Чувствовать иначе

NC-17
Завершён
235
автор
Размер:
26 страниц, 9 266 слов, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
235 Нравится 14 Отзывы 31 В сборник

Сенсорный ад

Настройки
Илья знал это еще до того, как согласился приехать. Знал, когда подписывал контракт на участие в этих сборах — десять дней на знаменитой горной базе, лучшие фигуристы мира, жесткий график тренировок, никаких поблажек. Знал, когда упаковывал чемодан в своей квартире. Знал, когда садился в самолет, где воздух был пропитан чужими страхами, потом, адреналином и дешевым кофе — коктейль, от которого у него на второй минуте заслезились глаза. Но он был профессионалом. Отказ от сборов означал бы признание своей «неполноценности» — того, что омега не может работать на равных с альфами. А Илья Малинин никогда не признавал себя неполноценным. База встретила его волной. Он шагнул через порог главного здания — и мир ударил по рецепторам. Запах дезинфекции — резкий, хлорный, въедливый, щипающий в носу и вызывающий мгновенную головную боль. Запах старого дерева — пыльного, теплого, с нотками грибка и гнили, которые чувствовались где-то глубоко, на подсознательном уровне. Запах сотен людей, которые проходили через эти коридоры до него — их феромоны въелись в стены, в пол, в потолок, как слои краски, как геологические отложения. И поверх всего этого — запахи живых, присутствующих здесь и сейчас: фигуристы, тренеры, массажисты, хореографы, повара, уборщицы, администраторы. Каждый из них пах. Для обычного омеги это было бы просто неприятно — легкое головокружение, желание почаще мыть руки. Для Ильи с его проклятой, гипертрофированной, с рождения обостренной чувствительностью — чистилище, растянутое на десять дней. Ад, который не заканчивается, даже когда закрываешь глаза. Даже когда зажимаешь нос. Даже когда стоишь под душем с мятным гелем, пытаясь смыть с себя чужие запахи, которые въелись в кожу, в волосы, в поры, под ногти. Он чувствовал все. Его рецепторы работали как сверхчувствительные датчики — или как открытая рана, в которую сыпали солью. Они улавливали то, что обычные люди даже не замечали — подтона, полутона, обертона запахов, которые для большинства были неразличимы, как ультразвук для человеческого уха. Он мог сказать, у кого из проходящих мимо альф недавно был секс — по остаточным феромонам на коже, сладковато-мускусным, с нотками чужого тела, которые держались часами. Мог определить, что женщина в синем пальто через три ряда от него беременна — по сладковатому, чуть молочному запаху, который появляется на втором-третьем месяце, когда организм перестраивается и гормональный фон меняется. Мог учуять, что у мужчины в черной куртке диабет — по ацетоновому оттенку дыхания, сладковато-химическому, как у переспелых фруктов. Эта способность не была даром. Это было проклятием. К обеду первого дня официальных сборов Илья хотел выцарапать себе обонятельные рецепторы тупой вилкой. Он сидел в углу столовой и механически ковырял рис в тарелке. Мигрень пульсировала в висках, в затылке, за глазными яблоками, в переносице. Чей-то резкий, агрессивный одеколон с нотками мускуса и цитрусов — какой-то альфа пытался привлечь внимание. Чья-то течка, тщательно маскированная блокаторами, но все равно пробивающаяся — липкая, цветочная, сладкая до тошноты. Пот, въевшийся в сиденья стульев — соленый, с металлическими нотками, с привкусом чужого тела. Чужая злость — горькая, с желчным привкусом, как прогорклое масло, которое оставляет на языке неприятное послевкусие, от которого хочется сплюнуть. Чужая ревность — кислая, как прокисшее молоко, с уксусными нотками, разъедающая ноздри. Чужая похоть — тяжелая, маслянистая, оседающая на коже липкой пленкой, от которой хотелось отмыться