***
Однажды, в середине апреля, Дазай получил повестку. Обычный конверт с казённой печатью, пришёл по почте, и соседка, старая вдова, сунула его в дверную щель, даже не постучав. Дазай увидел конверт, когда вернулся с рынка, и сердце его ёкнуло — он узнал шрифт, мрачный, официальный, похожий на те бумаги, что он подписывал перед отъездом в Сибирь. Он вскрыл конверт дрожащими пальцами. Внутри лежало приглашение — явиться в Министерство здравоохранения для беседы. Дата — завтра, время — десять утра. Без объяснения причин. Без подписи. Просто печать и номер кабинета. Дазай прочитал приглашение трижды, потом спрятал в карман и пошёл к своей комнате. Сел на футон, обхватил колени руками и долго смотрел в стену. «Беседа», — подумал он. — «В Японии это всегда значит допрос. Даже если тебя приглашают на чай». Он вспомнил Чую, его слова: «Если меня поймают — я вас не знаю». Теперь эти слова приобретали новый, страшный смысл. Что, если Чую поймали? Что, если он рассказал? Что, если его заставили рассказать? Дазай встал, подошёл к маленькому столику, где лежал саквояж. Достал дневник, письма, жетон. Посмотрел на них долгим, тяжёлым взглядом. Потом завернул всё в тряпку, сунул в саквояж и спрятал под половицу. «Если они придут с обыском, — подумал он, — они найдут. Но я не буду им помогать». Он лёг, укрылся одеялом и закрыл глаза. Сон не шёл. В голове крутились вопросы, на которые не было ответов. Зачем они меня вызывают? Что им известно? Что им нужно? Он перебирал варианты, как чётки, и каждый вариант был страшнее предыдущего.***
Утром Дазай встал рано, надел единственный приличный костюм — чёрный, с потёртыми локтями, который чудом сохранился ещё с довоенных времён. Посмотрел на себя в маленькое мутное зеркало, висевшее на стене. Из зеркала смотрел чужой человек — бледный, с тёмными кругами под глазами, с осунувшимся лицом. Двадцать два года, а выглядит на сорок. Сибирь сделала своё дело. Он вышел из дома, сел на трамвай и поехал в центр. Токио восстанавливался медленно — руины соседствовали с новыми домами, и всюду пахло цементом, краской и ещё чем-то сладким — цветами, которые пробивались сквозь обломки. Дазай смотрел в окно и думал о том, что город, как и он сам, пытается залечить раны. Но шрамы остаются. Навсегда. Министерство здравоохранения располагалось в старом здании, уцелевшем после бомбёжек. Колонны, лепнина, высокие потолки — здесь пахло пылью и казёнными бумагами. Дазай прошёл через турникет, назвал фамилию, и его проводили на второй этаж, в комнату номер семнадцать. Обычная дверь, обычная табличка. Ничего, что указывало бы на опасность. Он постучал, вошёл. В кабинете сидели двое. Первый — мужчина лет пятидесяти, в очках, с жидкими седыми волосами и лицом, которое невозможно было запомнить. Второй — молодой, лет тридцати, с острыми чертами лица и внимательными, цепкими глазами. Оба были в штатском, но Дазай сразу понял: они не из министерства здравоохранения. Слишком прямая спина у старшего. Слишком спокойный, оценивающий взгляд у младшего. — Доктор Дазай? — спросил старший. — Садитесь. Дазай сел на стул, стоявший напротив стола. Положил руки на колени, стараясь не дрожать. Сердце колотилось где-то в горле. — Меня зовут Ямамото, — сказал старший. — Это мой коллега, Сато. Мы из управления безопасности. У нас к вам несколько вопросов, связанных с вашей командировкой в Сибирь. Дазай кивнул. Он ожидал этого. Или боялся этого. Он не знал. — Мы знаем, — продолжил Ямамото, — что