Недопетая баллада о рыжем шуте

Горячая работа
NC-17
Завершён
47
1
автор
Размер:
237 страниц, 115 613 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
47 Нравится 29 Отзывы 36 В сборник

Глава пятнадцатая, о костяной муке да слезах невыплаканных, и о том, как Ягге в тени лесной хоронилась, голос милый слышала, но шага навстречу не сделала.

Настройки
      Ключ повернулся в замке с трудом — старый, заевший механизм, который дед принципиально не хотел смазывать магией. «Вещи должны помнить свой возраст, Вера», — говаривал он. Я толкнула тяжелую дубовую дверь и шагнула в прохладу прихожей.       Здесь пахло так же, как десять лет назад: сушеной полынью, старыми книгами и едва уловимо — оружейным маслом. Квартира на Петроградке встретила меня тишиной, но это была не пустая тишина лондонского дома, а выжидающая, наполненная шорохами и невидимым присутствием.       Первым появился Михалыч. Черная тень отделилась от сумерек коридора и бесшумно возникла у моих ног. Кот выгнул спину, задрал хвост трубой и уставился на меня желтыми, как у совы, глазами. В полумраке они светились нехорошим, фосфоресцирующим светом. Михалыч издал короткий, горловой звук, похожий на скрип старого дерева, и потерся боком о мою костяную ногу. Навь внутри меня отозвалась приветственным покалыванием. Кот чувствовал, что я принесла с собой.       — И тебе не хворать, чудовище, — прошептала я, наклоняясь, чтобы почесать его за ухом. Михалыч замурчал — громко, вибрирующе, словно внутри него работал маленький, неисправный трансформатор.       Из глубины квартиры, со стороны кухни, донесся звон посуды и ворчливый голос. А через секунду в коридор выплыла Анфиса Петровна. Она была в неизменном фланелевом халате в цветочек, повязанном поверх него фартуке и с пучком седых волос, заколотых вязальной спицей.       Анфиса Петровна была из тех женщин, про которых говорят «в теле», но эта ее полнота не казалась тяжелой — она была уютной, как свежевыпеченная сдобная булка.       На вид ей можно было дать и пятьдесят, и семьдесят. Она явно подправляла реальность мелкими бытовыми чарами: кожа была подозрительно гладкой, без единой глубокой морщинки, а щеки всегда пылали румянцем такого здорового цвета, какой в сером Питере встречается разве что у младенцев. Ее волосы, тщательно уложенные в высокую прическу и заколотые спицей, отливали странным, чуть ли не фиолетовым оттенком каштана — явно результат эксперимента с магической краской «Ведьмин секрет». Глаза у нее были васильковые, ясные и всегда чуть влажные, как будто она только что закончила смеяться над доброй шуткой.       Одета она была по-домашнему, но со вкусом: фланелевое платье в пол, в мелкую чайную розу, из-под которого виднелся край кружевной сорочки, и неизменный фартук, расшитый петухами.       Дед нанял ее десять лет назад, когда меня, изувеченную и дикую, привезли из домовины.       Он тогда честно признался, что в его графике между совещаниями в Министерстве и запечатыванием прорывов нет места для варки супов и воспитания подростка-некроманта.       Анфиса Петровна не была сильной ведьмой — она не умела призывать духов или чертить охранные круги высшего порядка. Но в бытовой магии ей не было равных: пыль в ее присутствии боялась оседать на полки, а пятна с одежды исчезали от одного ее строгого взгляда.       Но главное было не в этом. Она была единственным человеком, который относился к моему уродству совершенно буднично. Для министерских я была «следующей Ягой», «носителем некротического статуса» или «потенциальной катастрофой». Для Анфисы Петровны я была просто Верочкой, которая «опять не надела шарф». Она обладала удивительной способностью игнорировать Навь внутри меня. Помню, как в первые каникулы она пыталась мазать мою костяную ногу какой-то вонючей мазью на барсучьем жиру.       — Ну чего ты дергаешься, Верочка? — ворчала она тогда, втирая жир в холодную кость. — Суставы-то, небось, на погоду ноют, я ж вижу. Сейчас согреем, и бегать будешь как миленькая.       