Пока смерть разлучит нас.

Горячая работа
R
Завершён
23
автор
Размер:
144 страницы, 50 414 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Глава 17. За краем шрама.

Настройки

В тени лесов, где дуб столетний

Склонил чело пред алтарём,

Она явилась — миф заветный,

Окутав мир живым огнём.

Её власы — пожар заката,

Медь, раскалённая в ночи,

В них разум мой исчез когда-то,

Как пламя гаснущей свечи.

Я позабыл псалмы и веру,

Креста коснуться не желал,

Лишь в рыжем мареве без меры

Свое безумье я черпал.

Кинжал был хладен, губы — жарки,

Луна застыла в небесах.

В ту ночь судьбы венец неяркий

Рассыпался в её руках.

Один удар — и плоть остыла,

Но не настал желанный сон:

Она мне вечность подарила,

Но в ней — лишь вечный скорбный стон.

Теперь, не принятый ни небом,

Ни бездной черною внизу,

Я там бреду, где смертный не был —

Сквозь мирозданья полосу.

Сквозь ткани звёзд, миры и сферы,

Лишённый дома и лица,

Я — тень, без имени и веры,

Скиталец с циклом без конца.

***

Париж, март 1836 года. Их разделял ровно год. Имя Александра Дюваля всплывало лишь на страницах журналов — в коротких, почти некрологических заметках критиков. Он публиковался всё реже, но каждая выстраданная строфа становилась событием. Рецензенты провозглашали его «голосом угасающего поколения», а его лирику — предсмертной исповедью романтизма. Элизабет скользила взглядом по этим газетным столбцам за утренним кофе, пока господин Монбрён с раздражающим шелестом перелистывал биржевые сводки. Наука тишины была освоена ею в совершенстве. Лицо мадам Монбрён обращалось в непроницаемую фарфоровую маску, стоило супругу завести монотонные рассуждения о праздности пишущей братии и долге добродетельной жены. В необъятных апартаментах на улице Риволи, где массивные бархатные портьеры наглухо отсекали солнечный свет, она искусно играла роль покорной тени, держа нити управления домом в стальной хватке. Однако, по ночам, перо всё же ожесточённо царапало дорогой пергамент. В дни отъезда Монбрёна в Руан Элизабет нанимала фиакр и отправлялась в их место встреч. Мадам занимала знакомый столик в тенистом углу, просила подать липовый отвар и не сводила глаз с дубовых дверей. Он не появлялся. Оставленные через гарсона короткие записки растворялись в небытии, не принося ответов. В первых числах марта пришло письмо. Сложенный вдвое серый лист без подписи. «Сад Тюильри. Скамья у большого фонтана. Завтра, в четыре часа. Не обманите моих ожиданий». Край бумаги едва заметно смялся под подушечками пальцев Элизабет. Корсет вдруг показался стянутым на несколько дюймов туже, не позволяя воздуху наполнить лёгкие. Она медленно опустилась на банкетку, пряча послание в складках домашнего платья. Монбрён должен был возвратиться к завтрашнему ужину, и малейшая неосторожность грозила крахом того хрупкого равновесия, ради которого она принесла в жертву остатки своей свободы. Выбора не было — исход был предрешён ещё три столетия назад.

***

На следующий день Париж накрыло пеленой мелкого дождя. Стихия размывала очертания статуй и голых деревьев, превращая сады Тюильри в выцветшую, подёрнутую серой дымкой фреску. Элизабет облачилась в тёмно-синее бархатное платье — то самое, что было на ней в день их первой встречи в салоне. От зонта она отказалась: лишняя вещь сковывала бы движения. Аллеи пустовали. Фонтан, давно иссушенный зимними заморозками, полнился мутной водой, в которой рябило свинцовое небо. Поэт сидел на скамье. Гордая, напряжённо-прямая линия плеч выдала его издали. Чёрный сюртук сидел непривычно свободно. Александр Дюваль истаял, истончился до прозрачности ветхого листа бумаги. Кожа приобрела восковой, безжизненный оттенок, а запавшие скулы и чёрные провалы под глазами были немым свидетельством долгого, заведомо проигранного противостояния с чахоткой. Услышав хруст гравия, господин поднялся. Движение далось ему тяжело, костяшки пальцев побелели, стиснув набалдашник трости. Губы дрогнули, складываясь в знакомую полуулыбку — снисходительную, чуть печальную, но лишённую прежнего отравляющего яда. — Дождь — скверный спутник для прощаний, мадам, — произнёс он. — Для тех, кто привык к бурям, этот дождь — лишь досадная мелочь, господин Дюваль, — ответила она, останавливаясь на почтительном расстоянии. Между ними больше не было ни светского шума, ни оценивающих взглядов стариков-шахматистов в кафе. Лишь монотонный гул бьющихся о землю капель. — Присядьте, — поэт сделал приглашающий жест свободной рукой. Элизабет опустилась на мокрое дерево. — К чему эта встреча? — она не смотрела на него. — Вы прервали молчание длиною в год. Вместо словесного ответа Александр извлёк из внутреннего кармана потёртую коробочку из бархата. Протянул ей. — Откройте. Щёлкнул старый замок. На пожелтевшем шёлке покоился изумруд. Камень в потемневшей от времени латунной оправе. Не ровня тому безупречному, холодному и бездушному кольцу, что давил на её палец сейчас. — Старьёвщик на набережной Орфевр просил за него три франка, — тихо произнёс мужчина, обратив взор на застывший фонтан. — Оправа из дешёвого сплава, на камне скол. Однако, я узнал его. Это он. Тот самый. Дыхание мадам Монбрён сорвалось. Привычная, непробиваемая броня дала трещину. Она не позволила влага коснуться ресниц, лишь плотнее сомкнула губы, не позволяя воздуху вырваться наружу. — Память — жестокий дар для смертных, — прошептала Элизабет, рассматривая тёмную зелень на ладони. — Я помню испуганный взгляд девушки, сокрытый под неприемлемой дерзостью, — его голос понизился до шёпота, предназначенного только ей. — Помню блики твоих глаз и искры в волосах. Моя гордыня обошлась нам слишком дорого. Я был невольником. Рабом долга, прикованным к подножию чужого трона. И за эту преданность расплачиваюсь до сих пор, так и не сумев выжечь из памяти один-единственный силуэт. Элизабет Монбрён вскинула голову, выпрямляя спину. — Оставьте эту исповедь для священника, — её тон лязгнул металлом, хотя пальцы вцепились в мокрые края юбки. — К чему эти речи отныне? Чтобы очистить совесть перед концом? — Чтобы вернуть долг, — Александр повернулся к ней, и в его потускневших глазах внезапно отразилась былая, сокрушительная воля великого визиря. — Я лгал себе слишком долго. В этом веке времени на малодушие не осталось. — У Монбрёна дела в Руане до конца недели, — слова слетели с её уст прежде, чем рассудок сумел возвести преграду. Хюррем внутри неё возмущённо зашипела, требуя осторожности, но Элизабет лихорадочно искала лазейку. — У меня есть верные слуги… или я найду иной способ. — Мой путь завершается здесь, — без тени сожаления прервал он. — А Вам, мадам, ещё долго предстоит нести своё бремя. Я не позволю швырнуть Вашу репутацию в грязь ради мертвеца. — Вы вновь берётесь вершить мою судьбу, господин Дюваль? — вопрошала она. — Берусь. Ибо, власть отпустить Вас — единственная власть, уцелевшая в моих руках. Дождь промочил их насквозь. Тёмные пряди прилипли к бледному лбу Александра, хоть он и не замечал холода. Мадам Монбрён не стала спорить — она медленно стянула перчатку, достала кольцо и плавно надела украшение на безымянный палец. Тусклый камень вплотную лёг к обручальному золоту банкира. Два пути, намертво стянутые в один узел. Элизабет подалась вперёд и прижалась губами к его лбу. Долгий, холодный, почти что девственный поцелуй. Его кожа была покрыта мелкой испариной. Поэт прикрыл глаза, принимая этот жест как окончательное прощение, которого они ждали три сотни лет. Она отстранилась. — Суждено ли нам встретиться ещё раз? Господин Дюваль промолчал, тем самым давая ответ на её вопрос. Поднявшись со скамьи и привычным, элегантным движением расправив намокшие складки синего бархата, мадам Монбрён зашагала по аллее, унося с собой кольцо стоимостью в три франка и целую вечность. Мужчина следил за ней взглядом, пока изящный силуэт полностью не растворился в дождевой мгле. Лишь тогда он достал из внутреннего кармана блокнот. Закоченевшие, непослушные пальцы с трудом удерживали угольный карандаш, но он писал, не обращая внимания на капли, размывающие серый грифель.

***

Пятнадцатого марта 1836 года узкая улица Турнон тонула в чернильной пустоте. Тусклый свет газового фонаря ложился на влажный подоконник мансарды, выхватывая из темноты небогатое убранство опочивальни. Александр Дюваль умирал. Это не было стремительной, милосердной агонией — скорее, мучительным, тягучим угасанием. Поэт лежал на железной постели, поверх одеяла, облачённый в свой парадный сюртук. Даже перед лицом смерти гордыня не позволила ему встретить конец в бесформенном ночном одеянии. Дыхание вырывалось из истерзанных лёгких с влажным, клокочущим свистом; на скомканном батистовом платке густо цвели карминовые следы свежей крови. На губах осел резкий, железистый привкус меди. Дышать становилось невыносимо трудно — будто невидимый шёлковый шнурок вновь безжалостно стягивал горло, возвращая память к той самой ночи во дворце повелителя. Разум, однако, оставался кристально ясным. В душе не было страха — только безмерная усталость воина, чей долгий поход, наконец, завершён. На деревянном столе аккуратной стопкой высилась переписанная набело рукопись. Рядом чернела пустая бархатная коробочка. В этом угасающем, ледяном полумраке воздух вдруг наполнился забытым, пронзительно-сладким ароматом мирта и розовой воды. В углу мелькнула тень — шёлк рубинового цвета. Мужчина попытался подняться, но тело окончательно отказалось подчиняться. Он чувствовал глубокое удовлетворение — его путь подошёл к концу. Зажатый всё это время в руках карандаш выскользнул из его пальцев, покатившись по полу. Великий визирь Османской империи, раб и господин, французский поэт Александр Дюваль сделал последний прерывистый вдох, принимая свою казнь во второй раз — теперь уже с благодарностью. На следующий день мадам Фурнье, живущая снизу, поднялась наверх и нашла его окоченевшее тело. Два дня спустя, его гроб, простой и грубо сколоченный, опустили в промёрзшую землю кладбища Пер-Лашез. У разверстой могилы, кутаясь в поношенные пальто и втягивая головы в плечи от пронизывающего ветра, стояло всего пять человек. Среди них были: сутулый господин с нервным тиком, представлявший журнал, в котором когда-то публиковался поэт; молчаливый книготорговец с набережной Сены, державший за пазухой неоплаченный счёт за бумагу; ещё один, чьё имя ничего не говорило даже гробовщикам — кажется, дальний родственник из провинции, растерянно мявший в руках шляпу; да пара случайных зевак, привлечённые не столь умершим, сколь зрелищем бедных похорон. Элизабет среди них не было.

***

В гостиной на улице Риволи стояло мёртвое безмолвие. Мадам Монбрён сидела за секретером, держа в руках свежий выпуск «Le Figaro». Короткая заметка в углу страницы сообщала о кончине «молодого таланта Александра Дюваля». Элизабет прочитала заметку трижды, прежде чем отложить газету. Пройдя в спальню и повернув ключ в замке, она остановилась перед зеркалом. Оттуда на неё смотрела женщина с идеальной осанкой и абсолютно пустыми глазами. Расстегнув верхние пуговицы платья, мадам вытянула тонкую серебряную цепочку, на которой мерно покачивалось кольцо со старым изумрудом. Впереди её ждали двадцать два года жизни. Годы безупречных обедов, светских раутов и молчаливого презрения к человеку, что звался её мужем. Банкир Монбрён скончается в 1855 году, оставив ей долгожданную независимость и капиталы. Элизабет не станет искать издателей для своих стихов. Она выкупит дом в Бретани, вдали от столичного шума, и проведёт три последних года, вышагивая по скалистым берегам и вслушиваясь в монотонный шум прибоя. Её найдут солнечным апрельским утром 1858 года. Рядом, на ломберном столике, останется записка, содержащая предельно ясную волю: «Похороните меня на Пер-Лашез. Рядом с могилой Александра Дюваля. Шкатулку опустить в землю вместе со мной». Душеприказчики не посмеют перечить последней воле состоятельной вдовы. А исписанные бумаги из шкатулки, по счастливому стечению обстоятельств переданные в Академию словесности дальними родственниками, через год сложатся в сборник «Чёрная память сердца». Парижские критики нарекут издание величайшей литературной мистификацией века, даже не подозревая, что эти зарифмованные строки — единственное в мироздании место, где авторы вольны были беспрепятственно принадлежать друг другу. Венчать сборник будут два стихотворения. Он. Дождь мартовский смывает пыль со строк, Что на губах застыли, как признанье. Я подвожу безжалостный итог, Сквозь кашель принимая расставанье. Не требую ни скорби, ни молитв, Лишь помни сад и серый блеск гранита. Где посреди вековых, тайных битв Нам истина в молчании открыта. Я угасаю. Это не финал, А плата за безумство и гордыню. Я слишком долго в зеркала взирал, Твоё лишь имя сделав за святыню. Прости за трусость, за холодный взгляд, За то, что рабство выбрал вместо воли. Но этот изумрудный, горький яд — Единственное средство против боли. Прошепчи моё имя — и я возвращусь, Лягу тенью зелёной на старом кольце. Я ни смерти, ни адского дна не боюсь, Если отблеск любви сохраню на лице. Она. Ты выбрал смерть и тишину могилы, Мне жребий пал — немой венчальный склеп. Судьба над нами суд свой совершила, И в этой тьме любой из нас ослеп. Не жди мольбы — я плакать не умею, Давно отвыкла в золотом плену. И я сквозь годы, словно крест, лелею Твою в крови омытую вину. Твоё молчанье было громче крика, Мой каждый шаг — отчаянный расчёт. Мы два врага у каменного лика, Который нас прощеньем не спасёт. Но я иду. Сквозь годы и туман, Где нет интриг, банкиров и оков. Где за чертой кровоточащих ран Нас встретит сад, не ведающий слов. Там спит залив, там мирт в цвету всегда, Мой стан возляжет в чёрную могилу, Мы — две звезды, мы — горькая вода, Что над собой не признаёт иную силу. Тяжёлая надгробная плита на аллее Пер-Лашез неумолимо потемнеет от времени и влаги. Среди наполовину стёртых дат и поблёкших имён, у самого мраморного основания, останется выбитая неизвестным резчиком эпитафия: «Мы обрели друг друга слишком поздно. В прошлый раз — и в этот вновь». Прямо под строкой, вразрез с католическими традициями — покоилось два коротких имени: Хюррем, Ибрагим. Ни один историк, житель, или простой странник, никогда не узнает, чьей волей они были навеки высечены на французском граните.
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник