Красная нить, смоченная дождём

NC-17
Завершён
16
автор
Фэндом:
Размер:
33 страницы, 13 605 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник

Белая горячка

Настройки
Три месяца. Девяносто два дня. Две тысячи двести восемь часов. Он считает не потому, что надеется. Он считает, потому что счёт — единственное, что останавливает его мысли. Когда он считает, он не думает о ней. Только о цифрах. Один, два, три. Четыре, пять, шесть. Цифры не предают. Цифры не уходят. Цифры не говорят «прости» и не исчезают на полгода. Он взял отпуск. Бессрочный. Ханниган звонила каждый день — сначала бодрым голосом, потом встревоженным, потом умоляющим. Он сбрасывал. В конце концов она перестала звонить. Тишина в трубке стала такой же привычной, как тишина в квартире. Крис приезжал лично. Леон видел его в глазок — здоровенный мужик в кожаной куртке, с квадратной челюстью и кулаками, которые крушили черепа мутантов. Крис стучал полтора часа. Сначала вежливо — тук-тук-тук. Потом громче — БАМ-БАМ-БАМ. Потом начал кричать: «Леон, открывай, мать твою!» Потом обещал выломать дверь. Леон стоял по ту сторону, прижавшись спиной к стене, и смотрел, как дрожит дверь от ударов. Он знал, что Крис может выломать её — одной ногой, без особых усилий. Но Крис не выломал. Ушёл. Сказал напоследок: «Ты меня разочаровал». Леон слышал это сквозь дверь. Слова пробивались сквозь щели, как холодный воздух. Шерри написала сообщение. Он прочитал его десять раз, лёжа на диване в темноте. «Я беспокоюсь о тебе. Пожалуйста, дай знать, что ты жив». Он ответил через неделю, когда пальцы сами набрали текст: «Жив». Это была единственная ложь, которую он позволил себе в тот день. Не потому, что хотел солгать. Потому что правда — «я не жив, я существую» — была слишком длинной для сообщения. Его квартира в Вашингтоне превратилась в берлогу. Шторы он задёрнул в первый же день — плотные, чёрные, светонепроницаемые. Теперь в комнате всегда ночь. Неважно, что за окном — солнце или луна, утро или вечер. Внутри всегда один и тот же серый полумрак, в котором предметы теряют очертания и становятся похожими друг на друга. На кухне — гора немытой посуды. Тарелки с засохшей едой, чашки с чёрным налётом внутри — кофе, который он пил и забывал допивать. В раковине завелась плесень — чёрная, с белыми ворсинками, она расползлась по эмали, как карта неизвестной страны. Леон смотрит на неё иногда, когда идёт за водой. Ему кажется, что если присмотреться, в узорах плесени можно прочитать её имя. Ада. Четыре буквы, выписанные грибком на белом фоне. Холодильник пуст. Три банки пива стоят на верхней полке — он купил их месяц назад, когда в последний раз выходил в магазин. Банки покрылись конденсатом изнутри — он видит капли воды, скатывающиеся по алюминию, когда переставляет их с места на место. Он не пьёт пиво. Не потому, что не хочет — просто забывает. Пустые бутылки из-под виски стоят ровными рядами на кухонном столе. Двадцать семь бутылок. Двадцать семь ночей. Двадцать семь попыток напиться до беспамятства. В первые две недели это почти получалось — он пил до тех пор, пока мир не начинал плыть, а потом проваливался в сон без сновидений. Но потом организм привык. Алкоголь перестал действовать. Теперь он просто пьёт, потом его тошнит, потом он пьёт снова, а мысли о ней не уходят. Они сидят в голове, как клещи, — впиваются в мозг и не отцепляются. На стене в спальне — карта мира. Огромная, во всю стену. Он купил её в книжном магазине за восемь долларов — дешёвая бумага, бледные цвета, складки, которые не разглаживаются. На карте красными флажками отмечены города, где он видел Аду. Прага — красный флажок. Барселона — флажок. Шанхай — три флажка, потому что он был там три раза, и каждый раз она появлялась и исчезала. Нью-Йорк — четыре флажка. Токио — свежий, с иголочки, воткнутый в тот самый день, когда он вернулся. От флажков к Вашингтону тянутся красные нитки. Тонкие, шерстяные, купленные в магазине для рукоделия. Он приклеил их к карте скотчем — по одному концу в городе, где она была, по другому — в его квартире. Красная нить судьбы, которую он сам себе придумал. Красная нить, которая связывает его с ней — или с его собственной галлюцинацией о ней. Он сидит перед картой часами. Смотрит на неё. Переставляет флажки. Вспоминает каждую встречу — не сюжет, нет. Ощущения. Запах её духов. Звук её голоса. Тепло её пальцев на его запястье. Он может воспроизвести эти ощущения с такой точностью, что ему кажется — она здесь, в этой комнате. Стоит за спиной. Дышит в затылок. Он