Голод

NC-21
В процессе
23
автор
Размер:
планируется Макси, написано 262 страницы, 97 832 слова, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 44 Отзывы 8 В сборник

Глава шестнадцатая

Настройки
Примечание: А вот и глава, я надеюсь что все написала так что бы было понятен темп повествования. Спасибо что следите за мой работой, и всем приятного прочтения! Три года — это тысяча девяносто пять дней. Двадцать шесть тысяч двести восемьдесят часов. Почти миллион минут. Достаточный срок, чтобы научиться дышать заново. Рико не считал дни. Он вообще перестал считать что-либо после того, как очнулся в больнице — в белой палате, с капельницей в руке и металлическим привкусом во рту. Ему сказали, что он провёл без сознания почти сутки. Что операция прошла успешно. Что нож Натаниэля, вошедший под правое ребро, чудом не задел внутренние органы — сантиметр в сторону, и всё было бы иначе. Врач, молодой парень с усталыми глазами, сказал: «Вам повезло». Рико тогда подумал: «Повезло? Я лежу в больнице с колотой раной, мой дядя мёртв, я убил человека, и вы говорите, что мне повезло?» Но он не сказал этого вслух. Он просто кивнул. Он не отмечал годовщины. Не возвращался мыслями в тот подвал — зачем? Он и так видел его каждую ночь в кошмарах. Серый бетонный пол, липкий от крови. Тусклая лампа под потолком, которая мигала, как будто тоже боялась. Тецудзи на коленях. Выстрел. Звук, похожий на то, как если бы кто-то разорвал мокрую простыню. А потом — тишина. Самая страшная тишина в его жизни. И та прихожая, где нож Натаниэля вошёл под его ребра — холодный, острый, неожиданный. Боль, которая пришла не сразу, а через секунду, когда он уже упал на пол и увидел над собой потолок. Он не хотел вспоминать. Он хотел забыть. И он почти забыл. Почти. Он просто жил. День за днём. Неделя за неделей. Месяц за месяцем. Вставал утром, пил кофе чёрный, без сахара, такой, как пил Тецудзи — странная привычка, от которой он не мог избавиться, смотрел в окно. Потом шёл на работу или оставался дома, если был выходной. Готовил еду — простую, без изысков. Иногда заказывал пиццу, но пицца напоминала ему о школе, о Кевине, о том времени, когда жизнь была проще. Он не хотел, чтобы напоминало. Он хотел просто жить. И в какой-то момент — он не мог сказать точно, когда это случилось, — он перестал вздрагивать от громких звуков. Раньше любой хлопок двери, любой громкий голос за стеной, любой звук, похожий на выстрел, заставлял его сердце биться быстрее, а ладони — покрываться холодным потом. Он мог замереть на полпути к холодильнику, если сосед сверху ронял что-то тяжёлое. Мог проснуться в три часа ночи от того, что за окном проехала машина с громкой музыкой, и больше не заснуть до утра. Но теперь — нет. Теперь он слышал громкий звук, и его плечи не поднимались к ушам. Его дыхание не сбивалось. Он просто замечал звук и продолжал делать то, что делал. Как нормальный человек. Как будто никогда не был в подвале. Как будто никогда не держал пистолет. Он перестал проверять замки по три раза на ночь. Раньше это было обыденность, без которого он не мог заснуть. Входная дверь. Замок на цепочке. Защёлка. Ручка — дёрнуть, чтобы убедиться, что закрыто. Потом повторить. И ещё раз, на всякий случай. Соседи, наверное, думали, что у него паранойя. Может быть, так оно и было. Но теперь он проверял замок один раз — быстро, без фанатизма, — и шёл спать. Иногда даже забывал проверить. И ничего не случалось. Он перестал ожидать, что за каждым углом его ждёт новая беда. Это было самое трудное. Не физическое привыкание — психологическое. Месеца, проведённые в доме с Натаниэлем, месеца, когда он знал, что в любую минуту может случиться что-то плохое, сделали его гипербдительным. Он сканировал пространство — всегда. Входя в комнату, он автоматически отмечал все выходы. Все предметы, которые можно использовать как оружие. Всех людей — их позы, их руки, их взгляды. Это было неосознанным, как дыхание. Но однажды он поймал себя на том, что зашёл в продуктовый магазин и просто купил молоко. Не оценил, где находится запасной выход. Не проверил, нет ли кого-то в проходе между стеллажами. Просто взял молоко и пошёл к кассе. Он чуть не заплакал тогда — от облегчения. От того, что его мозг наконец-то понял: война окончена. Можно расслабиться. ** Выписка из больницы случилась через десять дней после того, как он очнулся. Десять дней в палате — четыре с капельницей, три с обезболивающими, два с физиотерапией и один — со сборами. Врач, тот самый усталый парень, сказал: «Рана заживает хорошо. Шов чистый, воспаления нет. Но берегите себя. Никаких нагрузок на пресс в ближайшие две недели». Рико кивнул. Он и не собирался качать пресс. Шрам остался — тонкий, белесый, чуть ниже правого ребра. Длина — примерно три сантиметра. Когда смотришь на него в зеркало, он похож на след от молнии — неровный, изогнутый, потому что нож вошёл под углом. Рико иногда проводил по нему пальцем — особенно по ночам, когда не мог уснуть. Вспоминал. Не боль — боль прошла быстро. Вспоминал момент. Холод металла. Свою собственную реакцию — как он упал, как подумал: «Вот и всё. Здесь и сейчас». Как потом, лёжа на полу и глядя в потолок, услышал полицейские сирены. Как подумал: «Слишком поздно. Они не успеют». Но они успели. Он проводил пальцем по шраму и чувствовал не боль, не страх, не горечь. Скорее удивление. Удивление от того, что он выжил. Снова. Когда казалось, что это невозможно. Что его тело — странное, упрямое, живучее — отказалось умирать. Во второй раз. Может быть, в третий? Он перестал считать. Но каждый раз, когда он трогал шрам, он думал: «Я здесь. Я всё ещё здесь. И это — не конец». Через две недели после выписки его вызвали в полицейский участок. Он ехал на автобусе, сжимая в кармане повестку. За окном был серый, промозглый день — типичная зима в этом городе. Он думал о том, что скажет. Адвокат, которого нанял Кевин, Кевин настоял, сказал: «Ты не будешь там один, я оплачу, не спорь», дал ему инструкции. Говорить только то, что написано в показаниях. Не отклоняться. Не добавлять эмоций. Не признаваться ни в чём, что может быть истолковано против него. Рико слушал и кивал. Он умел делать это хорошо — кивать. Ещё с детства. Дача показаний была формальностью. В доме Натаниэля — в том доме, где Рико провёл последние несколько дней перед операцией — нашли достаточно улик, чтобы закрыть дело, не привлекая Рико к ответственности. Камеры, которые были установленные в его старой квартире — четыре штук, которую нашли в мусором баке. Записи с них — сотни часов видео, на которых видно, как Натаниэль следил за Рико, как планировал, как ждал. Тела в морозильнике — двое. Имена, которые Рико не знал. Лица, которых он никогда не видел. Пистолет, из которого застрелили Тецудзи — на нём были отпечатки пальцев Натаниэля. Ножи. Топор. Плёнка на полу и стенах подвала — та самая, которую Натаниэль стелил каждый раз, когда готовил «операцию». Отпечатки пальцев. ДНК. Кровь. Всё указывало на Натаниэля Веснински. Единственная нестыковка — пуля, которая убила Тецудзи, была выпущена из пистолета, который держал Рико. Но адвокат объяснил это состоянием аффекта, и следователи согласились. Рико был признан потерпевшим. Его показания приняли к сведению, но не стали основой обвинения. Само заседание длилось три часа. Рико сидел на стуле с жёсткой спинкой, отвечал на вопросы следователя — женщины лет сорока, с короткой стрижкой и цепким взглядом. Она спрашивала про камеры: «Вы знали, что за вами наблюдают?», «Когда вы обнаружили камеры?», «Почему вы не обратились в полицию?». Рико отвечал спокойно: «Нет», «Через несколько месяцев после установки», «Боялся». Про подвал: «Опишите, что произошло». Рико описал — сухо, как отчёт. Без эмоций. Без дрожи в голосе. Следовательница смотрела на него с подозрением — такие спокойные жертвы ей ещё не попадались. Но улики были на стороне Рико. Она задала последний вопрос: «Вы стреляли в Тецудзи Морияма?» Рико посмотрел ей в глаза. «Не помню. Я был в состоянии шока». Она вздохнула, закрыла папку и сказала: «Свободны». Он вышел из участка и вдохнул холодный осенний воздух. Вдохнул глубоко, как будто впервые за три часа. На скамейке у входа сидел Кевин — в куртке, с двумя стаканчиками кофе. Увидел Рико, улыбнулся, протянул один стаканчик. «Как прошло?» — спросил он. Рико взял кофе, сделал глоток. Горький. Горячий. Живой. «Нормально», — сказал он. И это была правда. Через месяц после выписки он начал искать работу. Не потому, что нуждался в деньгах — продажа старой квартиры и небольшие сбережения позволяли не работать какое-то время. А потому, что без работы он сходил с ума. Дни становились слишком длинными, ночи — слишком пустыми. Он сидел дома, смотрел в потолок и думал. Слишком много думал. Ему нужна была цель. Нужно было куда-то идти каждое утро. Нужно было, чтобы его ждали. Или хотя бы чтобы ему платили. Детский сад находился в получасе ходьбы от его новой квартиры — той самой, которую он снял после продажи старой. Район был спальным, тихим, с панельными девятиэтажками и вечно мокрыми детскими площадками. Он был старым садиком — постройка восьмидесятых, облупившаяся краска на фасаде, качели, которые скрипели, и веранды, где воспитатели курили втайне от заведующей. Но внутри было чисто и пахло супом, хлоркой и детьми. Тем особенным запахом, который не перепутаешь ни с чем. Квартира Рико была маленькой — тридцать два квадратных метра, однокомнатная, с окнами во двор и вечно работающими батареями. Батареи были старыми, чугунными, и регулировка температуры была невозможна — зимой приходилось открывать окна, потому что было +28. Но квартира была его. Он сам выбрал её, сам подписал договор, сам заплатил за первый месяц и залог. Никто не устанавливал камер в ванной. Никто не запер дверь снаружи. Он мог выйти на балкон в три часа ночи, глядя на звёзды, и никто не сказал бы ему ни слова. Это было странное чувство — свобода. Он не привык к ней. Но учился. На собеседовании в детском саду заведующая — Грейс Миллер, женщина лет пятидесяти с добрыми глазами, которые, однако, сразу замечали всё — спросила: «Вы психолог, мистер Морияма. С дипломом. С отличием. Почему вы хотите работать именно в детском саду? Вы могли бы пойти в школу, в клинику, открыть частную практику. Почему сюда?» Рико молчал несколько секунд. Он думал над ответом. Не потому, что не знал, что сказать, — потому что хотел сказать правду. А правда была странной. — Дети честнее взрослых, — сказал он наконец. — Они не врут о своих чувствах. Не манипулируют — по крайней мере, осознанно. Они просто чувствуют. Если им больно — они плачут. Если страшно — они дрожат. Если радостно — они смеются. Со взрослыми сложнее. Взрослые надевают маски, притворяются, прячутся. С детьми мне легче. Я понимаю их. Я сам когда-то был ребёнком. И я помню, каково это — когда тебя не слышат. Грэйс смотрела на него долгим взглядом. Потом вздохнула — тем вздохом, которым вздыхают люди, повидавшие много жизней. И сказала: «Вы странный, мистер Морияма. Но нам такие и нужны. Дети не любят обычных. Обычные им кажутся скучными. Приходите в понедельник к девяти». Он проработал в этом месте три года. Он приходил к девяти, открывал свой кабинет — маленькую комнату с диваном, столом, игрушками и огромным аквариумом с золотой рыбкой, которую дети назвали Пушек. Уходил в шесть — иногда позже, если нужно было поговорить с родителями, которые задерживались после работы. Консультировал детей с трудным поведением — тех, кто кусался, кто не говорил, кто боялся темноты. Помогал адаптироваться новеньким — тем, кто только пришёл в садик и плакал каждое утро, цепляясь за мамину юбку. Разговаривал с родителями — молодыми, нервными, вечно занятыми, которые не понимали, почему их идеальный ребёнок вдруг стал кусаться или заикаться. Иногда, когда в группе кто-то плакал — громко, безутешно, навзрыд, — Рико выходил из своего кабинета, садился на корточки перед ребёнком, смотрел ему в глаза — ровно, спокойно, без осуждения — и говорил: «Расскажи. Я слушаю». И ребёнок рассказывал. Что упал. Что отобрали игрушку. Что мама ушла и не вернулась, вернулась, но через пять минут, но для трёхлетнего ребёнка это вечность. Что просто грустно, и он не знает почему. Рико слушал. Не перебивал. Не давал советов, если не просили. Просто сидел рядом и слушал. И плач стихал сам собой. Дети его любили. Не потому, что он был весёлым или щедрым на игрушки. А потому, что он был тихим. В мире, где все кричат — родители, воспитатели, телевизор, реклама, — он был тем единственным взрослым, который говорил шёпотом. Который не повышал голос. Который не торопил. Дети чувствовали это — они вообще чувствуют больше, чем взрослые им приписывают. Они знали, что в кабинет к психологу можно прийти и просто посидеть на диване, глядя на рыбку Пушка. Никто не будет задавать вопросов. Никто не заставит говорить. Просто тишина. И безопасность. Родители любили его не всегда. Некоторые считали, что психолог не должен быть таким молодым. Ему было всего за двадцать, когда он начинал — на вид и того меньше. Некоторые считали, что психолог не должен быть таким спокойным — им казалось, что он равнодушен, что ему всё равно. Некоторые считали, что он пустой — в его глазах не было той теплоты, которую они ожидали увидеть в глазах человека, работающего с детьми. Они не понимали, что пустота — это не отсутствие чувств. Это способ их не показывать. Потому что если ты начнёшь показывать все чувства, которые накопились за годы, — ты просто умрёшь. Рико знал это. Он научился отключаться. Но для детей он всегда находил в себе ту каплю тепла, которая была нужна. Потому что дети не заслуживали его пустоты. Они заслуживали света. И он давал им его — по чуть-чуть, каждый день, как будто это была его работа. Потому что это и была его работа. Через полгода после выписки он начал ближе общаться с Кевином. До этого они перезванивались раз в неделю — короткие разговоры ни о чём, проверка: «Ты жив?», «Да», «Нормально?», «Нормально». Иногда Кевин забегал на выходные — привозил пиццу, смотрел фильмы, помогал с уборкой. Он не спрашивал про больницу. Не спрашивал про полицию. Не спрашивал про сны. Он просто был рядом — шумный, громкий, живой. Полная противоположность Рико. И это почему-то работало. Но после того как Рико перестал вздрагивать от каждого звонка, после того как он начал выходить из дома без оглядки, после того как он устроился на работу и почувствовал, что его жизнь снова обрела форму — Кевин начал приходить чаще. Сначала раз в неделю, потом два, потом три. С пиццей, с фильмами, с книжками, которые он читал и хотел обсудить. А потом и вовсе без повода — просто посидеть, помолчать, посмотреть в окно. Рико не возражал. Ему нравилась тишина, в которой есть кто-то ещё. Нравилось, что он может не говорить, и это нормально. Нравилось, что Кевин не требует от него быть тем, кем он не является. Они играли в экси вместе ещё в школе — в старших классах, когда Рико впервые попробовал этот спорт. Это было странно — в школе Рико был тихим отличником, которого все боялись, а на корте он превращался в кого-то другого. В кого-то, кто не думал, а просто реагировал. Мяч, ракетка, скорость. Всё остальное переставало существовать. Кевин тогда был сильнее — быстрее, агрессивнее, опытнее. Он играл в экси профессионально — состоял в сборной США, ездил на соревнования по всему миру, его имя иногда мелькало в спортивных новостях. Но когда они играли вместе — просто так, без