Красная нить, смоченная дождём

NC-17
Завершён
16
автор
Фэндом:
Размер:
33 страницы, 13 605 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник

Сломанные часы

Настройки
Он просыпается в больнице. Белый потолок, белые стены, белая простыня. Запах антисептика — резкий, химический, он заполняет носоглотку, оседает на языке горьким налётом. Пикает кардиомонитор — ритмично, неумолимо, как метроном. Каждый пик — это удар его сердца. Он жив. Снова. Леон не помнит, как сюда попал. Последнее, что он помнит — сидел на балконе своей квартиры на седьмом этаже, свесив ноги вниз. Бетонный пол балкона был холодным даже через штаны. Перила — ржавые, шаткие. Он смотрел на огни города — тысячи маленьких жёлтых точек, каждая из которых была чьим-то домом, чьей-то жизнью, чьей-то надеждой. А потом — ничего. Провал. Чёрная яма в памяти, из которой его вытащили за шкирку, как тонущего котёнка. Он поворачивает голову — шея скрипит, позвонки хрустят, как сухие ветки. На тумбочке — стакан с водой, графин, его телефон с разбитым экраном. Экран чёрный, телефон разряжен. Рядом — ваза с цветами. Белые лилии. Их запах сладкий, приторный — он смешивается с запахом антисептика, и получается что-то тошнотворное, напоминающее похороны. Он смотрит на свои руки. Левая — вся в бинтах. Белая марля, напитавшаяся чем-то жёлтым — ихором или антисептиком, он не знает. Бинты намотаны туго, пальцы почти не гнутся. Он пытается сжать кулак — боль пронзает руку от кончиков пальцев до плеча, острая, как удар ножом. Он не вскрикивает. Только сжимает зубы. Правая рука свободна. На ней — капельница. Тонкая прозрачная трубка тянется к пластиковому пакету, подвешенному на металлической стойке. В пакете — прозрачная жидкость. Она капает в его вену с равными интервалами: кап, кап, кап. Он смотрит на эту капель и считает. Один, два, три. Четыре, пять, шесть. Семь, восемь, девять. На десятом сбивается — дыхание перехватывает, и он теряет ритм. Дверь открывается. Шерри. Она входит тихо — почти бесшумно, но он слышит шорох её одежды. Джинсы, свитер, кроссовки. Волосы короткие, светлые, собраны в хвостик. Под глазами — синие круги, такие же, как у него. Она не спала. Может быть, несколько ночей. Или несколько недель. Она садится на стул рядом с кроватью — пластиковый, белый, с металлическими ножками. Стул скрипит под её весом. Она смотрит на него. Глаза у неё голубые — такие же, как у её отца, но мягче. В них нет стали Кеннеди. Только усталость и боль. — Ты как? — спрашивает она. Голос охрипший — как будто она кричала или плакала. Или и то, и другое. — Где я? — Его голос звучит чужим — низким, хриплым, сломанным. Он не узнаёт его. Он не узнаёт ничего. — Медицинский центр ДСО. — Шерри говорит быстро, словно боится, что он потеряет сознание, не дослушав. — Тебя нашли на балконе три дня назад. Соседи вызвали полицию, потому что из твоей квартиры текла вода. Ты забыл закрыть кран в ванной. Вода затопила три этажа вниз. Он не помнит никакого крана. Он не помнит, чтобы заходил в ванную в тот день. Может быть, заходил. Может быть, нет. — Ты потерял сознание от обезвоживания, — продолжает Шерри. — Плюс истощение. Плюс сепсис — у тебя были заражены почти все порезы на левой руке. Тебя не было в живых две минуты, пока скорая ехала. Сердце остановилось. — Две минуты, — повторяет он. Слова выходят медленно, как будто он перекатывает их во рту, прежде чем выпустить. — Значит, я был мёртв. — Клинически. Да. — Жалко, что не окончательно. Шерри влепляет ему пощёчину. Он не ожидает — голова дёргается в сторону, затылок