вы работали по программе изучения сибирской язвы. Знаем, что вы жили в Томске, выезжали в полевые условия, брали пробы. Всё это есть в ваших отчётах. — Он помолчал, поправил очки. — Но нас интересуют не ваши научные исследования. Нас интересуют люди, с которыми вы общались в Сибири. Дазай молчал. Он чувствовал, как пот выступает на лбу, и надеялся, что они не заметят. — В частности, — сказал Сато, молодой, — нас интересует человек по имени Накахара Чуя. Вы его знаете? Дазай почувствовал, как земля уходит из-под ног. Вопрос ударил в солнечное сплетение, и на секунду перехватило дыхание. Он заставил себя выдохнуть, выровнять голос. — Да, — сказал он. — Мы встретились в Новосибирске, на пересыльном пункте. Он представился геологом. Сказал, что ищет полезные ископаемые. Мы несколько дней жили в одной комнате, потом расстались. — Расстались? — переспросил Сато. — Когда именно? — Через несколько дней. Он уехал в Иркутск, я — в Томск. — А потом? — Ямамото подался вперёд. — Вы встречались с ним снова? Дазай молчал. Секунда. Две. Три. В голове проносились варианты: сказать правду, солгать, уйти в отказ. Правда означала предательство Чуи. Ложь — опасность для себя. Отказ — смерть. — Да, — сказал он наконец. — Мы встретились в Томске, на базаре. Он предложил мне поехать в лепрозорий, где работали японские врачи. Я согласился, потому что мне нужен был материал для исследований. — И вы поехали? — спросил Сато. — Да. — Что произошло в лепрозории? Дазай сжал пальцы. Он снова увидел лабораторию, тело Кэндо на полу, кровь, растекающуюся по доскам. Услышал звук — короткий, влажный. Почувствовал запах — железо, смерть, формалин. — Мы работали, — сказал он. — Брали пробы у больных проказой. Доктор Сергей — главный врач — помогал нам. Через два дня мы уехали. — И всё? — Ямамото прищурился. — Вы ничего не заметили? Ничего необычного? — Нет, — сказал Дазай. — Всё было как обычно. Они смотрели на него долго, изучающе. Дазай не отводил взгляда. Он смотрел прямо, спокойно, как учил себя в лаборатории, когда вводил яд умирающим. Не думать. Не чувствовать. Просто делать. — Доктор Дазай, — сказал Сато, доставая из папки лист бумаги. — Вы знаете этого человека? Он повернул лист. Дазай увидел фотографию — чёрно-белую, нечёткую, но узнаваемую. Рыжие волосы, острые скулы, голубые глаза. Чуя. Фотография была старой, наверное, довоенной, но черты лица не изменились. Только взгляд — на фото он был моложе, почти мальчишеским, без той тяжёлой усталости, которую Дазай видел в Сибири. — Это Накахара Чуя, — сказал Дазай. — Я уже говорил. — Вы знаете, кто он на самом деле? Дазай покачал головой. — Он сказал, что геолог. — Он не геолог, — сказал Ямамото. — Он шпион. Особо опасный преступник, работающий на иностранную разведку. Мы разыскиваем его уже два года. — Он помолчал. — Вы уверены, что не знаете, где он сейчас? — Я не знаю, — сказал Дазай. — Мы расстались в Томске. Он сказал, что уезжает в Иркутск. Больше я его не видел. Тишина. Тяжёлая, липкая, как смола. Дазай сидел, не двигаясь, и чувствовал, как время тянется, как резина. — Хорошо, — сказал наконец Ямамото. — Вы свободны, доктор. Но если вы что-то вспомните — или если он свяжется с вами — вы должны немедленно сообщить нам. Это вопрос государственной безопасности. — Я понял, — сказал Дазай. Он встал, кивнул и вышел из кабинета. В коридоре он прислонился к стене, закрыл глаза и выдохнул. Лёгкие обожгло — он не заметил, что задерживал дыхание всё это время. «Особо опасный преступник», — повторил про себя. — «Шпион. Убийца». Он знал это. Но слышать из чужих уст было страшнее. Потому что чужие люди не видели Чую на подоконнике, не слышали его голоса, не чувствовали, как он поправляет одеяло. Чужие люди видели только маску. Ту самую, о которой Чуя писал в письме. Дазай открыл глаза и пошёл к выходу. На первом этаже, у турникета, он увидел стенд с объявлениями. И среди них — листовку. Чёрно-белую, с фотографией. «Разыскивается особо опасный преступник, шпион и убийца Накахара Чуя, 22 года, рыжие волосы, голубые глаза. Всем, кто обладает информацией, немедленно сообщить в управление безопасности». Дазай остановился, посмотрел на фотографию. Чуя смотрел на него со стены — молодой, почти беззащитный, с глазами, которые, казалось, говорили: «Ты же знаешь. Ты же помнишь. Не предавай». Кто-то тронул Дазая за плечо. Он вздрогнул, обернулся. Мужчина в форме — охранник — смотрел на него с подозрением. — Вам помочь, доктор? — Нет, — сказал Дазай. — Я просто смотрю. Он отвернулся и вышел на улицу.***
Солнце светило, пахло весной, и вдалеке, за крышами домов, розовели кроны сакуры. Дазай шёл по улице, не разбирая дороги, и думал о том, что только что предал Чую. Не словами — он ничего не сказал, — но своим молчанием. Потому что он знал, что Чуя не в Иркутске. Знал, что он в Японии. Знал, что он жив. Знал, где его искать — если бы захотел. И он не сказал. Не потому, что боялся. Потому что не мог. «Особо опасный преступник», — стучало в голове в такт шагам. — «Шпион. Убийца». А ещё — человек, который поправил одеяло. Который принёс хлеб. Который сказал: «Ты — единственный человек, которому я сказал правду». И Дазай не мог предать эту правду. Даже под угрозой собственной жизни.***
Он вернулся в свою комнату в Сугинами, сел на футон и долго смотрел в стену. Потом встал, поднял половицу, достал саквояж. Вынул дневник, письма, жетон. Развернул первое письмо, перечитал. «Ты — единственный человек в Сибири, о котором я буду вспоминать». Дазай провёл пальцем по строчкам, чувствуя шершавость бумаги. Потом положил письмо обратно, спрятал всё под половицу и лёг. Спать не хотелось. Хотелось просто лежать и не думать. Но мысли лезли в голову, как черви, и он не мог их остановить. «Что, если они придут снова? Что, если они узнают, что я был в лепрозории? Что, если они найдут свидетелей? Нина, Михаил, Виктор — они могут рассказать. И тогда меня арестуют. Будут допрашивать. Будут пытать. И я не выдержу. Я расскажу всё. О Кэндо, о золоте, о Чуе». Он сжал кулаки, впился ногтями в ладони. Боль отрезвила, вернула в реальность. «Не думай об этом. Думай о том, что ты можешь контролировать. О работе. О здоровье. О завтрашнем дне». Но завтрашний день был так же страшен, как и сегодняшний. Потому что завтра он мог получить новую повестку. Или не получить. И это ожидание было хуже любого приговора.***
Прошла неделя. Дазай не выходил из дома, не отвечал на звонки, не открывал дверь. Он сидел в своей комнате, читал старые медицинские журналы, писал в дневнике и ждал. Ждал, когда придёт почтальон. Ждал, когда зазвонит телефон. Ждал, когда постучат в дверь. Никто не стучал. На восьмой день он понял, что больше не может. Съёмная комната превратилась в клетку, а он — в зверя, который боится собственной тени. Он оделся, вышел на улицу и пошёл к парку Уэно. Сакура уже почти отцвела, и лепестки лежали на земле розовым ковром, похожим на снег. Дазай сел на