зрителей, без судей, без очков — Рико почти не уступал. Потому что у него был тот стиль игры, который не купишь за деньги и не натренируешь до седьмого пота. У него была ярость. Холодная, контролируемая, но ярость. И она делала его быстрее. Они начали играть снова. Сначала раз в неделю — после работы Рико, когда Кевин заканчивал тренировку. Ходили на корт в спортивном центре — тот самый, где они играли ещё школьниками. Стены были те же, покрытие — новое, свет — ярче. Они били по мячу, ругались, смеялись, молчали. В экси не нужно было говорить. Все и так было понятно. По тому, как Кевин ударил — сильно или слабо, точно или мимо. По тому, как Рико ушёл в защиту — с ленцой или в полную силу. Они говорили на языке, который не нуждался в словах. И это было то, чего Рико не хватало больше всего. Язык без лжи. Через несколько месяцев после того, как они начали видеться почти каждый день, Кевин предложил съехаться. Это случилось вечером, после игры — они сидели на скамейке, пили воду. — Слушай, — сказал Кевин, глядя куда-то в сторону. Он нервничал — это было заметно по тому, как он крутил бутылку с водой в руках. — У меня квартира. Двухкомнатная. Балкон. Вид на парк. Я там один живу, мне одному скучно. Ты там бывал — места много. Можешь занять вторую спальню. Не надо платить за свою халупу. Будем вместе. Ну, как соседи. Как братья. Как... Ну, ты понял. Рико молчал. Он смотрел на свои колени — на ссадину, которую заработал сегодня, когда упал, пытаясь достать трудный мяч. Он думал. В его голове проносились сотни мыслей — одна тревожнее другой. «Я буду мешать. Он устанет от меня. Я сломаю всё, как всегда. Он увидит меня настоящего — и ужаснётся. Он узнает про ночи, когда я не сплю и хожу по комнате. Про то, как я иногда смотрю в стену по часу. Про то, что я не умею быть нормальным». — Я боюсь, — сказал он наконец. Тихим голосом, почти шёпотом. Таким, каким признаются в самых страшных вещах. — Чего? — спросил Кевин. Просто. Без насмешки. — Всего. Что не справлюсь. Что ты устанешь от меня. Что мы поругаемся. Что я... — Он не договорил. Кевин повернулся к нему. Посмотрел прямо в глаза. И сказал то, что Рико запомнил на всю жизнь: — Ты мой "брат". Мы семья. Семья живёт вместе. Даже если тяжело. Даже если страшно. Даже если мы поругаемся. Мы всё равно семья. Ты не обязан быть идеальным. Просто будь. А я буду рядом. Рико смотрел на него долгим взглядом. На его мокрые от пота волосы, на ссадину на колене, на ракетку, сжатую в руке. И понял, что не боится. Не боится быть с ним. Не боится, что сделает больно. Не боится, что его бросят. Потому что Кевин уже видел его в самом худшем — в больнице, с капельницей, с пустыми глазами. И не ушёл. Не отвернулся. Не испугался. Он остался. — Хорошо, — сказал Рико. — Давай попробуем. Кевин улыбнулся — широко, по-детски, с ямочками на щеках. Обнял его. Крепко, по-братски, так, что затрещали рёбра. Рико не обнял в ответ — он не умел обнимать. Но он не отстранился. И это было больше, чем любое объятие. Квартира Кевина находилась в центре города — на седьмом этаже, с видом на городской парк. Две спальни — большая, которую занял Кевин, и поменьше, которую отдали Рико. Общая гостиная — с огромным диваном, телевизором и столом, на котором всегда были разбросаны какие-то бумаги, носки Кевина. Кухня — маленькая, но уютная, с окном на запад, так что по вечерам туда заглядывало солнце. И балкон — узкий, длинный, с металлическими перилами, на котором можно было стоять и смотреть на город, курить, хотя Рико не курил или просто дышать свежим воздухом. Первые несколько недель Рико ходил на цыпочках. Он боялся громко закрыть дверь. Боялся занять слишком много места в холодильнике. Боялся, что Кевин проснётся ночью от того, что Рико ворочается в постели, и рассердится. Он проверял, не забыл ли выключить свет в ванной. Мыл за собой посуду сразу, даже если Кевин говорил: «Оставь, я потом помою». Он не хотел быть обузой. Не хотел, чтобы Кевин пожалел о своём решении. Но Кевин был другим. Кевин бросал носки на диван. Кевин оставлял немытую кружку на столе и уходил на тренировку. Кевин включал музыку по утрам — громко, так, что дрожали стены, и Рико, который привык к тишине, сначала вздрагивал, а потом привык. Кевин жил так, будто ему нечего скрывать. Будто он не боялся быть замеченным. Рико завидовал ему. И учился у него. Через месяц после переезда они поехали в приют для животных. Кевин давно хотел собаку — он говорил, что в доме должно быть живое существо, которое будет встречать тебя у двери и радоваться, даже если у тебя был плохой день. Рико не возражал — он никогда не был против собак, просто никогда не жил с ними. В приюте было шумно, пахло псиной и дешёвым кормом. Сотни глаз смотрели на них из-за решёток — грустных, надеющихся, потерянных. Рико чувствовал себя так, будто смотрит в зеркало. Мич — маленький рыжий корги с белой грудкой и огромными ушами, которые казались слишком большими для его головы, — сидел в углу клетки и не лаял. Он просто смотрел. Большими, круглыми, немного испуганными глазами. Когда Кевин открыл клетку, Мич не выбежал радостно, как другие собаки. Он сделал шаг вперёд, потом остановился, посмотрел на Рико. И лизнул его руку. Рико, который не плакал с тех пор, как вышел из больницы, почувствовал, как к горлу подступил комок. «Этого, — сказал он Кевину. — Берём этого». Мич оказался глупым, шумным, вечно голодным и совершенно счастливым. Он спал на диване, хотя у него была собственная лежанка. Грыз обувь Кевина — только левую, почему-то. И бегал за Рико по всей квартире, когда тот возвращался с работы — крутился под ногами, вилял хвостом, пытался лизнуть в лицо. Рико сначала раздражался, потом привык. А потом заметил, что ждёт этой встречи. Что когда он открывает дверь, и Мич бросается к нему, мир становится чуть менее холодным. Рико никогда не жил с кем-то, кроме Натаниэля. А жизнь с Натаниэлем была не жизнью — выживанием. Он не знал, как это — делить пространство с человеком, который не хочет тебя убить. Не знал, как это — видеть чужие привычки, чужой график, чужую еду в холодильнике. Он боялся, что будет трудно. Что Кевин окажется слишком громким, слишком грязным, слишком раздражающим. Что Рико не выдержит и сбежит. Или взорвётся. Или замкнётся в своей комнате и больше не выйдет. Но с Кевином было легко. Легко — как никогда в жизни. Кевин не задавал лишних вопросов. Когда Рико просыпался в три часа ночи от кошмара и шёл на кухню пить чай, Кевин не спрашивал: «Что тебе снилось?», «Хочешь поговорить?», «Может, тебе к врачу?». Он просто выходил на кухню, садился напротив, наливал себе чай и молчал. Сидел рядом, пока Рико не успокаивался. Потом они расходились по своим комнатам. Никто ничего не объяснял. Никто никого не жалел. Просто были рядом. Кевин не лез в душу. Не проверял телефон Рико. Не спрашивал, где он был и с кем. Он просто доверял. А Рико, который не доверял никому не считая Натаниэля, начал доверять. Сначала по чуть-чуть — оставлял телефон на столе, уходя в душ. Потом больше — говорил, куда идёт, даже когда его не спрашивали. Потом совсем — разрешил Кевину заходить в свою комнату без стука. Это было маленькое достижение — для обычного человека незаметное, для Рико размером с подвиг. Кевин готовил ужин, когда Рико задерживался на работе. Он не был хорошим поваром — мог сжечь яичницу и пересолить макароны. Но он старался. И это было главным. Он оставлял записки на холодильнике — смешные, глупые, с рисунками: «Съешь меня», «Я в тебе не нуждаюсь (это ложь)», «Твоя очередь мыть посуду». Рико никогда не отвечал на записки, но хранил их в ящике своего стола. Там их было уже больше двадцати. Кевин выгуливал Мича по утрам, чтобы Рико мог поспать лишние полчаса. Он делал