6. Четырнадцать ноль-ноль
31 марта 2026 г., 22:09
Ровно в четырнадцать ноль-ноль над старым парком не дрогнул ни один лист.
Воздух сгустился на долю секунды — так, как это бывает перед грозой, когда атмосферное давление падает, а птицы замолкают в предчувствии. А затем пространство между двумя платанами бесшумно разошлось, выпуская из своего нутра высокую фигуру в тёмно-бордовом костюме.
Аластор Акумар ступил на гравийную дорожку с той особой грацией, которая отличала его от всех прочих обитателей Ада. Он не шагнул — он материализовался, будто всегда здесь и был, просто скрывался за тонкой завесой реальности, дожидаясь своего часа.
Костюм, который он выбрал сегодня, был новым — тёмно-бордовый, почти цвета запёкшейся крови, но с мягким, бархатистым отливом, который при дневном свете казался тёплым, почти уютным. Лацканы пиджака были оторочены тонкой алой нитью, и та же нить вилась по обшлагам рукавов, повторяя узор, который можно было разглядеть только при определённом угле падения света. Красная рубашка под пиджаком была свежей, без единой складки, чёрный галстук завязан идеальным узлом. Классические тёмные брюки сидели безупречно, а чёрные туфли с красными вставками блестели так, будто их только что начистили.
Монокль — крупный, круглый, закрывающий левый глаз — сверкнул, поймав солнечный луч, и на секунду вспыхнул алым, как сигнальный огонь. Тёмные волосы с красноватыми прядями были аккуратно зачёсаны назад, открывая высокий лоб и острые, чуть выступающие вперёд рога. Крупные заострённые уши — кошачьи, волчьи, не поймёшь — стояли торчком, чутко улавливая каждый звук парка: шелест листьев, далёкий лай собаки, чьи-то шаги на другой аллее. И биение собственного сердца, которое он никак не мог унять.
Аластор огляделся. Скамья, на которой он вчера читал книгу, была пуста. Та, где сидела Глория, — тоже. Фонтан, у которого они слушали соловья, мирно журчал в полуденной тишине, и вода в нём казалась не тёмным серебром, а прозрачной, почти невесомой.
Он пришёл первым.
Это было правильно. Это было вежливо. Это было тем, чего требовали манеры, которые он в себе воспитывал триста лет. Но сейчас, стоя в одиночестве посреди аллеи, он чувствовал себя не джентльменом, ожидающим даму, а мальчишкой, который боится, что его могут не прийти.
Сердце — глупое, неподвластное трём векам дисциплины — пропустило удар, когда на дальней дорожке показалась знакомая фигура.
Глория шла быстро, почти бежала, и было видно, что она торопилась, хотя до двух часов прошло всего пять минут. Её русые волосы с фиолетовыми кончиками были собраны в высокий хвост, открывая шею и кошачьи уши, которые нервно подрагивали на макушке. На ней была простая жёлтая футболка — мягкая, выцветшая от стирок, такая домашняя, что Аластору вдруг захотелось улыбнуться. Поверх — расстёгнутая джинсовка, та самая, что была на ней вчера, с потёртостями на локтях и выцветшими карманами. Фиолетовые штаны свободного кроя мягко шуршали при каждом шаге, а на ногах — белые кеды, зашнурованные кое-как, будто она натягивала их на бегу.
На щеках её алел румянец — не от погоды, от быстрой ходьбы, от волнения, от того, что она видела его издалека и уже начала краснеть, ещё не приблизившись.
Аластор выдохнул. Тот воздух, который он, кажется, задержал в лёгких вчера вечером, наконец нашёл выход. Она пришла. Она здесь.
— Простите, — выдохнула Глория, подбегая и останавливаясь в шаге от него. Хвост её — пушистый, лисий — нервно обвился вокруг бедра, но тут же распустился, будто передумав прятаться. — Я не опоздала?
— Ничуть, — ответил он, и голос его, вопреки ожиданиям, прозвучал ровно, спокойно, без того предательского потрескивания, которое выдавало волнение. — Вы как раз вовремя.
Она улыбнулась — облегчённо, благодарно, и в этой улыбке было что-то от вчерашнего вечера, от того самого момента, когда он впервые сказал ей «просто Аластор». Её серо-зелёные глаза блестели, и он заметил, что она накрасилась — совсем чуть-чуть, едва заметно, только ресницы подвела и губы тронула блеском. Заметил — и сердце снова сделало то, чего не должно было делать.
— Воть, — сказала она, протягивая ему аккуратно сложенный пиджак.