оборачивается — никого. Только пыль в луче света, пробившемся сквозь щель в шторах. Порезы на руках стали глубже. Он перешёл с лезвия на скальпель — нашёл в старой аптечке, которая лежала на дне шкафа, за коробками с патронами и старыми рапортами. Скальпель был острее. Боль — чище. Каждый порез теперь оставлял шрам, который не заживал неделями — края расходились, обнажая мясо, и гноились, если он забывал обработать их антисептиком. Он перестал считать порезы после пятидесяти. Теперь его левая рука — это полотно, на котором он рисует свою боль. Линии пересекаются, расходятся, сходятся в узлы. Некоторые шрамы такие старые, что побелели и почти исчезли. Другие — свежие, красные, припухшие. Третьи — чёрные, потому что под них попала инфекция, и он не стал её лечить. Он сидит на полу спальни, прислонившись спиной к кровати. Ноги вытянуты вперёд, на коленях — левая рука ладонью вверх. Скальпель лежит рядом на ковре — серебряная полоска на сером ворсе. Он смотрит на свежий порез — длинный, от локтя до запястья, уже запёкшийся по краям, но в середине ещё влажный. Кровь засохла коричневой коркой, потрескалась в тех местах, где он согнул руку. Он проводит пальцем по краю пореза. Кожа горячая — воспаление. Если не обработать, начнётся заражение. Ему всё равно. Он подносит палец к губам. Вкус крови — металлический, солёный, с привкусом гноя. Он не морщится. Он привык к этому вкусу. Он часть его. «Ты сходишь с ума», — говорит он себе. Не вслух. Мысленно. Голос в голове звучит как её голос — низкий, чуть хрипловатый. — «Ты это знаешь?» «Знаю», — отвечает он себе же, но другим голосом — своим, усталым, сломанным. — «Но мне всё равно». Однажды ночью — он перестал различать дни, но знает, что сейчас ночь, потому что за окном тихо — ему кажется, что Ада сидит в кресле напротив. Кресло стоит в углу спальни — старое, бархатное, тёмно-синее. Он купил его на распродаже три года назад и ни разу в него не садился. Сейчас в кресле кто-то сидит. Ада. В красном платье — том самом, из Испании. Волосы распущены — чёрные волны падают на плечи, закрывают половину лица. Ноги скрещены, на одной туфле — он видит её, чёрную лаковую лодочку с острым носом. Она смотрит на него с лёгкой улыбкой — той самой, от которой у него перехватывает дыхание. — Ты пришла? — спрашивает он. Голос хриплый — он не разговаривал несколько дней. Голосовые связки атрофировались, и каждое слово даётся с трудом. Он говорит шёпотом, потому что громкий звук вызывает боль в горле. Ада не отвечает. Просто сидит и смотрит. Её глаза — карие, тёплые — блестят в темноте. Он видит в них отражение лунного света, который пробивается сквозь щель в шторах. — Я знаю, что тебя нет, — говорит он. — Но мне всё равно приятно. Он встаёт. Ноги не слушаются — он не ел два дня, и мышцы ослабли. Он шатается, хватается за край кровати, чтобы не упасть. Медленно, переставляя ноги, подходит к креслу. Протягивает руку — левую, окровавленную — чтобы коснуться её лица. Рука проходит сквозь пустоту. Кресло пустое. Только пыль на тёмно-синем бархате. Только вмятина от подушки — след, который оставило её несуществующее тело. — Чёрт, — шепчет Леон. Он опускается на колени перед креслом. Обнимает его. Прижимается щекой к холодной ткани. Запах — пыль, старая кожа, его собственный пот. Ни намёка на горький миндаль. Ни намёка на гардению. Ничего. Только он и пустота. Он сидит так, не двигаясь, не издавая ни звука. Просто обнимает кресло, в котором никогда не сидела Ада, и смотрит в стену напротив. На карте красные нитки тянутся от городов к Вашингтону. Он видит их даже в темноте — они светятся, как вены под кожей. Красные, пульсирующие. Живые. «Это конец, — думает он. — Я окончательно сошёл с ума». Он звонит ей в ту ночь. Впервые за три месяца. Телефон лежит на тумбочке у кровати. Он берёт его трясущимися руками — экран треснут, потому что он бросил его в стену несколько недель назад, но телефон всё ещё работает. Находит её номер в контактах. Единственный контакт, который не подписан — просто значок красного платья вместо имени. Он нажимает «вызов». Гудки. Один. Два. Три. Короткие гудки. Она сбросила. Он звонит снова. Сбросила. Снова. Сбросила. Снова. Сбросила. Пальцы дрожат так сильно, что он едва попадает по кнопкам. Он набирает сообщение — буквы прыгают перед глазами. «Ответь. Пожалуйста. Пожалуйста, Ада. Мне нужен твой голос. Просто твой голос. Ты можешь сказать мне, что я ничтожество. Ты можешь сказать, что никогда меня не любила. Просто скажи что-нибудь». Отправляет. Смотрит на