это молча, без благодарности, без напоминаний. Просто вставал на час раньше, одевался, брал поводок и уходил. Рико узнал об этом случайно — проснулся однажды в шесть утра от того, что хлопнула дверь, и выглянул в окно. Кевин шёл по улице с Мичем на поводке, зевал, чесал затылок и разговаривал с собакой. Рико смотрел на них несколько минут, а потом вернулся в постель и уснул — спокойно, без кошмаров, впервые за несколько месяцев. Они не говорили о прошлом. Кевин знал только то, что рассказала полиция — что дядя Рико, Тецудзи, был преступником, сидел в тюрьме, а потом погиб при невыясненных обстоятельствах. Что Натаниэль Веснински, его врач, оказался маньяком. Что Рико чудом выжил. Но деталей Кевин не знал. И Рико был благодарен ему за то, что он не спрашивал. Но однажды, через полтора года после их переезда, Рико рассказал. Это случилось ночью — снова кошмар, снова кухня, снова чай. Кевин, как всегда, вышел следом. Сидел напротив, молчал. А Рико вдруг почувствовал, что не может больше молчать. Что слова, которые он держал в себе годами, давят так сильно, что он задыхается. Что если он не скажет сейчас, то никогда не скажет. И он рассказал. Коротко, без подробностей, без лишних эмоций. Про ночи, когда Тецудзи запирал его в комнате. Про страх, который стал привычным, как дыхание. Про то, как он научился отключаться — уходить внутрь себя, в пустоту, где нет боли. Про то, что он никогда не был ребёнком. Что его детство закончилось в тот день, когда он переступил порог дома Тецудзи. Про выстрел в подвале — как он держал пистолет, как нажал на курок, как смотрел в глаза Тецудзи, пока тот падал. Про нож — как он вошёл под ребро, как текла кровь, как он думал, что умирает. И как потом, в больнице, понял, что не хочет умирать. Что хочет жить. Впервые за много лет. Кевин слушал молча. Не перебивал. Не задавал вопросов. Не говорил: «Тебе нужно к психологу» или «Всё будет хорошо». Просто сидел, сжимая в руках чашку с остывшим чаем. А когда Рико замолчал — выдохнул, как после долгого бега, — Кевин встал, подошёл к нему и обнял. Крепко, по-настоящему, как обнимают тех, кто дорог. — Ты сильный, — сказал Кевин. — Я бы не выжил. Никто из моих знакомых не выжил бы. А ты здесь. Ты жив. И ты с каждым днём становишься чуть лучше. Это — подвиг. Не говори, что это не так. Рико не ответил. Он не умел принимать комплименты — они казались ему ложью. Но в ту ночь, когда он лёг спать, ему не снились кошмары. Впервые за пару месяцев он проспал до утра без единого сна. Он проснулся от того, что Мич прыгнул ему на грудь и лизнул в нос. За окном вставало солнце. Кевин на кухне жарил яичницу и пел какую-то глупую песню. И Рико подумал: «Может быть, я действительно становлюсь лучше». Ещё через полгода они начали встречаться. Это случилось не спонтанно — Кевин был влюблён в Рико ещё со школы. Рико знал это. Знал всегда. Чувствовал это во взглядах, которые Кевин бросал на него, когда думал, что Рико не видит. В том, как Кевин случайно касался его руки, когда они сидели рядом. В том, как он ревновал — тихо, незаметно, но Рико замечал. Он знал, но никогда не говорил. Ему было страшно. Страшно, что он не сможет ответить тем же — потому что он не был уверен, что умеет любить. Страшно, что его чувства будут не такими сильными, как чувства Кевина, и это сделает Кевину больно. Страшно, что он сломает Кевина, как сломал всех, кто приближался к нему — Тецудзи, хотя Тецудзи сломал себя сам, Натаниэля, хотя Натаниэль был сломан с самого начала, даже свою мать, которая умерла, потому что не выдержала. Рико был уверен, что он — яд. Что любой, кто полюбит его, умрёт или сойдёт с ума. И он не хотел, чтобы это случилось с Кевином. Но однажды вечером, после игры в экси, когда они сидели на скамейке и разговаривали, а вокруг собирались сумерки, и воздух пах мокрым асфальтом после недавнего дождя, Кевин повернулся к нему. Посмотрел прямо в глаза — в те самые пустые глаза, которых боялись все остальные. И сказал: — Рико, я люблю тебя. Давно. Ты знаешь. Я не говорю это, чтобы ты что-то отвечал. Не говорю, чтобы давить. Я просто хочу, чтобы ты знал. Чтобы ты не сомневался. Что бы ни случилось, где бы ты ни был, что бы ты ни сделал — я буду любить тебя. Не отвечай сейчас. Просто знай. И отвернулся. Посмотрел на корт, на мячи, на Мича, который носился по траве. Плечи его были напряжены — он ждал отказа. Ждал тишины. Ждал, что Рико встанет и уйдёт, как уходил всегда, когда кто-то пытался приблизиться. Но Рико не ушёл. Он смотрел на Кевина долгим взглядом. На профиль — резкий, мальчишеский, с ямочкой на подбородке. И вдруг понял, что не боится. Не боится быть с ним. Не боится, что сделает больно — потому что он не сделает больно. Не боится, что его бросят — потому что Кевин не бросит. Кевин — это тот самый человек, который остался, когда все остальные ушли или умерли. И если сейчас Рико скажет «нет» — он пожалеет об этом всю жизнь. А он устал жалеть. Он устал бояться. Он устал бежать. — Хорошо, — сказал Рико. — Давай попробуем. Кевин медленно повернулся к нему. В глазах его было недоверие — как будто он ослышался. Как будто не мог поверить, что Рико — его Рико, вечно молчащий, вечно отстранённый, вечно пустой — только что сказал «да». — Правда? — спросил Кевин. Голос его дрогнул — впервые Рико слышал, чтобы голос Кевина дрожал. Кевин, который никогда не боялся ничего и никого, сейчас боялся одного — что это был сон. Или ошибка. Или шутка. — Правда, — ответил Рико. И улыбнулся. По-настоящему. Не уголками губ, не глазами — всем лицом. Той улыбкой, которой улыбаются, когда перестают бояться. Кевин улыбнулся в ответ — широко. Обнял его. Прямо на скамейке, прижимая к себе так крепко, будто боялся, что Рико исчезнет. Мич, сидевший рядом, залаял и начал крутиться вокруг них, путая под ногами, виляя хвостом так быстро, что казалось, он сейчас взлетит. Рико не обнял в ответ. Но он положил голову Кевину на плечо. И закрыл глаза. В темноте, под звуки города, с мокрым корги, который лизал их колени, он почувствовал то, чего не чувствовал никогда в жизни. Покой. Не пустоту, в которую он прятался годами. А настоящий, живой, тёплый покой. Как будто он наконец-то пришёл домой. С тех пор прошло полгода. Они не говорили о будущем — не строили планов на десять лет вперёд, не обсуждали, не спорили о том, чья очередь выгуливать Мича. Просто жили. Вместе. В своей квартире — с двумя спальнями, большой гостиной, маленьким балконом и рыжим корги. Кевин по-прежнему играл в экси, ездил на соревнования, иногда пропадал на несколько дней. Рико по-прежнему работал в детском саде, приходил домой, гладил Мича, готовил ужин. По вечерам они смотрели фильмы или играли в видео игры на приставке, потому что идти на корт было лень. По выходным гуляли в парке — Мич бегал за белками, Кевин держал Рико за руку, Рико не вырывал. Иногда к ним приходили гости — друзья Кевина по сборной, коллеги Рико из садика, соседи. Рико не любил гостей — они шумели, задавали вопросы, смотрели на него с любопытством. Но он терпел. Потому что это была часть нормальной жизни. А он хотел нормальной жизни. Научился хотеть. И Рико впервые за долгое время — за очень долгое, за то время, которое он даже не мог измерить, — чувствовал себя спокойно. Не хорошо — хорошо было бы слишком громким словом. Не счастливо — счастье казалось ему чем-то эфемерным, недостижимым. Спокойно. Тишина внутри. Не пустота, не боль, не страх. Просто тишина. И в этой тишине он мог дышать. Свободно, глубоко, без оглядки. Впервые за три года. Иногда по ночам, когда Кевин уже спал в своей комнате, они спали в разных комнатах — Рико не был готов к большему, Мич забирался к Рико на кровать, сворачивался клубком у его ног и тихонько посапывал. Рико гладил его тёплый, рыжий бок и думал о том, как странно устроена жизнь. Как из подвала, крови и выстрелов можно прийти сюда — в уютную квартиру, с собакой, с человеком, который любит тебя. Как можно сломаться до основания и собрать себя заново — не таким, как прежде, но хотя бы целым. Как можно научиться дышать, когда кажется, что воздух кончился навсегда. И он дышал. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту. Дышал заново. ** Старшая школа Фэрмонта стояла не просто на окраине города — она словно пряталась там, стыдясь своего возраста и запустения. Окраина была тихой, почти заброшенной: редкие дома с верандами, где старики курили по вечерам, железнодорожный переезд, за которым начиналось поле, и школа — красное кирпичное пятно среди зелени, которая казалась слишком яркой, чтобы быть настоящей. Вокруг школы росли старые клены. Их посадили еще в пятидесятых, когда школу только построили, и за полвека они вымахали выше крыши. Кроны у них были раскидистыми, как шатры, и летом давали такую густую тень, что под ними даже в полдень царил зеленоватый сумрак. Но главной деталью были газоны. Их поливали каждый божий день — в семь утра, ровно за час до первого звонка. Поливали даже тогда, когда небо уже плакало само. Это было какое-то упрямство школьного администратора, который считал, что идеальный газон важнее здравого смысла. Трава от этого стала неестественного, почти токсичного оттенка — ярко-зеленого, как краска для травы на бейсбольных полях. Иногда казалось, что если провести по ней рукой, пальцы окрасятся в зеленый. Местные шутили, что у Фэрмонта самые фотогеничные газоны в округе, только вот фотографировать их некому. Осенью клены превращали школьный двор в пылающий костер. Листья становились золотыми, багряными, оранжевыми — такими яркими, что на их фоне красная школа казалась бледной. Воздух пах прелью и дымом от костров, которые жгли где-то в районе. А к концу октября клены сбрасывали всё. Оставались только голые, черные ветви, похожие на скрюченные пальцы старух в черных перчатках. Они тянулись к низкому осеннему небу, словно просили о чем-то или проклинали его. По ночам, когда ветер раскачивал их, они скрежетали друг о друга, и этот звук был слышен в классах на третьем этаже. Учителя говорили, что это просто дерево трется о дерево. Но новички вздрагивали. Само здание школы было кирпичным. Кирпич когда-то называли «огненно-красным», но годы превратили его в тусклый, землистый оттенок — как запекшаяся кровь. Окна были высокими — от пояса до потолка, — чтобы в классы проникало как можно больше света. Но света все равно не хватало, особенно осенью и зимой, когда солнце висело низко и пряталось за кленами. Подоконники когда-то выкрасили в белый цвет — свежий, больничный, стерильный. Сейчас краска висела на них клочьями, как старая, отмершая кожа. Она вздувалась от влаги, трескалась и отслаивалась, оставляя на кирпиче желтоватые, маслянистые разводы — следы многих учеников, которые опирались на эти подоконники локтями, глядя в окно и мечтая о побеге. Над главным входом на ржавых скобах висел флаг штата. Когда-то он был ярко-синим с золотыми звездами — символом гордости и единства. Теперь синий выцвел до грязно-серого, а звезды стали бледными, почти прозрачными, как тени звезд. Флаг свисал вялой тряпкой даже в ветреную погоду — будто ему было все равно. На дверях — тяжелых, деревянных, с медными ручками, отполированными тысячами ладоней, — висела табличка. Медная, потемневшая до черноты, с буквами, которые можно было прочитать, только если подойти вплотную. На ней было выгравировано: «Старшая частная школа Фэрмонта. Основана в 1953 году. С тех пор выпустила тысячи учеников». Дальше следовал девиз школы, но его никто не помнил. Табличка не врала — школа действительно выпустила тысячи. Большинство из них уехали в большие города и больше никогда не возвращались. Они даже не вспоминали о Фэрмонте, разве что случайно, когда листали старые альбомы в гостях у родителей. Школа это знала. Школа привыкла. Школа стояла и ждала следующее поколение, которое тоже забудет. Рико появился в Фэрмонте в конце августа, за неделю до начала учебного года. Ему было четырнадцать, и он ненавидел этот город с первого взгляда. Слишком тихий, слишком зеленый, слишком… маленький. Он привык к шуму большого города — к сиренам, к гулу метро, к тому, что по ночам за окном всегда кто-то есть. А здесь по ночам за окном были только клены и тишина, от которой закладывало уши. Его перевез сюда дядя, Тецудзи. Это было не обсуждаемо. Тецудзи сказал: «Мы переезжаем», — и Рико кивнул. Он всегда кивал. Он привык подчиняться, потому что любое неповиновение — даже просто вопрос «почему?» — вело к долгим, пустым, холодным разговорам, после которых чувствуешь себя не человеком, а сломанной вещью. Легче было кивать. В новой школе Рико быстро понял, что быть умным здесь — не такая уж хорошая идея. Учителя хвалили его за успехи, но в их улыбках сквозило что-то недоуменное. Они не понимали, откуда у этого бледного, тихого мальчика такая хватка. Он решал задачи быстрее, чем они успевали объяснять условие. Он писал сочинения, которые хотелось зачитать вслух. Он знал ответы на вопросы, которые учителя задавали только для того, чтобы потянуть время. Они шептались за его спиной в учительской: «Он странный. Слишком взрослый. С ним не по себе». Одноклассники тоже чувствовали это. Рико не был изгоем — его не били, не обзывали, не прятали вещи. Его боялись. Боялись по-настоящему, хотя никто не мог объяснить, чего именно. Может быть, его взгляда — темных, почти черных глаз, в которых не было ни страха, ни радости, ни любопытства. Только пустота. Бездонная, холодная пустота, в которой тонешь, если смотреть слишком долго. Может быть, его молчания — такого плотного, что им можно было давить. Он не участвовал в школьных драмах, не сплетничал, не смеялся над шутками. Он просто учился — лучше всех, словно это была его работа, его повинность, его способ не сойти с ума. Его фотография висела на доске почета — там, где обычно вешают спортсменов и активистов. Она была первой, в самом верху. На ней был бледный мальчик с темными, вечно растрепанными волосами, в белой рубашке. Без улыбки. Без эмоций. Просто лицо. Пустое лицо. Учителя говорили: «У этого мальчика большое будущее. Он поступит в хороший колледж. Он станет инженером или ученым. Он добьется успеха». Одноклассники завидовали — глухо, зло, бессильно. Рико было все равно. Он не хотел большого будущего. Он хотел, чтобы его оставили в покое. Но покой — это роскошь, которую школа не предоставляла. Кевин появился в десятом классе, в тот самый день, когда Рико уже смирился с тем, что все четыре года проведет в одиночестве. Кевин перевелся из школы в соседнем городке — почему, никто не знал. Ходили слухи, что его исключили за драку, но Кевин только смеялся и говорил: «Я сам ушел. Там было скучно». Кевин был таким же бледным, как Рико, — северная кровь, отсутствие солнца, бесконечные часы в спортзале. Но в нем было что-то, чего Рико никогда не видел в себе: жизнь. Кевин смеялся громко — так, что его смех было слышно через три класса. Он говорил быстро, проглатывая окончания, перескакивая с темы на тему, и жестикулировал. Он грыз колпачки ручек — все время, даже когда не писал. Он был полной противоположностью Рико. Яркий, шумный, заметный. Настоящий. Когда он входил в класс, воздух словно нагревался на градус. Девочки начинали поправлять волосы, мальчишки — выпрямлять спины. Он был из тех людей, которые притягивают внимание, даже когда просто стоят у окна и смотрят на дождь. Но главной его страстью был экси — спорт, который в Фэрмонте любили с религиозным фанатизмом. Кевин играл профессионально — в том смысле, что для школьника. Он тренировался каждый день по пять часа, бегал кроссы по утрам, не пил газировку и спал по восемь часов, чтобы мышцы восстанавливались. На площадке он преображался: кричал, размахивал руками, спорил с судьей, подбадривал команду. Он был капитаном школьной команды, и его фотография висела на доске почета — рядом с Рико, на соседней рамке. Учителя говорили: «Эти двое — будущее школы. Один — мозг, другой — сердце». Одноклассники завидовали: одним — за ум, другим — за талант, а кому-то — за то, что они вообще есть. Рико было все равно. Но что-то в Кевине заставляло его иногда — очень редко — почти улыбаться. Почти. Они не стали друзьями в первый же день. И даже не на второй. Первые две недели Кевин просто садился рядом с Рико на уроках — потому что место у окна было свободным, и потому что Кевину нравилось смотреть на улицу, пока учитель объяснял теоремы. Он задавал Рико глупые вопросы. Рико отвечал односложно — «Не знаю», «Не люблю», «Не думал», — и отворачивается. Кевин не обижался. Он смеялся над своими же шутками, даже когда никто не смеялся, и продолжал задавать вопросы. В какой-то момент Кевин понял, что Рико — не просто тихий отличник. За его молчанием что-то было. Что-то тяжелое, темное, опасное. Кевин сам был не подарком — он дрался в прошлой школе не потому, что был хулиганом, а потому, что не умел молчать, когда видел несправедливость. Он чувствовал в Рико родственную ноту — может быть, не такую же, но похожую. И он решил, что не отстанет. Однажды после уроков Кевин сказал: «Пойдем на тренировку. Просто посмотришь». Рико хотел отказаться, но Кевин уже тащил его за рукав по коридору. Они зашли в спорт зал. И Кевин дал Рико ракетку — легкую, с удобной рукояткой. «Ударь по мячу. Просто ударь». Рико ударил. Мяч отскочил от стены с оглушительным треском — так сильно, что пара новичков вздрогнула. Кевин присвистнул. «У тебя талант, чувак». Рико согласился на тренировки не потому, что хотел дружить. Не потому, что ему было интересно. А потому, что в экси можно было выплеснуть всё. Всю злость, которая копилась годами. Всю боль, которую нельзя было показать. Всю ярость, которая горела внутри, но никогда не находила выхода. Ударить по мячу так, чтобы он разбил стену (стена не разбивалась, но мяч врезался в нее с такой силой, что отскакивал на другой конец зала). Бежать так, чтобы ветер свистел в ушах и ничего не было слышно — ни голосов, ни мыслей, ни воспоминаний. Забыть — хотя бы на этот час — о том, что ждало его дома. О Тецудзи. О долгих, молчаливых вечерах. О том, что он никогда не был ребенком. Их дружба была странной. Они не обсуждали свои чувства. Не говорили о прошлом. Не давали обещаний. Кевин не спрашивал, почему у Рико синяки на запястьях — иногда желтые, иногда фиолетовые, никогда не заживающие до конца. Рико не спрашивал, почему Кевин так яростно играет, словно от каждой победы зависит его жизнь. Они просто были рядом. И этого — странным образом — хватало обоим. Лиз Томпсон была той, кого в школе называли «королевой» — не вслух, но за спиной. Она сидела за второй партой у окна — не потому, что ей было нужно светлее, а потому, что оттуда лучше видно вход в класс. Так она могла контролировать, кто пришел, кто опоздал, кто с кем поздоровался. Она вечно поправляла волосы — длинные, русые, которые она завивала каждое утро плойкой, даже если знала, что на физкультуре укладки придёт конец. Она постоянно красила губы — носила с собой гигиеническую помаду с блеском. Лиз была красивой. Не той красотой, которая заставляет поэтов писать стихи, а той, которая заставляет мальчишек толкаться в коридоре, чтобы попасться ей на глаза. У нее были голубые глаза — большие, выразительные, умевшие смотреть невинно (когда нужно было выпросить у учителя дополнительный балл) и опасно (когда кто-то из девчонок осмеливался на нее посмотреть не так). Фигура у нее была та, ради которой она отказывалась от десертов и ходила на танцы три раза в неделю — стройная, гибкая, с длинными ногами, которые она демонстрировала в коротких юбках, даже когда на улице было десять градусов. Она была капитаном команды чирлидинга — кричала громче всех, улыбалась ярче всех, падала больнее всех, когда что-то шло не так. Она встречалась с лучшим игроком футбольной команды — Дереком, здоровым парнем с челюстью, которой можно было открывать банки, — и носила это звание как корону. Дерек был ей не нужен. Дерек был статусным символом, аксессуаром, который говорил: «Посмотрите на меня, у меня самый крутой парень в школе». Когда она его бросит? Когда найдется кто-то лучше. Или когда надоест. Учителя любили Лиз. Она была активной, всегда поднимала руку, всегда соглашалась помочь с организацией школьных вечеров. Она умела улыбаться той улыбкой, которая заставляла взрослых забывать о ее оценках (а оценки были средними, но это никого не волновало). Одноклассники ее боялись и восхищались. Она была хулиганкой и не только. Ее оружием были сплетни, интриги, тонкие намеки, от которых у жертвы начинала гореть земля под ногами. Она могла одним предложением — сказанным в нужное время в нужном месте — разрушить репутацию человека за неделю до выпускного. И она делала это иногда просто для развлечения. Потому что ей было скучно. Лиз была влюблена в Кевина с десятого класса. Ей было шестнадцать лет, когда он впервые появился на школьной линейке — такой же шумный, такой же яркий, с вечно растрепанными волосами. Она подошла к нему на перемене и сказала: «Ты будешь моим парнем». Кевин посмотрел на нее, улыбнулся и сказал: «Нет». Это было первое «нет» в ее жизни. Она не привыкла к отказам. Она привыкла, что все мальчишки сохнут по ней с первого взгляда. А этот — нет. И это сводило ее с ума. Она следила за ним все эти месеца. Она подкладывала записки в его рюкзак — сначала детские, с сердечками и смайликами, потом более взрослые, с намеками. Приглашала на свидания — в кино, в кафе, на каток. Кевин каждый раз вежливо отказывался: «Извини, Лиз, у меня тренировка», «Извини, я занят», «Извини, но нет». Он не был грубым. Он не был жестоким. Он просто не замечал ее. Не так, как другие. И это было хуже любой грубости. Она не сдавалась. Она была уверена, что рано или поздно он заметит. Как же иначе? Она красивая, популярная, идеальная. Куда он денется? Возможно, если бы она не была так в этом уверена, она бы остановилась. Но она была воспитана в убеждении, что ей всё должны. И она привыкла получать. А Рико она не любила. С первого взгляда, как только он появился в школе. Не знала почему. Просто чувствовала — что-то в нем было не так. Слишком тихий. Слишком спокойный. Слишком пустой. Он не смотрел на нее, как другие мальчишки — с вожделением или робостью. Он просто проходил мимо, как мимо стены. Не заигрывал. Не улыбался. Не делал вид, что не замечает — он правда не замечал. Это было оскорблением. Хуже, чем насмешки. Хуже, чем ненависть. Равнодушие — вот чего она не могла вынести. Равнодушие было для нее тем же, что серебряная ложка для вампира — ожогом. Она попыталась подружиться с ним в начале десятого, когда Кевин только перевелся. Думала: если я стану ближе к Рико, то смогу стать ближе и к Кевину. Она подошла к нему после урока, улыбнулась своей лучшей улыбкой, спросила, как дела. Рико ответил: «Нормально». Не спросил в ответ. Не посмотрел в глаза. Через три минуты она чувствовала себя дурой — такой дурой, какой не чувствовала себя никогда. Как будто говорила со стеной. Она попробовала еще раз — через день. Потом еще. Потом перестала. И начала ненавидеть. По-настоящему. Глухо. Беспричинно. Иррационально. Это случилось в конце октября. За окнами темнело уже к четырем часам — осеннее солнце висело низко, бледное, как дохлая медуза. С неба сыпался мелкий, противный снег с дождем — та погода, когда зонт не спасает, а настроение падает ниже плинтуса. Лиз сидела дома одна — родители были на работе, младший брат в гостях у бабушки. Она смотрела в окно и думала о Кевине. О том, как он смеется. О том, как двигается на площадке. О том, что прошло уже несколько месяцев, а он все еще не ее. В какой-то момент она встала, достала розовую бумагу — специальную, из японского магазина, с легким ароматом сакуры — и села писать письмо. Писала долго. Начала: «Привет, Кевин». Перечеркнула. «Дорогой Кевин». Перечеркнула. «Кевин, пишу это письмо...» Оставила. Перечитала. Переписала заново, потому что одно слово показалось слишком напыщенным. Потом еще раз, потому что строчка съехала вниз. Потом еще раз, потому что сердце получилось кривым. Наконец, когда стемнело окончательно и зажглись уличные фонари, она осталась довольна. Текст гласил: «Пишу это письмо, потому что мысли о тебе не дают мне покоя, а сказать все это лично мне не всегда хватает смелости. Я просто хочу, чтобы ты знал, как много ты для меня значишь. Ты удивительный человек, Кевин. Твоя доброта, твой ум и то, как ты заботишься о близких, восхищают меня каждый день. Рядом с тобой я хочу становиться лучше. Я люблю тебя — со всеми твоими привычками, планами и мечтами. Я хочу, чтобы мы начали встречаться. Всегда твоя, Лиз.» Она свернула лист треугольником — так, как учат на уроках труда, — нарисовала на конверте сердечко, положила письмо внутрь и заклеила. На следующий день она взяла его в школу. Она ждала момента, когда можно будет незаметно подложить письмо в рюкзак Кевина. Такой момент наступил на первой перемене. Кевин, как всегда, пошел в спортзал — тренироваться перед важной игрой. Его рюкзак остался в классе, на стуле, расстегнутый, с торчащей тетрадью. Лиз огляделась — никого. Сердце колотилось где-то в горле. Она быстро подошла к его парте, открыла тетрадь по математике, вложила письмо между страницами, закрыла тетрадь, положила на место. Вышла из класса, чувствуя, как дрожат руки. Остаток дня она ходила сама не своя. Ей казалось, что все знают. Что учительница смотрит на нее с подозрением. Что одноклассники перешептываются. Она ждала, что Кевин прочитает письмо на перемене, найдет ее глазами, улыбнется, подойдет и скажет: «Я тоже тебя люблю». Но Кевин, как назло, весь день был в спортзале. Он готовился к игре. Тетрадь по математике так и лежала в его рюкзаке — с запиской внутри, ожидая своего часа, как бомба замедленного действия. В тот же день, после уроков, Рико и Кевин, как обычно, остались в библиотеке. Это было их место. Не та официальная библиотека с пластиковыми столами и плакатом «Тишина — залог успеха», а маленький читальный зал на втором этаже, куда редко заходили другие ученики. Там было тепло — старые батареи грели так, что можно было сидеть в футболке даже в январе. Пахло старыми книгами — бумагой, пылью, клеем и чем-то еще неуловимым, похожим на ваниль. Окна выходили во двор, где росли те самые старые клены, с которых облетали последние листья. За окном было серо, мокро и неуютно. В библиотеке — тихо, уютно, безопасно. Они сидели за большим деревянным столом у самого окна. Кевин решал задачу по математике — третью в домашнем задании, самую сложную. Он грыз колпачок ручки, морщил лоб, черкал в тетради и снова стирал. Рико читал учебник — не потому, что не знал тему, а потому, что любил читать учебники. Ему нравилась четкость формулировок, стройность доказательств, отсутствие лишних слов. В отличие от людей, учебники имели смысл. — Дай конспект по математике, — сказал Рико, не поднимая головы. — Я забыл свою. Нужно сверить ответы. — Держи, — Кевин протянул ему тетрадь, даже не отрываясь от своего листа. Он был полностью поглощен задачей — проклинал параболы и мечтал о том, чтобы поскорее закончить и пойти домой. Рико открыл тетрадь. И из нее выпало что-то розовое — сложенное треугольником, с сердечком на обороте. Рико наклонился, поднял с пола. Бумага пахла дешевыми духами — теми самыми, которые продавались в киоске через дорогу от школы. Он узнал этот запах. Лиз душилась ими каждый день, так сильно, что в классе после нее оставалось облако, в котором можно было задохнуться. — Лиз тебе такое пишет, — сказал Рико равнодушно, передавая записку Кевину. Кевин взял ее, посмотрел на конверт, на розовое сердечко. Покачал головой. Он не удивился — Лиз подкладывала ему записки с начала года. Он даже не открыл ее. Просто положил на стол рядом с учебником. — Я ее не люблю, — сказал он. И добавил, помолчав: — Ты можешь выкинуть письмо. Мне оно не нужно. Я не хочу ей отвечать. Она не поймет. Она никогда не понимает. Рико посмотрел на письмо. На розовое сердечко. На аккуратный треугольник. В его голове что-то щелкнуло — не злость, нет. Что-то другое. Любопытство? Желание проверить? Или просто та скука, которая жила в нем всегда и требовала развлечений? — Нужно ответить, — сказал Рико. И улыбнулся. Но это была не та улыбка, которой улыбаются друзьям. Это была улыбка уголками губ, не глазами. Холодная. Расчетливая. Улыбка человека, который знает, что сейчас сделает что-то, что изменит всё. — Я напишу. Кевин пожал плечами. Он не придал этому значения. Рико часто говорил странные вещи. Кевин думал, что Рико просто пошутит — напишет что-то безобидное, вроде «Спасибо, но нет». Он ошибался. Рико развернул письмо Лиз. Почерк был витиеватым — с завитушками, с сердечками вместо точек, с длинными хвостами у букв «у» и «з». Всё письмо было написано розовыми чернилами. Рико прочитал его дважды. Первый раз — чтобы понять содержание. Второй — чтобы найти слабые места. Он нашел их много. Слишком много. «Пишу это письмо, потому что мысли о тебе не дают мне покоя» — слишком пафосно. «Я хочу, чтобы мы начали встречаться» — слишком прямо. Всё письмо было фальшивым, как пластиковый цветок. Лиз не любила Кевина. Лиз хотела обладать им. Рико чувствовал разницу. Он сам никогда не любил — но он умел распознавать ложь. Он взял ручку — черную, шариковую, самую обычную. Нашел чистый лист бумаги — белый, без линеек, вырванный из тетради. И написал ответ. Всего одну строчку. Без обращения. Без подписи. Без сердечек. Он написал: «Ты такая выскочка, тебя никто не любит, так что не беси» Он перечитал. Подумал. Добавил точку в конце. Сложил лист на четыре части — не треугольником, а просто пополам, потом еще раз, потом еще. Положил в тот же розовый конверт, который принесла Лиз. Зачем покупать новый, если есть старый? Заклеил. Убрал письмо Лиз к себе в карман — на память, может быть. Или чтобы не оставлять улик. — Завтра я передам ей, — сказал Рико, возвращая Кевину пустую тетрадь. — Хорошо, — Кевин улыбнулся и кивнул. Он даже не спросил, что там написано. Он доверял Рико. И это доверие было ошибкой. Но Кевин об этом узнает позже. Намного позже. А пока он просто улыбался и решал свою параболу, не подозревая, что его друг только что посеял семена войны. На следующий день Рико выследил Лиз у ее шкафчика. Он знал ее расписание лучше, чем она сама. Он знал, что после третьего урока у нее окно — она ходит в туалет, пьет воду из кулера и обязательно открывает шкафчик, чтобы поправить макияж. Он подошел к ней сзади — бесшумно, как тень. Она не слышала его шагов. Она набирала код — 2802. Рико усмехнулся про себя. День рождения Кевина. Как предсказуемо. Как пошло. Она обернулась, когда он легонько постучал ее по плечу. Ее лицо, когда она увидела Рико, стало напряженным — губы сжались, глаза сузились. Она не улыбнулась. Она вообще не улыбалась ему никогда. Только в начале, когда пыталась подружиться. А теперь — только ненависть. — Кевин попросил передать тебе письмо, — сказал Рико. Голос ровный, спокойный, как у робота. Он протянул розовый конверт — тот самый, с сердечком. Лиз не поверила сначала. Она подумала: «Это ловушка». Но конверт был настоящим — ее конверт, ее сердечко, ее письмо внутри? Она не знала, что Рико заменил содержимое. Она схватила конверт, разорвала его в спешке — когтистым, нервным движением. Вытащила листок. Развернула. Улыбка — широкая, предвкушающая — застыла на ее лице на долю секунды. А потом исчезла. Как будто кто-то выключил свет. Она прочитала строчку. Перечитала. Еще раз. Щеки ее залились красным — не румянцем стыда, а багровым, горячим, опасным румянцем гнева. Руки задрожали. В глазах зажглись слезы — не грусти, а бешенства. Она скомкала листок, сжала в кулаке. — Кевин не писал это, — сказала она. Голос сел, стал тихим и страшным. — Не знаю, — спокойно ответил Рико. Он смотрел на нее без эмоций. Как на насекомое. Как на что-то, что можно раздавить, но не хочется пачкать руки. — Ты... — Она не договорила. Не потому, что не нашла слов. А потому, что слов было слишком много, и все они застряли в горле. Рико улыбнулся. Той своей улыбкой. От которой у нормальных людей бегут мурашки по коже. Холодной. Пустой. Улыбкой человека, которому нечего терять. Развернулся и ушел. Его шаги эхом разносились по пустому коридору. Лиз осталась стоять у шкафчика, сжимая в кулаке клочок бумаги. По ее щеке скатилась одна-единственная слеза — не от боли, от унижения. Сейчас она плакала. Но это были не слезы слабости. Это были слезы, которые предвещали бурю. Лиз не простила. Она никогда никому ничего не прощала. Ее мать говорила: «Лиз, будь выше этого». Ее отец говорил: «Не обращай внимания, он просто дурак». Но Лиз не умела не обращать внимания. Она была тем, кого называют «злопамятной». Она помнила все обиды — даже те, которым было десять лет. И она ждала своего часа. Сначала она пошла в класс. Села за парту Мориямы. Открыла тетрадь Рико — он оставил ее на столе, когда выходил. Она сравнила почерк. Буква «т» — с прямым перекладиной. Буква «я» — с округлым хвостом. Буква «к» — с петлей вверх. Идентично. Сомнений не было. Она разорвала письмо на мелкие кусочки — такие маленькие, что их можно было выбросить в урну и никто бы не нашел. Но этого было мало. Это было даже не начало. Она хотела большего. Она хотела, чтобы Рико заплатил. По-настоящему. Она продумала всё. Не долго — пара минут. Но ей хватило. Лиз была хороша в таких вещах. Она умела ждать, выбирать момент, наносить удар, когда жертва меньше всего ожидает. На следующей перемене она выждала, когда Рико пойдет в туалет. Мужской туалет на втором этаже — самый дальний, самый тихий, туда редко заходят учителя. Она вошла следом — тихо, на цыпочках. Рико был в кабинке. Она слышала, как щелкнул замок. Она подошла к ведру для мытья полов — оранжевому, пластиковому, наполовину наполненному мутной водой с запахом хлорки. Взяла его двумя руками. Встала так, чтобы видеть дверь кабинки. Рико вышел. Он не ожидал ее увидеть. Его глаза на секунду расширились — единственная эмоция, которую она когда-либо видела на его лице. Лиз улыбнулась — зло, широко, показывая зубы. И вылила воду. Холодная, вонючая, мутная вода обрушилась на Рико с головы до ног. Он замер. Сначала от шока — такого холодного, что перехватило дыхание. Вода текла по его лицу, по волосам, по шее, за воротник рубашки, по ногам. Он стоял, не двигаясь, как статуя. А потом Лиз ударила его ведром. Не просто толкнула — ударила со всей силы. Пластмассовый край ведра пришелся Рико прямо в висок. Он пошатнулся, сделал шаг назад, споткнулся о собственные ноги и сел на мокрый кафельный пол. Ведро откатилось в угол, звеня, как пустая консервная банка. На виске у Рико выступила кровь — тонкая струйка, которая потекла по щеке, смешиваясь с водой. Лиз не остановилась. Она наклонилась, схватила Рико за мокрые волосы — длинные, темные, прилипшие к лицу — и рванула вверх, заставляя его смотреть на нее. Глаза в глаза. — Если ты еще раз встанешь между мной и Кевином, — прошипела она, и голос ее был таким низким и страшным, какого она сама от себя не слышала, — я не дам тебе ни одного спокойного дня. Понял? Ни одного. Я уничтожу тебя. Я заставлю тебя пожалеть о том, что ты родился. Понял? Она ждала страха. Она хотела увидеть в его глазах ужас. Унижение. Слабость. Но Рико смотрел на нее спокойно. Слишком спокойно. Как будто она не облила его водой. Как будто у него не текла кровь по лицу. Как будто он сидел дома в кресле и смотрел телевизор. — Понял, — сказал он. Лиз отпустила его волосы. Отступила на шаг. Посмотрела на свои руки — они дрожали. Посмотрела на Рико — он все еще сидел на полу, мокрый, с красной полосой на лице. И улыбался. Не широко. Не зло. Спокойно. Удовлетворенно. Как будто она только что сделала ему подарок. Лиз развернулась и вышла. Сердце ее колотилось так сильно, что она слышала удары в ушах. Но внутри было пусто. Она думала, что месть принесет облегчение. Не принесла. Рико остался один. Сидел на холодном, мокром полу. По лицу текла кровь — не сильно, царапина, пара миллиметров, но выглядело эффектно. Он провел рукой по виску, посмотрел на красные пальцы. Потом засмеялся. Тихо сначала, потом громче. Смех эхом разлетался по пустому туалету, отражался от кафеля, возвращался к нему искаженным, чужим. — Нашла чем меня пугать, дрянь, — сказал он сам себе. Он говорил это не вслух для храбрости. Он говорил это потому, что это была правда. Лиз не знала, с кем связалась. Лиз не знала, что Рико уже давно ничего не боится. Что он перестал бояться еще в том доме, в том городе, при том человеке. Что вода и ведро — это детский лепет по сравнению с тем, через что он прошел. Лиз думала, что она сильная. Она даже не представляла, что такое настоящая сила. Он встал. Подошел к раковине. Открыл кран — вода была ледяной, еще холоднее той, что вылила Лиз. Он умылся, смыл кровь. Посмотрел на себя в зеркало. Из зеркала на него смотрел бледный мальчик с темными волосами, рассеченным виском и пустыми глазами. Рико пригладил волосы, поправил мокрой воротник. Вышел. Пошел в класс. Он опоздал на сорок минут. Вошел, когда учительница математики объясняла новую тему. Все головы повернулись к нему. Он был мокрым. На виске — рваная ранка. Волосы слиплись сосульками. Учительница — миссис Гаррисон, пожилая женщина с добрыми глазами и вечно уставшим лицом — спросила: — Рико, что случилось? Он посмотрел на нее. На класс. На Кевина, который сидел за своей партой. И ответил спокойно: — Упал. Поскользнулся в туалете. Миссис Гаррисон не поверила. Она видела кровь. Видела, как он мокрый. Но она была из тех учителей, которые не лезут, если их не просят. Она кивнула, сказала: «Будь осторожнее», — и продолжила урок. Кевин не отвел от Рико глаз весь оставшийся урок. Он знал. Он не знал, что именно произошло, но знал, что это не было падение. После уроков Кевин догнал Рико в коридоре. — Лиз? — спросил он. Без вопросов. Без вступлений. — Лиз, — ответил Рико. — Что она сделала? — Облила водой. Ударила ведром по голове. Пригрозила. Кевин сжал кулаки. Лицо его потемнело — не от злости, от чего-то более глубокого. От вины? От бессилия? — Что ты ей написал в письме? — спросил он. — В том, которое ты передал от меня. — Неважно, — сказал Рико. Кевин хотел настаивать. Хотел знать. Хотел понять, из-за чего Лиз так взбесилась. Но он посмотрел в глаза Рико — пустые, спокойные, непроницаемые — и понял, что ответа не получит. Не сейчас. Может быть, никогда. Он не стал настаивать. Вместо этого он взял Рико за руку — просто взял, как берут за руку ребенка, чтобы перевести через дорогу. И повел в мед пункт, в другой корпус школы. Они шли медленно, по мокрым листьям, под серым небом. Рико не вырывал руку. Не благодарил. Просто шел рядом.
23 Нравится 44 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (1)