Недопетая баллада о рыжем шуте

Горячая работа
NC-17
Завершён
47
1
автор
Размер:
237 страниц, 115 613 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Глава шестнадцатая, о ржавом привкусе на языке, о горе вдовьем, в синее стекло запертом, и о сне без сновидений, что дед Александр для внучки выправил.

Настройки
      Я не знаю, когда уснула но проснулась с таким чувством, будто всю ночь жевала ржавый гвоздь. Привкус металла на языке был настолько реальным, что я первым делом побежала на кухню — запить этот морок водой.       Дед уже был на ногах. Он стоял у окна в своем парадном министерском сюртуке, застегивая мелкие серебряные пуговицы с гербами. Вид у него был бодрый, несмотря на вчерашнюю усталость, — старая закалка давала о себе знать. Чайник на плите уже свистел, и дед споро наливал кипяток в свою верную кружку.       — Ну что, внучка? — он бросил на меня быстрый взгляд через плечо. — Видала бабушку? По физиономии вижу, что свидание прошло успешно.       Я прислонилась к дверному косяку, обхватив плечи руками.       — Видала. Рецепт она мне выдала, дед. Хлеб из прогорклой ржи, стружки с меча, которым брата убили, и слез тех, кто по мертвым не выплакался. А печь надо на дровах из висельного дуба.       Дед замер на секунду с кружкой у самого рта, хмыкнул и сделал шумный глоток.       — М-да. Затейница старуха, ничего не скажешь. Рецепт интересный, врать не буду, но я такое есть точно не стану. Изжога замучит, да и с зубами у меня уже не так всё радужно, как у тебя.       Он отставил кружку, подхватил со стола свою папку и направился в прихожую. Я поплелась следом, шлепая босыми ногами по прохладному паркету.       — Весь Ленинград в твоем распоряжении, — бросил он, натягивая перчатки. — Иди, ищи свои ингредиенты. В нашем деле главное — правильный поставщик.       — Петербург, дед, — поправила я его по привычке.       — Исправляй, исправляй, — буркнул он, уже открывая замок. — Для меня он всегда один. В общем, не скучай. На Сенную загляни, там в подворотнях иногда такие вещи всплывают, каких и в нашем спецхране не сыщешь. А про висельный дуб… попробуй в архиве по старым казням пробежаться. Может, где забор из него до сих пор гниет.       Дверь за ним захлопнулась, и я осталась одна в пустой прихожей. В голове крутился список: ржаная мука, слезы, железо от братоубийства. Задача казалась дикой, но странное дело — страха не было. Было только упрямство. Если для того, чтобы увидеть Фреда не во сне, нужно превратиться в кухарку для нечисти, значит, так тому и быть.       Город был колючим и серым. Магглы, кутаясь в китайские пуховики, штурмовали трамваи, не замечая того, что видела я. Прямо у входа в метро «Горьковская» на обледенелой ограде сидел крылатый переполох — тварь размером с ворону, но с головой облезлого кота и перепончатыми крыльями. Он лениво выуживал из кармана проходящего мимо чиновника блестящие монетки. Маггл только недовольно похлопал себя по бедру, решив, что мелочь выскочила сама.       Я дошла до Каменноостровского. Под ногами у толпы, ловко уворачиваясь от тяжелых ботинок, сновали дворовые шурши — мелкие, похожие на пучки грязной шерсти существа. Они питались городским эхом и сплетнями: стоило двум бабкам на остановке начать обсуждать рост цен, как пара шуршей тут же присасывалась к их щиколоткам, раздуваясь от удовольствия.       Идти сразу на Сенную или в архивы, как советовал дед, было бы по-министерски правильно, но чертовски медленно. Мне не нужны были официальные сводки, мне нужны были слухи, которые оседают в подворотнях. Чтобы найти железо братоубийцы и не нарваться на подделку из сувенирной лавки, требовался кто-то, кто знает изнанку города лучше, чем собственную ладонь. В "Погребе Вакулы" всегда терлись те, кто торговал секретами за кружку горячего пойла. Там, среди нелегалов и вечных недоучек, можно было узнать, у кого из старьевщиков завалялась "грязная" сталь и в каком именно зале ожидания сегодня самая густая концентрация невыплаканного горя.       Моя цель была на углу Большой Монетной. Там, между обшарпанной булочной и ремонтом обуви, стояла неприметная дверь с вывеской «Прием стеклотары». Для обычных людей за дверью был склад грязных бутылок, но я приложила ладонь к холодной ручке, пропуская искру через блокиратор.       Это был «Погреб Вакулы» — культовое место питерских магов-нелегалов и вечных студентов. Внутри пахло старым хмелем, махоркой и сыростью. Вместо люстр под потолком плавали в банках с формалином светящиеся болотные огоньки, выловленные где-то под Гатчиной.       За стойкой стоял старый хмырь с тремя пальцами на правой руке — результат неудачного знакомства с водяным. Его звали Пахом, и вид у него был такой, будто он лично присутствовал при закладке первого камня Петропавловки и с тех пор ни разу не выспался.       — Вере Алексеевне почет, — проскрипел он, выставляя на стойку граненый стакан с мутной жидкостью. — Слышал, в Англиях кофий несладкий? У нас попроще будет. Сбитень на когтях грифона, бодрит до самой печенки.       Я отхлебнула. Горячая жидкость обожгла горло ржавым, пряным холодом.       — Мне не бодрость нужна, Пахом, — я опустила стакан на липкую стойку. — Мне нужны специфические товары. Прогорклое зерно, железо с братоубийственной кровью и слезы, которые в горле колом встали.       Пахом замер. Тряпка в его изуродованной руке перестала елозить по дереву. Он медленно, с каким-то натужным скрипом в шее, поднял на меня взгляд. В мутных зрачках отразились болотные огни, и на мгновение мне показалось, что на меня смотрит сама питерская сырость.       — Тьфу, пропасть! — вдруг рявкнул он, со всей дури швырнув тряпку в ведро под стойкой. — Ишь, выучилась на заморские кнаты! Пришла, очи долу, губы бантиком — подай ей Навь на блюдечке с каемочкой! Совсем вы, недотыкомки министерские, в своих Лондонах разум растеряли?       Он оперся локтями о стойку, обдав меня запахом можжевельника и застарелого перегара.       — Ты, Лексеевна, на меня как на колоду не смотри! — распалялся он, брызгая слюной. — Ишь, «товары специфические»! Ты бы еще у меня спросила, где в Питере мосты разводят! Дурища ты набитая, прости мне боги, хоть и ученая. Рецепт под юбкой принесла, а сообразить, куда ноги нести, тямы не хватает? Куда всяк падальщик за тухлятиной идет? Где у нас в городе кровищи больше, чем воды в Неве?       Он злобно хмыкнул, глядя на меня как на неразумное дитя, которое не знает, с какой стороны за ложку браться.       — За зерном, дуреха, дуй на Сенную, в самый тупик, где барыги мешками торгуют. Там крысы размером с собаку, и рожь такая, что от одного запаха кишки сворачивает. Спроси Кузьмича, скажи, что тебе «вчерашний день» нужен — он поймет. У него рожь под дождем и ветром три зимы кисла, впитала в себя всю безнадегу рыночную. Горчит так, что вороны на лету дохнут.       Пахом сплюнул в сторону и вытер рот засаленным рукавом.       — А по железу... Борис в «Старине» на Апрашке вчера как раз саблю офицерскую принимал. Говорят, на ней грех семейный такой, что клинок по ночам в ножнах плачет, а хозяин последний с ума спрыгнул. Иди, пока опричники не конфисковали для своих музеев. Самое твое, «чистокровное».       — А слезы? — тихо спросила я, стараясь не обращать внимания на его ворчание. Пахом закатил глаза так, что видны стали одни желтушные белки.       — Ох, матушка-заступница, за что мне это наказание... Слезы ей! Да ты из кабака выйди, в любую подворотню загляни — там их ведрами черпать можно! Но тебе же, поди, «правильные» нужны, чтоб душа в Навь мостик перекинула? На Витебский вокзал иди, Вера Лексеевна. Там стены тоской пропитаны на три сажени вглубь. Найдешь бабу в платке, что у окна третий час сидит и на перрон не смотрит — вот у нее слезы самые те. Суховей там ее уже затылок грызет, жрет ее живьем, а она и не пикнет. Поспешишь — успеешь собрать, пока из нее вся жизнь не выкипела.       Я кивнула, чувствуя, как под грубыми словами Пахома план обретает плоть.       — Спасибо, Пахом.       — «Спасибо» в стакан не нальешь, — буркнул хмырь, снова вылавливая тряпку из ведра. — Иди уже, глаза мои на тебя не глядели бы. Только смотри, Вера Лексеевна... Хлеб этот не только Навь кормит. Он и едока меняет. Не обернись железом раньше времени, а то сама в «Старину» на полку загремишь.       Я лишь молча кивнула, не пытаясь спорить. Обижаться на Пахома за его словесную изжогу было так же глупо, как просить питерский дождь лить по расписанию. Его хамство было своего рода оберегом, профессиональной деформацией человека, который десятилетиями вычищал за заигравшимися магами их грязные секреты. Он ругался не потому, что был злым, а потому, что видел во мне очередную «смертницу», решившую поиграть с изнанкой мира. Для него это был способ напомнить мне, что здесь не английский пансион, а живой, кусачий город, который не прощает вежливости там, где нужны зубы.              Я допила жидкость, оставив на дне мутный осадок, и направилась к выходу. Стоило мне толкнуть дверь и шагнуть обратно в питерскую морось, как я почти врезалась в человека, стоявшего прямо на пороге.       Это был Воронцов-старший. Аркадий Павлович. Один из тех министерских «чистокровных», кто носил кашемировое пальто поверх мундира Опричнины и смотрел на мир так, будто ему задолжали все — от домовых до императоров. Глядя на него, я в сотый раз думала о том, что Тим умудрился взять от родителей всё самое лучшее, отфильтровав породу. Если Тимур был «котом» большим, мускулистым, вечно улыбчивым и солнечным, то его отец был поджарым и опасным лесным хищником, который никогда не промахивается. Его холеное лицо, сохранившее аристократическую бледность даже в этом сером мареве, исказилось в едва заметной, но глубоко оскорбительной гримасе.       — Вера? Какая... неожиданная встреча, — он произнес мое имя с такой интонацией, словно обнаружил на своем безупречном лацкане след от плесени. — Я полагал, что туманы Альбиона окончательно поглотили вашу неуемную натуру. Видимо, британская вежливость не столь заразна, как принято считать.       Я поправила шарф, чувствуя, как внутри закипает холодная злость. Родители Тима всегда были мастерами «тихой» ненависти. Его мама, Елена Николаевна, относилась ко мне с высокомерной жалостью, как к антикварной вазе, которая пошла трещинами и место ей — в чулане. Аркадий Павлович же видел во мне угрозу, которую нельзя просто выкинуть из-за влияния моего деда.       — И вам доброго здоровья, Аркадий Павлович. Как видите, родные болота тянут сильнее заморского чая.       Воронцов демонстративно оглядел меня, задержав взгляд на трости. В его глазах не было сочувствия — лишь холодный эстетический дискомфорт, как у искусствоведа при виде испорченного полотна.       — Ваше пребывание здесь... крайне неблагозвучно, Вера, — он произнес это мягко, почти интимно, но от этого шепота веяло казенным холодом следственных изоляторов. — Вы «фоните». За вами тянется такой густой шлейф некротики, что это граничит с публичной непристойностью. В приличном обществе принято скрывать подобные... изъяны. По регламентам безопасности, ваше нахождение в черте города без контроля Опричнины является прискорбной халатностью.       — Дед в курсе, — спокойно перебила я его. — Я в России легально, все документы завизированы Александром Сергеевичем лично. Печать гербовая, совесть чистая. Если у вас есть эстетические претензии к моей ауре — загляните к нему в кабинет. Он сегодня как раз в настроении обсуждать семейные вопросы.       Воронцов едва заметно дернул щекой. Упоминание деда подействовало безотказно: портить отношения с Северным ради того, чтобы лишний раз уколоть «порченую» внучку, было ниже его прагматизма.       — Ваш дед — человек великой души, — в голосе Воронцова проскользнул яд, прикрытый патиной уважения. — И эта его бесконечная снисходительность к родственной немощи когда-нибудь станет его главной исторической ошибкой. Город — не архив, Вера. Его не обманешь гербовой бумагой. Такие, как вы, здесь не приживаются. Вы либо окончательно уходите в тишину склепов, либо становитесь... досадным недоразумением в чьем-то чистом послужном списке.       — Постараюсь остаться «недоразумением», Аркадий Павлович. Это так оживляет вашу скучную отчетность, — я криво усмехнулась, перехватывая трость поудобнее. — Проходите, не стесняйтесь. Пахом как раз сварил сбитень на грифоне. Говорят, прекрасно вымывает избыток желчи из организма. Весьма рекомендую.       Он не удостоил меня ответом — лишь едва заметно повел плечом, словно стряхивая невидимую пыль, и скользнул в полумрак «Погреба», неся свое достоинство так бережно, будто оно было сделано из тончайшего императорского фарфора.       Я пошла дальше по Большой Монетной. Настроение было окончательно испорчено, зато сонливость как рукой сняло. Под ногами, в грязной луже, плескался лужный бес — бесформенная субстанция, похожая на комок мазута с огромным ртом. Он пытался поймать за хвост пробегавшую мимо кошку, но та, будучи тварью опытной, только фыркнула и перепрыгнула через него.       Магглы обходили лужу, ворча на коммунальные службы, и даже не подозревали, что в паре сантиметров от их ботинок разворачивается маленькая драма из жизни городской нечисти. Магия в России была такой же, как и сама жизнь: полуподвальной, колючей и вечно пахнущей ржавым железом.       Я знала, что Воронцов прав в одном — я фоню. Но этот фон был моей единственной защитой в мире, где даже за чашку сбитня нужно платить крупицей своей сути. Фред в моей голове тихонько хмыкнул, словно подбодрил.       Возле Петропавловки, там, где магглы-моржи обычно кунаются в прорубь, из воды лениво высунулась голова невского полоза. Огромная, покрытая склизкой чешуей цвета невской воды, она качнулась, провожая меня взглядом. Полоз был древним, он помнил еще царей, и сейчас просто дремал, подпитываясь городской тоской.       На Сенную я пришла уже к полудню. Здесь всегда стоял особый гул — смесь криков зазывал, грохота трамваев и невидимого шепота, который стекал в подворотни вместе с грязным талым снегом. Маглы видели просто рынок, суету и дешевые овощи, но я чувствовала, как под слоем асфальта ворочается тяжелая, липкая память этого места. Здесь веками торговали всем: от гнилой селедки до человеческой совести.       Мне нужна была мука. Прогорклая рожь, которая впитала в себя семь ветров. Я миновала парадные ряды с яркими фруктами и нырнула вглубь, туда, где пахло плесенью и старыми мешками.       — Хозяюшка, чечевица свежая, горох! — окликнул меня сухонький старик в засаленном ватнике. Его глаза за толстыми линзами очков блеснули чем-то недобрым.       — Мне рожь нужна, — я остановилась, опираясь на трость. — Только не в пакет фасованную. Мне ту, что в углу склада застоялась. Которую сквозняками пробило, которая горечью отдает.       Старик прищурился, оценивая мой взгляд. Желтизна в моих глазах, должно быть, работала лучше любого пропуска. Он молча кивнул на тяжелую брезентовую штору за спиной. Внутри было темно и холодно. В углу действительно стоял вскрытый мешок. Зерно в нем потемнело, покрылось сероватым налетом. Я зачерпнула горсть — ладонь мгновенно онемела от холода, а в нос ударил резкий, пыльный запах безнадеги. То, что нужно.       — Пять кило, — бросила я, выкладывая деньги.       С мукой в рюкзаке идти стало тяжелее, но впереди было самое сложное. Стружка с меча, которым брат убил брата. В Петербурге такого добра хватало — город был залит кровью по самые крыши, — но мне нужен был не музейный экспонат, а железо, сохранившее в себе ярость.       Я свернула в узкий проулок за Апрашкой. Там, между мастерской по ремонту обуви и комиссионкой, притаилась лавка «Старина». Хозяин, сутулый артефактор с вечно трясущимися руками, узнал меня по стуку трости еще до того, как я вошла.       — Вера Алексеевна... — просипел он, вытирая руки о передник. — Слышал, вы из Англии вернулись. За чем пожаловали? У меня есть отличные каминные щипцы из усадьбы Юсуповых...       — Оставь щипцы себе, Борис, — я подошла к прилавку. — Мне нужно железо с «черным» прошлым. Братоубийство. Недавнее или старое — неважно, лишь бы клинок не чистили молитвами.       Борис втянул голову в плечи, и его руки затряслись еще сильнее, выбивая мелкую дробь по стеклу прилавка. Он оглянулся на дверь, будто боялся, что за мной по пятам следует вся Опричнина во главе с моим дедом.       — Ну и запросы у вас, Вера Алексеевна... — пробормотал он, лихорадочно поправляя очки. — Такое в витрину не выставляют. За такое и в «Бедлам» загреметь можно, если под горячую руку попасть.       Он повесил на дверь табличку «Ушел на базу» и жестом пригласил меня в глубину лавки. Здесь, за тяжелой портьерой, «Старина» превращалась в нечто совсем иное. Магглы, заглядывающие с улицы, видели лишь пыльные самовары да значки «Ударник труда», но тут, в пахнущем ладаном и машинным маслом полумраке, хранилась настоящая изнанка Петербурга.       По стенам тянулись полки, заставленные вещами, от которых у нормального мага волосы бы встали дыбом. На верхней полке, в банке с мутным спиртом, дремала икотка — мелкий северный дух-паразит, похожий на комок спутанных черных ниток; если бы она проснулась, то могла бы заставить любого в комнате выбалтывать самые постыдные секреты. Рядом пылились заговоренные колодки с каторги, всё еще хранившие звон цепей и стоны тех, кто не дошел до Сибири. Под ногами хрустела сушеная разрыв-трава, способная открыть любой замок, если знать, какое слово прошептать.       Борис достал из сейфа, обитого свинцовыми пластинами, длинный сверток в промасленной мешковине.       — Вот, — выдохнул он, разворачивая ткань. — Офицерская сабля. 1918 год. Младший брат старшего в подвале на Мойке… не поделили они тогда, за кого воевать. Клинок с тех пор ни одной чистки не видел. Из семьи в семью передавали, и везде — беда. Последний владелец сам принес, просил хоть даром забрать, лишь бы из дома вон.       Металл был тусклым, с темными разводами, которые напоминали не то ржавчину, не то засохшую за десятилетия желчь. Стоило мне поднести руку, как Навь внутри меня заворочалась, приветствуя родственную тьму. Блокиратор в спине отозвался резким, колючим холодом — железо узнало железо.       — Стружку снимешь при мне, — сказала я, выкладывая на стол увесистый кошель. — И не смей подмешивать сюда обычную сталь. Я почувствую.       Пока Борис, обливаясь потом, возился с заговоренным напильником, я рассматривала лавку. В углу, в клетке из холодного железа, билась морочная муха — огромная, с радужными крыльями, чье жужжание могло навести на человека галлюцинации такой силы, что он бы бросился в Неву, приняв ее за цветущий луг. На прилавке стояла «неразменная монета» — по виду обычный советский рубль, но он мелко дрожал, стремясь выкатиться обратно в карман владельца.       — Готово, — Борис протянул мне маленький бумажный конверт. Он был тяжелым и на ощупь казался горячим, хотя в лавке царил могильный холод.       Я спрятала конверт во внутренний карман куртки, прямо к сердцу. Оставались слезы — те, что не выплакались.       Я вышла из лавки. Морось превратилась в липкий снег. Город давил своими масштабами, своей каменной непоколебимостью. Я знала, куда идти дальше.       В голове вдруг отчетливо прозвучал голос Фреда: «Ну и рецепты у вас, Вера. В нашем магазине мы бы просто добавили порошок для чесотки и дело с концом».       Я горько усмехнулась. — В России, Фредди, чесоткой никого не удивишь. Здесь едят железо, чтобы просто дожить до утра.       Я покрепче сжала трость и похромала к стоянке маршруток. Впереди была Навь, и она уже чувствовала меня — свою блудную дочь, возвращающуюся с гостинцами.       Я поехала на Витебский вокзал. Старое здание с его высокими сводами всегда казалось мне огромным резонатором для человеческой тоски. Люди здесь прощались навсегда чаще, чем где-либо еще.       Я присела на скамью в дальнем углу зала ожидания, поставила трость между колен и прикрыла глаза, настраиваясь. Блокатор на ключице запульсировал, сдерживая мой собственный голос, но зато обострил слух. Я не слышала шум поездов, я слышала гул чужой боли.       Это не была громкая боль. Настоящее горе на Витебском всегда пахло мокрой шерстью пальто и дешевым табаком. Оно не кричало — оно оседало тяжелой пылью на лепнине потолков.       Я выудила из кармана маленькую склянку из синего стекла — дед когда-то привез ее из командировки в Прагу. На горлышке была вырезана тонкая руна, «запорная», чтобы то, что попадет внутрь, не испарилось от первого же солнечного луча.       В паре метров от меня на жестком сиденье замерла женщина. На вид — обычная «челночница» из тех, что таскали на себе клетчатые баулы через границы. Рядом с ней стоял огромный тюк, перевязанный бечевкой. Она смотрела в никуда, в серый проем окна, и ее лицо напоминало маску из подсохшей глины. В руках она комкала детский шарфик — полосатый, кусачий на вид, явно самовязаный.       Я видела то, чего не видели проходящие мимо маглы. Над ее плечами дрожало марево, похожее на серый кисель. Это был суховей — мелкий паразит из Нави, который питается слезами, не давая им вылиться. Он сидел на ее загривке, впившись прозрачными лапками в виски, и выпивал каждую попытку заплакать, оставляя внутри только сухую, выжженную пустыню. Женщина хотела закричать, разрыдаться, но только судорожно глотала воздух. Ее горе застряло в горле железным комом.       Я медленно, стараясь не спугнуть шуршей под ногами, пододвинулась ближе. Костяная нога отозвалась тупой болью — близость активного горя всегда действовала на нее как ток.       — Позвольте, я помогу, — прошептала я, почти не разжимая губ.       Я коснулась ее ладони кончиком пальца, пропуская через себя тонкую нить Нави. Блокиратор в спине взвизгнул, протестуя против такого «нецелевого использования» силы, но я не отпустила. Я потянула серую дрянь на себя.       Суховей зашипел, его тельце вздулось, он не хотел отдавать кормушку. Но я была Ягой, пусть и недоученной, пусть и с железками в хребте. Моя тьма была старше и злее. Я буквально сдернула паразита с ее плеч, чувствуя, как его присоски с мерзким чмоканьем отрываются от ее кожи. Тварь лопнула в моей руке серой пылью, оставив на пальцах липкий, горький след.       И в этот момент женщину прорвало.       Она не зарыдала в голос. Она просто обмякла, и из ее глаз — сухих еще секунду назад — хлынули слезы. Это были те самые слезы: тяжелые, соленые, копившиеся неделями, а может и годами. Они падали на ее засаленную куртку, на детский шарфик, на грязный пол вокзала.       Я подставила склянку.       Капля, еще одна. Они ударялись о синее стекло со звоном, который слышала только я. Это было не просто соленая вода. Внутри склянки они начали светиться тусклым, лунным светом, перекатываясь как тяжелая ртуть. Семь капель.       Женщина всхлипнула, закрыла лицо руками, и ее плечи наконец расслабились. Она даже не поняла, что произошло. Просто внезапно «отпустило».       Я закрыла склянку пробкой, запечатывая ее воском с добавлением полыни. Руки мелко дрожали.       Я встала, опираясь на трость.       — Храни вас Бог, — пробормотала женщина вслед, не поднимая головы.       Я не обернулась. Бог здесь был ни при чем. Здесь работала старая, некрасивая механика обмена. Я забрала ее боль, чтобы испечь из нее свой путь к Фреду.       На выходе с вокзала я увидела вокзального деда — крошечного старичка в железнодорожной фуражке тридцатых годов, который сидел на карнизе и курил самокрутку из сушеного мха. Он подмигнул мне и выпустил колечко дыма, которое на мгновение приняло форму виселицы.       Намек был понят. Мука есть, железо есть, слезы в кармане. Остался висельный дуб. И судя по тому, как разболелась спина, искать его мне придется в самых нехороших местах этого города.       Фредди, если бы ты знал, во сколько мне обходится твой смех, ты бы точно придумал шутку посмешнее.       Я похромала к метро, чувствуя, как в рюкзаке за спиной тяжело ворочается мешок с прогорклой рожью. Город провожал меня холодным ветром, который пах солью и старым железом.       Оставался только висельный дуб. И я знала, что за ним придется ехать туда, где город заканчивается и начинается хмарь.       Ноги гудели так, будто в ботинки залили свинец. Соваться в область за висельным деревом в сумерках, не имея под рукой ничего, кроме трости и мешка ржаной муки, было самоубийством.       Дома пахло так, что желудок совершил предательское сальто: жареный лук, шкварки и что-то неуловимо сливочное. Анфиса Петровна уже вовсю гремела кастрюлями, создавая вокруг себя облако пара и домашнего уюта.       — Явилась, горе луковое, — ворчливо бросила она, даже не оборачиваясь. Она ловко выловила из воздуха пролетавшее мимо полотенце. — Дед твой задерживается, на Грибоедова опять какой-то прорыв, опричники всё оцепили. А тебе вот, — она кивнула на край стола, где лежал сложенный вчетверо листок бумаги, придавленный пузатой солонкой.       — Тим забегал. Час назад всего разминулись.       Я развернула записку. Почерк у Тимура был такой же, как он сам — размашистый, уверенный, с хвостиками у букв, которые так и норовили превратиться в кошачьи усы.       «Верка, срочно дергают в Свердловск. Там на карьерах какая-то муть поднялась, говорят, Хозяйка проснулась или просто кто-то из старателей не то выкопал. Буду через неделю, может две. Умоляю, сиди дома. Не лезь в Навь, не зли деда и не ищи приключений на свою железную спину. Я приеду — со всем разберемся. Твой Т.»       Я горько усмехнулась, комкая бумажку в кулаке. «Не лезь». Опоздал ты, Тимка. У меня уже в рюкзаке железо братоубийцы и слезы сохнущей по мертвым вдовы. Я уже по пояс в этом болоте, и обратного пути нет. Стало обидно до комка в горле — уехал, даже не обнял напоследок. Вдруг это было наше последнее «навсегда»?       — И чего вы с ним не сладили? — Анфиса Петровна плюхнула передо мной тарелку с дымящейся картошкой. — Парень — золото. Мускулы, улыбка, в Министерстве на хорошем счету. Такая бы пара была, загляденье.       — Ну да, — я криво усмехнулась, усаживаясь на табурет. — Только этого кота, Анфиса Петровна, к лотку не приучишь. Он лесной, вольный. А уж про Аркадия Павловича с Еленой Николаевной я вообще молчу. Таких свекров даже врагу не пожелаешь — они бы меня в первый же вечер полынью задымили.       — Глупости всё это, — домохозяйка присела напротив, подперев щеку рукой. — Жизнь, Верочка, она не про свекров. Она про то, чтобы было кому спину растереть, когда железо ноет. Ты вот всё колючая, всё сама… А женщина должна быть как вода — везде просочится, любой камень обточит. Ты не борись с миром-то, ты его обтекай.       Она начала было развивать мысль о «женской доле» и мягкости, но я перебила её, глядя прямо в васильковые глаза.       — Анфиса Петровна, мне не до мягкости сейчас. Мне нужно знать, где раздобыть кору висельного дуба. Настоящего. Чтобы на нём не один десяток душ в Навь ушел.       Анфиса мгновенно замолчала. Её румяное лицо словно подернулось инеем, она медленно выпрямилась, и в кухне внезапно стало очень тихо. Даже Михалыч на подоконнике перестал умываться и замер.       — Это ты зачем такое спрашиваешь, деточка? — голос её стал низким, без тени привычного воркования. — Висельное дерево — это черная соль земли. На нём только привороты на смерть делают да порчи такие, что и могила не вылечит. Неужто на Тима своего обиду затаила? Или деда извести хочешь? Не дам я тебе такого знания, и не проси.       Я потянулась через стол и накрыла её теплую, пахнущую мукой ладонь своей — ледяной и бледной.       — Ничего недоброго не будет, Анфиса Петровна. Клянусь. Дело есть одно… большое. Настолько большое, что без этого хлеба мне Грань не перейти. Не для зла это. Для возвращения.       Она долго смотрела на меня, пытаясь найти в моих зрачках хоть каплю злобы. Но там была только бесконечная усталость и тень рыжих веснушек Фреда.       — Ох, Вера… В деда ты пошла, упрямая как сто чертей, — она тяжело вздохнула и сдалась. — Есть такое место. В Ленобласти, под Лисино-Корпус. Там старая просека, которую ещё при царе «смертной» звали. Там дуб стоит, черный весь, молнией битый. На нём в гражданскую и белых, и красных вешали — без разбору. Он столько горя впитал, что под ним даже трава не растет, только мох седой.       Она наклонилась ближе, понизив голос до шепота:       — Только помни: щепу бери только с северной стороны и топором не бей. Только руками отламывай, что само отойдет. И ничего там не оставляй — ни волоса своего, ни крови. Дуб этот живой, он за каждую щепку плату берет. Поняла?       — Поняла, — я кивнула.       — Ешь давай, — снова ворчливо прикрикнула она, скрывая за суетой страх. — Остынет всё. А завтра поедешь… Если уж совсем приспичило. Только шарф надень, там на просеках ветер злой, некротический.       Я принялась за картошку.       — ...а Смирнов-то, Игорь, который в отделе магических катастроф стажером? — Анфиса Петровна с энтузиазмом подкладывала мне вторую порцию шкварок. — Мальчик — картинка! Плечи широкие, голос басовитый, а как он в прошлом году заговор на колорадского жука на даче прочитал — любо-дорого! У него и квартира на Ваське от бабушки осталась. Подумай, Верочка. Тимур — это хорошо, но Тимур — он как ветер, сегодня здесь, завтра в Свердловске. А Игорь — это опора.       Я лениво ковыряла вилкой в тарелке.       — Игорь ваш, Анфиса Петровна, пахнет пыльными свитками и казенным сургучом. Я с ним от скуки в Навь раньше времени уйду.       — Иди-иди, всё тебе шуточки, — она всплеснула руками. — Вот дождешься, что все приличные маги разберут своих ведьм, останешься одна с Михалычем куковать...       В прихожей загремел замок, и в квартиру ввалился холодный питерский воздух вместе с тяжелыми шагами. Дед вошел на кухню, на ходу расстегивая ворот кителя. Выглядел он так, будто только что лично заталкивал обратно в землю взбунтовавшееся кладбище.       — Опять женихи? — хмыкнул он, бросая фуражку на свободный стул. — Анфиса, ты ее лучше замуж за домового отдай, тот хоть по хозяйству поможет и из дома не сбежит.       — Александр Сергеевич! — Анфиса тут же переключила огонь на него. — Вы посмотрите на себя! Лицо серое, глаза красные, китель в какой-то дряни испачкан. Опять в казематах сидели? Я вам сколько раз говорила: обед — это святое! У вас же желудок скоро в пергамент превратится.       — Мой желудок, Анфиса, давно адаптировался к министерской столовой, — дед примирительно поднял руки, поглядывая на меня с хитрым прищуром. — Там такие котлеты дают, что никакая Навь не страшна — они сами кого хочешь отпугнут. Иди уже, Анфиса Петровна, поздно. Мы тут с внучкой сами как-нибудь... разберемся.       Когда дверь за домохозяйкой наконец закрылась, на кухне воцарилась тишина, нарушаемая только тиканьем старых ходиков и мурчанием Михалыча. Дед тяжело опустился на стул напротив меня, достал из кармана увесистый сверток и выставил на стол целую «батарею» маленьких склянок из темного стекла. От них отчетливо пахло горьким медом и сушеной сон-травой.       — Вот, — коротко сказал он, пододвигая пузырьки ко мне. — В министерской аптеке выписал. Пей по одной на ночь. Чистая сон-трава с добавлением корня мандрагоры, вымоченного в святой воде.       Я подняла одну склянку, разглядывая мутную жидкость.       — Решил меня в спячку отправить, дед?       — Решил, что мне дома не нужна Яга, которая по ночам во сне заговоры на старославянском орет и мебелью двигает, — строго отрезал он, но в глазах промелькнуло беспокойство. — Выпей. Спи крепко, без сновидений. Навь подождет.       Я кивнула, принимая «подарок» с неожиданной для себя благодарностью. Мысль о том, что сегодня я не увижу тени гниющих челюстей бабушки и не услышу хруста ее костей в ступке, была почти блаженством.       — Спасибо, дед.       Я ушла к себе, оставив Михалыча караулить дедовский ужин. В своей комнате я выставила склянки в ряд на комоде. Сон без сновидений... Это означало, что Фреда я сегодня тоже не увижу. Его веснушек, его дурацких шуток, его тепла, которое всегда казалось мне более реальным, чем этот холодный питерский ноябрь.       В груди привычно заныло, но я стиснула зубы. Ничего. Реже увижу — больше соскучусь. Пусть эта тоска станет тем самым топливом, на котором я дотяну до Лисино-Корпус. Чем сильнее будет жажда, тем быстрее пойдет дело.       Я выпила зелье прямо из горлышка. Горькая жидкость обожгла язык, и уже через минуту веки стали тяжелыми.       Я провалилась в темноту — пустую, тихую и милосердную, где не было ни мертвецов, ни обещаний, только глубокий, черный покой.
Отзывы (3)