ударяется о подушку. Звон в ушах перекрывает пиканье кардиомонитора. Щека горит — отпечаток её ладони будет краснеть ещё несколько минут. — Не смей так говорить, — говорит она. Голос дрожит — не от страха, от ярости. — Не смей. Ты не имеешь права. После всего, через что мы прошли. После того, как ты спас меня. После того, как ты спас всех этих людей. Ты не имеешь права умирать из-за какой-то... Она не договаривает. Сжимает губы. Отворачивается. — Из-за какой-то женщины, — заканчивает он за неё. — Я не это хотела сказать. — Но ты это подумала. Она молчит. Её плечи дрожат — мелко, судорожно. Она не плачет — просто дрожит, как человек, который слишком долго сдерживался, а теперь не может остановиться. — Крис был здесь, — говорит она, не оборачиваясь. — Он приезжал вчера. Сказал, что если ты очнёшься, он тебя убьёт. Потом заплакал. — Её голос ломается на последнем слове. — Я никогда не видела, чтобы Крис плакал. Даже когда мы хоронили его сестру. Леон смотрит в потолок. Белый. Чистый. Без единого пятнышка. В углу — маленькая трещина, похожая на молнию. Он смотрит на неё и думает, что эта трещина — единственное, что нарушает идеальную гладкость. Как он сам. Как его жизнь. Идеальная снаружи — и треснутая внутри. — Шерри, — говорит он тихо. — Ты когда-нибудь любила кого-то так, что это убивало тебя изнутри? Она поворачивается. Её глаза красные, но сухие. — Я была ребёнком, когда моя мать превратилась в монстра, — говорит она. — Я любила её. И я убила её. Потому что она хотела съесть меня. Она говорит это спокойно. Слишком спокойно. Как будто рассказывает не свою жизнь, а чужую историю, которую слышала по телевизору. — Это была не любовь, Леон, — продолжает она. — Это было выживание. А то, что у тебя — это не любовь. Это зависимость. Как героиновая. Только хуже. Потому что героин хотя бы не врёт тебе в лицо. Он закрывает глаза. Под веками — оранжевые круги. Он видит её лицо — Ады. Оно плывёт в темноте, как пятно на сетчатке, которое не исчезает, сколько ни три глаза. — Ты права, — говорит он. — Наверное. — Я всегда права. — Это ты унаследовала от своего отца. Упрямство. Она почти улыбается. Уголки губ поднимаются на миллиметр — не больше. Но он видит. — Поправляйся, — говорит она. — А потом мы поговорим о настоящей помощи. О терапии. О лекарствах. Обо всём том, от чего ты бегал пятнадцать лет. — А если я не хочу? — Тогда я привяжу тебя к кровати и буду кормить с ложечки, пока ты не согласишься. — Она наклоняется и целует его в лоб. Губы у неё сухие, тёплые. Она пахнет мылом и кофе. — Ты спас меня. Теперь моя очередь. Она уходит. Дверь закрывается с тихим щелчком. Леон остаётся один в белой палате, под белым одеялом, с капельницей в руке и с красным отпечатком ладони на щеке. Он смотрит на телефон. Тот лежит на тумбочке, тёмный, мёртвый. Батарея села — может быть, три дня назад, может быть, неделю. Он тянется к нему правой рукой — капельница натягивается, игла в вене дёргается, и он чувствует тупую боль в локтевом сгибе. Достаёт телефон. Нажимает на кнопку включения — экран не загорается. Мёртв. Он кладёт телефон обратно. Смотрит на него. Представляет, что там, внутри, в памяти телефона — её сообщения. Последнее: «Она тебя убьёт. Медленно. И я буду смотреть на это издалека». Она смотрит. Он знает. Ада наблюдает за ним — не из любви, не из заботы. Из привычки. Как смотрят за подопытным животным, чтобы зафиксировать момент смерти. Он для неё — эксперимент. Можно ли любить настолько, чтобы умереть? И если да — как долго это займёт? Он закрывает глаза. Пытается