Чёрный пиджак с алыми узорами был сложен идеально — угол к углу, рукава подвернуты, воротник расправлен. Она явно потратила на это время, и не одну минуту, и, судя по тому, как ровно лежали складки, даже прогладила его. Аластор взял вещь в руки и почувствовал под пальцами не только знакомую ткань, но и тепло — не то, что хранилось на подкладке после носки, а другое, домашнее, пахнущее ванилью и сушёной лавандой. Её запах. Запах её дома.
— Он был помятым, но я погладила, — добавила она, и в голосе её послышалась лёгкая, почти извиняющаяся нотка, будто она боялась, что сделала что-то не так.
— Оу, как это мило, — сказал Аластор, и это «оу» вырвалось у него само собой, без всякой радиодемонской чопорности, простое, человеческое, удивлённое.
Он поднял пиджак, провёл пальцами по воротнику, и уголки его губ дрогнули в улыбке — не той, хищной и уверенной, что застывала на его лице перед другими, а той, тёплой, почти застенчивой, которая появлялась только в последние два дня.
— Спасибо большое, — произнёс он, и в голосе его прозвучало не просто «спасибо за возвращённую вещь», а что-то большее, что он не решился бы назвать вслух.
Он щёлкнул пальцами — и пиджак исчез, утянутый в межпространственное хранилище, откуда его можно будет достать одним движением. Глория, вчера уже видевшая этот фокус, всё равно моргнула, удивлённо, и её кошачьи уши чуть приподнялись, будто пытались уловить, куда делась ткань.
— Хи-хи, — она тихонько рассмеялась, и в этом смехе не было ни капли насмешки, только лёгкое, детское восхищение. — Всегда пожалуйста.
Аластор смотрел на неё, и ему казалось, что солнечный свет, падающий сквозь листву, специально выбирает её, чтобы подсветить каждую прядь волос, каждый изгиб ушей, каждый блик в серо-зелёных глазах. Она стояла перед ним в своей жёлтой футболке и потёртой джинсовке, и была прекраснее любого демона, любого ангела, любой иллюзии, которую он мог бы создать своей магией.
Он протянул руку — ладонью вверх, как вчера, у фонтана, когда они только начинали свой путь домой.
— Хотите пройтись? — спросил он, и вопрос этот прозвучал не как вежливое предложение, а как то, чего он ждал весь день. Всю ночь. Всю свою бесконечную жизнь, если быть честным.
— Да, — выдохнула она, и в этом выдохе было всё: и облегчение, и радость, и та особенная, щемящая нежность, которую она, кажется, сама в себе только начинала узнавать. — Отчим не дома, и дела я уже сделала.
Она вложила пальцы в его ладонь, и в этот раз её рука не дрожала — или дрожала, но так легко, что он не мог отличить её дрожь от своей собственной. Её пальцы были тёплыми, чуть влажными от волнения, и он сжал их осторожно, боясь сделать больно, боясь, что она отстранится, боясь, что это всё — сон, от которого он сейчас проснётся в своей комнате на шестьсот шестьдесят шестом этаже.
Они пошли по аллее — той самой, где вчера горели фонари, выстроившись в светящийся коридор. Сейчас, при дневном свете, парк казался другим. Гравий под ногами был не таинственно-белым, а обычным, серым, присыпанным пылью. Липы, ещё вчера казавшиеся живым шатром из сумерек, сейчас стояли зелёными, плотными, с пробивающейся кое-где жёлтизной. Фонари, зажжённые вчера одним щелчком, сейчас были просто металлическими столбами с выключенными плафонами, и их стекло тускло отражало солнечный свет.
Парк стал более живым — и оттого менее волшебным. Но волшебство никуда не делось, оно просто перекочевало в другое место. Оно было в том, как их пальцы переплелись, как их шаги — его длинные, размеренные, её короткие, торопливые — находили общий ритм. Оно было в том, как её хвост, больше не прячущийся, мягко покачивался в такт шагам, иногда касаясь его брюк, и от этих прикосновений по его спине пробегала электрическая дрожь.
Она шла рядом, и он чувствовал её запах — не тот, что остался на пиджаке, а настоящий, живой, смешанный с мылом, солнцем и той особой, сладковатой ноткой, которая, наверное, была просто её, Глории, ни на что не похожей.
— А вы… — начал Аластор, но она его перебила — не намеренно, а потому что пальцы её, лежащие в его ладони, вдруг дрогнули и начали медленно, словно сами собой, поглаживать его запястье.
Большой палец — мягкий, тёплый — скользнул по тыльной стороне его ладони, прошёлся по костяшкам, затем замер на запястье, там, где кожа была тоньше всего. Аластор замер. Его шаг сбился, но он не остановился, потому что если бы остановился, то, наверное, не смог бы сдвинуться с места.
— Такая гладкая… — услышал он её шёпот, и только тогда Глория, кажется, поняла, что делает. — Ой, простите.
Её пальцы дёрнулись, пытаясь отстраниться, но он не отпустил. Сжал крепче — не больно, но твёрдо, давая понять, что она не сделала ничего, за что стоило бы извиняться.
— Эм… спасибо, — сказал он, и это «эм» — неловкое, почти мальчишеское — вырвалось у него прежде, чем он успел подобрать более достойный ответ.
Он смутился. Тристашестнадцатилетний оверлорд, демон, который заставил дрожать правителей Ада, который прошёл через битвы, сделки, предательства и воскрешения, смутился оттого, что девушка погладила его по руке. Его щёки, обычно бледно-серые, вдруг показались ему горячими, и он надеялся, что монокль скрывает хотя бы часть этого позора.
Глория тоже краснела — её румянец спустился с щёк на шею, на кончики кошачьих ушей, и она смотрела куда угодно, только не на него. Но руку не убрала. И он не отпускал.
Они прошли ещё несколько шагов в тишине — неловкой, но не тяжёлой, скорее той, в которой оба пытались переварить только что случившееся и понять, что оно значит.
Аластор чувствовал на запястье тепло, оставленное её пальцами, и ему казалось, что это место теперь будет гореть всегда. Как шов на груди, который напоминал о битве с Адамом. Но этот шов был другим — не болел, а грел, и он хотел, чтобы он никогда не заживал.
Они вышли на центральную аллею, где солнца было больше, а тени короче. Здесь парк был ухоженным, почти чопорным — подстриженные кусты, ровные дорожки, скамейки, выкрашенные свежей краской. И посреди всего этого — клумба, круглая, обложенная белым камнем, в центре которой, на самом солнцепёке, цвела роза.
Аластор остановился первым. Он почувствовал её запах раньше, чем увидел — тонкий, сладкий, почти приторный, но не надоедливый. А потом увидел и замер.
Роза была белой. Не кремовой, не молочной, а ослепительно-белой, той белизной, которая кажется невозможной в природе, будто цветок вобрал в себя весь свет, падающий на клумбу, и теперь светился им изнутри. Лепестки её были крупными, плотными, чуть отогнутыми по краям, и на каждом — ни капли пыли, ни пятнышка, только капелька прозрачной влаги у самого основания, оставшаяся после утренней росы.
— Смотрите, какая роза, — сказал Аластор, и голос его прозвучал тихо, почти благоговейно.
Он указал на цветок, и Глория, до этого смотревшая себе под ноги, подняла глаза.
— Оу, — выдохнула она, и в этом коротком звуке смешались узнавание, нежность и что-то ещё, более глубокое, что он не смог бы назвать. — Я её видела, когда она только распускалась.
Она говорила тихо, будто боялась спугнуть цветок своим голосом. — Неделю назад. Я сидела на той скамье, — она кивнула куда-то в сторону, — и заметила маленький бутон. Совсем зелёный, плотный, и я подумала… что он, наверное, не раскроется. Слишком тесно ему было между другими кустами.
Аластор слушал, и ему казалось, что она рассказывает не о цветке. Или не только о нём.
— А он раскрылся, — продолжила Глория, и в голосе её послышалась улыбка. — Самый первый. Самый белый. Я приходила на следующий день, а он уже был вот такой. — Она чуть развела пальцы, показывая размер. — Стоял и светился. Будто говорил: «Смотри, я всё равно вырос».
Она замолчала. Они стояли рядом, глядя на белую розу, и солнечный свет падал на них сквозь листву, разбиваясь на золотые блики, которые ложились на её волосы, на его плечи, на лепестки цветка.
Аластор смотрел на розу и думал о том, что она похожа на девушку, стоящую рядом. Такая же хрупкая, такая же неожиданная, такая же невозможная среди этого серого, припорошенного пылью мира. И такая же живая.
Глория, не оборачиваясь, тихо сказала:
— Знаете, я почему-то думала, что она завянет через день. Такие красивые цветы долго не стоят.
— И что? — спросил Аластор, тоже глядя на розу.
— А она до сих пор цветёт. — Голос её дрогнул, но не от грусти. — Уже неделю. И даже лепестки не осыпались.
Они замерли рядом, и тишина между ними была той самой — живой, дышащей, наполненной тем, что нельзя выразить словами. Ветер чуть шевельнул листья, и роза качнулась на своём стебле, будто кивая им обоим.
Аластор почувствовал, как пальцы Глории, всё ещё лежащие в его ладони, чуть сжались — не от страха, не от неуверенности, а от того, что она, кажется, тоже чувствовала. Что-то начиналось. Что-то, чего ни один из них не умел называть, но оба узнавали.
— Это только начало, — прошептал он так тихо, что она, возможно, не услышала.
Но она услышала. Её уши дрогнули, поворачиваясь к нему, и она медленно, очень медленно, повернула голову. Серо-зелёные глаза встретились с его жёлтым взглядом, и в них не было ни испуга, ни смущения. Только тихая, спокойная уверенность, которая была сильнее любых слов.
— Да, — сказала она. — Я тоже так думаю.
Роза цвела на солнцепёке, и ей, кажется, было всё равно, что она выросла между серыми камнями, что её лепестки слишком тонки для этого мира, что никто не верил, что она раскроется. Она просто цвела. И этого было достаточно.
Они пошли дальше по аллее — всё так же держась за руки, всё так же не глядя друг на друга, но чувствуя каждое движение, каждый вздох. И когда тени деревьев сомкнулись над их головами, скрыв от случайных взглядов, Аластор позволил себе чуть сильнее сжать её пальцы.
Глория не отстранилась.
А где-то на краю парка, за старой оградой, ветер подхватил лепесток, упавший с другой розы, и понёс его вверх, к солнцу, туда, где небо было синим-синим, и облака тянулись белыми нитями от горизонта до горизонта.
Они стояли у клумбы дольше, чем того требовало простое любопытство. Роза белела на солнце, и Глория смотрела на неё с какой-то особенной, тихой нежностью, будто видела не цветок, а что-то своё, сокровенное, о чём не говорила вслух.
Аластор перевёл взгляд с розы на неё — и замер.
Солнечный свет падал на её лицо, высвечивая каждую ресницу, каждый волосок, каждый румянец, который то появлялся, то исчезал на щеках. Она стояла в своей жёлтой футболке и потёртой джинсовке, и была похожа на этот цветок — такая же светлая, такая же хрупкая, такая же невозможная среди серого гравия и пыльных дорожек.
— Знаете, — сказал он тихо, и голос его, лишённый обычного радио-потрескивания, звучал мягко, почти неслышно, — вы напоминаете мне эту розу.
Глория повернулась к нему, и её серо-зелёные глаза расширились от удивления.
— Что?
— Такая же элегантная, — продолжал он, и его пальцы чуть сжались вокруг её ладони. — Милая. И немного хрупкая красавица.
Он почувствовал, как кровь приливает к его собственным щекам — явление, которое он считал давно забытым, пережитым вместе с человеческой жизнью. Но сейчас его бледно-серая кожа наливалась едва заметным румянцем, который он не мог контролировать. Он чуть отвернулся, надеясь, что монокль скроет смущение, но уголки губ всё равно дрожали в неуверенной, почти мальчишеской улыбке.
Глория, заметив его смущение, опустила глаза — и тут же вскинула их снова, потому что на соседней клумбе, в тени старого куста, она увидела кое-что ещё.
— Ой, — выдохнула она, высвобождая руку и делая шаг в сторону.
Аластор проследил за её взглядом и увидел розу, которую она заметила. Чёрную. Не тёмно-бордовую, не цвета запёкшейся крови, а глубокую, бархатистую, почти угольную черноту, которая, казалось, впитывала в себя весь свет, падающий на неё. Она только начинала цвести — лепестки её были ещё плотно сжаты в тугой бутон, но уже сейчас было видно, каким роскошным цветком она станет, когда раскроется.
Глория осторожно опустилась на корточки, подправила стебель, который тянулся к самой тропинке, рискуя быть затоптанным случайным прохожим. Пальцы её действовали мягко, почти нежно, и когда она выпрямилась, на её лице сияла та же тихая, умиротворённая улыбка, что и минуту назад.
— Чем-то напоминает вас, — сказала она, возвращаясь к нему и снова вкладывая свою ладонь в его.
— Меня? — Аластор приподнял бровь, и его заострённые уши чуть дрогнули. — Чёрная роза?
— Она только начинает цвести, — тихо ответила Глория, не глядя на него. — Ещё не раскрылась до конца. Но уже видно, какая она будет... необычная. Красивая. Немного пугающая, если честно. Но почему-то хочется смотреть и смотреть.
Она замолчала, и тишина между ними стала той самой — живой, наполненной тем, что не требовало слов. Аластор смотрел на чёрную розу, потом на неё, и ему казалось, что она только что сказала о нём что-то очень важное. Что-то, что он сам в себе не всегда замечал.
— Хм, — произнёс он, и в этом коротком звуке смешались удивление, задумчивость и та особенная, щемящая нежность, которую он не умел называть. — Вам виднее.
Они пошли дальше — медленно, без цели, просто наслаждаясь шагом, солнцем, тишиной, которая была красноречивее любых разговоров. Дорожки вились между деревьями, выводили то к пруду, где плавали утки, то к старой беседке, увитой плющом, то к детской площадке, где уже никого не было. Они не выбирали маршрут — ноги сами несли их туда, где было красиво, где тени ложились причудливыми узорами, где можно было остановиться и просто смотреть, как свет падает на листья, как ветер гонит облака, как мир живёт своей обычной, спокойной жизнью.
Аластор заметил, что солнце начало клониться к закату, только когда тени стали длиннее, а воздух — прохладнее. Он посмотрел на часы — узкие, старинные, которые носил на запястье под рукавом рубашки — и не поверил своим глазам.
— Поздновато, — сказал он, и в голосе его прозвучало удивление, смешанное с лёгкой виноватостью. — Хи-хи. Мы, кажется, сами не заметили, как прогуляли до вечера.
Глория, до этого смотревшая куда-то вдаль, на закатное небо, обернулась к нему. В её глазах мелькнуло недоумение, когда она перевела взгляд на его запястье, пытаясь разглядеть время.
— Ась? — спросила она, и этот короткий, смешной вопрос прозвучал так естественно, так по-домашнему, что Аластор не сдержал улыбки.
— Уже почти девять, — пояснил он, показывая циферблат. — Солнце садится.
Глория посмотрела на небо, потом на него, и на её лице отразилось то же удивление, что минуту назад было у него.
— Поздновато, — повторила она его слова, и в голосе её зазвучала та же лёгкая, извиняющаяся нотка. — Хи-хи.
Они стояли на аллее, где час назад солнце ещё заливало всё золотом, а теперь мягкий сиреневый свет сгущался между стволами, превращая парк в то самое волшебное место, каким он был вчера вечером. Где-то вдалеке зажёгся первый фонарь, и Глория вздрогнула, когда его свет упал на её лицо.
— Отчим будет переживать, — сказал Аластор, и в голосе его прозвучала та самая виноватая нотка, которую он никак не мог скрыть. — Мне, наверное, пора…
Он замолчал, потому что не хотел уходить. Совсем не хотел. И это чувство было настолько сильным, что перекрывало всё — и голос разума, и осторожность, и привычку держать дистанцию.
Глория тоже молчала. Она смотрела на него, и в её серо-зелёных глазах плескалось что-то, что он не решался назвать даже в своих мыслях.
— Можно вам кое-что подарить? — спросил он, и голос его дрогнул — неуверенно, почти по-детски.
Он сам не знал, почему спросил именно так, почему не достал подарок сразу, как вчера с жемчужиной. Но вчера он был уверен в себе, в своей силе, в своём праве дарить и принимать. А сегодня он чувствовал себя... мальчишкой. Мальчишкой, который боится, что его подарок не понравится, что он будет неуместным, что она откажется.
— А? — переспросила Глория, и её щёки снова вспыхнули тем особенным, глубоким румянцем, который он уже успел полюбить. — Да, — выдохнула она, и в этом выдохе было столько доверия, столько открытости, что у него перехватило дыхание.
Аластор медленно, почти торжественно, достал из внутреннего кармана пиджака то, что готовил для неё весь день.
Это была роза. Но не живая, не та, что растёт на клумбах. Хрустальная. Каждый лепесток её был выточен из прозрачного, чистейшего горного хрусталя, и в глубине цветка, в самом его сердце, горел мягкий, тёплый свет. Он не был похож на электрический — он пульсировал, переливался, то разгораясь ярче, то затухая, и в этом мерцании было что-то живое, почти разумное. Свет проходил сквозь лепестки, преломлялся в гранях, и на ладонь Аластора ложились маленькие радужные зайчики, танцующие в вечернем воздухе.
— Это вам, — сказал он, протягивая розу.
Глория смотрела на цветок, не в силах отвести взгляд. Её пальцы дрожали, когда она протянула руку, и когда хрустальный стебель коснулся её ладони, она почувствовала тепло — не жаркое, не обжигающее, а мягкое, ровное, которое разливалось от цветка по всей руке, поднималось к плечу, к груди, к лицу.
— Ой, — выдохнула она, и в этом коротком звуке смешались восторг, изумление и та особенная, щемящая нежность, которая переполняла её всю. — Хи-хи, вы меня всё приятней удивляете.
Она взяла розу, и её пальцы, такие тёплые, такие живые, на секунду задержались на его руке, погладили запястье — мягко, почти невесомо. Аластор замер. Это прикосновение — такое естественное, такое простое — отозвалось в нём чем-то, что он не мог объяснить. Он чувствовал тепло её пальцев даже сквозь рубашку, чувствовал, как оно поднимается выше, к локтю, к плечу, к самому сердцу.
Он хотел ответить — сжать её руку, задержать, не отпускать. Но что-то остановило его — может быть, робость, может быть, страх сделать слишком много, слишком быстро. Он убрал руку, чуть застеснявшись, и надеялся, что монокль и сгущающиеся сумерки скроют румянец, который снова заливал его лицо.
Глория заметила его смущение. И от этого её собственная улыбка стала мягче, теплее.
— Хи-хи, — тихонько рассмеялась она, и в этом смехе не было ни капли насмешки, только нежность. — А вы... романтик.
Она сказала это просто, как констатировала факт, и в голосе её прозвучало такое искреннее, детское восхищение, что Аластор почувствовал, как его сердце — глупое, неподвластное трём векам дисциплины — пропустило удар.
— Хе-хе, — он издал смешок, который должен был быть уверенным, непринуждённым, но вышел смущённым, почти застенчивым. — Наверное, так. До вас я так далеко не заходил в знакомствах.
Он сказал это и тут же испугался, что сказал слишком много. Что выдал то, что должен был скрывать — свою неопытность, свою робость, свою полную, абсолютную беспомощность перед этим новым, незнакомым чувством.
Глория опустила глаза, и хрустальная роза в её руках вспыхнула особенно ярко, отбрасывая на её лицо мягкие, тёплые блики.
— Да и у меня такого приятного общения… — она запнулась, подбирая слово, и когда наконец произнесла его, голос её стал совсем тихим, почти шёпотом. — …свидания не было.
Она смотрела куда-то в сторону, на тёмную воду пруда, на первые звёзды, проступающие на небе, на что угодно, только не на него. И её хвост, пушистый, лисий, нервно обвился вокруг её бедра, выдавая волнение, которое она так старалась скрыть.
Аластор смотрел на неё, и чувство, которое он не мог назвать, разливалось в груди, заполняя всё пространство, где раньше была только пустота и холод. Он медленно, очень медленно, словно боясь спугнуть, взял её руку двумя своими. Ладонь её была тёплой, чуть влажной от волнения, и её пальцы вздрогнули, когда он сжал их, но не отстранились.
Она подняла на него глаза. Серо-зелёные, с отблесками заката, они смотрели прямо, открыто, и в них не было ни страха, ни сомнения.
— Мы ещё встретимся? — спросил он, и голос его, лишённый всякого радио-потрескивания, звучал тихо, почти неслышно. — Завтра, к примеру?
Он чувствовал, как кровь снова приливает к его щекам, и надеялся, что сумерки достаточно густы, чтобы скрыть это. Его пальцы дрожали — он чувствовал эту дрожь и не мог её остановить.
Глория смотрела на него, и её рука в его руках была такой тёплой, такой живой.
— Думаю, да, — сказала она, и в голосе её не было ни капли сомнения.
Она взяла одну из его рук в свою — осторожно, почти благоговейно, и её пальцы прошлись по его ладони, изучая, запоминая. Он чувствовал каждое прикосновение, каждое движение, и ему казалось, что сейчас, в этот самый момент, на его ладони остаётся её след — навсегда.
Аластор улыбнулся — той самой улыбкой, которая не была ни хищной, ни уверенной, ни демонической. Просто человеческой. Просто счастливой.
— Эта роза, — сказал он, кивнув на хрустальный цветок в её руке, — отгоняет кошмары.
Глория посмотрела на розу, потом на него, и в её глазах мелькнуло что-то — благодарность, нежность, то, что она, может быть, и сама не умела называть.
— Хи-хи, — выдохнула она, и вдруг её взгляд упал на их сплетённые руки. Она заметила, как далеко зашли их пальцы — как они переплелись, как его большой палец поглаживает её запястье, как её пальцы лежат на его ладони, словно это самое естественное место в мире.
— Хи-хи, — повторила она, и в голосе её послышалась та самая, легкая неловкость, которая была такой родной, такой знакомой. — Тогда... до встречи?
— Да, — сказал он, и в голосе его прозвучало столько тепла, сколько он, казалось, не излучал за все триста лет. — До встречи.
Он улыбнулся — мило, почти по-детски, и в этой улыбке не было ничего от Радиодемона, ничего от оверлорда, ничего от того, кем он был все эти годы. Только он. Только Аластор. Тот, кого она, кажется, увидела в первый же вечер.
Но он не отпускал её руку. Не мог. Пальцы слушались плохо, будто кто-то сковал их невидимыми цепями, и он стоял, сжимая её ладонь, и понимал, что если она сейчас уйдёт, то что-то в нём — что-то очень важное, что он только начал в себе замечать — останется с ней и никогда не вернётся.
Глория смотрела на него, и её щёки горели, и хвост нервно бил по ноге, и сердце колотилось где-то в горле. А потом она сделала то, на что не решалась весь вечер.
Она привстала на цыпочки — он был выше, намного выше, и ей пришлось потянуться — и её губы, тёплые, чуть дрожащие, коснулись его щеки.
Поцелуй длился секунду. Может быть, меньше. Но для Аластора эта секунда растянулась в вечность — в ту самую, которую он, демон, привыкший к бесконечности, никогда раньше не ценил.
Когда её губы отстранились, она была красной. Красной от кончиков кошачьих ушей до самого ворота футболки. Красной так, что даже в сумерках это было заметно. Она смотрела куда угодно, только не на него, и её хвост пушистым шлейфом обвил её талию, прячась от смущения.
Аластор стоял, не в силах двинуться. Его рука поднялась сама собой, и он коснулся того места на щеке, где горел след её поцелуя. Кожа там была горячей — такой горячей, какой, казалось, не может быть у существа, чья кровь давно перестала быть человеческой.
Он чувствовал этот след всем телом. Чувствовал, как тепло разливается от щеки к уху, к шее, к груди, заполняя пустоты, о которых он даже не подозревал. Чувствовал, как его сердце — глупое, живое, человеческое — колотится в такт её дыханию.
— Д-до свидания, — выдавил он, и голос его предательски дрогнул, уйдя куда-то вверх, на те ноты, которые он никогда не использовал в своей радио-передаче.
Глория не ответила. Она развернулась и побежала — быстро, почти бегом, и её хвост пушистым флагом развевался за спиной, и кеды стучали по гравию, и в руке её горела хрустальная роза, отбрасывая на дорожку радужные блики. У самого выхода из парка она обернулась — на секунду, только на секунду, — и он успел увидеть, как её лицо, освещённое первым фонарём, сияет улыбкой.
А потом её не стало.
Аластор стоял на аллее, и ветер шевелил его волосы, и где-то в кустах снова пробовал голос соловей, и на небе зажигались звёзды. Он всё ещё касался щеки — того места, где минуту назад горело тепло её губ, — и не мог заставить себя убрать руку.
— Она великолепна, — прошептал он себе под нос, и голос его, лишённый всякой магии, звучал тихо, почти неслышно, но в этой тишине было больше жизни, чем во всех его трёхстах годах в аду.
Он постоял ещё немного, давая сердцу успокоиться, давая мыслям сложиться в слова, давая себе понять, что это только начало. Затем щёлкнул пальцами — и портал разверзся перед ним, чёрный, с алыми прожилками, пахнущий озоном и старым деревом.
Но прежде чем шагнуть в него, он обернулся. Туда, где в темноте уже нельзя было разглядеть ни клумб, ни скамеек, ни тропинки, по которой она убежала. Только свет фонарей, выстроившихся в золотистый коридор, и где-то вдалеке — крошечная фигурка, уже почти скрывшаяся за поворотом.
— До завтра, Глория, — сказал он, и его улыбка была такой светлой, какой не была, наверное, никогда.
Он шагнул в портал, и тьма сомкнулась за его спиной.
Квартира встретила Глорию тишиной. Она влетела в подъезд, взбежала по лестнице, не дожидаясь лифта, и только когда дверь за ней закрылась, позволила себе остановиться и перевести дух.
Сердце колотилось где-то в горле. Щеки горели. Губы — те самые, которые только что касались его щеки — казались горячими, будто она приложилась не к коже, а к раскалённому металлу. Она провела по ним пальцами, и по спине пробежала дрожь.
— Что я сделала? — прошептала она в пустоту. — Зачем я... почему я...
Хвост её дёргался, выдавая всё, что она пыталась скрыть, и она прижала его рукой, но это не помогло. Тепло разливалось по телу, и она не могла его остановить.
В квартире никого не было. Уильям, наверное, опять задержался на работе — он часто задерживался, возясь с аниматрониками или своими бесконечными чертежами. Глория облегчённо выдохнула — она не знала, смогла бы сейчас смотреть ему в глаза, отвечать на его хитрые, всё видящие вопросы.
Она прошла в свою комнату, держа хрустальную розу в руках, как самую драгоценную вещь на свете. Свет внутри цветка пульсировал мягко, успокаивающе, и от него исходило тепло, которое согревало ладонь, поднималось по руке, разгоняло остатки смущения.
Глория нашла вазу — маленькую, прозрачную, которую держала для особых случаев — налила воды, поставила розу. Хрустальный цветок замерцал ярче, будто благодарил, и на стене, за столом, заплясали радужные зайчики.
Она поставила вазу на стол, рядом с компьютером, рядом с теми пятью портретами, которые нарисовала вчера. И когда хрустальные грани поймали свет настольной лампы, показалось, что рисунки ожили — что Аластор смотрит на неё с каждого листа, и улыбается той самой улыбкой, которую она видела сегодня, когда он сказал: «До встречи».
Глория плюхнулась на кровать, не раздеваясь. Джинсовка, жёлтая футболка, кеды — всё осталось на ней, потому что сил на то, чтобы совершать лишние движения, не было. Всё тепло, весь электрический импульс, который поддерживал её весь день, сейчас ушёл куда-то в другое место. Туда, где в старом парке горели фонари, где соловей пел о чём-то сокровенном, где на её щеке всё ещё горел след от его пальцев, когда он гладил её руку.
Она закрыла глаза. Перед внутренним взором встал его образ: тёмно-бордовый костюм, аккуратно зачёсанные волосы, монокль, сверкающий в лучах заката. Его улыбка — смущённая, почти детская, когда она назвала его романтиком. Его голос, когда он сказал: «Мы ещё встретимся?»
— Встретимся, — прошептала она в подушку, и улыбка её была такой светлой, какой не была, наверное, никогда.
Хрустальная роза на столе тихо мерцала, отгоняя кошмары, и в её сиянии Глория начала засыпать — быстро, легко, будто кто-то укрыл её тёплым, невидимым одеялом.
Ей снился парк. Скамья под старыми ивами. Фонари, зажжённые одним щелчком. И он — высокий, в чёрном пиджаке с алыми узорами — стоял напротив, смотрел на неё своими разными глазами, и улыбался. А в руке его цвела роза. Белая, как первый снег, как её утренняя футболка, как тот самый бутон, который она видела неделю назад.
И когда она протянула руку, чтобы взять цветок, он сказал:
— До завтра.
В это же время, на шестьсот шестьдесят шестом этаже отеля, где даже адская суета казалась далёким гулом, Аластор Акумар сидел на краю кровати и смотрел на свои руки.
Они помнили её прикосновения. Помнили, как её пальцы гладили его запястье. Помнили тепло её ладони. Помнили, как она взяла одну из его рук двумя своими, и как он чувствовал биение её сердца через кожу.
Он медленно поднёс руку к лицу — ту самую, которую она поцеловала. Нет, не руку. Щеку. Ту, что всё ещё горела, хотя прошло уже... сколько? Он посмотрел на часы. Полчаса. Всего полчаса, а ему казалось, что прошла вечность.
Он коснулся щеки, и тело его пронзила та же дрожь, что и тогда, когда её губы коснулись кожи. Он закрыл глаза, пытаясь удержать это ощущение, сохранить его, запомнить каждую деталь: тепло, мягкость, тот особенный, сладковатый запах, который принадлежал только ей.
— Она великолепна, — повторил он свои слова, и в голосе его прозвучало столько нежности, сколько он, казалось, не испытывал за все триста лет.
Он упал на спину, не раздеваясь. Бордовый пиджак, красная рубашка, чёрные брюки — всё осталось на нём, потому что сил на то, чтобы совершать лишние движения, не было. Всё тепло, весь электрический импульс, который поддерживал его триста шестнадцать лет, сейчас ушёл куда-то в другое место. Туда, где в старом парке горели фонари, где соловей пел о чём-то сокровенном, где девушка с серо-зелёными глазами впервые в жизни поцеловала кого-то в щёку.
Он потянулся к подушке, обнял её, прижал к груди, и в этом простом, почти детском жесте было столько радости, столько счастья, что он сам удивился. Он чувствовал несказанную, абсолютную радость — ту, которую не мог объяснить, не мог назвать, не мог вписать ни в одну из своих сделок, ни в одну из своих побед.
Он был счастлив. Просто счастлив. И это чувство было сильнее любой магии, сильнее любого оружия, сильнее всех его триста шестнадцати лет, прожитых в аду.
— Завтра, — прошептал он в подушку, и улыбка его была такой светлой, какой не была, наверное, никогда.
Он закрыл глаза, и перед ним встал её образ: русые волосы с фиолетовыми кончиками, собранные в хвост. Жёлтая футболка, выцветшая, мягкая, пахнущая солнцем. Серо-зелёные глаза, смотрящие на него с такой нежностью, что у него замирало сердце. И её губы — тёплые, чуть дрожащие — коснувшиеся его щеки.
Аластор уснул с улыбкой, и сны его были светлыми, как никогда. Ему снился парк. Скамья под старыми ивами. Фонари, которые он зажёг одним щелчком. И она — в своей мешковатой джинсовке и жёлтой футболке — стояла напротив, смотрела на него, и улыбалась. А в руке её цвела роза. Хрустальная, переливающаяся всеми цветами радуги, и свет её был таким тёплым, таким живым, что он протянул руку, чтобы коснуться.
— До завтра, — сказала она, и он ответил:
— До завтра.
А за окном, над Пентаграмм-Сити, над старым парком, над двумя мирами, которые, казалось, никогда не должны были пересечься, вставало солнце. И оно было одинаковым для всех — багровым и голубым, адским и человеческим, но одинаково тёплым для тех, кто умел ждать.