скамейку, смотрел на прохожих и чувствовал, как тревога понемногу отпускает. «Они не придут, — подумал он. — Они поверили. Или им не до меня. Или они нашли кого-то другого». Он достал из кармана жетон Кэндо — маленький, тяжёлый, с тёмным пятном. Провёл пальцем по краю, поцарапал кожу. Боль была привычной, почти успокаивающей. — Прости, — сказал он тихо, обращаясь к Чуе или к Кэндо — он сам не знал. — Прости, что не смог. Прости, что смотрел. Прости, что молчал. Ветер подхватил лепестки сакуры, закружил их в воздухе. Дазай поднял голову и увидел, как розовый снег падает ему на лицо, на плечи, на руки. И в этом падении было что-то очищающее — будто природа прощала его за всё, что он сделал и чего не сделал. Он просидел в парке до вечера. Когда стемнело, встал, отряхнул одежду и пошёл домой. В кармане лежал жетон, и Дазай сжимал его в кулаке, чувствуя холод металла. «Я не выброшу тебя, — подумал он. — Я буду носить тебя с собой. Как напоминание. О том, что я жив. О том, что я видел. О том, что я не один».***
Через две недели Дазай получил письмо. Не по почте — его принёс мальчишка-посыльный, сунул в руки и убежал, не сказав ни слова. Конверт был белым, без обратного адреса, с одной лишь надписью: «Осаму Дазаю, лично». Дазай вскрыл конверт дрожащими руками. Внутри лежал один лист. Четыре строчки, написанные знакомым угловатым почерком: «Я жив. Я здесь. Я помню. Ты не предал. Спасибо. Если захочешь меня найти — не ищи. Я сам найду тебя. Чуя». Дазай перечитал письмо пять раз. Потом десять. Потом положил на стол и долго смотрел на строчки, на буквы, которые прыгали и натыкались друг на друга. Пальцы дрожали. Глаза щипало. «Я сам найду тебя». Он улыбнулся — в первый раз за много месяцев. Улыбка была слабой, неуверенной, но она была. И в этой улыбке было всё: надежда, страх, любовь, ненависть — всё то, что он чувствовал к этому рыжему человеку с голубыми глазами, который убивал по приказу и поправлял одеяло. Дазай спрятал письмо в саквояж, достал дневник, открыл на чистой странице и написал: «Он жив. Он помнит. Он придёт. Я буду ждать. Сколько нужно. Потому что иногда ожидание — единственное, что остаётся. Но теперь я жду не просто так. Я жду потому, что верю. Не в бога, не в справедливость, не в приказы. Верю в него. В человека, который смотрел на меня в Сибири и не убил. Это больше, чем я заслуживаю. Но я принимаю этот дар. Как принимают лекарство — горькое, но спасительное. Чуя. Я здесь. Я помню. Я жду».***
Токио, поздняя весна 1947 года. Дазай сидел на крыльце своего дома в Сугинами, пил зелёный чай и смотрел на улицу. Сакура давно отцвела, на ветках появились первые зелёные листья, и воздух пах весной — свежестью, дождём и чем-то ещё, неуловимым, похожим на надежду. Он ждал. Каждый день он выходил на крыльцо, садился на деревянные ступеньки и смотрел на дорогу. Соседка, старая вдова, привыкла и уже не спрашивала, кого он ждёт. Она просто кивала, ставила рядом чашку с чаем и уходила в дом. Дазай ждал. Он не знал, придёт ли Чуя сегодня, завтра, через месяц или никогда. Но он знал одно: он будет ждать. Потому что это единственное, что он мог сделать. Единственное, что имело смысл. Однажды — это был тёплый, солнечный день, когда листья на деревьях уже стали тёмно-зелёными, а воздух наполнился запахом лета — Дазай услышал шаги. Шаги были лёгкими, быстрыми, знакомыми. Он поднял голову и увидел фигуру на дороге — низкую, плотную, с рыжими волосами, которые горели на солнце. Сердце пропустило