уснуть. Но перед сном, как всегда, думает о ней. Она стоит у окна в его квартире — та самая галлюцинация, которая преследует его уже три месяца. Красное платье, распущенные волосы, босые ноги на холодном паркете. Она смотрит в окно, хотя шторы задёрнуты. Он видит её профиль — острый нос, высокие скулы, губы, чуть приоткрытые, как будто она хочет что-то сказать, но не решается. — Ты здесь? — спрашивает он. Она поворачивается. Смотрит на него. В её глазах — что-то новое. Не холод. Не сталь. Что-то мягкое, почти тёплое. Почти человеческое. — Я всегда здесь, — говорит она. — Я никогда не уходила. Это ты меня отталкиваешь. Он хочет ответить, но язык не слушается. Он пытается встать с кровати — но тело тяжёлое, как мешок с песком. Он проваливается в темноту, и последнее, что он видит — её руку, протянутую к нему. Пальцы — тонкие, длинные, с идеальным маникюром. Они почти касаются его щеки. Он просыпается от того, что медсестра меняет капельницу. Женщина лет пятидесяти, с усталыми глазами и седыми прядями в тёмных волосах. Она не смотрит на него — смотрит на пакет с жидкостью, на трубку, на иглу в его руке. Делает всё быстро, профессионально, без лишних движений. — Сколько я спал? — спрашивает он. Голос всё ещё хриплый, но лучше, чем утром. — Восемь часов, — отвечает медсестра, не поднимая глаз. — Вы хорошо поспали. Впервые за всё время. Он не знает, откуда ей известно, как он спал до больницы. Может быть, она говорит о времени, которое он провёл в палате. Может быть, она говорит о чём-то другом. — Кто меня привёз? — спрашивает он. — Скорая. — Нет, я имею в виду — кто вызвал скорую? Медсестра замирает. На секунду — всего на секунду. Потом продолжает откреплять старый пакет. — Не могу сказать, — говорит она. — Медицинская тайна. Он знает, что это неправда. Медицинская тайна не распространяется на имя того, кто вызвал скорую. Она просто не хочет говорить. Или ей запретили. — Это была женщина? — спрашивает он. — В красном? Медсестра не отвечает. Забирает старый пакет, поворачивается и выходит из палаты. Дверь закрывается. Леон смотрит на дверь и думает. «Если это была она — значит, она была здесь. Значит, она видела меня без сознания, с остановившимся сердцем, с заражёнными порезами. Значит, она знает, что я чуть не умер. И она не осталась. Ушла, как только приехала скорая. Или даже раньше». Он сжимает правую руку в кулак — капельница дёргается, игла впивается в вену, и он чувствует резкую боль. Не отрывая взгляда от двери, он думает: «Если бы она осталась — всё было бы по-другому. Если бы она вошла в эту палату, села на этот стул, взяла меня за руку — я бы, может быть, поверил. Поверил, что ей не всё равно. Что я для неё не просто инструмент, не просто игрушка, не просто...» Он не заканчивает мысль. Потому что знает: она не осталась. Она никогда не остаётся. На третий день в больнице к нему приходит психотерапевт. Мужчина лет сорока, лысый, в очках с толстыми линзами. Он представляется: «Доктор Мартин Коэн». Голос у него мягкий, спокойный — такой голос бывает у людей, которые привыкли, что пациенты плачут. Он садится на стул, который стоял у кровати — тот самый, на котором сидела Шерри. Кладёт на колени блокнот и ручку. — Мистер Кеннеди, — говорит он. — Вы знаете, почему вы здесь? — У меня сердце остановилось, — отвечает Леон. — Меня привезли на скорой. — Я не об этом. — Доктор Коэн поправляет очки. — Вы знаете, почему ваше сердце остановилось? Леон молчит. Смотрит в потолок. Трещина в углу стала больше — или ему кажется. — У вас хроническое истощение, — продолжает доктор. — Обезвоживание. Сепсис на фоне множественных самоповреждений. Ваше тело пыталось умереть. И почти преуспело. — Я не пытался умереть, — говорит Леон. — Я просто забыл поесть. — Вы забыли поесть на две недели? — На три. Доктор Коэн делает пометку в блокноте. Ручка скрипит по бумаге — звук тонкий, неприятный, похожий на писк комара. — Вы режете себя, — говорит доктор. — Давно? — Пятнадцать лет. — Вы когда-нибудь обращались за помощью? — Нет. — Почему? Леон поворачивает голову и смотрит на доктора. В его глазах — пустота. Такая полная, такая глубокая, что доктор Коэн на секунду отводит взгляд. — Потому что помощь — это когда тебе кто-то нужен, — говорит Леон. — А я никому не нужен. Кроме неё. А ей я нужен только для того, чтобы открывать двери, которые не открываются без моего ДНК. — О ком вы говорите? Леон закрывает глаза. Перед внутренним взором — красное платье. Запах горького миндаля. Холодные пальцы на его запястье. — Ни о ком, — говорит он. — Я просто сплю. Доктор Коэн задаёт ещё много вопросов. Леон отвечает односложно — «да», «нет», «не помню», «не знаю». Он не врёт — он действительно не знает. Не знает, почему он всё ещё жив. Не знает, почему он не может выбросить её из головы. Не знает, почему даже сейчас, когда он лежит в больничной палате с капельницей в руке, он всё равно ждёт её звонка. Доктор уходит через час. На прощание говорит: «Я выпишу вам антидепрессанты. Начнём с малой дозы. Через неделю посмотрим, как пойдёт». Леон не отвечает. Он знает, что никакие антидепрессанты не помогут. Потому что его депрессия — не химический дисбаланс в мозге. Его депрессия — это женщина в красном платье, которая уходит каждую ночь и возвращается каждые полгода, чтобы он не забыл, как больно. На пятый день он просит телефонную зарядку. Медсестра — другая, молодая, с пирсингом в носу — приносит ему зарядку через десять минут. Он подключает телефон. Экран загорается — батарея на одном проценте. Он ждёт, пока телефон зарядится хотя бы до десяти, потом открывает сообщения. Новых нет. Последнее сообщение — от Ады. Трёхнедельной давности. «Она тебя убьёт. Медленно. И я буду смотреть на это издалека». Он смотрит на это сообщение. Читает его снова и снова. Пытается найти в словах что-то, чего там нет — намёк на заботу, на любовь, на сожаление. Но там только правда. Холодная, сухая, как отчёт о выполненной миссии. Он печатает ответ. «Я был в больнице. Сердце останавливалось. Меня привезли на скорой. Это была ты?» Отправляет. Смотрит на экран. Сообщение прочитано через минуту. Ответа нет. Он ждёт час. Два. Три. Телефон не пикает. Он открывает переписку снова — сообщение прочитано, но ответа нет. Она не напишет. Она никогда не пишет на такие сообщения. Потому что если она напишет «да» — это будет значить, что она была рядом. Если напишет «нет» — это будет ложь. А правду она сказать не может. Потому что правда в том, что ей всё равно. Или не всё равно, но она не может себе этого позволить. И то, и другое — приговор. Он кладёт телефон на тумбочку. Смотрит в потолок. Считает трещины. Одна большая, похожая на молнию. Три маленьких, расходящихся от неё в стороны. Как ветви дерева. Как вены. Как шрамы на его руке. «Если она не ответит в течение суток, — думает он, — я попрошу доктора Коэна увеличить дозу. Не потому, что хочу лечиться. Потому что хочу не чувствовать. Не думать. Не ждать». Она не отвечает в течение суток. И в течение следующих. И в течение недели. Доктор Коэн увеличивает дозу.
16 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник