І
Лето 1608 года, уезд Тоган Вечер в доме мецената Пак Ынсука пах хризантемой и сосновой смолой. Фонари из промасленной бумаги покачивались под навесом — их развесили ещё до заката, и теперь, когда небо сделалось цвета тушевой заливки, они казались маленькими лунами, привязанными к деревянным балкам верёвкой. Во дворе собрались дети чиновников из нескольких уездов: кто-то сидел на ступенях, кто-то бродил вдоль клумб с опавшими хризантемами, топтал листья, не замечая этого, увлечённый разговором со случайным соседом. Взрослые пировали в главном зале; оттуда доносился смех, неразборчивые слова тоста, удар чаши о поднос. Семилетний Чонвон стоял у пруда. Он не смог бы объяснить, зачем пришёл сюда, к воде, подальше от других детей. Просто так вышло: сначала он следовал за сыном чиновника из уезда Ым — тот всё говорил про что-то интересное, — потом тот свернул к беседке, а Чонвон не свернул, и оказался здесь один, перед гладкой тёмной поверхностью пруда, в которой плавали отражения фонарей. Было тихо, где-то за спиной бегали дети, и он слышал их голоса приглушённо, как сквозь вату. Здесь же, у пруда, звук менялся: он становился глубже, медленнее, будто вода поглощала суету и выдавала обратно только тишину. Чонвон сцепил руки за спиной — он видел, как так делал отец, когда думал — и уставился в пруд. — Ты тоже пришёл из-за рыбы? Он обернулся. На плоском камне у края воды сидела девочка. Чонвон не заметил её сразу, она была тихой, почти неподвижной, в светло-розовом ханбоке с серебристой вышивкой по рукавам; волосы заплетены и убраны под шпильку. Ей было лет десять, может, одиннадцать, и она смотрела на него без улыбки, но и без враждебности, как смотрят на что-то непонятное, но не страшное. — Нет, — сказал Чонвон. — Какой рыбы? — Вот именно, — сказала девочка и кивнула на пруд. — Никакой рыбы. Я тоже пришла просто так. Она помолчала, а потом, не спрашивая разрешения, достала из рукава что-то завёрнутое в тёмную ткань. — Хочешь, я скажу тебе судьбу? Чонвон нахмурился. — Ты умеешь? — Умею, — сказала девочка спокойно. — Немного. Я взяла карты у шаманки. — Взяла? — Одолжила, — поправила она себя, и в уголках её губ дрогнуло предчувствие улыбки. — Без спроса. Она не заметит до утра. Ты хочешь или нет? Чонвон подумал. Отец говорил, что шаманки — это суеверие, что образованный человек не должен верить в гадания. Но отец пировал в главном зале и не видел этого пруда, этих фонарей в воде, этой девочки с картами. — Хочу, — сказал он. Девочка развернула ткань. Карты оказались странными: толстые, плотные, с непохожими ни на что картинками, нарисованными тонкой кистью, с тщательно выписанными деталями. Чонвон не понял, что изображено на большинстве из них, но девочка держала их уверенно, как что-то давно знакомое. — Я Ким Минджон, — сказала она, тасуя карты. — Из уезда Чхонан. А ты? — Ян Чонвон. Из уезда Чхунджу. — Ян, — повторила Минджон, будто пробуя звук на вкус. — Хорошо. Думай о том, чего ты хочешь больше всего. Не говори мне, просто думай. Чонвон подумал. Он хотел много чего: хотел, чтобы отец взял его на охоту, хотел научиться читать без ошибок длинные стихи, хотел — и это было стыдно, потому что непонятно, — чтобы Рики не уходил вечером в свою каморку, а оставался рядом ещё немного. Рики было шесть лет и он жил в доме семьи Ян столько, сколько Чонвон себя помнил. У него были тёмные глаза и привычка щуриться, когда он думал, и он никогда не хныкал, даже когда падал. Чонвон думал о нём сейчас и не мог не думать. Минджон положила карту на камень. На ней был нарисован человек в звёздчатом плаще, он стоял у края обрыва, смотрел вперёд и улыбался, но под ногой у него была бездна. — Вот твоя карта, — сказала Минджон. — Это значит, что ты не боишься идти туда, куда другие не пойдут. Это хорошо, и плохо. — Почему плохо? — Потому что обрыв — это всё равно обрыв, — ответила она просто. Она положила вторую карту, потом третью. Она молчала так долго, что Чонвон начал ёрзать, а потом подняла глаза. — Ты знаешь кого-то с самого детства, — сказала она медленно, будто читала что-то невидимое. — Кого-то, с кем вы росли рядом. Не из твоей семьи. Чонвон не ответил, только почувствовал, как что-то сжалось в груди. — Ты полюбишь его, — продолжала Минджон. — Или уже любишь. Это будет настоящая любовь. Я вижу вот эту карту — видишь, двое? Они идут рядом. Это искренность, такое редко бывает. Чонвон смотрел на карту: двое маленьких фигур, нарисованных тонкой кистью, шли по дороге — один чуть впереди, другой рядом, и между ними не было расстояния. — Но, — сказала Минджон, и голос её стал тише, — судьба у вас будет несчастливая. — Почему? — Не знаю почему, — она смотрела на карты ровно, без сочувствия, как врач смотрит на больного. — Карты не объясняют, они только показывают. Вот эта — видишь башню? Молния. Это значит, что что-то разрушится. Чонвон смотрел на башню, на молнию, нарисованную жёлтой и белой тушью, на маленькие фигуры, падающие вниз. — Ты врёшь, — сказал он. — Нет, — ответила Минджон. — Я ошибаюсь иногда, но никогда не вру. Она завернула карты обратно в ткань, потом встала с камня и отряхнула ханбок. — Тебе семь лет, — сказала она, — и ты уже любишь кого-то так. Это значит, что ты не обычный человек. — А ты? — спросил Чонвон. — Тебе тоже гадать? — Мне не надо, — сказала Минджон. — Я уже знаю свою судьбу. Она ушла в сторону фонарей, не оглядываясь. Чонвон остался у пруда. Он стоял долго, до тех пор, пока один из слуг не пришёл за ним и не сказал, что господин Ян Донхо зовёт сына в зал.ІІ
Весна 1618 года, уезд Чхунджу Холодный ветер с гор Кымгансан ещё не уступил место теплу, но на дворе уже наступал третий лунный месяц. В усадьбе семьи Ян только-только отцвели ранние вишни. Их белые лепестки падали в пруд, где карпы лениво ворочали красными боками. Чонвон стоял у воды и смотрел на своё отражение. Ему только что исполнилось семнадцать, высокая шапка из конского волоса сидела на его голове с той безупречной строгостью, которая требовалась от сына провинциального чиновника третьего ранга. Однако под этой шапкой скрывалось лицо, которое служанки называли «слишком нежным для янбана»: тонкие брови, длинные ресницы, чувствительный изгиб губ. Он не походил на отца, сурового господина Ян Донхо, который прошёл Имдинскую войну и потерял половину родни в битве при Хэнчжу. — Господин, Ваша матушка велела передать, чтобы Вы немедля шли в комнату для занятий. Учитель Ким уже ждёт, — голос был тихим, почти шёпотом, но Чонвон узнал его прежде, чем обернулся. Рики стоял в трёх шагах, опустив глаза. На нём был короткий чогори из грубого некрашеного хлопка и широкие штаны, подвязанные у щиколоток; волосы, не скреплённые заколкой, падали на лоб. Ему было шестнадцать, Рики был крепче и выше Чонвона на полголовы, но держался так, словно хотел стать меньше своей тени. — Матушка, — повторил Чонвон с лёгкой горечью. — А отец что сказал? — Господин Ян Донхо отбыли в Кванджу на встречу с налоговым инспектором. Вернутся третьего дня, — Рики наконец поднял взгляд и его глаза на секунду встретились с глазами Чонвона. В них был тот же вопрос, что и всегда: «Ты помнишь?» Чонвон помнил. Он шагнул к Рики и намеренно громко, чтобы слышали прислуживающие во дворе женщины, сказал: — Проводи меня. Я возьму кисти и бумагу. Учитель Ким, должно быть, уже заждался. Они пошли по выложенной камнем дорожке. Между ними было ровно полтора локтя — расстояние, предписанное этикетом между янбаном и ноби. Но когда они завернули за угол, где старый дуб закрывал их от взглядов, Чонвон схватил Рики за рукав. — Сегодня ночью у пруда. — Господин… — Рики оглянулся. — Ваша матушка велела мне чистить конюшню до полуночи. Управляющий Ли сказал, что если я не вычищу навоз из всех стойл, то меня высекут. — Я скажу, что тебя послали за лекарственными травами в горы, — Чонвон говорил быстро, почти шёпотом. — Завтра утром учитель Ким уезжает в Хансон на экзамены, уроков не будет. Я скажу матушке, что хочу медитировать у пруда на рассвете и что мне нужен слуга, чтобы носить циновку и чайник. Рики покачал головой: — Ваша матушка умная женщина, она сразу поймёт. — Тогда пусть понимает, — в голосе Чонвона прозвучало что-то от отцовской жёсткости. — Я устал притворяться, что ты мне безразличен. Они снова замолчали. Ветер донёс запах свежего навоза — работники удобряли рисовое поле за стеной усадьбы. Рики неловко высвободил рукав. — Господин, Вы учитесь на высшего чиновника. Если прознают, что Вы… что Вы говорите такие слова слуге… — он не договорил, но это и не нужно было. Чонвон отвернулся, и его шапка чуть сползла набок от резкого движения. — Иди, Рики. Я сам дойду. И когда слуга, поклонившись, пошёл прочь — спиной, всегда прямой, как бамбук, но с опущенной головой, — Чонвон прошептал в его спину: — Я не забуду, что ты научил меня быть человеком. Рики не обернулся, но на секунду его шаг замедлился, и этого было достаточно.ІІІ
Осень 1598 года, уезд Чхунджу За двадцать лет до того, в ноябре 1598 года, усадьба семьи Ян была меньше и беднее. Имдинская война с Японией только что закончилась — после смерти Тоётоми Хидэёси японские войска начали отступление, но земли Чосона лежали в руинах. Отец Чонвона, тогда тридцатидвухлетний Ян Донхо, вернулся из последней кампании с пустым рукавом левой руки — стрела самурая перебила сухожилие, и руку пришлось ампутировать. Зато он привёз живой трофей. Пленный японец (или китаец..? По виду северный варвар), а на самом деле воин по имени Нишимура Кен, который в 1592 году, после падения Хансона, вступил в один из отрядов добровольцев, сражавшихся на стороне Чосона. Его взяли в плен при осаде крепости Чинджу, потом он бежал, снова воевал, и в 1597 году, в битве при Чильчхонрянге, попал в руки уже чосонских солдат. Но не как герой, а как дезертир — его отряд был разбит, и его посчитали перебежчиком. Ян Донхо, которому нужны были рабочие руки для восстановления разорённого хозяйства, выкупил пленника у военного коменданта за мешок риса и старый меч. Нишимура Кен стал ноби, ему запретили говорить на японском, заставили носить корейскую одежду, и дали новое имя «Чхон», которым награждали низших. Весной 1602 года у Нишимура Кена родился сын. Женщина, родившая его, была местной крестьянкой, которую отдали Кену как «временную жену» для увеличения числа рабочих рук в усадьбе. Она умерла в родах. Ребёнка назвали Рики. Маленький, крикливый, смуглый мальчик с удивительно острыми для корейца чертами лица — в нём была японская кровь. Годом ранее, летом 1601 года, родился Чонвон. И их детство началось под одним небом, но на разных этажах существования. Лето 1607 года, уезд Чхунджу Чонвону было шесть, когда он впервые увидел, как Рики плачет. Это случилось на заднем дворе, возле кухни. Рики — тогда пятилетний, но такой же приземистый и крепкий — сидел на корточках и вытирал грязным рукавом лицо. На земле валялся разбитый глиняный горшок, рядом лежала разломанная бамбуковая палка: управляющий Ли Хаккю, человек с лицом высушенной хурмы, только что отлупил мальчика за то, что тот уронил кимчи. — Ты чего плачешь? — спросил Чонвон, подходя ближе. Он, маленький господин, которого кормили отдельно и которому запрещали играть с детьми слуг, был в чистом зелёном чогори и шёлковых штанах. Рики поднял голову, и его слёзы смешались с пылью на щеках. — Болит, — сказал он просто. Чонвон сел на корточки рядом совсем как простолюдин. Это было нарушение всех правил, но кому какое дело до заднего двора? Он осторожно дотронулся до красной полосы на руке Рики. — Это Господин Ли тебя? — Рики неуверенно кивнул. — Он злой, — сказал Чонвон уверенно, — мой отец его не любит, но держит, потому что он хороший учётчик. Это были слишком сложные слова для пятилетнего Рики. Он просто смотрел на маленького Господина и не понимал, почему тот не уходит. Взрослые янбаны никогда не садились на корточки рядом с ноби. — Хочешь, я тебя научу писать? — спросил Чонвон. — У меня есть бумага и кисть. Настоящие. Рики моргнул: — Зачем мне писать? — Чтобы, когда Господин Ли тебя бьёт, ты мог написать жалобу моему отцу. — Я не умею читать. — А я тебя научу. Чонвон встал, отряхнул штаны и протянул руку. Рики смотрел на эту маленькую белую ладонь — ни одной мозоли, тонкие пальцы, которые никогда не держали ничего тяжелее кисти для каллиграфии, — и вдруг ему стало стыдно своей грязной руки с обломанными ногтями. — Я испачкаю Ваши одежды, Господин. — Мне швеи новые справят. Идём. Они пошли в учебную комнату, куда Рики категорически запрещено было входить. Чонвон открыл дверь и огляделся, будто боясь встретиться взглядом с учителем, который тогда болел. На столе лежали стопки бумаги, стояли тушечница и кисти. — Садись, — велел Чонвон, усаживаясь на циновку сам и похлопывая рядом. — Смотри. Он окунул кисть в тушь и вывел на бумаге один иероглиф. Рики не понял ни черты. Чонвон написал снова, медленнее. — Это «человек», по-китайски — рэн. Видишь: две ноги, спина. Как человек идёт. Рики молчал. Он смотрел не на иероглиф, а на пальцы Чонвона — как они уверенно держат кисть, как нажимают на волосок. У него самого пальцы были грубыми, как кора сосны. Он никогда не сможет так. — Попробуй ты, — Чонвон протянул кисть. — Господин, я сломаю. — Кисть прочная. Давай. Рики взял кисть неправильно, всей пятерней, как черенок лопаты. Чонвон рассмеялся, но не зло, а звонко, по-детски. — Нет-нет, вот так, — он накрыл ладонь Рики своей и поставил пальцы правильно. — Два пальца держат, два сверху. Чувствуешь? Рики чувствовал только тепло руки маленького господина, и запах Чонвона: сандаловое дерево и что-то сладкое, может быть, мёд, который он ел на завтрак. Сам Рики пах конюшней и потом. Они вывели иероглиф вместе — неровный, с дрожащими линиями, но всё же узнаваемый. — Твой первый иероглиф, — сказал Чонвон серьёзно. — Теперь ты умеешь писать «человек». А значит, ты человек. Рики не понял глубины этих слов, но запомнил их на всю жизнь. Осень 1609 года, уезд Чхунджу Чонвону было восемь, когда отец взял его с собой в уездный суд. Ян Донхо к тому времени получил повышение — стал помощником судьи, и ему полагалась поездка в Чхонджу для сверки реестров крепостных. Чонвону велели сидеть тихо в углу и не мешать. Он сидел и скучал, пока его взгляд не упал на свиток, лежавший на столе писаря. Там были списки из длинных столбцов имён. Чонвон умел уже читать многие иероглифы, и он начал водить пальцем по строкам: Ким, Пак, Чон, Ли; и вдруг остановился. Напротив одной фамилии стояла пометка: «Нишимура (Чхон) Кен, японский перебежчик, обращён в ноби. Жена — местная крестьянка (умерла). Сын — Рики, 7 лет (1602 г.р.)». Чонвон вытаращил глаза. Он знал, что Рики сын пленного, но не знал, что у Рики была своя фамилия. Чонвон вдруг остро, до боли в груди, понял: у Рики была бы другая жизнь, если бы его отец не стал ноби; была бы родина, было бы имя. Чонвон тогда не сказал ничего отцу, и по приезде просто ушёл в свою комнату, думая об этом. Про войну он знал из книг: страшные картины, враги с мечами, горящие деревни. А потом вышло, что враг — это отец Рики, который живёт у них во дворе, носит воду и чинит ограду, и что Рики поэтому наполовину тот самый враг. Чонвон попытался почувствовать к этому что-то правильное, как учили книги, но не смог. Рики щурился, когда думал; Рики никогда не хныкал; Рики однажды, когда Чонвон упал в грязь и расплакался, сел рядом с ним прямо в эту же грязь и сидел молча, пока Чонвон не перестал плакать. Ничего из этого не менялось от того, как звали его отца. Через несколько дней Чонвон нашёл Рики на кухне, тот чистил рыбу. Чешуя летела во все стороны, пахло рекой и кровью. — Рики! — вскрикнул Чонвон, чем вызвал испуганный возглас кухарки. — У тебя есть фамилия! Рики замер с ножом в руке: — Что? — Твой отец был солдатом! У него была фамилия, — Чонвон выхватил у Рики рыбу, положил на доску, схватил уголёк из очага и на деревянной столешнице начертил иероглифы. — Смотри, это «деревня запада», твоя настоящая фамилия. Ты не просто Рики, ты — Нишимура Рики, сын воина. Кухарка выгнала их обоих из кухни, но Чонвон уже тащил Рики в комнату для занятий. Там он заставил его сесть, положил перед ним чистую бумагу (последнюю, зато отличную, с рисовыми волокнами) и сказал: — Я научу тебя писать твою фамилию. Они занимались три часа. Рики всё ещё не умел держать кисть, плохо различал черты, путал горизонтальные и вертикальные линии, но Чонвон был терпелив, он снова и снова накрывал руку Рики своей, водил его пальцами по бумаге, шептал: — Сначала верхняя горизонталь, потом две вертикали. Потом… нет, не так, смотри. К вечеру Рики смог написать 西村, пусть криво, пусть последняя черта уходила в сторону, как хвост испуганной змеи, но это был иероглиф. — Теперь ты знаешь своё имя, — сказал Чонвон, и глаза его блестели. — Никто не может у тебя его отнять. Даже если ты ноби. Рики смотрел на бумагу. Его пальцы были в туши, лицо в кляксах, и он вдруг заплакал от чего-то огромного, что не умещалось в груди. Чонвон испугался: — Тебе больно? Я слишком сильно давил на кисть? — Нет, — всхлипнул Рики. — Просто… никто никогда не учил меня, что я имею имя. Чонвон обнял его, прижавшись щекой к щеке. Рики пах дымом и рыбой, Чонвон пах сандалом. Они сидели так долго, пока за дверью не раздался голос матушки Чонвона: — Ян Чонвон! Что это за сборище в учебной комнате? Вы там не один? Чонвон быстро отстранился, вытер Рики лицо своим рукавом, спрятал бумагу с иероглифом в рукав Рики. — Иди, — шепнул он. — И сохрани это. Рики выскользнул в окно, как вор, а Чонвон остался сидеть посреди разбросанных листов бумаги, перепачканных тушью, и улыбался.IV
Весна 1618 года, уезд Чхунджу Луна взошла поздно. Чонвон стоял у пруда и смотрел, как постепенно светлеет небо над горой Кымгансан, как темнота утончается, делается прозрачнее, пока наконец из-за зубчатого края леса не показался краешек белого диска. Луна нынче была полная, от неё на воде ложилась дорожка, почти как от свечи, только шире и без мерцания. Он пришёл сюда после третьей стражи. Усадьба давно спала: погасли огни в комнатах матушки, замолкли голоса служанок, перестал скрипеть ворот колодца. Только где-то в конюшне изредка всхрапывала лошадь, и сверчки пели своё монотонное и бесконечное. Чонвон снял кат и держал его в руке. Волосы, высвободившись из узла, упали на плечи, и это само по себе уже было нарушением приличий, таким же тихим и необратимым, как всё, что он делал этой ночью. Он поставил башмак на плоский камень у воды, постоял, а потом сел прямо на траву, не думая об одеждах. Пруд молчал. Чонвон смотрел на луну, и луна смотрела на него из воды, дробясь от малейшего ветра, собираясь снова, дробясь. Он подумал, что у воды есть эта удивительная способность: вмещать в себя небо целиком и при этом оставаться водой. Он вспомнил, как ему было десять лет. Тогда тоже была весна, и луна тоже висела над прудом, только Чонвон смотрел на неё не один, а держа в руках потрёпанный свиток с загнутыми углами. Он стащил его из библиотеки отца и читал вслух, торопливо, вполголоса, чтобы не услышала матушка. — «Но как могу я жить, если покину любимые мною всю жизнь скалы и чистые ручьи?» — он сделал паузу и скосил глаза на Рики, который сидел рядом и слушал с тем выражением, с каким слушают что-то важное: не двигаясь, слегка наклонив голову. — Почему он так говорит? — спросил Рики. — Разве можно так говорить о жизни? — Нельзя, — сказал Чонвон. — Это поэт Ли Хван. Он жил сто лет назад, и тосковал по родине. — Он был в плену? — Нет. Он учился в Хансоне, служил при королях, а когда вернулся на родину, там его никто не понял. Рики помолчал. — Мне кажется, — сказал он наконец, — что если тебя никто не понимает, то неважно, в плену ты или на воле. Чонвон тогда уставился на него, девятилетнего мальчика с золой на щеках и дырой на рукаве, и не знал, что ответить. Слова Рики были такими простыми и такими тяжёлыми, что он просто свернул свиток и сказал: — Я понимаю тебя. Рики внимательно посмотрел на него, и тепло улыбнулся. Они смотрели друг на друга бы ещё, но из-за стены донёсся голос управляющего Ли — хрипловатый, недовольный, — и Рики вскочил мгновенно, как кот, почуявший опасность. Они бросились в разные стороны: Чонвон — к боковой двери, ведущей в жилые покои, а Рики за угол конюшни. И свиток остался на камне у воды. На следующее утро его нашла служанка. Матушка Чонвона призвала его к себе и долго, с тем холодным спокойствием, которое было страшнее любого крика, объясняла, что книги из библиотеки Господина не должны валяться на земле у пруда, и что сын чиновника не должен проводить ночи вне своей комнаты, и что если это повторится, она будет вынуждена сказать отцу. — Вы были не одни, — сказала она в конце. — Я знаю. Чонвон молчал. — Чонвон, — голос матушки стал тише, и в нём появилось что-то почти нежное, и от этого стало ещё страшнее, — я понимаю, что ты привязан к этому мальчику, ты вырос рядом с ним. Но ты должен понимать разницу: он ноби, а ты — сын Ян Донхо. Между вами не может быть дружбы. — Почему? — Потому что дружба — это равенство. А вы не равны. Чонвон поднял глаза: — Но я ему нравлюсь. И он мне. Матушка посмотрела на него долго, а потом встала, подошла к окну и сказала, обращаясь скорее к саду, чем к сыну: — Ты ему нравишься, потому что ты его Господин. Не перепутай одно с другим. Он не перепутал, но и не согласился. На следующий день снова пришёл, но уже с другой формулировкой, мол, ему нужен слуга нести книги. Мать ответила, что для этого есть старый Мунсок. На третий день Чонвон попытался объяснить, что Рики умеет читать уже несколько иероглифов и что это полезный навык для слуги. Мать сказала, что не нужно учить слуг тому, что они не должны знать. В итоге они с Рики ходили к пруду тайно. Это началось, когда Чонвону было десять. Он сам не знал, чья это была идея, его или Рики; скорее всего, ничья, она просто возникла сама, как возникают вещи, у которых нет другого выхода. У них во дворе была кладовка, пахнущая старыми тканями и лакированным деревом. Там хранились вещи, которые не носили, но и не выбрасывали: порванные платья слуг, старые корзины, сломанные деревянные башмаки. Чонвон нашёл там простой короткий чогори и широкие штаны из некрашеного хлопка, ношеные, с заплатками на коленях. Он взял одежды, ничего никому не сказав, и вечером пришёл к Рики — тот сидел у заднего крыльца и чинил плетёную корзину. — Ты умеешь делать так, чтобы меня не узнали? — спросил Чонвон. Рики поднял голову и посмотрел на свёрнутый ханбок под мышкой у Чонвона. — Зола, — сказал он. — Немного золы на щёки. И голову нагнуть, чтобы не было видно, что Вы янбан. — Хорошо. Они зашли за конюшню. Чонвон криво переоделся — было непривычно, простой хлопок не слушался так, как шёлк; узел на поясе никак не завязывался правильно, и в итоге Рики молча взял его руки и завязал сам. Его пальцы были быстрыми и точными. — Теперь зола, — сказал Чонвон. Рики взял щепотку золы из жаровни, внимательно посмотрел на Чонвона, осторожно провёл большим пальцем по его правой щеке, потом по левой. Чонвон стоял смирно. Рики был на полголовы ниже его тогда — или нет, они были одного роста, Чонвон просто помнит его меньше — и, нанося золу, чуть морщился, сосредоточенный. — Не улыбайтесь так широко, — сказал Рики. — Янбаны улыбаются широко. Простые люди — нет. — Откуда ты знаешь? — Я наблюдал. Они ушли к пруду через боковые ворота как двое слуг, отправленных за водой. Никто не остановил их, никто не посмотрел дважды. У пруда Чонвон вытащил из-за пазухи маленькую книгу, завёрнутую в ткань, и начал читать вслух, чуть нараспев, как учил учитель Ким. Рики сидел рядом на камне, обхватив колени руками, и слушал с тем выражением, которое Чонвон уже знал: не просто слушал, а вбирал, как земля вбирает воду. — «Глядя на луну, думаю о тебе вдалеке, — читал Чонвон, — и не могу понять: мы разделены расстоянием или временем?» — Что это значит? — спросил Рики. — Это значит, что когда любишь кого-то, то не знаешь, разлучает вас место или судьба. Рики помолчал, а потом сказал: — Место можно преодолеть, а судьбу нет. Чонвон посмотрел на него. Рики смотрел на воду — спокойно, как смотрят на что-то давно решённое. — Ты думаешь о судьбе? — спросил Чонвон. — Нет, — ответил Рики. — Я думаю о рыбе. Смотрите: вон там, под ивой, плавает большой карп. Завтра можно попробовать поймать. Чонвон рассмеялся. Рики не рассмеялся, но в уголках его глаз появилось то выражение, которое у другого человека было бы улыбкой. Это стало обычаем. Не каждую неделю, потому что возможности случались редко: когда мать уезжала с визитом к родне, когда отец задерживался в городе, когда управляющий Ли Хаккю был занят проверкой складских записей и не следил за двором. Чонвон всегда переодевался, Рики всегда мазал ему щёки золой — это был маленький ритуал, у которого не было названия. Ему было пятнадцать, когда случилось то, что потом долго не давало спать. Ранней осенью, когда листья ещё только начинали желтеть, Чонвон зашёл в кладовку, зацепился взглядом за открытую дверь и остановился. Внутри, у полок со старыми тканями, стоял Рики и держал что-то в руках, рассматривая. Чонвон вошёл. Рики держал его шёлковый ханбок — парадный, тёмно-синий, с вышивкой по воротнику, — который Чонвон надевал только на праздники. Он держал его осторожно, двумя руками, как держат что-то хрупкое, и смотрел на ткань с тем выражением, которое бывает у людей, когда они смотрят на что-то, не предназначенное для них. — Рики, — сказал Чонвон. Рики резко обернулся, положил ханбок обратно на полку и опустил голову. — Прощения прошу, Господин. Я убирался и… — он остановился, не договорив. — Надень его. Рики долго молчал, скользя взглядом по пыльному полу, а после хрипло выдавил: — Я не могу носить одежды Господина. — Сейчас можешь, никто не видит. Надень. Рики надел, путаясь в поясе, потому что никогда не завязывал таких. Чонвон помог, он завязывал медленно, тщательно, расправлял складки. Рики стоял неподвижно и смотрел в сторону, не на зеркало. — Посмотри, — сказал Чонвон. Рики посмотрел, и из бронзового зеркала на него смотрел мальчик в голубом ханбоке — с тёмными глазами, с резкими, почти японскими чертами лица, с плечами, которые уже тогда были шире, чем у Чонвона. Что-то было не так, что-то было странно правильно. — Теперь кат, — сказал Чонвон и потянулся за шляпой. — Господин! — Тихо. Он надел на Рики кат с церемонным видом, как будто совершал обряд. Поправил наклон, потом отступил на шаг и посмотрел. Рики в кате был абсурден и прекрасен. Шляпа была велика — сидела криво, у самой брови, — но из-под неё смотрели такие серьёзные, такие тёмные глаза, что Чонвон вдруг почувствовал что-то, чему не было имени. Он шагнул к Рики, тот только чуть напрягся, как напрягается животное, когда не знает, ласкать его будут или бить. Чонвон поцеловал его в щеку просто так, как целуют в детстве — не думая. Рики покраснел мгновенно, краска залила смуглое лицо волной, ушла под ворот. Он пробормотал что-то про статус, про то, что нельзя, что Господин не должен, что это неправильно. Чонвон взял его лицо в ладони, снял кат и поцеловал в губы уже не так, как целуют в детстве, а дольше, тяжелее, не думая о том, что делает, думая только о тёмных глазах в бронзовом зеркале. Рики молчал после. Стоял с закрытыми глазами ещё секунду, потом открыл. — Господин, — сказал он очень тихо, — если узнают… — Не узнают, — сказал Чонвон. — Вы так говорите всегда. — И всегда не узнают. Это была правда и ложь одновременно: матушка не узнавала, потому что не хотела знать; отец не узнавал, потому что смотрел в другую сторону; управляющий Ли догадывался, наверное, но молчал — он был осторожен и не торопился ссориться с молодым господином, к которому рано или поздно переходить в имение. Знала только вода в пруду и луна, которая смотрела на всё это с тем же холодным терпением, что и сейчас. Чонвон поднял голову. Кто-то тихо шёл по дорожке, стараясь не шуметь, но трава выдавала шаги: мягкий шорох, потом пауза, потом снова. Чонвон узнал ещё прежде, чем увидел. Рики появился из темноты в своём обычном чогори из грубого хлопка, с расстёгнутым воротом. Волосы упали на лоб. Он шёл, слегка горбясь против ветра, держа в руке маленький фонарик из промасленной бумаги, который почти сразу загасил, поняв, что луны достаточно. Он увидел Чонвона и остановился. Смотрел секунду, и в этой секунде было столько всего, что Чонвон встал, не думая. Он шагнул к Рики, потом ещё шаг, а потом обнял его, как обнимают того, кого ждали слишком долго и от кого устали прятаться. Рики замер. — Господин… — прошептал он. — Тихо, — сказал Чонвон. Он поцеловал его, не давая договорить. Рики не отстранился, его тяжёлые руки с мозолями на ладонях поднялись и осторожно легли на плечи Чонвона. Когда они разомкнулись, Рики тихо выдохнул: — Меня могли увидеть. — Кто? Луна? — Чонвон не отпускал его. Стоял, держа Рики за предплечья, и смотрел на его смуглое в лунном свете, с резкими тенями у скул лицо. — Называй меня по имени. — Господин… — По имени. Ты же помнишь его. Рики долго молчал, а потом совсем тихо, как будто произносилось что-то запретное, сказал: — Чонвон. — Вот, — сказал он, и что-то в груди отпустило, как происходило всегда, когда Рики наконец произносил его имя. — Вот и всё. Луна стояла в зените. Пруд дышал холодом, тянул к себе весенним запахом воды и тины. Чонвон отступил на шаг и, не говоря ни слова, начал расстёгивать пояс. Рики смотрел на него. — Вы в своём уме, Господин? — произнёс он. В голосе была только осторожность человека, который не может понять, насколько это серьёзно. — Я иду в воду, — ответил Чонвон просто. — Я приходил сюда купаться с тех пор, как мне было десять лет. Только тогда я купался один. А сейчас ты идёшь со мной. — Чонвон… — Это не приказ, — он снял ханбок и сложил его на плоском камне. — Это просьба. Рики долго смотрел на него, а потом медленно и без лишних слов начал снимать одежду. Раздевшись, они стояли рядом у края воды — двое, освещённых луной. Чонвон смотрел на Рики. При лунном свете тело Рики было как старое серебро — смуглое, тёплое по цвету, с тяжёлыми плечами и широкой спиной, которая сужалась к пояснице. Шестнадцать лет, и уже такой: не мальчик, но ещё не мужчина до конца, где-то посередине, в той точке, где тело знает своё назначение, но ещё не привыкло к нему. На плечах было три родинки. Чонвон знал их давно. Они складывались почти в прямую линию, как три звезды, как три точки, обозначающие что-то важное в карте неба. Он видел их раньше — мельком, когда Рики работал без рубахи в жару, — и всякий раз отводил взгляд. Сейчас не отвёл. Но больше, чем на родинки, он смотрел на шрамы. Их было несколько. На спине — два старых, белесых, совсем давних. Чонвон знал, кто это сделал — управляющий Ли Хаккю, человек с лицом высушенной хурмы, который до сих пор жил в этом доме, потому что хорошо считал деньги. Поперёк лопатки ещё один, тоньше, совсем ровный: это уже недавно, прошлой зимой, когда Рики пытался остановить телегу и упал. И на боку — бледная полоса, длинная, как след от бамбукового прута. Этот Чонвон помнил особенно — он тогда стоял за углом и слышал удары, но не вышел, потому что отец был рядом и потому что ничего нельзя было сделать, и от этого бессилия потом долго не мог смотреть на Рики прямо. Сейчас он смотрел. — Иди сюда, — сказал он тихо. Рики шагнул к нему. Чонвон поднял руку и провёл пальцами по шраму на боку. Рики не вздрогнул, только дыхание у него изменилось — стало чуть короче. — Это прошло давно, — сказал Рики. — Не болит. — Я знаю, — сказал Чонвон. — Я просто помню. Он наклонился и поцеловал шрам. Губами прямо в старую рубцовую ткань, которая была чуть холоднее остальной кожи. Рики остановил дыхание. Чонвон распрямился и поцеловал его в плечо, где было три родинки, одну за другой, как отмечают что-то на карте. Потом в шею, потом в ключицу. — Чонвон, — сказал Рики, и это имя в его устах прозвучало иначе, чем всегда: не как обращение, не как признание, а как что-то, для чего в корейском языке нет слова. — Пойдём в воду, — повторил Чонвон. Вода была холодная, она обняла их мгновенно: сначала ноги, потом бёдра, потом пояс, и Чонвон невольно выдохнул сквозь зубы. Рики скривился, но не остановился. Они зашли по грудь, поднимая осторожные круги на лунной поверхности. Дно было илистым и мягким под ногами, водоросли касались щиколоток. Где-то в глубине шевельнулась рыба. Чонвон обернулся к Рики. Тот стоял рядом — плечи над водой, лицо в лунном свете, мокрые волосы прилипли ко лбу. Вода делала его ещё темнее и ещё реальнее, если это было возможно. Чонвон подплыл к нему и взялся руками за его надёжные плечи с круглыми мышцами. Рики опустил руки под воду, нашёл его талию, обхватил обеими ладонями, и это прикосновение даже сквозь холод воды было тёплым. — Вы давно такой? — спросил Рики тихо. — Или только со мной? — Только с тобой, — сказал Чонвон без паузы. — Всегда только с тобой. Рики медленно выдохнул и в воздух поднялось лёгкое облачко пара — ночь была прохладная. — Это плохо, — сказал он. — Я знаю. — И всё равно? — И всё равно. Рики смотрел на него ещё долго тем взглядом, которым смотрят, когда проверяют: правда ли это, настоящее ли, не обманешься ли, если поверишь. Потом наклонился и медленно поцеловал Чонвона в шею, где кожа была тоньше всего. Чонвон закрыл глаза. Вода держала их обоих одинаково, без разбора, не спрашивая ни о происхождении, ни о статусе. Луна смотрела в пруд и видела двоих. Чонвон взял лицо Рики в ладони, как тогда в кладовке, только теперь вода была по грудь, и луна стояла прямо над ними, и между ними не было ничего — ни одежды, ни этикета, ни реестров крепостных, ни должностей отцов. Был только этот пруд, это небо, эти двое. Он поцеловал его долго и глубоко, и Рики ответил впервые, не просто позволив, а отдав. Его руки поднялись по спине Чонвона, пальцы прошлись по позвоночнику. Вода колыхнулась. Где-то над ними в иве перекликнулись ночные птицы. Они не считали времени. Луна прошла часть своего пути, пока они стояли в воде — то тихо, почти неподвижно, то двигаясь, дыша, прикасаясь. Чонвон изучал Рики так, как изучают что-то, что хочется знать наизусть: водил пальцами по его плечам, по ключицам, по шее. Находил родинки: две на плече, одну под левой лопаткой, маленькую, как точка туши. Рики под его руками дышал глубоко и ровно, как человек, который наконец позволил себе стоять прямо. Чонвон поцеловал родинку на правом плече. — Я не знал, что они у тебя есть, — сказал он. — Вы никогда не смотрели так близко, — ответил Рики. — Теперь смотрю. Рики не ответил, только опустил голову ниже, прижавшись лбом к его виску. Холод вернулся постепенно, сначала едва заметный, потом настойчивый. Рики первым почувствовал, как его плечи слегка напряглись. — Нам надо выйти, — сказал он. Чонвон не ответил сразу. Он смотрел на воду вокруг них и думал, что не хочет, чтобы это кончалось, но Рики всегда был прав в таких вещах. — Да, — сказал он наконец. Они вышли на берег и воздух ударил холодом резче, чем вода: вода хотя бы окутывала, а воздух только забирал тепло. Они оделись в молчании. Когда Чонвон затянул последний узел на поясе, он поднял голову и посмотрел на тёмную дорожку, ведущую к усадьбе. Потом — на Рики. — Идём со мной. — Куда? — В мои покои. Чонвон протянул руку ладонью вверх — так не делают господа, так делают равные. Рики смотрел на эту ладонь долго, а потом вложил в неё свою. Они пошли по тёмной дорожке к усадьбе. Луна смотрела на них сверху, она не знала разницы между господином и ноби, она просто светила. В комнате пахло сандалом и старой бумагой. Было темно, только лунный свет пробивался сквозь узкое окно, затянутое промасленной бумагой, — бледный, рассеянный, похожий на молоко, разбавленное водой. Он ложился на пол полосами, на циновки, на стоящий в углу сундук с одеждой, на столик для письма. Чонвон не зажёг лампы, он повернулся к Рики, и в этом призрачном свете лицо слуги казалось вырезанным из старой кости — прекрасным и чужим, чужим и до боли родным. Они стояли друг перед другом: господин и слуга, янбан и ноби, мальчик, который никогда не работал, и мальчик, который никогда не отдыхал. Но в этот миг не было ничего, кроме воздуха, который они делили на двоих. Чонвон поднял руку и коснулся лица Рики. Провёл кончиками пальцев по острой, как лезвие старого меча скуле; по щеке, шершавой от ветра и холода; по сухим, потрескавшимся, но таким желанным губам, что у Чонвона перехватило дыхание. — Рики, — прошептал он. — Господин, — ответил Рики, и в его голосе была мольба. Непонятно о чём: может быть, о том, чтобы остановиться, а может быть, о том, чтобы продолжать. Чонвон не остановился. — Ты дрожишь, — сказал он. — От холода, — ответил Рики, но голос его дрогнул, и они оба знали, что это неправда. — Вода была студёная. Чонвон наклонился и поцеловал его. Губы Рики пахли пресной водой, тиной, и чем-то зелёным и живым. Чонвон лизнул их языком, прося разомкнуться, и Рики подчинился — открыл рот, впуская его, и это было похоже на то, как распускается бутон: медленно, с усилием, но необратимо. Рука Чонвона скользнула с лица Рики на твёрдую, напряжённую шею, где билась жилка. Потом ниже, на ворот чогори: грубая хлопковая ткань, заплатки на локтях — Чонвон ненавидел эту одежду, потому что она напоминала ему о пропасти между ними. Он хотел сорвать её, разорвать, сжечь, но вместо этого он сжал ворот в кулаке и потянул Рики к себе. Рики сделал шаг, потом ещё один. Они двигались, не размыкая поцелуя, медленно, почти танцуя, через комнату — мимо стола с бумагами, мимо жаровни с потухшими углями, мимо книжного шкафа, где стояли свитки с конфуцианскими канонами и тайком спрятанными стихами. Кровать стояла в дальнем углу — низкая, широкая, с шёлковым пологом цвета увядшей хризантемы, который днём казался золотистым, а сейчас, при луне, сделался серебряным. На подушках из гречишной шелухи лежало одеяло из плотного хлопка, вышитое соснами и журавлями — работа матушкиных рук, подарок к пятнадцатилетию. — Господин, — выдохнул Рики, когда ноги его упёрлись в край деревянного помоста. Голос был задушенный, срывающийся, как струна, которую перетянули слишком сильно. — Господин, что Вы замышляете… — То, что должно было случиться давно, — ответил Чонвон, не разжимая пальцев на вороте. Он не толкнул Рики, тот сам сделал шаг назад, потом ещё один, и сел на край постели, потому что ноги больше не держали его. Чонвон опустился рядом, и теперь их лица были на одном уровне. Руки Рики поднялись сами, повинуясь чему-то более древнему, чем этикет. Пальцы его, мозолистые, с обломанными ногтями, легли на плечи Чонвона, скользнули выше, к вороту его ханбока. Он касался его одежды, как касаются святыни, не смея осквернить. — Сними, — прошептал Чонвон. — Я хочу, чтобы ты меня видел. — Я не смею… — Ты смеешь всё, что я позволяю. А я позволяю всё. Рики опустил голову. Пальцы его дрожали, когда он начал долго и неумело распускать узел пояса, потому что шёлковые завязки были не тем, к чему привыкли его руки. Чонвон не помогал, он смотрел, как Рики борется с одеждой, и в этом зрелище было что-то невыразимо нежное, мучительное и сладкое одновременно. Когда ханбок наконец распахнулся, Рики стянул его с плеч Чонвона, и ткань упала на пол бесшумным облаком. Чонвон остался в нижней рубахе, сквозь неё угадывались очертания его тела: узкие плечи, впалая грудь, выступающие ключицы, как крылья молодой птицы. Рики потянулся к высокой шляпе из конского волоса — этому символу всего, что отделяло его от Чонвона. Он снял её бережно, как снимают корону с короля, и положил на сундук у стены. Волосы Чонвона, освободившись от узла, рассыпались по плечам чёрным шёлком. — Вы красивый, — выдохнул Рики. — Господин, Вы самый красивый человек из всех, кого я видел. Чонвон улыбнулся той улыбкой, которую Рики знал с детства: тёплой, беззащитной, предназначенной только ему одному. — А теперь ложись, — сказал он. Рики лёг на подушки. Он делал это медленно, словно каждое движение давалось ему через силу. Сначала опустился на локти, потом на спину, и волосы его — чёрные, жёсткие, не знавшие шпилек и гребней — разметались по вышитой наволочке контрастом: грубое и нежное, чужое и своё. Чонвон навис над ним и начал раздевать Рики так благоговейно, как раздевают драгоценность. Сначала стянул чогори через голову, и грубая ткань упала на пол рядом с шёлком, потом принялся за пояс штанов, завязанный простым узлом, который развязался под его пальцами почти сразу. Рики лежал неподвижно, только грудь его вздымалась часто-часто, и глаза были закрыты. Он боялся смотреть, он боялся, что если откроет глаза, то всё это исчезнет — луна, постель, Чонвон над ним, — и он снова окажется один в своей каморке на соломенной циновке. — Открой глаза, — попросил Чонвон. — Смотри на меня. Рики открыл. Чонвон наклонился и поцеловал его в плечо, где три родинки складывались в почти прямую линию. Поцелуй был долгим, впитывающим: губы Чонвона задержались на каждой родинке, обводя их, запоминая. — Я хочу знать тебя всего, — прошептал он. — Каждый шрам, каждую метку, каждую точку, где судьба коснулась тебя пальцем. Он спустился ниже, к ключице, где кожа была тоньше, и Чонвон чувствовал под губами биение быстрого и испуганного пульса. Он поцеловал это место, а потом провёл языком по солёной от пота и речной воды коже. Рики резко, с присвистом выдохнул, как человек, которого ударили в солнечное сплетение. — Господин… — Молчи. Чонвон двинулся дальше по груди, где под левым соском был старый шрам, тонкий и белый, как нить. Он помнил этот шрам, Рики получил его в десять лет, когда упал с телеги, гружёной дровами. Чонвон тогда плакал больше, чем Рики, и отец накричал на него за то, что «сын янбана не должен проявлять слабость перед слугой». Теперь Чонвон медленно и вдумчиво целовал этот шрам, будто пытаясь стереть его губами. — Не надо, — прошептал Рики. — Это некрасиво. — Всё, что на тебе — красиво, — ответил Чонвон, не поднимая головы. — Даже то, что сделали с тобой против твоей воли. Он спустился к животу с едва заметной дорожкой тёмных волос, уходящей ниже пояса. Здесь кожа была теплее, и Чонвон прижался к ней щекой, чувствуя, как под его лицом напрягаются мышцы Рики. — Ты дрожишь, — повторил он. — Я не могу иначе, — ответил Рики. — Никто никогда… меня так… никто… Чонвон поднял голову и посмотрел ему в глаза. В лунном свете лицо Рики было влажным от слёз, которые он не мог сдержать. Чонвон накрыл его рот нежным, почти целомудренным поцелуем, как будто они были не на постели в час полнолуния, а на свадебной церемонии, перед ликом предков. — Я буду осторожен, — пообещал он, отстраняясь. — Клянусь тебе всеми богами, которые есть под этим небом. Он потянулся к столику у изголовья, где стояла маленькая керамическая баночка — массажное масло из кунжутных семян, смешанное с сосновой смолой. Его матушка использовала такое для рук, но Чонвон припрятал флакон для другой цели. Он открыл её, и аромат разлился по комнате. Рики следил за его движениями широко открытыми глазами. Он не знал, что будет дальше, он знал только, что Чонвон обещал быть нежным, и этого ему было достаточно. Чонвон смазал маслом свои пальцы, потом осторожно коснулся Рики там, где тот был всего уязвимее. Рики вздрогнул от неожиданности, и его тело напряглось, как тетива лука. — Тихо, — сказал Чонвон. — Тихо, свет мой. Первый палец вошёл медленно, с трудом. Рики было больно, он выдохнул сквозь сжатые зубы, и этот выдох был похож на всхлип. — Прости, — прошептал Чонвон. — Прости меня, если больно. — Не останавливайтесь, — ответил Рики, и в голосе его было столько мужества, сколько Чонвон не слышал ни в одном воине. — Делайте, что дóлжно. Я вытерплю. Чонвон добавил масла и провёл пальцем внутри, чувствуя, как тугие стенки сжимаются вокруг него, не пускают, боятся. Он двигался так медленно, что каждый миг растягивался в вечность. Второй палец присоединился к первому только тогда, когда Рики перестал дрожать и его дыхание выровнялось. — Лучше? — спросил Чонвон. — Лучше, — выдохнул Рики. — Только… я не знаю… — Что ты не знаешь? — Я не знаю, что я должен чувствовать, — голос Рики был потерянным, как у ребёнка, которого оставили одного на перекрёстке. — Мне говорили, что это грех, что низкие люди не чувствуют того же, что Господа. А я чувствую, и не знаю, имею ли я право. Чонвон наклонился и поцеловал его в уголок губ, солёных от слёз. — Ты имеешь право на всё, что чувствуешь, — сказал он. — Ты человек, Рики. Самый настоящий человек из всех, кого я знаю. Он проник глубже и Рики выгнулся на подушках, от чего-то, чему он не умел дать имя. Его руки, до этого безвольно лежавшие вдоль тела, поднялись и вцепились в плечи Чонвона. Пальцы впились в кожу так сильно, что наутро там останутся синяки. — Будьте нежны со мной, — прошептал Рики. — Это всё, чего я прошу, Господин. Он по-детски всхлипнул, не стесняясь, потому что стыд остался где-то там, за дверью, вместе с его одеждой и его положением ноби. Чонвон замер и посмотрел в мокрое от слёз лицо Рики, с раскрасневшимися щеками, с глазами, которые видели больше страданий, чем положено видеть шестнадцатилетнему мальчику. И в этот миг Чонвон понял, что любовь — это не стихи, не поцелуи у пруда, не переодевания в чужие ханбоки; любовь — это когда ты готов стать нежным, даже если внутри у тебя всё горит огнём. Он чувствовал под своими пальцами напряжённое, как струна, тело Рики; чувствовал, как бьётся его сердце — так сильно, что толчки отдавались в собственной груди Чонвона; чувствовал запах: кунжутное масло, смешанное с потом, с речной водой, с чем-то глубоким и древним, что было самим Рики. Рики предано смотрел на Чонвона снизу вверх, как смотрит пёс на хозяина, который может и приласкать, и ударить. Но в этом взгляде было нечто большее, чем преданность; было беспредельное, безоговорочное доверие, которое даётся раз в жизни и никогда не повторяется. Чонвон приподнялся на руках, устраиваясь удобнее. Он смотрел в лицо Рики, искажённое ожиданием, с закушенной губой, с расширенными зрачками, в которых отражался лунный свет. И в этом лице, таком чужом и таком родном, не было ничего от ноби. Был только мальчик, который ждал. Он вошёл так медленно, как только мог — миллиметр за миллиметром, останавливаясь, давая Рики привыкнуть, снова двигаясь вперёд. Тело Рики сжалось вокруг него почти до боли, и Чонвон замер, боясь причинить вред. — Терпи, — прошептал он. — Сейчас пройдёт. Рики дрожал, и эта дрожь шла откуда-то из глубины от того, что тело его не знало этого, не умело принимать, сопротивлялось вторжению всем своим естеством. Но Рики не отстранился, он лежал неподвижно, только руки его, лежавшие на плечах Чонвона, сжались так сильно, что ногти впились в кожу, оставляя полумесяцы. Он закусил губу, чтобы дать своему телу точку опоры, чтобы перетерпеть эту боль, которая была похожа на огонь: жгучая, всепроникающая, невыносимая. Губа его побелела от напряжения, и Чонвон увидел, как выступила на ней крошечная капля крови. — Не надо, — прошептал Чонвон, наклоняясь. — Не терзай себя. Кричи, если больно. Никто не услышит. Рики покачал головой, и это движение было едва заметным, только глаза его дрогнули, а потом снова уставились в потолок, где плясали лунные тени. — Я не закричу, — сказал он сквозь зубы. — Я никогда не кричу. Чонвон знал, что Рики не кричал ни когда управляющий Ли бил его палкой, ни когда телега переехала ему ногу, ни когда он упал с крыши конюшни и сломал руку. Рики не кричал никогда, он молча терпел, стиснув зубы, с этим своим страшным спокойствием, которое в шестнадцать лет делало его старше любого старика. Чонвон двинулся глубже. Рики выгнулся под ним, и из его горла вырвался звук человека, которого ранили в самое сердце, но который не хочет показывать, как ему больно. — Прости, — прошептал Чонвон. — Прости меня, любимый. Слово вырвалось само. Он никогда не называл Рики так прежде ни в стихах, ни в шёпоте у пруда, ни в долгих разговорах, когда они лежали в траве и смотрели на звёзды. «Любимый» — слишком много, откровенно и опасно, но сейчас, в этой комнате, под этой луной, между этими стенами, которые видели его детство, слово вышло наружу и оно было правдой. Рики услышал и даже дышать перестал на мгновение. Потом его руки, до этого вцепившиеся в плечи Чонвона, разжались и скользнули к его лицу. Мозолистые пальцы коснулись щёк, губ, бровей — нежно, как касаются святыни. — Повторите, — попросил он дрожащим, как лист на ветру голосом. — Повторите это слово. Я хочу услышать его ещё раз. Хочу знать, что не ослышался. — Любимый, — сказал Чонвон, глядя ему в глаза. — Мой любимый. Мой единственный. Мой свет в этом тёмном мире. И он толкнулся внутрь сильнее, глубже, чем прежде. Рики вскрикнул — скорее выдохнул этот крик, чем прокричал, — но Чонвон услышал и замер, боясь пошевелиться. Под ним тело Рики трепетало, как птица в силках, глаза его были закрыты, губы разомкнуты, и на щеках блестели слёзы. Чонвон наклонился и поцеловал его мокрые щёки. Слёзы были странными на вкус — горько-солёными, как морская вода, как сама жизнь. Он слизывал их губами, чувствуя, как дрожит Рики под ним, как сжимается его тело вокруг вторгнувшейся плоти, как бьётся его сердце. — Смотри на меня, — попросил Чонвон. — Открой глаза и смотри на меня. Только на меня. Рики открыл глаза. В лунном свете они казались двумя бездонными чёрными колодцами, в которых утонуло небо. В них не было той боли, которую причиняет тело; была другая боль — старая, въевшаяся, та, что копилась годами: от унижений, от побоев, от слова «ноби», которое произносили с таким презрением, будто плевали в лицо. — Я здесь, — сказал Чонвон. — Я с тобой. Я не оставлю тебя никогда. Клянусь памятью предков. Клянусь этим небом. Клянусь этой луной, которая видит нас. Он медленно двинулся, как волна накатывает на берег. Рики под ним дышал часто и прерывисто, его грудь вздымалась, пальцы вцепились в простыни, побелев от напряжения. Но он не отводил взгляда, смотрел преданно и бесконечно, как смотрят на божество, в которое веришь всем сердцем, даже зная, что оно может тебя уничтожить. — Вам больно? — спросил Рики вдруг. — Вы так тихи. Я причиняю вам боль? Чонвон чуть не рассмеялся — Рики, который только что впервые в жизни познал сладость плотских утех, который истекал потом и слезами, спрашивал, не больно ли ему. — Нет, — ответил Чонвон. — Мне не больно. Мне хорошо. Лучше, чем когда-либо в жизни. — Правда? — в голосе Рики прозвучало такое облегчение, что Чонвону захотелось плакать. — Правда, — он поцеловал Рики в губы, вкладывая в этот поцелуй всё, что не мог сказать словами. — Ты самый прекрасный человек на земле, Нишимура Рики. Сын воина, моя душа, Господин над моим сердцем. Рики снова беззвучно заплакал, только слёзы текли по его вискам в волосы, теряясь в чёрной гущине. Он не вытирал их, руки его были заняты: одна сжимала плечо Чонвона, другая — край подушки. Луна уже сдвинулась к окну. Её свет падал на постель косыми полосами, пересекая тела, лица, руки. В этом свете Рики был прекрасен, как никогда прежде, его смуглая кожа блестела от пота, волосы прилипли ко лбу, губы припухли от поцелуев, а чёрные глубокие глаза смотрели на Чонвона с такой любовью, что у того перехватило дыхание. Рики кончил без крика, только выдохнув что-то неразборчивое в плечо Чонвона. Его тело содрогнулось, сжалось вокруг Чонвона, и это сжатие было таким сильным, таким сладким, что Чонвон последовал за ним почти сразу, уткнувшись лицом в шею Рики. Они лежали в темноте, тяжело дыша, покрытые потом и маслом, и лунный свет медленно полз по их телам, освещая то плечо, то бедро, то сплетённые пальцы. Рики обнимал его крепко, как утопающий хватается за спасительную ветку. И они лежали так долго, пока луна не ушла из комнаты, пока не запели первые петухи, пока не забрезжил рассвет за бумажными стенами. — Мне пора, — сказал Рики наконец, и голос его был хриплым, чужим. — Нет, — ответил Чонвон. — Останься. — Не могу. Если меня хватятся… — Ты всегда не можешь. Ты всегда должен уходить, — Чонвон говорил тихо, без горечи, только с усталостью. — Когда-нибудь это кончится? Рики посмотрел на него. В сером предрассветном свете его лицо было усталым, но спокойным. — Когда умрём, — сказал он просто. — Тогда кончится. Чонвон закрыл глаза. Он хотел сказать что-то ещё, но слова застряли в горле. Вместо этого он поцеловал Рики в лоб. Рики одевался молча, быстро, привычными движениями. Чонвон смотрел на его тёмный силуэт на фоне светлеющей стены, на то, как Рики завязывает пояс, как поправляет ворот, как проводит рукой по волосам, пытаясь пригладить их. Рики ушёл, щеколда щёлкнула, дверь закрылась, и Чонвон остался один на циновке в пропитанных маслом простынях, в запахе сосны и сандала, в тишине наступающего утра. Он свернулся калачиком на подушке, где ещё хранилось тепло Рики, и закрыл глаза. Петухи пели за окном. Рассвет поднимался над усадьбой семьи Ян — золотой, розовый, обещающий новый день, в котором Рики будет чистить конюшни, а Чонвон зубрить конфуцианские каноны. Новый день, в котором они увидят друг друга издалека и не подадут знака. Но была эта ночь, и этой ночи никто не мог у них отнять.V
Осень 1619 года, уезд Чхунджу Восьмой лунный месяц стоял жаркий, как раскалённая сковорода. Даже по ночам не спадал духотой: воздух висел тяжёлый, влажный, пахло увядающими хризантемами и прелой листвой. В пруду зацвела ряска, и карпы плавали под ней, едва видимые, только золотые спины иногда мелькали в просветах. Чонвону было восемнадцать. Он сидел в своей комнате у раскрытого окна, положив подбородок на сложенные руки. За окном темнело, слуги зажигали фонари во дворе — один за другим, жёлтые пятна в сгущающихся сумерках. Где-то за конюшней стучал топор: Рики колол дрова для запасов. Чонвон слышал этот стук и считал удары: раз, два, три, пауза, раз, два, пауза. — Господин, — раздался голос за дверью. — Госпожа просит Вас к ужину. — Скажи Госпоже, что я не голоден. Слуга помедлил, но возражать не посмел. Шаги удалились. Чонвон закрыл глаза и перед внутренним взором встало лицо — не то, которое он видел каждое утро за столом напротив, с аккуратно уложенными волосами и вежливой улыбкой, а другое — смуглое, с острыми скулами, с родинкой под левым глазом, которую Чонвон открыл для себя только прошлой осенью, и с тех пор не мог забыть. Весна 1619 года была дождливой. Свадьбу сыграли в третьем лунном месяце, когда вишни только начали распускаться, но дожди ещё не кончились. Невесту привезли из уезда Чхонан — Ким Минджон, ту самую девочку с картами, которую Чонвон встретил у пруда одиннадцать лет назад. Она выросла в стройную, спокойную девушку с ровным взглядом и неторопливыми движениями. Её лицо Чонвону казалось красивым той отстранённой, правильной красотой, которая не трогает сердце, но радует глаз. Отец был доволен: семья Ким имела связи при дворе, а Минджон славилась умом и образованностью. Матушка тоже одобрила выбор: «девушка благородная, скромная, не болтливая». Чонвон не возражал. Он знал, что это неизбежно — сын чиновника должен жениться на достойной девушке из хорошей семьи. Так устроен мир, так было всегда. Но в ночь после свадьбы он не пошёл к молодой жене. Вместо этого, когда в усадьбе всё стихло, Чонвон тихо открыл дверь своей комнаты и вышел во двор. Луна в ту ночь была тонкой, как лезвие, и едва светила. Чонвон шёл на ощупь, держась рукой за стену, чтобы не споткнуться. Сердце его колотилось где-то в горле, и он злился на себя за это — он был взрослым мужчиной, главой молодой семьи, а вёл себя как мальчишка, крадущийся к запретному плоду. Каморка Рики находилась за конюшней: маленькая, низкая, с дверью, которая всегда скрипела. Чонвон знал этот скрип и заранее придержал дверь рукой, открывая её медленно, чхон за чхоном. Внутри было темно, пахло соломой, сухой травой и — Чонвон узнал бы этот запах среди тысячи — потом и дымом, тем особым запахом, который всегда сопровождал Рики, как тень. — Господин? — голос из темноты был хриплым со сна, но в нём уже просыпалась настороженность. — Это я, — сказал Чонвон тихо. Он опустился на колени на соломенную циновку рядом с Рики. В темноте он не видел его лица, но чувствовал тепло его тела. Рики спал без одеяла, в одной нижней рубахе, и жар исходил от него, как от остывающей печи. — Вам нельзя здесь быть, — сказал Рики. — Сегодня Ваша брачная ночь. — Я знаю. — Ваша жена ждёт Вас. — Я знаю. — Тогда зачем Вы здесь, Господин? Чонвон молчал долго. В темноте каморки время текло медленно и густо, как мёд. Где-то за стеной вздохнула лошадь, где-то далеко прокричала ночная птица. — Затем, что моя брачная ночь ничего не значит, если я не увижу тебя прежде, — сказал он наконец. В тишине послышался шорох — Рики сел на циновке. Чонвон почувствовал его тёплое дыхание на своём лице. — Вы говорите странные речи, Господин, — тихо молвил Рики. — Вы теперь женаты. У Вас есть обязанности перед родом, перед супругой. Всё, что между нами было, должно кончиться. — Должно? — переспросил Чонвон. — Или тебе сказали, что должно? — Мне никто не говорил. Я сам понимаю. — Тогда ты понимаешь не всё. Чонвон протянул руку в темноте, нашёл лицо Рики и коснулся пальцами щеки, шершавой от небритой за день щетины, твёрдой, как камень скулы, уголка губ. Рики замер, как замирает зверь, когда не знает, бежать ему или остаться. — Я не могу, — прошептал Рики. — Вы теперь женат. Если кто-то узнает, что Вы приходите ко мне по ночам, пока Ваша супруга лежит одна в брачном покое… — Никто не узнает. — Вы всегда так говорите. — И всегда оказываюсь прав. Чонвон наклонился и поцеловал его. В темноте каморки, пахнущей соломой и конским потом, этот поцелуй был острее, чем все поцелуи у пруда под полной луной. Потому что теперь у них было что терять, потому что теперь за спиной Чонвона стояла молодая жена в шёлковом платье, ждущая мужа в первый раз. Рики ответил на поцелуй сначала неуверенно, будто пробуя, не обманывает ли его ночь, потом сильнее, отчаяннее, вкладывая в это всё, что не мог сказать словами: «я боялся, что Вы не придёте», «я думал, что это конец», «я ждал Вас каждый миг этих трёх дней, пока шла свадьба». Они опустились на циновку вместе — Чонвон в свадебном ханбоке, который так и не снял, Рики в своей грубой ночной рубахе. И Чонвон, прижимаясь к нему всем телом, чувствуя жар его кожи даже сквозь ткань, думал: это и есть та самая несчастливая судьба, о которой говорила Минджон у пруда одиннадцать лет назад. Несчастливая судьба — это не любить того, кто ниже тебя по рождению. Несчастливая судьба — это стоять на пороге брачного покоя и знать, что там, внутри, ждёт женщина, которой ты никогда не сможешь дать своё сердце, потому что оно уже отдано тому, кого ты не имеешь права даже называть по имени при свете дня. В ту ночь они были жарче, чем когда-либо прежде. Чонвон целовал Рики так, будто хотел выпить его всего: каждую родинку, каждый шрам, каждое место, где судьба коснулась его своим грубым пальцем. Он раздевал его медленно, с той неторопливостью, которая приходит только тогда, когда знаешь, что впереди целая ночь и никто не придёт. Рубаха Рики упала на солому, и Чонвон провёл ладонями по его груди. — Вы дрожите, Чонвон, — прошептал Рики. — От нетерпения, — ответил Чонвон, и это была правда. — Я ждал три дня. Три дня я смотрел на тебя из окна и не мог подойти. Три дня ты проходил мимо меня, как чужой. — Так надо было, — сказал Рики. — Ваша матушка смотрела на меня так, будто я вор, который может украсть что-то ценное. — Она не ошибается, — Чонвон усмехнулся в темноте. — Ты украл самое ценное, что у меня было. — Что же это? — Моё сердце. Ещё когда тебе было пять лет и ты плакал над разбитым горшком. Рики не ответил. Вместо этого он обнял Чонвона, его руки скользнули под свадебный ханбок молодого Господина, и Чонвон почувствовал, как грубые, мозолистые пальцы касаются его спины, проводят по позвоночнику, по лопаткам, по пояснице. Это прикосновение было шершавым, почти болезненным, и оттого особенно сладким. Чонвон скинул ханбок, и шёлк упал на пол бесшумно, как падает снег. Он остался нагим, и в темноте каморки его белое тело, никогда не знавшее загара, казалось куском лунного света, упавшего на солому. Рики провёл рукой по его груди, как слепой, который учится видеть пальцами. Он коснулся сосков, и Чонвон вздрогнул от неожиданности и от того, как остро отозвалось это прикосновение где-то внизу живота. — Вы красивый, — сказал Рики. — Самый красивый человек в мире. — Ты говорил это уже. — И скажу ещё тысячу раз, пока жив. Чонвон накрыл его рот поцелуем, не давая продолжать. Слова были лишними. В этой каморке, пахнущей конюшней и соломой, в темноте, где не было ни лиц, ни статусов, ни свадебных обещаний, оставалось только горячее, живое, настоящее тело. Они не зажигали света. В полной темноте, на узкой соломенной циновке, пахнущей лошадьми и потом, Чонвон вновь познал тело Рики, и оно было другим, чем в прошлый раз: не боящимся, не напряжённым, не сжавшимся в ожидании боли; оно было податливым, текучим, как вода, и горячим, как угли в жаровне. Рики двигался под ним — или над ним, Чонвон уже не помнил, кто был сверху, — с какой-то новой, пугающей свободой, как будто в эту ночь он наконец позволил себе забыть, что он ноби, а Чонвон — Господин. — Не останавливайтесь, — выдохнул Рики. — Прошу Вас, не останавливайтесь. Чонвон не останавливался, он любил Рики так, как любил всегда: отчаянно, безрассудно, забывая о том, что за стенами этой каморки существует другой мир, в котором он — женатый человек, глава семьи, сын чиновника, а Рики — всего лишь ноби, которого можно продать, подарить, наказать. Когда всё кончилось, они лежали в темноте, переплетённые, мокрые от пота, тяжело дышащие. Где-то за стеной снова вздохнула лошадь, где-то далеко прокричал петух, возвещающий о том, что ночь пошла на убыль. — Вам пора, — сказал Рики. — Знаю. — Ваша жена проснётся, будет искать Вас. — Знаю. Но Чонвон не двигался. Он лежал, уткнувшись лицом в шею Рики, и вдыхал его солоноватый и живой запах. Ему хотелось остаться здесь навсегда, но он знал, что не может. — Когда мы увидимся снова? — спросил Рики. — Завтра. Послезавтра. Я найду способ. — Ваша жена… — Моя жена хорошая женщина, — Чонвон поднял голову и посмотрел в темноту, туда, где должны были быть глаза Рики. — Но она не ты. Он поцеловал его в лоб долгим, сухим поцелуем, похожим на прощание и обещание одновременно. Потом встал, нащупал в темноте свой ханбок и начал одеваться. Рики сидел на циновке, обхватив колени руками, и смотрел на него. Чонвон чувствовал этот тяжёлый, тёплый взгляд, полный того, что нельзя выразить словами. Он сдержал слово. В ту ночь, после свадьбы, когда Чонвон вернулся в брачный покой под утро и лёг рядом с Минджон, в голове его звучал только один голос, хриплый со сна: «Вы придёте снова?» Он пришёл на следующую ночь, и на следующую, и на все ночи, что были после. Они встречались в каморке за конюшней. Иногда Чонвон приходил рано, когда в усадьбе ещё не стихали голоса, и ждал в темноте, притаившись за дверью, пока Рики закончит вечернюю работу; иногда — глубокой ночью, когда луна уже клонилась к закату, и в воздухе пахло инеем. Каморка была маленькой, холодной, с земляным полом и соломенной подстилкой вместо постели. Но для них она стала целым миром, в котором не было ни сословий, ни запретов, ни свадебных клятв. Чонвон приносил с собой масло — кунжутное, с сосновой смолой, то самое, что стояло у его изголовья. Флакон быстро опустел, и он украл из кладовой другой, потом третий. Запах масла въелся в солому, в стены, в одежду, и к зиме каморка пахла им так сильно, что Чонвон, входя, закрывал глаза и вдыхал, и ему казалось, что так пах сам Рики. Иногда их близость была страстной, почти яростной, как пожар, который не могут потушить. В такие ночи Чонвон забывал о нежности, он входил в Рики с жадностью человека, который боится, что завтра этого может не быть. Рики отвечал тем же — он царапал спину Чонвона, оставляя длинные красные полосы, которые наутро саднили под ханбоком. Чонвон берёг их намеренно, прикасаясь к ним пальцами в течение дня, чтобы боль напоминала ему о том, что было ночью. В такие ночи они не говорили — только дыхание, только стоны, только звук тела о тело, и где-то на грани сознания была мысль о том, что это неправильно, грешно, запрещено. Но мысль эта тонула в жаре, не успевая оформиться. В другие ночи всё было иначе: Чонвон входил медленно, почтительно, как входят в храм; он целовал каждый палец Рики, каждый шрам, каждую родинку, которую успел выучить наизусть; он шептал стихи, которые читал когда-то у пруда, и которые сочинял днём, сидя на уроках у учителя Кима. Рики слушал, закрыв глаза, и тихие, беззвучные слёзы текли по его щекам. Чонвон собирал их губами и чувствовал, как сердце его разрывается на части. — Почему ты плачешь? — спрашивал он. — От счастья, — отвечал Рики. — И от того, что это счастье не может длиться вечно. — Ничто не длится вечно, — говорил Чонвон. — Даже камни рассыпаются в прах. — Тогда давайте не будем думать о вечности, — шептал Рики. — Будем думать только о сейчас. И они лежали в темноте, сплетённые, как корни двух деревьев, которые проросли друг сквозь друга и уже не могли разделиться. К зиме каморка Рики изменилась. К запаху соломы и конюшни добавился новый — терпкий, сладковатый, маслянистый. Массажное масло из кунжутных семян с сосновой смолой, которое Чонвон приносил каждый раз, пряча в рукаве. Рики смеялся тихо, когда Чонвон доставал баночку. — Скоро здесь нельзя будет дышать от Ваших благовоний. — Пусть, — отвечал Чонвон. — Пусть этот запах навсегда въестся в стены. Тогда даже когда нас не станет, стены будут помнить. Рики качал головой, но улыбался той редкой, тёплой улыбкой, которую Чонвон видел только для себя. И они снова любили друг друга — медленно, долго, до тех пор, пока за окном не начинал сереть рассвет. Зима, 1619 года, уезд Чхунджу. Всё случилось в двенадцатый лунный месяц. Чонвона не было в уезде, отец отправил его в Кванджу с поручением — доставить письмо налоговому инспектору и дождаться ответа. Дорога туда и обратно занимала три дня, но он не знал, что в первый же день его отсутствия управляющий Ли Хаккю, человек с лицом высушенной хурмы и душой, высушенной ещё сильнее, решил навести порядок в конюшне. Рики чистил стойла — работа была тяжёлой, но привычной. Он работал молча, как всегда, только изредка вздыхал, когда лопата натыкалась на замёрзшую землю. Мороз стоял лютый, дыхание превращалось в пар, пальцы немели даже в грубых шерстяных рукавицах. Управляющий Ли пришёл ближе к полудню. Он был пьян, это чувствовалось по тому, как он шатался, как заплетался его язык, как бессмысленно блестели его маленькие заплывшие глазки. — Чхон! — крикнул он, называя Рики по тому имени, которое дали его отцу при обращении в ноби. — Чхон, подойди сюда! Рики подошёл. Он знал этого человека с детства, знал его тяжёлую руку, его палку, его привычку бить за малейшую провинность. Рики научился не бояться — боязнь притупляется, когда боль становится частью жизни. Но сегодня в голосе управляющего было какое-то бешенство, которое искало выхода. — Ты почему не вычистил дальние стойла? — спросил Ли, хотя Рики уже вычистил их ещё на рассвете. — Я вычистил, Господин, — ответил Рики спокойно. — Ты смеешь мне перечить? — Ли шагнул вперёд, и изо рта его пахнуло рисовым вином. — Ты, сын японского пса, смеешь спорить со мной? Рики молчал, потому что знал, что любое слово будет использовано против него. — Я тебя спрашиваю! — заорал управляющий и наотмашь ударил Рики по лицу тяжёлой ладонью. Голова Рики дёрнулась в сторону, но он устоял на ногах. Кровь потекла из разбитой губы, она капала на замёрзшую землю и тотчас замерзала, превращаясь в красные бусины. — Будешь знать своё место, — сказал Ли. Он огляделся, заметил бамбуковую палку, прислонённую к стене конюшни, и схватил её. — А теперь ложись. Рики лёг на землю. Он делал это много раз, это было унизительно, но он научился отключать сознание в такие минуты, уходить внутрь себя, в то место, где не было ни боли, ни страха. Там, в этом убежище, всегда был Чонвон. Рики закрыл глаза и представил его нежное лицо с длинными ресницами и с чувствительным изгибом губ. Представил, как Чонвон читает ему стихи у пруда, как мажет лицо золой, как целует его в губы в темноте каморки. Первый удар обжёг спину, второй ещё сильнее, а после третьего Рики потерял счёт. Бамбуковая палка опускалась снова и снова, и каждый удар оставлял на спине Рики новую кровоточащую полосу. Рики не кричал, он только сжимал зубы так сильно, что казалось, они вот-вот треснут, и смотрел внутрь себя, на лицо Чонвона, которое становилось всё бледнее, всё дальше. — Встань, — велел управляющий, когда его рука устала бить. Спина горела огнём, каждое движение отзывалось острой болью, но он встал и держался прямо, как держался всегда. — Теперь ступай в пруд, — сказал Ли. — Постой в воде до заката, остуди свою гордыню. Он погнал Рики к пруду палкой, как гонят скотину. Рики шёл, спотыкаясь, и снег хрустел под его босыми ногами — башмаки он потерял ещё во время побоев, и никто не дал ему новых. Пруд замёрз не до конца, только у берегов, а посередине ещё чернела вода, парящая на морозе. Рики вошёл в неё, и холод ударил как нож — сначала в ноги, потом в поясницу, потом в грудь. Он задержал дыхание, но продолжил идти, пока вода не дошла до шеи. — Стой здесь, — крикнул управляющий с берега. — Если выйдешь раньше заката, я убью тебя на месте. Он ушёл, не оглядываясь. Солнце ползло по небу медленно, как улитка по листу. Рики смотрел на запад, где за горами скрывался Чонвон, и думал о том, что, наверное, не увидит его больше. Эта мысль была страшнее, чем холод, чем боль в спине, чем смерть. К закату управляющий пришёл посмотреть. Рики стоял, вцепившись в рубашку побелевшими пальцами. Губы его были синими, а глаза — мутными, как у рыбы. — Выходи, — сказал управляющий и сплюнул в воду. — Если жив ещё. Рики не помнил, как добрался до каморки, не помнил, как упал на солому — помнил только такой глубокий холод, что, казалось, он никогда не согреется. Зима 1619 года, уезд Чхунджу. Вечер второго дня. Чонвон вернулся на второй день, к вечеру. Он гнал лошадь всю дорогу, не останавливаясь на ночлег, и лошадь выбилась из сил, покрылась пеной, но он не жалел её — он спешил домой, к Рики. В усадьбе его встретила матушка. Она стояла на крыльце, бледная, с поджатыми губами — тем особым выражением, которое означало, что случилось что-то неприятное, но она не хочет говорить об этом первой. — Сын мой, — сказала она, — ты вернулся. Хорошо. Проходи в дом, я велю подать ужин. — Где Рики? — спросил Чонвон. Матушка поморщилась. — Управляющий Ли наказал его за непослушание. Он в своей каморке, я думаю. Или в конюшне. Какая разница? Ты голоден, сын мой… Чонвон не дослушал, он побежал через двор: мимо конюшни, мимо кухни, мимо кладовки, где они целовались впервые. Сердце его колотилось где-то в горле и он молился всем богам, каких знал, только бы успеть. Дверь в каморку была приотворена. Чонвон толкнул её, она не скрипнула, смазанная маслом, и эта маленькая деталь вдруг показалась ему невыносимо трогательной. Рики смазал дверь, чтобы она не скрипела, когда Чонвон приходит по ночам. Рики думал о нём даже сейчас, даже в этой каморке, где пахло не маслом и сосной, а кровью и смертью. Рики лежал на циновке, скорчившись под рваным одеялом. Его лицо было серым, как зола, губы синими, а глаза закрыты. Но он не спал, потому что веки его дрожали, и из груди вырывался тот самый страшный, булькающий хрип. Чонвон упал на колени рядом с ним, пальцы его дрожали, когда он откинул одеяло. Одежда на Рики была мокрой от воды, его рубаха прилипла к телу, и сквозь неё проступали багровые полосы — следы ударов бамбуковой палкой. Их было так много, что Чонвон перестал считать после двадцати. — Рики, — позвал он. — Рики, открой глаза. Я вернулся. Рики не ответил. Он дышал — если это можно было назвать дыханием — открытым ртом, и каждый вдох давался ему с таким трудом, что, казалось, рёбра его треснут. Чонвон перенёс Рики в свои покои на руках, потому что никто из слуг не решился помочь. Рики был тяжёлым, но Чонвон не чувствовал тяжести — он нёс его, как несут самое драгоценное, что есть в мире, и боялся дышать, чтобы не уронить. Он положил Рики на свои шёлковые простыни, вышитые соснами и журавлями, где они никогда не лежали вместе, потому что Рики всегда отказывался: «Негоже ноби спать на постели Господина». Теперь Рики не отказывался — он лежал неподвижно, и хрип его был таким громким, что, казалось, его слышат во всей усадьбе. Чонвон зажёг все свечи, принёс жаровню, разжёг угли, чтобы в комнате стало тепло, достал из шкафа лекарские травы — матушка держала их для всяких хворей — и начал обтирать Рики. Он раздел его медленно, благоговейно, как делал это много раз раньше, но сейчас в этом не было страсти, был только страх. Тело Рики было покрыто синяками: багровыми, чёрными, жёлтыми по краям. На спине Чонвон насчитал тридцать два следа от палки. Он считал их, пока слёзы не застили глаза. — Прости меня, — шептал он, обтирая раны влажной тканью с отваром полыни и коры ивы. — Прости, что я не был рядом. Прости, что оставил тебя с ним. Прости, прости, прости. Рики не отвечал. Он метался в жару, бредил — иногда на корейском, иногда на том языке, которого Чонвон не понимал, но узнавал: на японском, языке его отца, который Рики не знал, но который жил в нём кровью предков. Чонвон не знал, что значат эти слова, но они рвали ему сердце. Он обкуривал комнату сандалом и ладаном, которые жёг перед алтарём предков. Чонвон вставал на колени перед табличками с именами дедов и прадедов, складывал руки в молитве и начинал говорить. Он говорил шёпотом, но слова были отчётливыми, как удары колокола: — Предки мои, простите меня за грехи мои. Я не чтил уставов ваших, я нарушал запреты, я любил того, кого не должен был любить. Но я прошу вас не о себе, я прошу о нём. О Нишимура Рики, который не выбирал своей судьбы. Если нужно наказание — пусть оно падёт на меня. Если нужна жертва — возьмите меня. Но его оставьте, его не губите. Он хороший, он лучший из всех, кого я знал. Он научил меня быть человеком. Без него я не человек, без него я хуже зверя. Услышьте меня, предки. Услышьте, боги. Услышьте, небо и земля. Я отдам всё, что имею, только пусть он живёт. Он кланялся до земли, разбивая лоб о холодный пол, он молился так, как не молился никогда в жизни. И, может быть, боги услышали бы его, если бы судьба уже не поставила свою печать. Чонвон вернулся к постели, где Рики дрожал мелкой, непрерывной дрожью, которая не прекращалась ни на минуту. Чонвон лёг рядом, обнял его, прижал к себе всем телом, пытаясь согреть своим теплом. — Я здесь, — шептал он. — Я с тобой. Я не оставлю тебя. Рики не слышал. Или слышал, но не мог ответить. Так прошла вся ночь, но Чонвон не сомкнул глаз. Он обтирал Рики, поил его тёплой водой с мёдом, менял примочки, молился, плакал, снова обтирал, снова молился, и снова плакал. Под утро хрип Рики изменился. Он стал тише, но как будто глубже, и Чонвон понял, что это плохой знак. Он слышал от старой кухарки, что перед смертью дыхание становится спокойным. Он склонился над Рики и взял его лицо в свои ладони. — Рики, — позвал он. — Открой глаза, пожалуйста. Один раз, только один раз. Веки Рики дрогнули и медленно, с трудом, как будто поднимали тяжесть всей земли, открылись. Глаза Рики были мутными, невидящими, он смотрел куда-то сквозь Чонвона: на потолок, в небо, в пустоту. Но потом его взгляд сфокусировался. — Чонвон... — прошептал Рики и голос его был едва слышен — шорох, а не звук. — Вы вернулись... — Я вернулся, — Чонвон плакал, не стыдясь слёз. — Я здесь, я с тобой. Рики слабо улыбнулся, и на его сером, измученном лице эта улыбка была как луч солнца в пасмурный день — недолгая, но ослепительная. — Вы самый красивый человек в мире, — сказал Рики. — Я говорил Вам это? Я не помню. — Говорил. Много раз говорил, свет мой. — Я хочу сказать ещё раз... На всякий случай. — Не надо на всякий случай, ты скажешь мне это завтра. И послезавтра. И через год. Рики едва заметно покачал головой. — Завтра я не смогу... Простите меня, я очень хотел бы остаться, но тело моё… оно очень устало. Чонвон прижался щекой к его груди, слушая, как бьётся сердце — слабо, неровно, как птица в силках. — Не уходи, — прошептал он. — Не смей уходить, я запрещаю тебе. Ты мой слуга, ты обязан выполнять мои приказы. — Этот приказ я не в силах выполнить, Господин, — голос Рики становился всё тише. — Простите меня за непослушание. Он поднял руку с огромным трудом, как будто рука весила тысячу кынов, и коснулся лица Чонвона. Пальцы его были холодными, почти ледяными, и Чонвон накрыл их своей ладонью, пытаясь согреть. — Я люблю Вас, — сказал Рики. — Я никогда не говорил Вам этого, не смел. Но сейчас… сейчас можно. — Можно, — Чонвон целовал его пальцы, каждый по отдельности. — И я люблю тебя. Больше жизни, больше всего на свете. Рики закрыл глаза. Его рука безвольно упала на подушку. — Не уходи, — снова прошептал Чонвон. — Я здесь, — ответил Рики, но голос его уже был откуда-то издалека. — Я здесь, Чонвон. Я никуда… я просто… отдохну немного… Он замолчал. Его грудь поднялась в последний раз, опустилась, и больше не поднялась. Чонвон сидел, прижимаясь щекой к груди Рики, и ждал, когда сердце забьётся снова, когда Рики откроет глаза и скажет: «Я пошутил, Господин. Простите, что напугал». Но сердце не забилось и глаза не открылись. Чонвон поднял голову и посмотрел на лицо Рики. Оно было спокойнее, чем при жизни — исчезла та вечная напряжённость, то ожидание удара, которое жило в чертах Рики всегда, сколько Чонвон себя помнил. Теперь он был свободен от палок управляющего, от слова «ноби», от всего остального. — Ты свободен, — прошептал Чонвон. — Я обещал тебе это. Я не сдержал обещания при жизни, но теперь… теперь ты свободен. Он поцеловал Рики в губы — холодные, уже неживые — и заплакал так, как не плакал никогда в жизни. Слёзы текли рекой, и он не вытирал их. Пусть текут, пусть земля пропитается ими, пусть боги увидят. Похоронить Рики по обычаю не позволили. Он был ноби — крепостным, безродным, без имени. Ему не полагалось ни могилы с табличкой, ни обряда, ни поминальной службы. Его закопали за домом, под старой сосной, как собаку, верно отслужившую своих хозяевам. Чонвону позволили лишь завернуть Рики в ту самую шёлковую ткань с вышитыми соснами и журавлями — подарок матушки к пятнадцатилетию. Когда стемнело, Чонвон взял доску, выстругал её ножом и каллиграфически безупречно написал на ней иероглифы, как не писал никогда в жизни: Нишимура Рики. Сын воина. Он сам вбил доску в землю у изголовья могилы. Вбивал долго, потому что земля была твёрдой, промёрзшей до самого нутра, и доска не хотела стоять, но Чонвон вбил её, а потом встал на колени, поклонился три раза, как кланяются предкам и богам. Он смотрел на эти иероглифы долго, вспоминая, как учил Рики писать их: «деревня запада», «блеск», «сила». Как Рики водил пальцем по бумаге, неумело, криво, но упрямо, как не хныкал, когда тушь затекала под ногти. Как потом, через много лет, Рики мог написать своё имя так же красиво, как сам Чонвон. — Ты теперь снова имеешь имя, — сказал Чонвон могиле. — Никто его не отнимет. Он постоял ещё немного, потом повернулся и ушёл. Зима 1619 года, уезд Чхонджу. Ночь третьего дня. Луны не было. Небо затянуло тучами, и снег падал крупными хлопьями, устилая землю белым саваном. Пруд замёрз и лёд был серым, мутным, с трещинами. Чонвон стоял на берегу в том самом грубом ханбоке, который надевал в детстве, когда они с Рики убегали к пруду. Он не мазал щёки золой, в этом не было нужды — теперь он и так был похож на призрака: бледный, исхудавший, с красными от слёз глазами и разбитыми в кровь руками. В его руке был старый, пожелтевший лист из рисовой бумаги, на котором Рики написал свой первый иероглиф. «Человек». Чонвон смотрел на этот иероглиф и видел не линии и черты, а маленького мальчика с золой на щеках, который впервые взял кисть и вывел этот знак под руководством другой маленькой руки; он видел слёзы на глазах Рики, когда тот понял, что у него есть имя; он видел первую настоящую улыбку, которую Рики подарил ему, когда Чонвон прочитал стихи, сочинённые для него одного. Чонвон сделал шаг к пруду. Лёд хрустнул под его ногой, но не проломился — слишком толстый. Ещё шаг, и лёд затрещал громче. Он вышел на середину пруда, лёд под ним трескался, расходясь паутиной. — Ты человек, Рики, — прошептал он. — Самый настоящий человек из всех, кого я знал. А я… я без тебя не человек, а просто пустая оболочка. Он поднял голову к небу. Снег падал на его лицо, таял на щеках, смешиваясь со слезами. — Мы встретимся там, где нет сословий, — сказал он. — Где нет янбанов и ноби, где есть только души. Я верю в это, я должен в это верить. Лёд проломился и холодная вода обняла Чонвона — такая же холодная, как та, в которую они входили вместе прошлой весной. Но теперь Рики не было рядом. Не было его тёплых рук, не было его дыхания, не было его голоса, шепчущего: «Господин, Вы в своём уме?» Чонвон не пытался плыть, не барахтался, не звал на помощь, он просто опустился на дно, сжимая в руке бумагу с иероглифом. Вода была тёмной и тихой, она заполнила его лёгкие, и боль была острой, но короткой. Чонвон закрыл глаза и в последний раз увидел перед собой не холодную тьму, а Рики — живого, улыбающегося, с золой на щеках. — Идём, — сказал Рики и протянул руку. Чонвон взял её, и они вместе пошли туда, где нет больше ни боли, ни разлуки, ни сословных перегородок; туда, где есть только свет и тишина.VI
Весна 1620 года, уезд Чхунджу. Снег растаял, пруд оттаял, и вода снова стала чистой — в ней отражалось небо, и облака плыли медленно, как белые лодки. У старой сосны за домом стояли две могилы. На одной была деревянная табличка с именем Нишимура Рики. На другой — каменная свода надгробия с вырезанным именем «Ян Чонвон». Ким Минджон, молодая вдова, посадила на могилах хризантемы, и когда они расцвели, весь двор наполнился горьким, терпким запахом. Отец Чонвона, Господин Ян Донхо, не понял, зачем его сын ушёл в пруд, оставив молодую жену и неоконченные дела. Он сжёг все бумаги из комнаты Чонвона — стихи, письма, рисунки, — и велел слугам молчать о том, что случилось. Матушка Чонвона не выходила из своей комнаты три месяца, она сидела у окна и смотрела на пруд, и лицо её было каменным, как у статуи. Минджон не уехала. Она осталась в доме семьи Ян, вела хозяйство, заботилась о свекрови, принимала гостей. Никто не знал, что она думает, никто не спрашивал. Иногда, по ночам, она выходила к пруду и смотрела на воду. Луна отражалась в ней, и Минджон шептала что-то, что не имело имени. Говорят, в тихие ночи у пруда можно увидеть две тени: одна высокая, широкая в плечах, другая — ниже, тоньше, изящнее. Они стоят у воды, обнявшись, и смотрят на луну. И если прислушаться, можно услышать шёпот — стихи, которые читает один другому. Никто не знает, правда ли это. Может быть, это просто ветер шумит в соснах. А может быть, любовь, даже после смерти, не уходит — она остаётся там, где её не ждут, и ждёт, когда её позовут. Но никто не зовёт. Только луна смотрит сверху — белая, равнодушная, вечная.Конец.