удар, потом забилось часто-часто, как птица в клетке. Дазай встал, не чувствуя ног. Фигура приближалась, и он уже различал лицо — резкие скулы, тонкие губы, голубые глаза, которые смотрели прямо на него. — Здравствуй, доктор, — сказал Чуя, останавливаясь в двух шагах. — Я же говорил, что найду. Дазай смотрел на него, не веря своим глазам. Чуя был таким же — низкий, рыжий, с ножом за поясом, который теперь не прятался под бушлатом. Но в его глазах было что-то новое — что-то, чего Дазай не видел раньше. Спокойствие. Или усталость, которая наконец перестала быть болью. — Ты долго шёл, — сказал Дазай. — Дорога была длинной, — ответил Чуя. Они стояли друг напротив друга, разделённые двумя шагами. И между ними был не воздух — были месяцы разлуки, были письма, была смерть, был снег, который не тает даже весной. — Входи, — сказал Дазай. — Чай остывает. Чуя усмехнулся — той самой усмешкой, которую Дазай помнил по Сибири. — Я не пью чай, — сказал он. — Я пью только то, что греет. — У меня есть сакэ, — сказал Дазай. — Плохое, дешёвое, но греет. Чуя посмотрел на него долгим взглядом. Потом шагнул вперёд, и дверь закрылась за ними.***
В комнате было тесно и темно, но Чуя, казалось, чувствовал себя как дома. Он сел на футон, скинул ботинки, достал нож и положил рядом — на всякий случай. Дазай принёс сакэ, два маленьких стакана, налил. Они выпили молча, глядя друг на друга. — Ты не изменился, — сказал Чуя. — Всё такой же бледный и больной. — А ты не изменился, — ответил Дазай. — Всё такой же грубый и живой. Чуя усмехнулся, взял бутылку, налил себе ещё. — Я ушёл из управления, — сказал он. — Уволился. Сказал, что больше не могу. Они не хотели отпускать, но я сказал, что если не отпустят, я расскажу всё, что знаю. Про Кэндо, про золото, про приказы. Они испугались. Отпустили. — И что теперь? — спросил Дазай. — Теперь — ничего. Я свободный человек. У меня нет работы, нет дома, нет денег. Только нож и память. — Он посмотрел на Дазая. — И ты. Дазай почувствовал, как что-то сжимается в груди. Не боль — что-то другое, более тёплое, более живое. — Я тоже ничего не имею, — сказал он. — Только дневник, письма и жетон Кэндо. — Бедные мы с тобой, — сказал Чуя. — Два неудачника. Учёный, который не может вылечить себя, и шпион, который не может убивать дальше. — Зато мы живы, — сказал Дазай. — Это уже много. Чуя кивнул, допил сакэ, поставил стакан на стол. — Я останусь здесь, — сказал он. — На время. Если ты не против. — Я не против, — ответил Дазай. Они сидели в тишине, и тишина эта была не тяжёлой, не тревожной, а какой-то другой — спокойной, почти домашней. За окном смеркалось, и где-то вдалеке лаяла собака, и пахло весной, и лепестки сакуры, давно увядшие, кружились в воздухе, как снег. Снег, который не растает. Потому что некоторые вещи остаются с тобой навсегда. Память. Боль. Любовь. И человек, который поправил одеяло в сибирскую ночь, чтобы ты не замёрз до того, как он убьёт того, кого нужно убить. Дазай посмотрел на Чую. Тот сидел с закрытыми глазами, и лицо его было спокойным — впервые за всё время, что Дазай его знал. «Он дома, — подумал Дазай. — Мы оба дома». Он взял одеяло, накинул на плечи Чуе, как когда-то тот сделал для него. Чуя открыл глаза, посмотрел на Дазая долгим взглядом. И ничего не сказал. Просто закрыл глаза снова и улыбнулся — слабо, едва заметно. Убийца, который поправляет одеяло. Врач, который накрывает убийцу. Они оба были странными. Оба — сломанными. Оба — живыми.