экран. Сообщение прочитано через две минуты. Ответа нет. Он ждёт пять минут. Десять. Двадцать. Пишет ещё одно. «Я вижу тебя. Ты сидишь в кресле. Я знаю, что тебя там нет. Но я всё равно тебя вижу. Это нормально?» Ответ приходит через час. Ада: «Нет. Это не нормально. Тебе нужна помощь». Его сердце пропускает удар. Она ответила. Она ответила. Он смотрит на экран, не веря своим глазам. Читает сообщение снова и снова. Буквы расплываются — может быть, от слёз, может быть, от того, что он не спал трое суток. Леон: «Ты можешь приехать?» Ада: «Я в Гонконге. Следующая миссия». Он стискивает телефон так, что треснутый экран впивается в ладонь. Боль отрезвляет. Леон: «Плевать на миссию. Приезжай». Ада: «Я не могу». Леон: «Не можешь или не хочешь?» Он смотрит на экран. Слова «Ада печатает» появляются и исчезают. Появляются и исчезают. Она пишет что-то, стирает, пишет снова. Это продолжается минуту. Две. Пять. Потом приходит сообщение. Ада: «Оба варианта». Он бросает телефон в стену. Телефон отскакивает, ударяется о карту, сбивает флажок в Нью-Йорке. Падает на пол. Экран гаснет. Потом загорается снова — новое сообщение. Он не хочет его читать. Не хочет. Но ноги сами несут его к телефону. Он поднимает его с пола. Экран треснул ещё сильнее — осколки стекла осыпаются, когда он проводит пальцем по дисплею. Но сообщение видно. Ада: «Леон. Послушай меня. Я не могу тебя спасти. Никогда не могла. Единственный, кто может тебя спасти — это ты сам. Но ты не хочешь. Потому что тебе удобно в твоей боли. Она знакомая. Она надёжная. Она не предаст, в отличие от меня. Но она тебя убьёт. Медленно. И я буду смотреть на это издалека. И ничего не смогу сделать». Он читает это сообщение пять раз. Потом десять. Потом двадцать. Каждое слово врезается в мозг, как пуля. «Я не могу тебя спасти». «Тебе удобно в твоей боли». «Она тебя убьёт». Он садится на пол, прислонившись к кровати, и смотрит на экран, пока тот не гаснет от бездействия. Нажимает на кнопку — экран загорается снова. Читает ещё раз. Он хочет ответить. Написать что-то остроумное. Или злое. Или отчаянное. Что-то, что заставит её приехать. Что-то, что докажет, что она не права. Что он не хочет своей боли. Что он хочет её. Только её. Но пальцы не слушаются. Он печатает три слова. Стирает. Печатает снова. Стирает. В конце концов он пишет только: «Я люблю тебя». Отправляет. Сообщение прочитано через минуту. Ответа нет. Не будет. Он знает. Он всегда знает, когда она замолкает навсегда. Это её особый вид молчания — не то, когда она думает, не то, когда она занята. А то, когда она решила, что лучше ничего не говорить. Потому что любое слово будет ложью. А правду она сказать не может. Он ложится на пол. Прямо на ковёр, под картой, с телефоном в руке. Смотрит на красные нитки, тянущиеся от Праги, Барселоны, Шанхая, Нью-Йорка, Токио. Ему кажется, что нитки шевелятся. Пульсируют. Дышат. Он закрывает глаза. Перед внутренним взором — кресло. Пустое кресло. И след от её несуществующего тела на бархате. Он не спит. Он не может спать. Каждый раз, когда он закрывает глаза, он видит её. Сидящую в кресле. Смотрящую на него. Улыбающуюся. Исчезающую, когда он протягивает руку. «Ты не настоящая», — говорит он ей мысленно. Она улыбается. Грустно. Так, как улыбаются люди, которые знают, что умрут первыми. «Ты права, — говорит она голосом Ады. — Я не настоящая. Настоящая Ада сейчас в Гонконге. Или в Сингапуре. Или в другом мире, где нет тебя. И ей плевать». — А тебе? — спрашивает он вслух. Тишина. Только холодильник гудит на кухне. Только дождь барабанит по крыше — на этот раз настоящий дождь, не тот, который ему показался. Он открывает глаза. Кресло пустое. Он лежит на полу, под картой, с телефоном в руке, и смотрит на красные нитки, пока те не расплываются в одно красное пятно. Красное, как её платье. Как его кровь. Как нить, которая связывает их — или которая ему только кажется. Он закрывает глаза. И снова видит её. Сидящую в кресле. Ждущую. Он не знает, что хуже — её отсутствие или её присутствие. Реальная или галлюцинация — она всё равно не с ним. И никогда не будет. Он засыпает с этой мыслью. И видит сон, в котором она не уходит. Остаётся. Ложится рядом. Обнимает его — холодными пальцами, сухими губами. И говорит: «Я здесь. Я никуда не уйду». Он верит ей. Во сне всегда веришь. А потом просыпается. И кресло пустое. И красные нитки всё так же тянутся от городов, которых он никогда больше не увидит, к городу, в котором он медленно умирает.
16 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник