер.       И в этом обмене не было конфликта, а косвенное признание, слишком точное, чтобы его можно было игнорировать.       Мужчина кивнул, почти незаметно, и, перевернув страницу, продолжил:       — Мой идеальный день — это когда всё работает без моего участия.       Пауза.       — Но это невозможно, — добавил он, и в этой короткой фразе, произнесённой так же спокойно, как всё остальное, вдруг мелькнуло что-то, что Одри не смогла сразу определить — не усталость, не раздражение, а нечто глубже, почти незаметное, как трещина в идеально отполированной поверхности.       …вопросы шли дальше, сначала ровно, почти механически, но с каждым новым пунктом что-то начинало смещаться, потому что формулировки, на первый взгляд нейтральные, требовали не фактов, а интерпретаций, не ответов, а признаний, и Малек, оставаясь внешне таким же спокойным, таким же собранным, всё чаще задавал уточнения, короткие, точные, которые выбивали её из равновесия сильнее, чем сами вопросы.       — Когда вы в последний раз чувствовали себя по-настоящему уязвимой? — спросил он, и в этот раз не отвёл взгляд.       Одри усмехнулась, но в этой усмешке не было лёгкости.       — Сейчас, — ответила она.       И впервые он не прокомментировал.       Граница начала стираться не резко, не в одном моменте, а постепенно, почти незаметно, как если бы сам формат разговора подтачивал её изнутри, убирая привычные роли, снимая защитные слои, и к тому моменту, когда вопросы перешли к семье, к прошлому, к страхам, Одри уже не могла с той же уверенностью сказать, где заканчивается «эксперимент» и начинается что-то иное.       — Вы когда-нибудь чувствовали, что вас можно заменить? — спросил он.       И этот вопрос прозвучал иначе. Тяжелее. Она на секунду задержала дыхание.       — Да, — ответила она тихо.       Пауза.       — А вы? — добавила она, почти сразу, словно отказываясь оставаться в позиции отвечающей.       Малек не ответил сразу. Он отвёл взгляд впервые за весь вечер. И это было настолько неожиданно, настолько выбивалось из его привычной модели поведения, что Одри почти физически ощутила, как что-то внутри сдвигается.       — Нет, — сказал он наконец.       Чуть тише:       — Я всегда был необходим.       И именно в этой формулировке, в этом выборе слов, было больше, чем он, возможно, собирался показать, потому что за ней стояло не превосходство, не уверенность, а что-то другое — необходимость как условие, как обязанность, как единственная форма существования.       И Одри поймала себя на том, что смотрит на него иначе, как на человека, в котором есть что-то, что не укладывается в его собственную систему.       Медленнее. Ближе. И в какой-то момент между ними уже не осталось той чёткой дистанции, которая существовала днём, в отеле, где всё было подчинено ролям, потому что здесь, в этом пространстве, в этом разговоре, они оба оказались в положении, где ответы нельзя было отменить, отредактировать или промолчать. И именно тогда, где-то между очередным вопросом и слишком долгой паузой после него, возникло это ощущение — неуловимое, но абсолютно ясное: они знали друг о друге больше, чем должны были.       — Если бы ты мог прожить до девяноста лет и в последние шестьдесят сохранить либо разум, либо тело тридцатилетнего, что бы ты выбрал? — произнесла Одри, не столько зачитывая вопрос, сколько пробуя его на вкус, словно заранее понимая, что в его случае ответ не будет простым, и, подняв голову, поймала тот самый взгляд, ту ленивую, почти насмешливую ухмылку, в которой всегда скрывалось больше, чем он позволял себе сказать вслух.       Малек не торопился отвечать, и эта пауза, как и все его паузы, не была пустой: он позволял ей длиться ровно столько, чтобы она начала ощущаться, чтобы собеседник успел задуматься о собственной реакции, о том, что именно сейчас происходит, и только после этого, чуть склонив голову, он произнёс, спокойно, без колебаний:       — Я бы сохранил разум.       И, казалось бы, на этом можно было закончить, оставить ответ в той же сухой, функциональной форме, в которой он существовал до этого, но он не остановился, позволив себе ту самую едва заметную, опасную в своей лёгкости игру, от которой Одри уже начинала уставать и к которой, что хуже всего, начинала привыкать.       — Но тебе повезло больше, — добавил он, глядя на неё чуть внимательнее, чем позволял себе обычно, — у тебя получилось сохранить и ясную голову, и хорошее тело.       И в этом не было откровенной грубости, не было даже прямого намёка, который можно было бы сразу отвергнуть, но сама формулировка, сам тон, с которым это было сказано, сдвигал границу, оставляя её на секунду без привычной опоры, и Одри, открыв рот, чтобы ответить что-то резкое, привычное, защитное, вдруг почувствовала, как по шее поднимается тепло, не от смущения даже, а от неожиданности, от того, что он позволил себе это здесь, в этом формате, где всё должно было оставаться в рамках «эксперимента».       Это что, был флирт?       Мысль мелькнула слишком быстро, чтобы её можно было отследить, и так же быстро она попыталась её обесценить, загнать обратно, вернуть контроль.       — Да, — пробормотала она, слишком тихо, и, не выдержав его взгляда, на секунду опустила глаза на свои руки, словно это движение могло скрыть ту короткую, но предательскую реакцию, которую он, конечно, заметил.       Он замечал всё.       — И всё же, — продолжил уже он, словно ничего не произошло, словно эта короткая трещина в её самообладании не имела значения, — что бы выбрала ты?       — Разум, — ответила она, уже ровнее, не глядя на него, возвращая себе привычную структуру, ту самую, за которую она держалась весь день, словно за последнюю точку стабильности.       — Мы чем-то похожи, — произнесла она тише, почти себе под нос, но достаточно отчётливо, чтобы он услышал, и, перелистнув страницу, не давая себе времени передумать, задала следующий вопрос: — У тебя есть тайное предчувствие того, как ты умрёшь?       И на этот раз пауза затянулась, не потому что он не знал ответа, а потому что выбирал, какую его часть показать.       Малек отвёл взгляд на секунду, коротко, почти незаметно, как если бы что-то внутри него потребовало пересчёта, переоценки, и только потом снова посмотрел на неё — уже иначе, не как на подчинённую, не как на участницу эксперимента, а как на человека, которому он, возможно, позволит услышать чуть больше, чем обычно.       — До того как я вернулся к привычной жизни… из своей ямы, — произнёс он медленно, и это слово «яма» прозвучало слишком конкретно, слишком лично, чтобы быть метафорой, — я думал, что умру от руки какого-нибудь культиста.       Он чуть усмехнулся, но в этой усмешке не было привычной лёгкости.       — Мне казалось, что однажды кто-то возненавидит меня настолько, что захочет провернуть что-то… интересное.       Пауза. Его взгляд на секунду задержался на ней дольше, чем нужно, словно проверяя, как она это воспринимает.       — К тому же я болел, — добавил он уже спокойнее, почти возвращаясь к привычной интонации, не упомянул, что мать пыталась его прикончить во сне подушкой, и заменил на: — астмой. И какое-то время был уверен, что всё закончится банально: я просто задохнусь.       Он пожал плечами, едва заметно, как если бы это больше не имело значения.       — Но потом я перестал об этом думать.       И именно в этом «перестал» было что-то, что Одри не смогла сразу разобрать — не принятие, не равнодушие, а скорее решение не возвращаться к той части себя, которую он однажды уже оставил позади.       Она смотрела на него чуть дольше и опять за всё время не нашла в себе готового ответа, ни саркастичного, ни защитного, потому что в этом коротком признании, в этой аккуратно отмеренной откровенности было больше правды, чем она ожидала. И, возможно, именно поэтому следующий вопрос, лежащий перед ней на листе, вдруг показался слишком личным — не для формата, а для них самих, потому что граница, которая ещё недавно казалась чёткой, теперь окончательно потеряла форму, растворяясь в этом странном, напряжённом пространстве.       — Назови три черты, которые, по-твоему, есть у тебя и должны быть у твоего партнёра? — голос прозвучал почти безразлично, и он, слегка постукивая пальцами по подбородку, будто действительно обдумывал вопрос, одновременно позволяя себе наблюдать за Одри так, словно уже знал, какой ответ она даст, и просто ждал, когда она сама подтвердит его догадку.       — Терпеливость, эгоизм и самоуверенность, — произнёс он наконец, без колебаний, словно перечислял очевидные истины о себе, а не слабости или достоинства, и, на мгновение переведя взгляд в сторону, добавил уже тише: — У партнёра тоже должна быть терпеливость, а также преданность и честность, — и в этот момент Одри едва заметно вздрогнула, будто его слова коснулись чего-то слишком личного, слишком болезненно точного, а взгляд Синнера, на долю секунды потеряв привычную насмешливость, приобрёл ту самую печальную глубину, которую он тут же, почти раздражённо, спрятал за привычной маской спокойствия. — Твоя очередь.       Её язык не повернулся сказать «честность», и это молчание повисло между ними тяжелее любого признания, потому что черты, которые он так легко назвал, никак не совпадали с тем образом, который она старательно собирала из себя, и, словно защищаясь, Одри выдохнула, коротко фыркнув, прежде чем заговорить, будто сама себя убеждая в том, что это всего лишь игра, а не разоблачение:       — Спокойствие, упрямство, самопожертвование… — она слегка качнула головой, не выдержав давления его взгляда, и уже почти вызывающе добавила:       — Что?       Но Малек не спешил отвечать, он лишь чуть заметно усмехнулся, словно именно этого и ожидал, и, едва наклонив голову, спокойно уточнил, не отрывая от неё взгляда:       — Я даже не сомневался насчёт самопожертвования… — и в этих словах не было ни насмешки, ни похвалы, только холодное, почти безразличное наблюдение, — а что насчёт партнёра?       — Терпеливость, преданность и честность, — повторила Одри, и в её голосе впервые прозвучала неуверенность, едва заметное напряжение, потому что она произнесла те же качества, что и он, будто зеркаля, и Малек на это лишь цокнул языком, откидываясь на спинку стула, медленно скрещивая руки на груди, словно фиксируя момент, в котором она сама загнала себя в угол.       — Ты просишь от своего партнёра преданности и честности, когда сама этим не обладаешь, — произнёс он ровно, без повышения голоса, но так, что каждое слово звучало как приговор, и, слегка наклонившись вперёд, добавил уже тише, почти вполголоса: — Ты же тоже ненавидишь меня, Одри? Почему тогда требуешь любви и ласки от меня?       Её дыхание сбилось, и на секунду показалось, что воздух в комнате стал плотнее, тяжелее, не давая вдохнуть свободно, а сама мысль, что он сказал это вслух, лишила её опоры, заставив растерянно повторить, словно пытаясь выиграть время и вернуть себе контроль:       — Что?       И в этот самый момент Малек рассмеялся негромко, но с той самой лёгкой, почти хищной уверенностью, которая делает смех оружием, а не проявлением веселья, потому что после пары точных, выверенных вопросов студентка оказалась не просто в неловком положении, а буквально пойманной, зажатой в его пространстве и внимании, тогда как ткань на кровати, словно подчиняясь невидимому напряжению между ними, начала складываться в плавные, изящные линии, вычерчивая формы, напоминающие вырезанные временем тела древнегреческих богов: холодные, идеализированные, застывшие в вечности, где каждое движение уже предрешено, и, глядя на это, казалось, что сама реальность вокруг них подстраивается под игру, в которой выиграть можно только одним способом — признать правду.       Малек медленно склонился ближе, его движение было выверенным до странной, почти холодной точности, и в этом намеренном приближении ощущалось не столько желание, сколько демонстрация контроля, как будто он заранее знал, какой отклик вызовет, и не собирался торопить ни себя, ни её.       Губы скользнули у самого её уха, проверяя границы дозволенного, прежде чем мягко, но уверенно перехватить инициативу, и этот едва уловимый жест заставил Одри невольно затаить дыхание, потому что в этой близости было что-то слишком личное, слишком навязчивое, чтобы оставаться равнодушной.       — Мне остановиться? — запустил ладонь в её волосы.       — Не задавай бесполезных вопросов.       Пальцы чуть сильнее потянули за её волосы, вынуждая её поддаться, прогнуться, подчиниться не силой, а неизбежностью положения, в котором она вдруг оказалась, и в этом не было грубости — только терпеливое, почти издевательски медленное утверждение его воли.       Он не спешил. Наоборот: словно нарочно замедлялся, смакуя каждую секунду её реакции, сбившееся дыхание, едва заметный отклик, и его внимание становилось почти осязаемым, давящим, обволакивающим, лишающим возможности отстраниться. Его губы мягко коснулись линии её шеи, задержались там чуть дольше, заметил венку на шее, слегка оттянул зубами кожу, оставляя свой след и наблюдая за ее реакцией.       — Попроси меня о большем, — прошёлся языком на месте укуса. — и я покажу как сильно мы этого хотели и как долго врали.       Когда его прикосновения стали чуть более настойчивыми, именно это делало происходящее почти невыносимым, будто он намеренно удерживал её на самой грани, не позволяя ни отступить, ни сделать следующий шаг.       Мысли стали рассеянными, будто сознание теряло привычную чёткость, и всё происходящее превращалось в вязкую, тягучую паузу, в которой не было ни начала, ни конца, только нарастающее напряжение. Это уже напоминало не просто близость, а своего рода испытание — затянутое, почти жестокое в своей медлительности, словно Малек намеренно не переходил дальше, наслаждаясь самим процессом, её реакцией, её внутренней борьбой. И он это видел.       В его взгляде, в этих светлых, почти безжизненно серых глазах, действительно что-то изменилось. В них мелькнуло движение, тёмное, живое, почти насмешливое, как отблеск скрытого удовольствия. Всё же он не «засранец», чтобы лишать женщину поцелуя, когда она того просит, а когда их языки сплелись, он чуть отпустил её, пробуя пухлые губы.       — Твой ответ?       Руки легко расстегнули молнию на черной юбке и снова вернулись к коленным чашечкам. Он оставил поцелуй на её бедре, а затем чуть выше, подбираясь к белью, которое уже насквозь промокло от его бесчеловечных выходок.       — Перестань издеваться, Синнер, — простонала девушка, намеренно толкая его ещё ближе к заветной точке, что разрывалась от напряжения.       Она ещё шире раздвинула ноги. Пальцы ловко сдвинули бельё в сторону, и он выжидающе посмотрел на неё снизу вверх. Сглотнул перед тем, как стянуть её белье зубами и прикусив наружную область бедра.       — Самый невыносимый… начальник.       Свело от его поступательных движений, а руки онемели от того как она согнулась у изголовья кровати.       — Ты ненавидишь меня?       Вогнал в неё два пальца, не дожидаясь ответа, который как ему казалось, будет не таким, каким бы он хотел. Губы, которыми он изредка целовал её грудь в процессе, стали началом её конца.       Список вопросов упал со стола от ветра из-за приоткрытого окна. Последнее задание — четыре минуты молчания, глядя друг другу в глаза — они провалили.
39 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (3)