Шаг вперед, два назад — и прямо в мою постель

NC-17
Завершён
44
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
104 страницы, 38 885 слов, 4 части
Описание:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
44 Нравится 3 Отзывы 15 В сборник

Три чашки риса

Настройки
Примечания:
Утро пришло не через окно — оно прокралось сквозь щели в шторах, тонкими полосками золота на полу спальни. Хенджин протянул руку во сне — и нащупал пустоту. Холодную простыню. Смятое место, где ещё час назад лежал Феликс, но уже без тепла. Сердце ухнуло куда-то вниз, в тот самый тёмный колодец, который он знал слишком хорошо. «Вот оно, — подумал Хенджин, садясь на кровати и чувствуя, как утренний холод обжигает голые плечи. — Он ушёл. Сказал бы, что это была ошибка. Что мы не должны. Что учитель и ученик. Что он старше. Что…» — Думаешь слишком громко, — раздалось с кухни. Голос Феликса — спокойный, чуть хриплый со сна, с лёгкой ноткой усмешки. — Я слышу твои панические мысли даже через стену. Иди сюда, пока рис не остыл. Хенджин выдохнул — так, что зазвенело в ушах. Нашёл штаны, натянул их на босу ногу и побрёл на запах. Масла. Кунжута. Чего-то горячего и солёного. Феликс стоял у плиты в его огромной футболке — серой, с закатанными рукавами, которая доходила ему почти до колен. Волосы были собраны в пучок на макушке, несколько прядей выбились и падали на лицо, на шею, где ещё виднелись следы вчерашних поцелуев — тёмные, почти фиолетовые на бледной коже. Он помешивал рис в воке — ловко, профессионально, как будто всю жизнь только этим и занимался. Морепродукты шипели на масле, пахло чесноком и соевым соусом. — Ты серьёзно так подумал? — спросил Феликс, не оборачиваясь. — Что я ушёл? Что это была ошибка? Хенджин прислонился к косяку. Смотреть на Феликса в своей футболке, готовящего ему завтрак, было странно — и неправильно, и правильно одновременно. — А ты бы на моём месте не подумал? — ответил он хрипло. — Ты — мой учитель. Я — твой ученик. Мы переспали в первый же вечер, когда ты пригласил меня на ужин. Звучит как сценарий дешёвого порно. Феликс выключил огонь. Повернулся. В его руках были три тарелки — одинаковые, белые, но содержимое разное. На первой — рис. Сухой, рассыпчатый, без масла, без блеска. На второй — тоже рис, но комковатый, недоваренный, с явно белыми, твёрдыми сердцевинками. На третьей — рис, который только что сняли с огня: маслянистый, пахнущий кунжутом и чесноком, перемешанный с розовыми креветками и кальмарами, идеальной консистенции — рассыпчатый, но влажный, как надо. — Выбери, — сказал Феликс, ставя все три перед Хенджином. — Что? — Выбери. Какую будешь есть. Хенджин переводил взгляд с тарелки на тарелку. Первая — отвратительная, есть такое невозможно. Вторая — сырая, зубы сломаешь. Третья — пахнет так, что сводит скулы, и рис блестит, и морепродукты аппетитно розовеют. Он взял третью, даже не думая. Пальцы сами потянулись. — Знаешь, что это значит? — спросил Феликс, наблюдая за ним с лёгкой, печальной улыбкой. Хенджин покачал головой. — В моей семье, — начал Феликс, забирая две другие тарелки и выбрасывая рис в мусорное ведро — без жалости, будто не еду, а плохие варианты будущего, — есть традиция. Моя бабушка учила мою маму. А мама — меня. Если человек выбирает третий рис, не думая, не сомневаясь, не спрашивая «а можно другой» — значит, он готов. Готов вкладываться в отношения. Готов принимать то, что ему дают, и не искать варианты лучше. Потому что третий рис — это не про еду. Это про доверие. Хенджин замер с ложкой у рта. — Первый рис — сухой, без соли, без масла, — продолжал Феликс, присаживаясь напротив. — Его выбирают люди, которые не готовы к настоящей близости. Они хотят, чтобы всё было стерильно, без чувств, без риска. Второй — недоваренный. Его выбирают те, кто вечно сомневается. Всё не так, всё не то, можно лучше, давай попробуем ещё раз, а вдруг… А третий — который ты взял, даже не глядя на другие — выбирают те, кто знает. Кто не боится ошибиться. Кто готов пробовать то, что ему дают, и говорить спасибо. — Это какая-то восточная мудрость? — тихо спросил Хенджин, откладывая ложку. — Это просто рис, — пожал плечами Феликс. — И немного любви. Моя бабушка говорила: «Ты узнаешь человека по тому, как он ест рис в первый раз в твоём доме». Ты выбрал третий. Не думая. Не сомневаясь. Я видел это по твоим глазам — ты даже не заметил первые две тарелки. Ты просто взял ту, которая пахла домом. Хенджин смотрел на Феликса. На его спутанный пучок, на огромную футболку, на босые ноги на холодном кафеле. И понимал: этот человек устроил ему экзамен. Самый важный экзамен в жизни. Не на плие, не на гранд-батман. На рис. — Я не знал, — сказал Хенджин. — Я просто хотел есть. — Вот именно, — кивнул Феликс. — Ты просто хотел есть. Ты не анализировал. Не сравнивал. Не думал «а вдруг этот слишком жирный, а этот слишком сухой». Ты взял то, что тебе предложили, потому что доверяешь мне. Даже неосознанно. Это и есть отношения. Феликс замолчал. Потянулся к своей чашке с кофе, сделал глоток. Пальцы его — длинные, с идеальными ногтями — чуть дрожали. — Я боялась, что ты выберешь первую, — признался он тихо. — Или вторую. Много кто выбирал. Друзья. Бывшие. Даже мама, когда я впервые поставил перед ней три тарелки в семнадцать лет. Она выбрала первую. Сказала: «Я на диете». Я тогда понял, что она не готова принимать меня таким, какой я есть. Что между нами всегда будет эта дистанция — сухой рис без масла. Хенджин медленно поднялся. Подошёл к Феликсу, встал за его спиной, обнял — через спинку стула, положив подбородок на макушку. Пахло его шампунем и рисом. — Твоя мама дура, — сказал он тихо. — Не говори так о моей маме. — Тогда скажи, что ты не дурак. Что ты не пожалеешь. Что я не ошибся, выбрав третий рис. Феликс откинул голову назад, на его плечо. Посмотрел снизу вверх — карие глаза, в которых отражалось утро, и пучок, который разваливался, и губы, уже не холодные, тёплые. — Ты не ошибся, — прошептал он. — Я не пожалею. Иди ешь, пока совсем не остыло. Я для тебя старался. Хенджин сел напротив. Взял ложку. Сделал первый глоток риса с креветкой — и чуть не застонал от удовольствия. Пряный, маслянистый, с ноткой кунжута и чеснока, идеально сваренный, как будто Феликс знал не только как двигать бёдрами, но и как готовить завтрак, который лечит душу. — Боже, — выдохнул он с набитым ртом. — Это лучший рис в моей жизни. — Конечно лучший, — улыбнулся Феликс, подперев щёку рукой и наблюдая, как Хенджин ест. — Потому что я его с любовью готовил. Слышишь? С любовью. Не как учитель. Не как любовник. Как человек, который выбрал тебя. Не первого, не второго. Тебя. Хенджин отставил тарелку. Встал. Подошёл к Феликсу, поднял его со стула — за талию, за эту тонкую, хрупкую талию, которую боялся сломать, но сейчас сжал крепко, чтобы чувствовал. Поцеловал — в губы, пахнущие кофе и утренней свежестью, и прошептал: — А я выбрал тебя в тот день, когда ты сказал «приходи в понедельник к восьми». Я просто не знал, что это был выбор. Думал, случайность. — Случайностей не бывает, — ответил Феликс, обвивая его шею руками. — Бывает только рис. И люди, которые умеют его выбирать. Телефон Феликса завибрировал на столе. Он мельком глянул на экран — и лицо его на секунду стало чужим. Напряжённым. Почти испуганным. — Мама, — сказал он тихо, отстраняясь. — Пишет. — И что она? Феликс прочитал сообщение. Улыбнулся — криво, вымученно — и показал Хенджину экран. «Я приду только к вечеру домой. Не жди с ужином. Целую.» — Она не знает про тебя, — сказал Феликс, убирая телефон. — Пока. И про рис. И про то, что я выбрал. Но когда-нибудь расскажу. Может быть, даже сегодня. Если хватит смелости. Хенджин взял его за руку. Сжал. Пальцы Феликса были холодными — снова, как в то первое утро. — Я буду рядом, — сказал он. — Даже если выберет сухой рис. Даже если не выберет вообще. Я буду. — Обещаешь? — Клянусь рисом. Феликс рассмеялся — звонко, по-детски, запрокидывая голову. И в этом смехе, в этом утре, в запахе чеснока и кунжута, который витал в маленькой кухне, было что-то такое, что Хенджин захотел запомнить навсегда. Вдохнуть. Закрыть глаза. И никогда не выдыхать. За окном занимался новый день. День, в котором предстояло рассказать маме. И съесть ещё одну тарелку риса. И, может быть, — впервые в жизни — не бояться того, что будет вечером. Это случилось через два дня. Они готовились к открытому уроку — показательному, на который должны были прийти родители нескольких учеников. Феликс сказал: «Сегодня я буду не в балетках. Сегодня я буду в том, что ты видел на видео. Посмотрим, не передумаешь ли ты меня любить». Хенджин пришёл в зал на час раньше — как обычно, но дверь была уже открыта. Изнутри доносился странный звук: щелчки каблуков, ритмичные, как метроном. Феликс стоял у зеркала спиной. И Хенджин сначала не узнал его. Ноги. Боже, эти ноги. Чёрные лаковые туфли на тонком каблуке — не те, в которые он был обут в прошлый раз, а выше, на десять сантиметров, с открытой пяткой и тонким ремешком, обвивающим щиколотку, как змея. Чулки — сетчатые, крупная ромбовидная сетка, которая начиналась где-то под юбкой и уходила вверх, скрываясь под тканью. Но юбки не было. Были шорты — чёрные, кожаные, облегающие, такие короткие, что нижний край сетки выглядывал из-под них с вызовом, почти с наглостью. Тело. Тонкое, хрупкое, но не девчачье — нет. Девушки так не стоят. Девушки не вбивают каблуки в паркет с такой злой, уверенной силой. Феликс стоял, расставив ноги чуть шире плеч, руки на бёдрах, локти развёрнуты — поза, которая кричала: «Я здесь. Я пришёл. И мне плевать, кто что подумает». — Закрой рот, — сказал Феликс, глядя на него в зеркало. — А то муха залетит. Хенджин закрыл. Но не потому, что боялся мухи. Потому что забыл, как дышать. Феликс повернулся. Медленно, на каблуках — этот поворот был отдельным танцем: сначала разворот плеч, потом бёдер, потом ног, щёлк-щёлк-щёлк, и вот он уже стоит лицом к Хенджину, и теперь видно всё. Майка — белая, короткая, обрезанная так, что виднелась полоска живота — плоского, с едва намеченными мышцами пресса, с тонкой дорожкой тёмных волос от пупка вниз, уходящую за пояс шорт. Волосы распущены, но не мягкими волнами, как обычно, — они уложены в мокрый, хаотичный стиль, торчат в разные стороны, делая его похожим на только что вылезшего из воды духа. Глаза. Чёрные стрелки — острее, чем в прошлый раз, длиннее, уходящие к вискам почти горизонтально, как у египетской царицы. Но не царицы. Царя. В этом взгляде не было мягкости, не было той уязвимости, которую Хенджин видел утром на кухне. Был вызов. Был холодный, расчётливый стержень, который говорил: «Я надел это не для тебя. Я надел это для себя. А ты просто смотри и не мешай». — Ну? — спросил Феликс, выгибая бровь. Помада — тёмная, вишнёвая, почти чёрная в этом свете, делала его губы опасными, чужими. — Что скажешь? Правда похож на девушку? — Нет, — ответил Хенджин, и голос его прозвучал хрипло. — Девушки так не стоят. Ты… ты стоишь как воин. Как тот, кто идёт в бой. Феликс усмехнулся — коротко, без тепла. Сделал шаг вперёд, каблук вонзился в паркет с глухим ударом. Хенджин инстинктивно отступил — не от страха, от восхищения. Это была не та хрупкая фигура в футболке, которая варила ему рис. Это было что-то другое. Что-то первобытное. — Ты боишься меня? — спросил Феликс, делая ещё шаг. — Нет. — Врёшь. Твои глаза расширились. Зрачки увеличились. Ты сейчас либо убежишь, либо нападёшь. Выбирай. Хенджин не убежал. И не напал. Он стоял, впитывая каждую деталь: как сетчатые чулки обтягивают тонкие икры, как ремешки туфель перетягивают щиколотки, как кожаные шорты блестят под софитами, как при каждом движении майка задирается, открывая всё новые полоски бледного живота. — Зачем ты это надел? — спросил он тихо. — Чтобы ты увидел, — ответил Феликс, останавливаясь в полушаге. Теперь Хенджин чувствовал запах его духов — резкий, древесный, незнакомый. Не тот молочный, домашний запах с кухни. Запах сцены. Запах опасности. — Увидел, что я не просто «парень в туфлях». Я — это я. Всё это — я. И туфли, и чулки, и помада, и этот взгляд, который тебя сейчас пугает. Я умею быть разным. И если ты хочешь быть со мной — ты должен принять всё. Не только того, кто варит тебе рис в твой футболке. Но и того, кто выходит на сцену в сетчатых чулках и заставляет людей забыть, как дышать. — Ты заставляешь меня забыть, как дышать, — прошептал Хенджин. — И когда ты в футболке. И когда… в этом. — Хорошо, — кивнул Феликс, и в его глазах мелькнуло что-то тёплое, человеческое — на секунду, прежде чем стержень снова встал на место. — Тогда смотри. И учись. Сегодня я буду вести урок в этом. Посмотрим, как твои одногруппники отреагируют. — Они обалдеют. — В этом и смысл. Феликс развернулся и пошёл к центру зала. Каждый его шаг был ударом — каблук в паркет, бёдра качаются, спина прямая, как стрела, плечи развёрнуты. Со стороны это было похоже на дефиле — но не женское, нет. Женщины так не ходят. Женщины плывут. Феликс шёл. Шёл, как гладиатор на арену, как матадор на быка, как человек, который знает, что сейчас на него будут смотреть, и ему плевать, увидят ли в нём мужчину, женщину или что-то третье. Хенджин смотрел на его отражение в зеркале — на эти каблуки, которые делали Феликса выше, на его ноги в сетке, на тонкую талию, на твёрдую линию челюсти, которая никуда не делась, несмотря на помаду. И понимал: это не маскарад. Это не игра. Это Феликс настоящий — тот, которого он никогда не видел, потому что Феликс прятал его за дверью. — Ты дрожишь, — заметил Феликс, не оборачиваясь. — Я же сказал, не бойся. — Я не от страха дрожу, — ответил Хенджин, подходя ближе. — Я от того, что ты… невероятный. Ты не просто красивый. Ты сильный. Ты надел это — и стал ещё сильнее. Как будто снял броню, а под ней оказалась не кожа, а сталь. Феликс замер. Повернул голову — только голову, корпус остался неподвижен, как у статуи. И посмотрел на Хенджина через плечо — тем самым взглядом, который прожигает насквозь. — Ты первый, кто понял, — сказал он тихо. — Обычно видят только то, что снаружи. Туфли. Чулки. Помаду. Думают, что это слабость. Что это попытка быть кем-то другим. А это — сила. Это моя броня. Я надеваю это, чтобы быть собой. Чтобы никто не мог меня сломать. — Я не хочу тебя ломать, — сказал Хенджин, делая шаг. — Я хочу танцевать с тобой. Таким. Сейчас. Феликс улыбнулся — остро, опасно, кончиками вишнёвых губ. — Ты не умеешь танцевать на каблуках. — Научи. Феликс протянул руку. Взял Хенджина за запястье — сильно, почти больно. Притянул к себе, так что их тела соприкоснулись — его хрупкое, в сетке и коже, и широкое, сильное, в простой хлопковой футболке. — Тогда слушай, — прошептал он прямо в губы. — Каблуки — это не про ноги. Это про центр тяжести. Ты должен чувствовать себя так, будто у тебя корни уходят в пол через эти шпильки. Без каблуков ты танцуешь. С каблуками — ты воюешь. Понял? — Понял. — Тогда повторяй за мной. И не смотри на мои ноги. Смотри в глаза. Только в глаза. Феликс отпустил его. Отошёл на два шага. Встал в позицию — ноги на ширине плеч, колени чуть согнуты, спина прямая. Руки на бёдрах. Каблуки вонзились в паркет, как кинжалы. — Раз, — сказал он, начиная движение. — Два. Три. Четыре. И Хенджин повторял. Неуклюже, тяжело, но смотрел только в эти глаза — чёрные от подводки, острые, как лезвия, в которых не было ни капли женской мягкости. Там был стержень. Стальной, несгибаемый, тот самый, который держал Феликса на этих десяти сантиметрах, не давая упасть. Они танцевали. Не для родителей, которые должны были прийти через час. Не для зрителей. Для себя. Для того момента, когда хрупкое и сильное, девчачье и мужское, помада и сталь — всё это перестало быть противоречием и стало просто Феликсом. И Хенджин, глядя в эти глаза, понял: он влюблён не в учителя танцев. Не в парня с длинными волосами. Не в того, кто варит рис. Он влюблён в этот стержень. В эту силу. В того, кто может быть разным — и оставаться собой. А Феликс, делая очередной поворот на каблуках и чувствуя на себе этот тяжёлый, восхищённый взгляд, улыбнулся краем вишнёвых губ и подумал: «Кажется, я тоже выбрал правильный рис».— Давай кое-что проверим, — сказал Феликс, выключая музыку. Они стояли посреди зала, и Хенджин всё ещё не мог отвести глаз от этих каблуков, сетки, вишнёвой помады. — Я завяжу тебе глаза. Доверишься? Хенджин моргнул. Солнце за окнами уже поднялось выше, и зал заливал жёсткий белый свет, в котором Феликс казался нереальным — чёрно-белая фотография, ожившая и накрасившая губы. — Зачем? — спросил он. — Затем, что ты слишком много смотришь. На мои ноги. На губы. На каблуки. Ты танцуешь глазами, а не телом. — Феликс подошёл ближе, взял его за подбородок — остро, почти больно, заставляя смотреть в глаза. — Я хочу, чтобы ты танцевал душой. Без картинки. Только чувства. Ты мне веришь? Хенджин сглотнул. Верить — когда перед тобой стоит человек в сетчатых чулках и кожаных шортах, с помадой цвета запёкшейся крови, и предлагает завязать глаза. Верить — когда ты знаешь его два месяца, но кажется, что всю жизнь. Верить — когда он уже сломал все твои барьеры, одну за одной, как спички. — Верю, — сказал Хенджин. Феликс улыбнулся — медленно, кончиками губ, и эта улыбка была опаснее любого оружия. Он отошёл к станку, порылся в своей сумке и достал чёрный шёлковый платок — длинный, мягкий, пахнущий теми же духами, что и он сам. — Повернись, — скомандовал он. Хенджин повернулся. Почувствовал, как ткань ложится на глаза — прохладная, гладкая, скользит по векам. Феликс затянул узел на затылке — крепко, но не больно. И мир исчез. Остались только звуки: собственное дыхание, шорох его одежды, далёкий гул машин за окном. — Слышишь это? — спросил Феликс, и голос его звучал то слева, то справа — он двигался вокруг. — Тишина. В ней есть всё. Сейчас я включу музыку. И ты не будешь знать, куда смотреть. Ты не будешь знать, красиво ли я двигаюсь, носят ли на мне эти туфли, не размазалась ли помада. У тебя останется только тело. Твоё. И звук. — И ты, — добавил Хенджин. — И я, — согласился Феликс. — Но я сейчас — только голос. И прикосновения. Если позволишь. — Позволяю. Пальцы Феликса легли на плечи Хенджина — лёгкие, как перья, но Хенджин чувствовал их сквозь ткань футболки. Они скользнули вниз, по лопаткам, по позвоночнику, остановились на пояснице. — Спина прямая, — прошептал Феликс у самого уха. — Но не зажатая. Представь, что твой позвоночник — это струна. И кто-то уже готов сыграть на ней. Музыка ворвалась неожиданно — резкая, тяжёлая, с пульсирующим басом, от которого задрожал пол. Хенджин узнал этот голос — Бритни Спирс, но не та попса, что крутят по радио. Ремикс. Токсичный. Но не оригинал — какой-то тёмный, вязкий, почти индустриальный ремикс, где слова «Ты токсичный» звучали как приговор. — Ты знаешь эту песню? — спросил Феликс, отступая. — Да, — кивнул Хенджин, чувствуя, как бас вибрирует в грудине. — Но не такую. — А теперь узнаешь. Танцуй. Не думай. Просто позволь телу делать то, что оно хочет. Хенджин стоял, не двигаясь, секунд десять. В темноте завязанных глаз мир стал другим — огромным и крошечным одновременно. Он слышал, как Феликс дышит — в трёх шагах, в двух, в одном. Как его каблуки щёлкают по паркету — медленно, в такт музыке. Как ткань его шорт скрипит при каждом движении. — Я не умею, — признался Хенджин. — Умеешь. Ты умеешь всё. Ты просто боишься быть смешным. А здесь никто не видит. Даже я. Я сейчас — просто голос. Просто руки. Я не смотрю на тебя. Я чувствую тебя. Откройся. Руки Феликса снова легли на его плечи — и повели. Не насильно, не как куклу, а как партнёра в медленном танце. Они сдвинулись влево, потом вправо. Хенджин почувствовал, как бёдра Феликса коснулись его бёдер — сквозь сетку, сквозь кожу шорт, сквозь его джинсы. И это прикосновение зажгло что-то внизу живота. — Двигайся, — прошептал Феликс, отступая. — Я не буду тебя вести. Ты сам. И Хенджин начал. Сначала неуклюже — просто покачивания в такт басу, поднимал руки, опускал, чувствуя, как мышцы спины включаются сами, без команды. Потом музыка забралась глубже — в таз, в ноги, в кончики пальцев. Он сделал шаг вперёд, не зная куда, но Феликс оказался там — его рука коснулась груди Хенджина, мягко остановив. — Не бойся, — сказал Феликс. — Я здесь. Я не дам упасть. Хенджин танцевал. В темноте, с завязанными глазами, под токсичный ремикс Бритни Спирс, в пустом зале, где единственным зрителем был человек, который не смотрел — чувствовал. Он делал волны корпусом, как учил Феликс на прошлом занятии, и теперь они получались — мягкие, текучие, почти змеиные. Он опускался в присед, вставал, кружился — и не падал, потому что Феликс был рядом, его руки подхватывали, направляли, поправляли. — Хорошо, — шептал Феликс, и этот шёпот был громче музыки. — Очень хорошо. Ты танцуешь не телом. Ты танцуешь душой. Я вижу. Даже с закрытыми глазами — я вижу. — Как? — выдохнул Хенджин, делая очередной дроп. — Я чувствую вибрацию. Паркет передаёт мне твои шаги. Ты тяжёлый, но не грубый. Ты сильный, но не ломаешь. Ты… ты идеальный ученик, Хенджин. Идеальный партнёр. Идеальный. Феликс подошёл вплотную. Хенджин почувствовал его спиной — тепло, исходящее от тела, запах древесных духов, лёгкое касание волос на своём плече. Феликс встал сзади, положил руки на талию Хенджина — скользнул ладонями вперёд, на живот, прижимаясь грудью к его спине. — Сейчас я буду вести, — прошептал он прямо в ухо. — Но ты всё равно не снимай повязку. Доверься моему телу. Оно скажет тебе, куда двигаться. И они танцевали. Вдвоём, как одно существо о четырёх ногах, двух головах и одном сердце. Феликс двигал бёдрами, и Хенджин повторял — чувствуя каждый изгиб через ткань одежды. Феликс поднимал руки, и Хенджин поднимал свои, и их пальцы встречались в воздухе, сплетались, разлетались. Это было больше чем танец. Это было слияние. Это было то, о чём пишут в книгах, но никто не верит, пока не попробует сам. Песня кончилась. Наступила тишина — только их дыхание, тяжёлое, сбитое, и стук сердец, который, казалось, отражался от стен. Феликс медленно развязал платок. Хенджин открыл глаза. Мир вернулся — зеркала, паркет, солнце. И Феликс. Стоящий перед ним на расстоянии вытянутой руки, такой же, как до танца — в сетчатых чулках, кожаных шортах, с вишнёвой помадой, с чёрными стрелками. Но что-то изменилось. В его глазах — карих, острых, кошачьих — не было вызова. Было что-то другое. Уязвимость. Удивление. И гордость. — Ты танцевал, — сказал Феликс тихо. — По-настоящему. Впервые. Без фальши. Без попытки повторить. Ты был собой. — Потому что ты не дал мне смотреть, — ответил Хенджин, всё ещё тяжело дыша. — Ты заставил меня чувствовать. — Это и есть моя работа, — Феликс шагнул ближе. — Не учить танцам. Учить чувствовать. Он коснулся губами щеки Хенджина — лёгко, как бабочка, оставляя след вишнёвой помады. Хенджин не стал её стирать. — Ты токсичный, — сказал Хенджин, цитируя песню. — Знаю, — усмехнулся Феликс, отступая. — Но ты всё равно танцуешь. Значит, не такой уж и токсичный. Или ты просто любишь опасность. — Я люблю тебя, — поправил Хенджин. — Опасность — это побочный эффект. Феликс замер. На секунду стержень — этот стальной, несгибаемый стержень, который держал его на каблуках — дрогнул. В глазах мелькнуло что-то тёплое, человеческое, то самое, которое Хенджин видел только на кухне, в футболке, с ложкой в руке. — Ты невыносим, — выдохнул Феликс. — Я знаю. — Я люблю тебя тоже. Даже в этой дурацкой футболке, в которой ты пришёл. Даже когда ты неправильно делаешь плие. Даже когда смотришь на мои губы вместо того, чтобы слушать. — А ты смотри на мои, — предложил Хенджин, делая шаг. — В качестве компенсации. Феликс рассмеялся — звонко, по-детски, запрокидывая голову, и в этом смехе не было ни капли токсичности. Было только утро. Только зал. Только они — странная пара, которую никто не поймёт, но которой было всё равно. — У нас через сорок минут ученики, — напомнил Феликс, глядя на часы. — Успеем, — сказал Хенджин, притягивая его к себе. — Успеем что? — Поцеловать тебя так, чтобы помада размазалась окончательно. Ты в ней всё равно как панда. Милый панда в сетчатых чулках. — Убью, — беззлобно пообещал Феликс, но уже тянулся навстречу. Их губы встретились — вишнёвая помада, солёный пот, утреннее дыхание. И когда они оторвались друг от друга, на губах Хенджина остался яркий, вызывающий след. Как клеймо. Как обещание. Как танец, который никогда не кончится. — Ну всё, — сказал Феликс, отстраняясь и поправляя волосы. — Теперь я точно пойду умываться. А ты стирай помаду, пока никто не пришёл. Иначе родители подумают, что я совращаю несовершеннолетних. — Тебе двадцать семь, мне двадцать два. Какие несовершеннолетние? — Придирчивый какой, — фыркнул Феликс, направляясь к двери в подсобку. Но на полпути обернулся. — Хенджин. — М? — Ты правда хорошо танцевал. С закрытыми глазами. Лучше, чем когда смотришь. Запомни это чувство. — Запомню, — кивнул Хенджин, проводя пальцем по губе и глядя на розовый след. — И помаду твою тоже запомню. — Идиот, — ласково сказал Феликс и скрылся за дверью. А Хенджин остался стоять посреди зала, на паркете, где минуту назад они танцевали как одно целое, и думал о том, что счастье — это когда тебе завязывают глаза, включают Бритни Спирс, и ты не боишься упасть, потому что знаешь — поймают. Всегда поймают. Даже на десятисантиметровых каблуках.Это случилось через неделю. Феликс знал, что Хенджин куда-то пропадал на пять часов в среду, но не придал значения — мало ли, институт, семья, дела. Он не спрашивал. Он вообще старался не спрашивать слишком много, потому что боялся спугнуть. Боялся, что этот огромный парень с ореховыми глазами однажды проснётся и поймёт: «Боже, что я делаю с учителем танцев, который красит губы вишнёвой помадой?» Они встретились в зале, как обычно, в шесть вечера. Феликс пришёл первым — в балетках, в обычных леггинсах, без макияжа, с мокрыми после душа волосами. Он хотел сегодня работать над поддержками и решил, что каблуки будут лишними. Дверь открылась. Феликс поправлял резинку на лодыжке и даже не поднял головы. — Ты опоздал на семь минут, — сказал он в пол. — Будешь отрабатывать. — Знаю, — ответил Хенджин. Голос был обычный, но в нём звучало что-то странное — предвкушение. Или страх. Или и то, и другое. Феликс поднял глаза. И мир остановился. На пороге, чуть сгибаясь под притолокой, стоял Хенджин. Всё тот же — широкий в плечах, высокий, как баскетболист, с теми же ореховыми глазами, которые умели смотреть внутрь себя. Но что-то изменилось. Что-то кардинально, необратимо, навсегда. Волосы. Чёрные, жёсткие, азиатские волосы, которые всегда были собраны в небрежный хвост или торчали после душа — теперь они стали розовыми. Не бледно-розовыми, не пастельными, а яркими, сочными, как арбузная мякоть, как закат над морем, как губы Феликса после вишнёвой помады. Розовый цвет горел в свете софитов, переливался от нежно-лососевого до почти пурпурного, и эти волосы — длинные, ниже ушей, падающие на лоб, на виски, на шею — делали Хенджина кем-то другим. Не тем парнем, который пришёл полгода назад. Не тем, кто боялся быть неправильным. Феликс не заметил, как встал. Не заметил, как выронил резинку для волос. Не заметил, как открыл рот. — Ты… — выдохнул он. Голос сел, превратился в хрип. — Ты покрасился. — Ага, — Хенджин улыбнулся — робко, почти испуганно, будто сам не верил в то, что сделал. — Нравится? Феликс не мог ответить. Потому что в следующую секунду он увидел шею. Чокер. Тонкая полоска чёрного бархата, плотно облегающая мощную шею Хенджина, с маленькой серебряной подвеской в виде полумесяца. Чокер — этот аксессуар, который Феликс носил сам в шестнадцать, когда красил волосы в синий и думал, что он панк. Чокер, который он считал слишком смелым для себя сейчас. Чокер на Хенджине — на этом огромном, широкоплечем, мужественном парне — выглядел… боже. Это было неправильно. Это было запрещено. Это было самым сексуальным, что Феликс видел в своей жизни. Чёрный бархат на загорелой коже. Полумесяц, который лежал прямо в яремной ямке, при каждом движении чуть смещаясь. Розовые волосы, падающие на чокер, закрывая его, открывая снова. И ореховые глаза — смущённые, выжидающие, боящиеся. — Ты не нравишься, — сказал Феликс, и голос его дрожал. — Ты… ты… чёрт возьми, Хенджин, ты что, издеваешься надо мной? Хенджин сделал шаг в зал. Потом второй. Туфли Феликса будто приросли к паркету — он не мог двинуться, потому что ноги стали ватными, а в голове шумело. — Я подумал, — начал Хенджин, теребя край футболки, — что если ты можешь быть собой — в туфлях, в помаде, в чулках, — то и я могу. Не прятаться. Не бояться. Я всегда хотел розовые волосы. С детства. Но отец… ты знаешь. А потом я встретил тебя. И понял, что если не сейчас, то никогда. — Ты сделал это ради меня? — спросил Феликс, чувствуя, как к горлу подступает что-то горячее и солёное. — Нет, — Хенджин покачал головой, и розовые пряди взлетели, открывая чокер, закрывая, снова открывая. — Я сделал это ради себя. Но ты дал мне смелость. Ты и твои туфли. И твоя помада. И твой рис. Ты показал, что можно быть разным. И что за это не убивают. Феликс сделал шаг. Ноги слушались плохо, но он заставил себя. Потом второй. Третий. И вот он уже стоит перед Хенджином, задрав голову — потому что тот всё ещё выше на полголовы даже без каблуков, — и смотрит в эти ореховые глаза, обрамлённые розовыми прядями. — Можно? — спросил он, протягивая руку к волосам. — Можно, — кивнул Хенджин. Феликс коснулся. Пряди были мягкими — мягче, чем он ожидал, потому что Хенджин явно пользовался хорошим кондиционером. Розовый цвет пачкал пальцы — краска ещё немного линяла, но Феликсу было всё равно. Он провёл ладонью по волосам, от лба к затылку, чувствуя, как они скользят между пальцами, как пахнут чем-то сладким — может быть, арбузом, может быть, просто Хенджином. — Ты похож на… — начал Феликс и замолчал. — На кого? — На мою самую смелую фантазию, — выдохнул Феликс, и слёзы — нет, не слёзы, что-то более солёное и давно сдерживаемое — навернулись на глаза. — Я всегда мечтал увидеть кого-то… такого. Смелого. Кто не боится быть ярким. Кто красит волосы в розовый и носит чокер, даже если у него бицепс как моя талия. Ты… ты не знаешь, что ты сделал. — Я знаю, — тихо сказал Хенджин, накрывая его ладонь своей. — Я сделал тебя счастливым. Я вижу по глазам. — Я не плачу. — Нет, конечно. У тебя просто ресницы вспотели. Феликс рассмеялся — сквозь слёзы, сквозь ком в горле, сквозь неверие в то, что этот невероятный розоволосый парень с чокером на шее стоит перед ним и смотрит так, будто он — Феликс — самое большое сокровище на земле. — Чокер, — сказал Феликс, проводя пальцем по бархату. — Откуда? — Купил вчера. Долго выбирал. Думал, может, с шипами, но решил, что это будет слишком. А этот… полумесяц. Как твоя подвеска на цепочке, помнишь? Я видел у тебя на тумбочке. — Ты запомнил. — Я всё про тебя запоминаю, — ответил Хенджин. — Твои любимые носки в горошек. Что ты пьёшь кофе с корицей, но без сахара. Что у тебя родинка за левым ухом. Что ты улыбаешься во сне. Я запоминаю, потому что ты — единственное, что я хочу помнить. Феликс не выдержал. Он встал на цыпочки — жалкая попытка дотянуться, потому что разница в росте была смехотворной, — и поцеловал Хенджина. В губы. Крепко. Отчаянно. Так, будто боялся, что тот исчезнет, растворится в воздухе, как розовый дым. Хенджин обнял его — подхватил под бёдра, приподнял, и Феликс обвил его ногами, чувствуя, как бархат чокера касается его щеки, как розовые волосы щекочут лоб, как пахнет Хенджин — тем же самым, что и всегда, но теперь с ноткой арбуза и храбрости. — Ты с ума меня сводишь, — прошептал Феликс ему в губы. — Розовый. Чокер. Ты специально хочешь, чтобы у меня сердце остановилось? — Проверяю, насколько сильно ты меня любишь, — улыбнулся Хенджин, и в этой улыбке, в этом розовом сиянии, в этом чёрном бархате на его шее было что-то такое, от чего Феликс забыл, как дышать. — Бесконечно, — ответил Феликс. — Сильнее, чем пломбир. Сильнее, чем танцы. Сильнее, чем собственная глупость, которая заставляла меня прятаться двадцать семь лет. — Тогда не прячься больше, — сказал Хенджин, опуская его на пол. — Смотри на меня. На розового. На того, кто выбрал третий рис. И знаешь что? — Что? — Я тоже хочу научиться танцевать на каблуках. Чтобы быть с тобой на одном уровне. И чтобы наши чокеры стукались, когда мы целуемся. Феликс представил эту картину — они оба в туфлях, оба с чокерами, Хенджин с розовыми волосами, он сам — с вишнёвой помадой, и они танцуют под Энигму, и их бёдра движутся в унисон, и полумесяцы сталкиваются при каждом поцелуе. — Ты убьёшь меня, — сказал Феликс, утыкаясь лбом в грудь Хенджина. — Я умру от счастья. Прямо здесь. На паркете. И все подумают, что это был сердечный приступ. — А на самом деле? — На самом деле меня убил розовый цвет волос и чокер. Это законно? Это можно считать убийством? — Не знаю, — Хенджин поцеловал его в макушку. — Но я готов понести наказание. Пожизненное. С тобой в одной камере. — В нашей камере будет зеркало во всю стену и колонка, — мечтательно сказал Феликс, не поднимая головы. — И паркет. И розовый свет. — И рис, — добавил Хенджин. — Третий. С морепродуктами. — И чокеры, — прошептал Феликс, проводя пальцем по бархату на шее Хенджина. — Чёрт возьми, Хенджин, я никогда не думал, что чокер на мужской шее может быть таким… — Каким? — Сексуальным, — выдохнул Феликс, поднимая лицо. Его глаза — карие, влажные, счастливые — смотрели на Хенджина так, будто тот был солнцем. — Ты моя сексуальная мечта, Хенджин. Розовый. В чокере. С этими глазами. Ты знал? — Догадывался, — улыбнулся Хенджин. — Поэтому и сделал. — Ты монстр. — Твой монстр. Феликс потянул его за чокер — не сильно, но достаточно, чтобы Хенджин наклонился. И прошептал прямо в губы: — Если ты когда-нибудь перекрасишься в другой цвет, я умру. Окончательно. Бесповоротно. Розовый — твой цвет. Как и чокер. Как и я. — Я не перекрашусь, — пообещал Хенджин. — И чокер не сниму. Даже в душе. — В душе он намокнет. — Значит, куплю водонепроницаемый. Феликс рассмеялся — громко, счастливо, запрокидывая голову. И в этом смехе, в этом зале, в этом розовом чуде, которое стояло перед ним, было что-то такое, что он захотел написать. Прямо сейчас. Историю о парне с розовыми волосами и учителе танцев, который наконец-то перестал бояться. — Танцуй со мной, — сказал Феликс, отступая на шаг. — Прямо сейчас. Под мою музыку. С розовыми волосами. Я хочу видеть, как они летят, когда ты кружишься. — А чокер? — спросил Хенджин, делая шаг к центру зала. — Чокер я буду целовать потом. Каждый сантиметр. Каждую секунду, пока ты не взмолишься о пощаде. — И не надейся, — усмехнулся Хенджин, вставая в позицию. — Я не сдаюсь. Я розовый. Я в чокере. Я танцую с тобой. И я тебя люблю. Феликс включил музыку — ту самую, Энигму, которая стала их саундтреком. И они танцевали. Хенджин — в розовых волосах, которые летели за ним, как пламя, как знамя, как обещание. Феликс — в балетках, без помады, с мокрыми глазами и сердцем, которое билось в ритме, придуманном специально для этого вечера. А когда музыка кончилась, Феликс подошёл, взял Хенджина за чокер, притянул к себе и поцеловал — медленно, глубоко, смакуя, как третий рис. И прошептал: — Ты самое красивое, что случалось со мной. Даже без каблуков. Даже без помады. Особенно — с розовыми волосами. — А с чокером? — С чокером — ты мой личный апокалипсис, — ответил Феликс, касаясь губами полумесяца. — И я благодарен за каждый день, который проживу до конца света. — У нас ещё будет много дней, — сказал Хенджин, обнимая его. — И много танцев. И много риса. И я каждый день буду краситься в розовый, если ты захочешь. — Не надо каждый день, — улыбнулся Феликс. — Волосы испортятся. Но чокер… чокер можешь не снимать никогда. — Договорились, — кивнул Хенджин. И в его ореховых глазах, обрамлённых розовыми прядями, отражалась такая бездна счастья, что Феликс понял: он не просто написал историю о любви. Он в ней живёт. И это лучшая история, которую он когда-либо придумывал.Это случилось случайно. Хенджин вернулся в зал за забытым телефоном — уже за полночь, когда город за окнами спал, а фонари лили жёлтый свет на пустые улицы. Ключ был у него, Феликс дал дубликат неделю назад со словами «можешь приходить в любое время, даже когда меня нет». Хенджин думал, что зал пуст. Ошибся. Он услышал музыку ещё в коридоре. Низкую, тягучую, с восточными мотивами — не Энигма, не Бритни, не то, что Феликс ставил на занятиях. Что-то другое. Что-то тёмное и влажное, как ночь после дождя. Хенджин бесшумно открыл дверь. И замер. Зал тонул в полутьме. Горела только гирлянда — та самая, тёплая, которую Феликс принёс из дома, — и один узкий софит у зеркал. В этом свете, в этом сумраке, посреди пустого паркета стоял Феликс. И он не был один. Музыка лилась из колонок — голос женщины, низкий, грудной, почти мужской, пел на русском. Хенджин не знал языка, но чувствовал каждое слово: о боли, о тайне, о чём-то, что нельзя назвать вслух. Группа «Тату». Он вспомнил — они были популярны, когда ему было лет десять. Две девушки, которые целовались на сцене, шокируя консервативных родителей. Но сейчас пела не девушка. Сейчас это был Феликс — нет, не пел, танцевал. Он был в чёрном. Всё в чёрном — облегающие леггинсы, длинная туника с открытыми плечами, босая. Волосы распущены, падают на лицо, на спину, скрывают половину тела. Но Хенджин видел главное. Губы. Сигарета. Тонкая, белая, зажатая между указательным и средним пальцами правой руки. Феликс поднёс её к губам — медленно, почти с молитвой, — и Хенджин увидел, как кончик загорается оранжевым, как дым вытекает из приоткрытого рта, как Феликс щурится, выпуская его через ноздри. Это было завораживающе. Феликс танцевал для себя. Не для камеры. Не для учеников. Не для Хенджина, который стоял в дверях, забыв, зачем пришёл. Он двигался под эту странную, грустную, опасную музыку, и каждое его движение было пропитано дымом. Сигарета стала продолжением его руки — она описывала круги в воздухе, когда Феликс поднимал руку над головой. Она замирала у губ, когда он делал глубокий вдох. Она падала вниз, когда он опускался в глубокий деми-плие, и дым тянулся за ней, как шлейф. Хенджин смотрел на губы. На то, как Феликс зажимает фильтр — губы сжаты, нижняя чуть выпячена, в уголке застыла та самая трещинка, которую Хенджин целовал сто раз. Сейчас эти губы были соблазнительнее, чем когда-либо. Потому что они курили. Потому что между ними и дымом была какая-то интимная, почти неприличная связь. — Ты давно здесь? — спросил Феликс, не оборачиваясь. Голос был спокойным, но Хенджин заметил, как дрогнули плечи. Феликс знал, что за ним наблюдают. Может быть, ждал этого. — Достаточно, — ответил Хенджин, входя в зал. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком. — Ты куришь. — Угу. — Я не знал. — Ты много чего обо мне не знаешь, — Феликс повернулся. Сигарета дымилась в его руке, и в полутьме лицо его было прекрасным и страшным — как у иконы, которую поставили в ночной клуб. — Я курю, когда не могу танцевать. А сегодня не мог. Вот и танцую с сигаретой. — Почему не мог? Феликс пожал плечами. Сделал затяжку — глубокую, долгую, и Хенджин проследил, как дым наполняет лёгкие, как грудь поднимается, как губы смыкаются на фильтре, оставляя влажный след. Потом выдохнул — медленно, в потолок, и дым поплыл к гирлянде, распадаясь на тысячи маленьких облаков. — Думал о тебе, — признался он. — О нас. О том, что будет, когда закончится этот год. Когда ты уйдёшь из моей группы. Когда мы перестанем быть учителем и учеником. Станем просто… кем? Любовниками? Парой? Тем, что распадается, когда проходит первая страсть? Хенджин подошёл ближе. Феликс не отступил. Только сигарета дрожала в его пальцах. — Ты боишься, — сказал Хенджин. — Всегда боялся, — ответил Феликс, глядя ему в глаза. — Просто раньше я умел это скрывать за помадой и каблуками. А сейчас… сейчас ты видишь меня настоящего. Без туфель. Без макияжа. С сигаретой. И я не знаю, нравится ли тебе этот Феликс. Хенджин взял его за руку — ту, с сигаретой. Медленно поднёс к своим губам и сделал затяжку. Горько. Горячо. Дым обжёг горло, он закашлялся, но не выпустил её руки. — Мне нравится всё, — сказал он хрипло. — Даже это. Особенно это. Ты не знаешь, как ты выглядишь, когда танцуешь с сигаретой. Это новый фетиш, Феликс. Чёрт возьми, ты создаёшь мои фетиши каждый день. Сначала чокер. Потом розовые волосы. Теперь сигарета между твоими губами. — Не между, — поправил Феликс, забирая сигарету. — Вот так. Он зажал её уголком губ — не в центре, а сбоку, так, что фильтр касался нижней губы, а дым вытекал из другого уголка, как вода из треснувшей плотины. Хенджин смотрел, как дым струится по подбородку, по шее, уходит за ворот туники. И чувствовал, как внутри загорается что-то новое — тёмное, жадное, почти болезненное. — Ты специально? — спросил он, подходя ещё ближе. — Что — специально? — Соблазняешь меня. Сигаретой. Танцем. Этой музыкой. Ты знаешь, что я не могу устоять. Феликс усмехнулся. Выдохнул дым прямо в лицо Хенджину — не агрессивно, а как поцелуй, как обещание. — А я и не хочу, чтобы ты устоял, — прошептал он. — Я хочу, чтобы ты упал. Чтобы ты смотрел на меня и забывал, как дышать. Как сейчас. — Я уже забыл, — признался Хенджин. — Тогда иди сюда. И смотри. Феликс отступил в центр зала. Сигарета тлела в его руке, и он начал танцевать снова — под ту же песню, которая зациклилась на повторе. Но теперь он танцевал для Хенджина. Каждое движение было посланием: наклон головы — «я твой», изгиб спины — «возьми меня», затяжка — «я горю, и ты горишь со мной». Хенджин сел на пол, как тогда, в первый раз, когда они менялись ролями. Смотрел снизу вверх, как Феликс — босой, в чёрном, с сигаретой — кружится в полутьме, как дым обвивает его тело, как гирлянда зажигает в его волосах золотые искры. И вдруг Феликс остановился. Подошёл к Хенджину. Опустился на колени — так, что их лица оказались на одном уровне. Сигарета всё ещё дымилась в его пальцах. — Хочешь попробовать ещё раз? — спросил он, поднося сигарету к губам Хенджина. — Не умею, — честно сказал Хенджин. — Я научу. Всему научу. Танцевать. Курить. Любить. Всему, что умею сам. Он сделал затяжку — глубокую, долгую. Потом наклонился и прижался губами к губам Хенджина, передавая дым. Медленно, нежно, как будто это был самый интимный поцелуй в их жизни. Хенджин вдохнул — теперь не закашлялся, потому что дым шёл от Феликса, тёплый, сладковатый, пахнущий ментолом и чем-то ещё, чем-то неуловимым — может быть, самим Феликсом. — Как тебе? — спросил Феликс, отстраняясь. — Теперь я понимаю, почему ты куришь, — выдохнул Хенджин, выпуская дым в потолок. — Это как танец. Вдох — движение. Выдох — поклон. — Ты быстро учишься, — улыбнулся Феликс. — Мой лучший ученик. — Твой единственный ученик, — поправил Хенджин, забирая у него сигарету. — И твой любовник. И твой новый фетиш, как ты выразился. Тебе нравится, когда я курю? Феликс смотрел, как Хенджин неумело зажимает сигарету — слишком крепко, слишком далеко от губ, — и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не от табака. От того, что этот огромный розоволосый парень пытается быть для него всем. И у него получается. — Мне нравится всё, что ты делаешь, — ответил Феликс. — Даже когда ты неправильно держишь сигарету. Даже когда кашляешь. Даже когда смотришь на мои губы и забываешь моргать. — Я не забываю, — соврал Хенджин. — Врёшь, — Феликс забрал сигарету, затушил её о подошву босой ноги — Хенджин вздрогнул, но Феликс даже не поморщился, — и отбросил окурок в сторону. — Но я тебя прощаю. Потому что ты — моя слабость. Моя единственная, самая сладкая слабость. — А сигареты? — спросил Хенджин, кивая на потушенный окурок. — Сигареты — это просто дым, — сказал Феликс, проводя рукой по розовым волосам Хенджина. — А ты — настоящий. И я выбираю тебя. Даже без дыма. Даже без танцев. Даже без чокера. Только ты и я. На пустом паркете. В два часа ночи. Под русскую музыку, которую никто не понимает. — Я понимаю, — тихо сказал Хенджин. — Она о любви. Которая болит. Которая не спрашивает разрешения. Которая приходит, когда её не ждёшь. — Откуда ты знаешь? — Я чувствую, — ответил Хенджин, притягивая Феликса к себе. — Как чувствую тебя. Каждую секунду. Каждый вздох. Каждый выдох с дымом. Я чувствую тебя, Феликс. И это главное. Они сидели на полу, в полутьме, под песню, которая заканчивалась и начиналась снова. Хенджин гладил волосы Феликса, Феликс рисовал пальцем узоры на его колене. И никому из них не нужно было слов. Потому что танец с сигаретой, танец под «Тату», танец босиком на холодном паркете — это и был их язык. Язык, на котором говорят только двое. И который не нуждается в переводе. — Знаешь, — сказал Феликс, когда музыка наконец смолкла, — я никогда не курил при других. Ты первый, кто видит меня таким. — Я первый, кто видит тебя настоящим, — поправил Хенджин. — Без масок. Без туфель. Без помады. С дымом и болью. И знаешь что? — Что? — Ты мне нравишься даже больше. Потому что настоящий Феликс — он вот такой. Хрупкий. Грустный. С сигаретой в руке. И я люблю его. Не за красоту. За правду. Феликс заплакал. Тихо, беззвучно, пряча лицо в плече Хенджина. А Хенджин обнимал его и гладил по спине, и чувствовал, как дрожит это маленькое, хрупкое тело, как бьётся сердце где-то под рёбрами, как пахнет от Феликса дымом и чем-то родным, домашним. — Не плачь, — прошептал он. — Я не плачу, — всхлипнул Феликс. — Это дым. Попал в глаза. — Конечно, дым, — улыбнулся Хенджин, целуя его в макушку. — Самый горький дым в мире. — Зато красивый, — сказал Феликс, поднимая лицо. Глаза красные, щёки мокрые, но губы улыбаются. — Как наш танец. Как ты. Как розовые волосы. Как чокер. Как сигарета, которую я сейчас закурю снова. Хочешь? — Хочу, — кивнул Хенджин. — Только сначала поцелуй. Без дыма. Настоящий. Феликс поцеловал. Долго, нежно, солёный от слёз, горький от табака, сладкий от любви. И когда они оторвались друг от друга, за окнами уже занимался рассвет — серый, усталый, но обещающий новый день. — Пойдём домой, — сказал Феликс, поднимаясь и протягивая руку. — Я сварю кофе. И закурю на балконе. А ты будешь смотреть на меня и придумывать новые фетиши. — Уже придумал, — ответил Хенджин, вставая и беря его за руку. — Ты в моей футболке. С сигаретой. На балконе. На рассвете. Это будет самый красивый фетиш. — Тогда пошли, — улыбнулся Феликс. — Создавать новые фетиши. Они вышли из зала, когда первые лучи солнца коснулись паркета. И Хенджин знал: он запомнит эту ночь навсегда. Потому что это была ночь, когда он увидел Феликса настоящего. С дымом. С болью. С «Тату», которую они слушали на повторе, пока не рассвело. С сигаретой, которая стала новым фетишем — самым странным, самым неправильным, самым любимым.
44 Нравится 3 Отзывы 15 В сборник