Она знала, что мазь не поможет. Знала, что там нет суставов в привычном смысле. Но она упорно продолжала «забывать» о моей природе, создавая вокруг меня островок нормальности, где я была не чудовищем, а просто приболевшей девочкой.       — Батюшки светы! — воскликнула она, и от нее пахнуло лавандовым мылом и свежей сдобой. — Верочка, деточка, дай-ка я на тебя посмотрю…       Она бесцеремонно взяла мое лицо в теплые, пахнущие тестом ладони, и на мгновение мне показалось, что никакого Лондона, никакой войны и никакого Фреда не существует — есть только эта кухня и Анфиса Петровна, которая сейчас обязательно найдет у меня «нездоровый вид» и заставит съесть двойную порцию того, что она наготовила. Из кухни одуряюще пахло борщом, и чесночными пампушками.        — Мы ж тебя только через неделю ждали! Александр Сергеевич с утра ворчал, что Воронцов билеты взял, но чтобы так скоро…       — Здравствуй, Анфиса Петровна, — я улыбнулась, чувствуя, как отпускает напряжение последних часов. — Так вышло. Дед в курсе, я только что из Министерства.       — Ох, бледная какая… Узлилась вся. В Англии этой ихней кормят, небось, одной овсянкой да пудингами скверными? Тим говорил, у них там даже огневиски — тьфу, вода балаганная.       — В Англии нормально, Анфиса Петровна, — ответила я уклончиво, проходя мимо неё на кухню. Рассказывать про лавку Уизли, запах карамели и Фреда сейчас не было сил. — Чай пьют. С молоком.       — С молоком! — фыркнула домохозяйка, следуя за мной. Её ложка-мешалка воинственно устремилась в потолок. — Извращенцы. Чай должен быть крепким, как приказ Наркоммагпроса, и сладким, как надежда на светлое будущее. Ну, проходи, садись. Сейчас кормить буду. Борщ как раз дошел.       Кухня была самым теплым местом в доме. На плите булькал огромный котел, в воздухе витал густой запах чеснока, свеклы и укропа. Анфиса Петровна принялась хлопотать, накрывая на стол. Ложка в её руке жила своей жизнью, помешивая в котле, пока сама колдунья выставляла тарелки, нарезала хлеб и доставала из холодильника банку со сметаной.       — И надолго ты к нам? — спросила она, не оборачиваясь, пока половник сам собой черпал борщ и разливал по тарелкам. — Александр Сергеевич не говорил, что ты насовсем вернулась. У тебя ж там лавка, дела…       Я пожала плечами, устраиваясь на любимом табурете у окна.              — Не знаю, Анфиса Петровна. Как пойдет. Есть… дела, которые нужно решить здесь. С дедом.       Анфиса Петровна только хмыкнула. Она привыкла к моей неразговорчивости за эти годы. Я никогда не была той, что виснет на шее и выкладывает все секреты за чашкой чая. Она поставила передо мной тарелку с дымящимся борщом, в центр которого шлепнула щедрую ложку сметаны.       — Ешь давай, «как пойдет», — проворчала она, усаживаясь напротив и принимаясь чистить картошку, которая сама прыгала к ней в руки из мешка. — Дед твой тоже… «как пойдет». Совсем себя не бережет. Уходит затемно, приходит за полночь. Опричнина эта его… Тьфу! В казематах сидит, Навь стережет, а о себе подумать недосуг.       Она сердито швырнула очищенную картофелину в миску с водой.       — Ест кое-как. Вчера пришел, я ему ужин погрела, так он два раза ложкой ткнул и уставился в окно. Говорю ему: «Александр Сергеевич, супчик же стынет!», а он мне: «Подожди, Анфиса, кажется, Граница в районе Выборга вибрирует». Какая Граница? У тебя желудок вибрирует от голода, старый ты пень!       Анфиса Петровна ворчала привычно, методично, как швейная машинка. Это не было злым ворчанием, скорее способом выразить заботу. Она любила деда, хоть и ругала его последними словами за упрямство. Михалыч, запрыгнув на соседний табурет, внимательно слушал её тираду, изредка кивая головой, словно соглашался с каждым словом.       Я ела борщ, слушая её воркотню и чувствуя, как тепло разливается по телу. Здесь, на этой кухне, Навь была усмирена, Леший не хрустел костями в лесу, а Фред… Фред был далеко, в сером мареве, которое я должна была разорвать. Но это будет потом. А сейчас был борщ, ворчание Анфисы Петровны и желтые глаза Михалыча, в которых отражалось знание, непосильное для обычного смертного.       Я была дома.       Анфиса Петровна сноровисто обтерла руки о передник, выключила плиту и принялась накрывать котел тяжелой чугунной крышкой. На кухне стоял такой жар, что на окнах выступил густой пар, заслонив огни Петроградки.       — Так, Верочка, слушай наказ, — она обернулась ко мне, грозя ложкой. — Дед придет злой и голодный, это как пить дать. Борщ на плите, под полотенцем. В духовке томятся голубцы, их не трогай пока, пусть сок дадут. На завтрак я сырников налепила, в холодильнике стоят под пленкой, только на сковородку кинуть. Кофе его в жестяной банке, «Пеле» который, он другой не признает, хоть ты ему зерна из самой Бразилии вези.       Я кивнула, лениво помешивая ложечкой в чашке. Домашний уют наваливался на плечи пуховым одеялом, от которого клонило в сон.       — Утром меня не жди, — Анфиса Петровна тяжело вздохнула, поправляя спицу в пучке волос. — К колдомедику внука повезу, к самому Завьялову напросились. Совсем захворал малец: кашляет так, что искры из глаз летят, и кожа под мышками чешуей пошла. Боюсь, нахватался чего на стихийном рынке в Апрашке.       — Вы ему отвар из коры старой ивы на заговоренной воде дайте, — подала я голос. — Туда еще три капли желчи водяного и корень чистотела, сорванный на засуху.       Анфиса Петровна только досадливо отмахнулась, накидывая на плечи старую шаль.       — Пробовали уже, Верочка. И иву, и чистотел, и даже сушеную кожуру мандрагоры под подушку клали. Только чихать начал громче. Тут рука мастера нужна, заговоры простые не берут. Ладно, засиделась я. Ключ на гвоздике оставлю. Михалыча не забудь покормить, а то он ночью всю квартиру на уши поставит.       Дверь за ней хлопнула, звякнув цепочкой, и в квартире воцарилась тишина. Три месяца меня здесь не было. Три месяца я вдыхала стерильный лондонский воздух и слушала звон колокольчика в лавке близнецов.       Я встала и, опираясь на трость, медленно пошла по коридору. Квартира деда на Петроградке была типичной «гребенкой» в бывшем доходном доме, сохранившем ту особую атмосферу Петербурга, где магия тесно переплеталась с архитектурой модерна. Потолки здесь были такой высоты, что в сумерках они казались бесконечными, уходящими в ночное небо, а лепные розетки в виде переплетенных плющей, казалось, шевелились от сквозняка.       Стены коридора были затянуты тяжелым штофом глубокого винного цвета с тиснеными геральдическими лилиями. Кое-где ткань выцвела, приобретя благородный оттенок старого вина. Коридор был заставлен сундуками, обитыми потертой кожей дракона, и массивными книжными полками из карельской березы, которые дед притащил сюда задолго до моего рождения.       В первой комнате — гостевой — стоял огромный шкаф из мореного дуба, от которого веяло не нафталином, а терпким запахом сандала и сушеной полыни. Камин здесь был облицован белым, идеально гладким изразцом с изображением сиринов и алконостов. По плитке змеились тонкие трещинки-паутинки, в которых иногда вспыхивали искры забытых заклятий. Заслонка была закрыта, но от очага всё равно веяло древним, сухим теплом — Анфиса Петровна явно следила, чтобы огонь в доме не засыпал окончательно.       Библиотека была сердцем этого дома. От пола до потолка стояли книги, в три ряда, удерживаемые на полках чарами весового равновесия. Здесь пахло старым клеем, пергаментом и пылью веков. Посередине стоял глубокий кожаный диван цвета бычьей крови и журнальный столик с резными ножками в виде львиных лап, которые иногда негромко постучивали по паркету, «разминая когти». На столе громоздилась серебряная пепельница в виде свернувшегося дракона, полная серого пепла — дед курил здесь, когда не мог уснуть.       Кабинет Александра Сергеевича был закрыт наглухо, но я знала, что там всё по-линейке: стол, обтянутый сукном цвета темного мха, бронзовая лампа-кобра и живой портрет покойной бабушки, которая внимательно следила за порядком, строго поджимая губы, если на столе появлялась лишняя пылинка.       Я зашла в свою комнату. Здесь камин тоже был белым, сверкающим в лунном свете, пробивающемся сквозь высокие окна с медными шпингалетами. Кровать с высокой кованой спинкой, украшенной серебряными звездами, ждала меня. На комоде в стиле арт-нуво стояла моя старая расческа и несколько пустых склянок из синего аптекарского стекла, в которых всё еще теплились остатки старых зелий.       Мебель в квартире была изысканным коктейлем из имперского ампира и трофейного европейского антиквариата. Изящные венские стулья с гнутыми спинками соседствовали с монструозными шкафами-секретерами, в потайных ящиках которых можно было спрятать если не дракона, то уж точно пару-тройку запрещенных гримуаров. Здесь не было места советской серости — каждый предмет дышал историей и тихой, уверенной силой старой петербургской школы магии.       Я подошла к окну и прислонилась лбом к холодному стеклу. Петроградка внизу жила своей жизнью: магглы спешили по делам, маги кутались в неприметные пальто.       Михалыч запрыгнул на подоконник и коротко боднул меня головой.       — Знаю, — прошептала я. — Я тоже скучала.       Я сходила в библиотеку, выудила с полки потрепанный томик Бажова — в детстве эти сказки казались мне волшебными, а теперь я искала в них хоть какую-то зацепку, знакомый ритм.       Замок в прихожей щелкнул уже за полночь. Дед вошел тяжело, долго возился с ботинками, а потом появился в дверях библиотеки, не снимая пальто. Он бросил взгляд на обложку в моих руках и ехидно хмыкнул.       — Бажов? Серьезно, Вера? Не лучший выбор литературы для твоей затеи.       Я отложила книгу на колени, глядя на его усталое, осунувшееся лицо.       — Урал един, дед. И сила там одна. Почему нет?       — Урал-то один, — он прошел к столу и тяжело опустился в кресло напротив. — А вот Павел Петрович был излишне романтичен. Малахитовые шкатулки, ящерки, камни самоцветные… Красивая обертка для того, что на самом деле жрет людей и не давится. Ты там Хозяйку Медной горы не встретишь, Вера. Там пустота, холод и старое железо.       — И что мне тогда почитать? — спокойно спросила я. — У тебя тут полки ломятся, посоветуй что-нибудь более... реалистичное.       Дед недовольно буркнул под нос, расстегивая ворот рубашки.       — Молитвенник почитай. Больше толку будет.       Я не выдержала и фыркнула. Представить деда, старого министерского сухаря, за молитвой было выше моих сил. Он поднял на меня глаза, и его взгляд мгновенно стал серьезным, лишенным всякого ехидства.       — Смейся-смейся, — тихо сказал он. — Только ты ведь сама всё знаешь.       Он замолчал, глядя на мою правую ногу, скрытую джинсами.       Я закрыла книгу. Бажов на обложке внезапно показался мне чужим и бесконечно далеким. Дед был прав. Мои воспоминания о лесе не имели ничего общего с «Серебряным копытцем». Они пахли гарью, сырой землей и моим собственным страхом.       Я отложила Бажова на край стола и пошла на кухню.       Я молча поставила борщ греться. Синее пламя конфорки зашипело, облизывая дно чугунной кастрюли. Дед вошел следом, стянул китель и остался в одной рубашке с закатанными рукавами. Он выглядел старше, чем в кабинете — там его держал протокол, а здесь, под тусклым светом кухонной лампы, проступила настоящая усталость.       — Садись, — я кивнула на табурет. — Анфиса Петровна голубцов оставила, говорит, ты совсем себя не бережешь.       — Анфиса Петровна — женщина героическая, но склонная к драматизму, — проворчал он, опускаясь на место. — Если бы я ел всё, что она наготавливает, я бы в камин в Министерстве не пролез.       Он придвинул к себе жестяную банку с надписью «Pelé». Запахло дешевым растворимым кофе — странный выбор для человека, который мог бы достать лучшие зерна через посольские каналы. Но дед был человеком привычки: кофе из банки, папиросы, Питер за окном. Это была его крепость.       Я поставила перед ним тарелку. Густой пар ударил в лицо, пахнуло чесноком и домом. Дед взял ложку, но есть не торопился.       — Тим заходил сегодня. После того, как в «Европе» прибрались, — он поднял на меня взгляд. Зеленые глаза в свете лампы казались почти черными. — Говорит, ты там заветы на старославянском раздаешь? Растешь, Вера. Раньше ты просто горшки била, когда злилась.       — Они заслужили, дед. Каждое слово.       — Не сомневаюсь, — он наконец зачерпнул борщ. — Только в Опричне теперь шепчутся. Внучка Северного вернулась «желтоглазой» и проклинает золотую молодежь прямо над тарелкой с уткой.       Я села напротив, подтянув ногу к груди.       — Мне плевать. Ты же знаешь, я здесь не за этим. Про сапоги понятно. А хлеб? Как его вообще готовят? Из чего? И самое главное — как мне его есть, чтобы зубы в тарелке не оставить?       Он замер с куском хлеба в руке, пожевал и тяжело покачал голвой.       — В этой науке я тебе не помощник, Вера. Спрашивай у той, кто тебе этот рецепт подсунул. Мы в Министерстве артефакты куем, а не выпечкой из чугуна занимаемся.       Я поморщилась, вспоминая пустые глазницы старухи и её лающий кашель.       — Не хочу я с ней больше общаться. Она мертвая, злая и пахнет от неё так, что потом неделю кажется, будто в могиле проснулась. Каждый разговор с ней — как будто яд пьешь.       Дед развел руками, ничуть не удивившись моему тону.       — Ну, тогда своим умом доходить придется. Книжки читай, архивы копай. Сама же хотела «официально» и «правильно». Вот и разбирайся в технологии.       Он отпил чая, прищурился и вдруг перевел тему, отставив кружку в сторону.       — Слушай, а чего ты вообще за этого Федю так зацепилась?       Я невольно улыбнулась, несмотря на серьезность момента.       — Его Фред зовут, дед. Фред Уизли.       — Да какая разница, — он махнул рукой, будто отгонял назойливую муху. — Федя, Фред… Едино. Ты мне ответь: он тебе кто? Брат, сват, муж венчаный? Ты из-за него готова сапоги железные стаптывать и хребет ломать. Стоит оно того? Один пацан против целой жизни, которую ты тут, в мире живых, еще даже не начала толком.       Я посмотрела на свои руки. Они были бледными, почти прозрачными в свете кухонной лампы.       — Не знаю, дед. Наверное, не стоит, если мерить вашими министерскими весами. Но он единственный, кто со мной там, за гранью, разговаривает не как с будущей хозяйкой кладбища. Он смеется.       Дед долго молчал, глядя на то, как в его кружке оседает кофейная муть. В кухне стало так тихо, что я слышала, как за стеной у соседей надрывно кашляет старый водопровод. Михалыч на подоконнике шевельнул ухом, но глаз не открыл.       — Смеется, значит, — дед наконец отставил кружку. Голос его стал сухим, как пергамент. — Это хорошо, Вера. Смех — это сильный оберег, если он живой. Но Навь смеха не понимает. Она его коверкает, превращает в оскал. Ты думаешь, ты туда за шутками идешь? Ты идешь за тем, что уже отдано.       Он тяжело поднялся, подошел к подоконнику и, отодвинув кота, открыл форточку. В кухню ворвался сырой, пахнущий солью и выхлопными газами питерский воздух.       — Про хлеб слушай, раз уж спрашиваешь, — заговорил он, не оборачиваясь. — Железный хлеб не пекут из муки. Его «варят» в горниле, мешая стальную стружку с костяной мукой и солью из семи пересохших колодцев. Рецепт этот — не для еды. Это способ приучить свою плоть к тому, что в Лесу нет ничего мягкого. Ни земли под ногами, ни милости.       Он обернулся, и я увидела, как в его пальцах дрожит папироса.       — Есть его — значит ломать себя. По крошке. Каждый день. Пока твое нутро не станет таким же твердым. Чтобы, когда ты дойдешь до него, до своего Феди, ты не рассыпалась в прах от первого же прикосновения мертвой руки. Навь не отпускает тех, кто слаб духом или телом.       Я молча смотрела на свои тонкие пальцы. В голове всплыло лицо Фреда — рыжая копна волос, веснушки и взгляд, от которого в животе становилось тепло. Как он будет смотреть на меня, когда я приду за ним в железных сапогах, пахнущая ржавчиной и тленом?       Я сглотнула. Горло пересохло, а в спине снова кольнуло — резко, до темноты в глазах. Железо внутри меня словно предвкушало встречу со своим сородичем.       — Дед, а ты… ты бы пошел? — тихо спросила я. — За бабушкой. Если бы знал, что есть шанс. Не тот, «дилетантский», как у мамы, а вот такой. Через железо и пепел.       Александр Сергеевич замер у окна. Его плечи, обычно прямые, как у гвардейца, на мгновение поникли. Он не смотрел на меня.       — Я — глава ведомства, Вера, — отчеканил он, и в голос снова вернулась министерская сталь, от которой веяло холодом. — Я храню закон. А закон говорит: мертвые должны оставаться мертвыми. Если бы я пошел… Грань бы рухнула. Я выбрал порядок.       Он вышел из кухни, и я услышала, как в библиотеке скрипнула половица. Он выбрал порядок. А я выбрала смех мертвого парня и ржавый привкус на губах.       Михалыч спрыгнул с подоконника, подошел ко мне и коротко, требовательно боднул в колено.       — Иду я, иду, — прошептала я, доставая из холодильника остатки колбасы.       Я выключила свет.       Сон навалился душным, липким одеялом.       Я снова была в домовине. Воздух здесь не двигался, он застоялся и прокис, пропитавшись запахом прелого листа и гнилого мяса. Из углов выползал сизый туман, похожий на плесень. Яга сидела на своем обычном месте, сгорбившись так, что острые позвонки проступали сквозь истлевшую рубаху, как хребет доисторической рыбы. В руках она держала костяную ступку и мерно колотила в ней пустоту. Стук отдавался у меня в зубах — сухой, костяной, бесконечный.       Она повернулась ко мне. Её лицо было картой разложения: кожа на щеках истончилась до состояния папиросной бумаги, сквозь которую проглядывали желтые челюсти. Губы давно стерлись, обнажив неровный забор из острых клыков и гнилых пеньков, покрытых налетом, похожим на ржавчину. Она осклабилась, и из её горла вырвался звук, напоминающий хруст ломающихся веток.       — Пришла́ бо еси́ ꙋ́бѡ, дѣ́вице... — пророкотала она, и её голос вибрировал в самом основании моего черепа. — Кро́ве бо не прельсти́ши, Я́гге. Ощꙋща́ю, я́ко желѣ́зо въ тебе́ возкипа́етъ.       Я сжала кулаки, заставляя себя не отводить взгляд от её пустых, затянутых белесой пленкой глазниц. Комментировать её вид или манеры было бесполезно — это всё равно что ругать болото за то, что оно затягивает.       — Рассказывай про хлеб, бабушка, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал твердо. — С сапогами я поняла. Теперь скажи, как печь караваи, которые не сломают мне зубы, но насытят в Нави.       Яга зашлась в беззвучном смехе, отчего её голова мелко затряслась на тонкой шее. Она отставила ступку и потянулась ко мне костлявой рукой; под её ногтями чернела жирная, могильная земля.       —Се́, коль борза́ѧ пребыва́еши... — выдохнула она, и я почувствовала ледяное дыхание, пахнущее подвалом и старой солью. — Внѧ́ми же, Я́гге, и во ꙋмѣ́ твое́мъ запечатлѣ́й, до́ндеже сло́во во мнѣ́ живо́ е́сть. Карава́й то́й не от мꙋки́ пече́тсѧ, но от болѣ́зни и па́мѧти многолѣ́тнѧѧ. Возьми́ мꙋки́ ржаны́ѧ, я́же на седми́ вѣ́трѣхъ прого́ркла е́сть, приложи́ та́мо стрꙋ́жкꙋ желѣ́знꙋю от меча́, и́мже бра́тъ ꙋбіе́нъ бы́сть, и заква́си на слеза́хъ тѣ́хъ, и́же по ме́ртвымъ не выпла́кашасѧ       Она подалась вперед, и я увидела, как в её глазницах копошится серая пыль.       —Пецы́ его́ въ пещи́, иде́же древеса́ от дꙋ́ба ви́сельнагѡ горѧ́тъ. Егда́ же извлече́ши — не я́ждь его́ зꙋбы́ живы́ми. Ты́ его́ дꙋ́хомъ я́ждь, скво́зѣ болѣ́знь прие́млющи. Всѧ́кая кро́ха его́ бꙋ́детъ горта́нь твою́ раздира́ти, а́ки сте́кло сокруше́нное, зане́ се́рдце твое́ во На́ви не осты́нетъ, и ка́менемъ не сотвори́тсѧ. А́ще же сгрызе́ши — та́ко сама́ желѣ́зомъ бꙋ́деши, и сме́ртть тебе́ я́ко свою́ позна́етъ. А́ще же не по зꙋба́мъ ти́ бꙋ́детъ — та́мо и лѧ́жеши, вкꙋ́пѣ съ ю́ношею твои́мъ ры́жимъ, костьми́ гремѣ́ти во вѣ́ки.       Она снова схватилась за пестик и ударила по дну ступки. Звук был таким громким, что домовина дрогнула, и я проснулась в холодном поту, всё еще чувствуя на языке отчетливый, едкий привкус ржавчины.       Я лежала в темноте своей питерской комнаты, глядя на серебряные звезды кованой кровати, но сердце всё еще колотилось в ритме костяной ступки. Вкус ржавчины на языке был слишком реальным. Я знала: Навь не отпускает так просто, она тянет за невидимые нити, и если я сейчас не поддамся, она сама придет за мной во сне.       Закрыв глаза, я не стала сопротивляться холоду, который привычно начал заползать под ребра. Я позволила себе провалиться глубже, мимо домовины старухи, мимо гнилых болот Лешего — туда, где туман был не сизым, а серебристо-серым, как старое зеркало.       Я оказалась на окраине того мира, который Фред выстроил вокруг себя из обрывков памяти. Но я не пошла к замку. Я скользнула в сторону, к краю леса, где деревья стояли неподвижно, словно вырезанные из кости.       Я замерла за широким стволом старого бука. Отсюда, из тени, мне было видно крыльцо. Там, залитый призрачным, застывшим светом апреля девяносто восьмого, сидел он.       Фред.       Он вертел в руках какой-то механизм. Его рыжие волосы казались в этом полумраке почти коричневыми, а пальцы двигались с живой уверенностью, которую я так часто видела у Джорджа. Он что-то негромко напевал себе под нос, и этот звук — живой, теплый, абсолютно неуместный в царстве вечного покоя — заставил мое горло сжаться.       Мне до боли, до крика захотелось выйти из тени. Подбежать, коснуться его плеча, почувствовать тепло его куртки, услышать какую-нибудь глупую шутку. Но я прижала ладонь к губам, заглушая судорожный вздох.       Нельзя.       Я просто смотрела. Щемящая, невыносимая нежность затапливала нутро, борясь с холодом железной иглы в позвоночнике. Он был так близко и так бесконечно далеко, разделенный со мной самой смертью.       Внезапно Фред замер. Его пальцы остановились на медной пружине. Он медленно повернул голову в сторону леса, прямо туда, где в тенях пряталась я. Его глаза прищурились, в них промелькнуло странное выражение — узнавание, смешанное с глубокой тоской.       — Ягге? — негромко позвал он. Голос его прозвучал чисто, без эха, разрезая мертвую тишину Нави. — Это ты там шуршишь, сова моя лесная? Выходи, я знаю, что ты здесь. Джордж опять ушел за лимонадом, а мне... мне без тебя как-то слишком тихо.       Я зажмурилась так сильно, что перед глазами поплыли круги. Его голос был как удар под дых. «Сова моя лесная». Он звал не Веру Северную, он звал ту хтоническую суть, которую успел полюбить в этой серой пустоте.       — Ягге... — повторил он тише, и в этом звуке было столько надежды, что железо во мне начало вибрировать, откликаясь на боль. — Почему ты прячешься?       Я почувствовала, как по щеке катится слеза — горячая, живая, совершенно невозможная здесь. Пора уходить. Если я останусь еще на минуту, я сорвусь. Я выбегу к нему, захочу остаться навсегда.       — Прости, — одними губами прошептала я.       Я сделала резкий шаг назад, в самую гущу теней, заставляя свою волю ударить по сознанию, как хлыстом. Я вырывала себя из этого сна с мясом, чувствуя, как реальность Петроградки начинает проступать сквозь серый туман.       Я открыла глаза в своей комнате. На стене плясали тени от уличных фонарей. В углу недовольно заворчал Михалыч, почуяв мой резкий возврат.       Сердце колотилось о ребра, а во рту всё еще стоял вкус ржавого железа и горьких слез.       Я села на кровати, обхватив плечи руками.       — Скоро, Фред, — выдохнула я в пустую комнату. — Скоро я напеку этого чертового хлеба, и тогда мне не придется прятаться в тенях.       Где-то далеко внизу, за окном, завыла сирена, возвращая меня в мир, где время еще имело значение.       Блокираторы почти не болели.
47 Нравится 29 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (1)