скребком, содрать верхний слой эпидермиса. — Ты как? Голос прозвучал так близко и так неожиданно, что Илья дернулся, едва не опрокинув стакан с водой. Рядом, на расстоянии вытянутой руки, бесшумно опустился на стул кто-то крупный, но двигающийся с кошачьей мягкостью — навык, который дается только фигуристам высочайшего уровня, годами тренировавшим свое тело быть легким и контролируемым, как перо. Илья поднял глаза и встретился с внимательным, спокойным взглядом. Петр Гуменник. Альфа, с которым они уже два сезона делят пьедесталы, обмениваются рукопожатиями, объятиями и взглядами в микст-зоне, на пресс-конференциях и в раздевалках. Илья знал его запах — знал запахи всех альф, которые могли представлять угрозу или вызывать интерес. У Петра он был… негромким. Древесным, с оттенком мокрой коры и чего-то холодного, как первый снег, выпавший на еще не замерзшую землю, как дыхание зимы в середине осени. Всегда на периферии. Никогда не давил, не лез в нос, не вызывал той животной тревоги, которую провоцировали другие альфы. Илья всегда считал этот запах приятным. Редкость. Петр посмотрел на него. У него были странные глаза — слишком… спокойные? Илья заметил это еще на прошлом чемпионате: Гуменник никогда не реагировал на запахи. Никогда не дергался, когда рядом пахло течкой — не замирал, не втягивал воздух, не менялся в лице, не сжимал челюсти. Никогда не косился на омег. Никогда не вдыхал глубоко, когда кто-то проходил мимо. Никогда не метил территорию, как это делали другие альфы — потираясь плечами о косяки, оставляя феромоны на ручках дверей, на сиденьях, на тренажерах, на бутылках с водой. Он просто… существовал. Как будто мир вокруг него был лишен одного из измерений. — Плохо, — честно ответил Илья. Ему вдруг отчаянно захотелось сказать правду — выплюнуть ее, как лекарство, которое нельзя проглотить, которое застряло в горле. — От запахов. Я их… слишком остро чувствую. — А я ничего не чувствую, — спокойно сказал Петр. Ни капли сожаления, ни грамма бравады, ни тени жалости к себе. Просто — есть. И все. Илья замер. Вилка застыла в воздухе на полпути ко рту. — То есть ты… не различаешь феромоны? — переспросил он, хотя прекрасно расслышал. Ему нужно было время, чтобы осознать, чтобы поверить. — Вообще никакие запахи, — Петр пожал плечами, и в его глазах промелькнуло что-то давно заученное, выученное до автоматизма, до мышечной памяти, до рефлекса. Смирение. Принятие. Горечь, которую он научился не показывать, потому что показывать ее было бесполезно — это не меняло ничего. — У меня аносмия. С рождения. Для меня мир — это звуки. И прикосновения. И все. Илья смотрел на него, и внутри что-то щелкало. Потому что Петр — единственный человек на этих сборах, чей запах не давил на него. Совсем. Потому что запаха не было. Не было не совсем. Но никакой «альфа-ауры», которую так любят обсуждать в интернете и на форумах омег, в журналах и в ток-шоу. Никакого запаха доминирования, агрессии, защиты или похоти. Он просто… был. Тихий, ненавязчивый. — Можно вопрос? — Валяй, — Петр откинулся на спинку стула. — Тебе не мешает? Ну… в жизни? В отношениях? Петр усмехнулся, но грустно. Илья почувствовал эту горечь. Внутренностями. Тем особым чутьем омеги, которое улавливает боль, даже когда ее прячут за улыбкой и пожиманием плеч, за шуткой и отмашкой. — В отношениях — да, — сказал Петр. Голос стал тише, как будто он говорил сам с собой. — Альфы должны чувствовать омегу. Должны… реагировать. Должны сходить с ума от запаха течки, знать, что это «своя», чувствовать совместимость на генном уровне, на феромонном, на инстинктивном. А я не могу. Мне сказали однажды, что я бесполезный. Бракованный. — Кто сказал? — Голос Ильи прозвучал резче, чем он хотел. В нем прорезались нотки злости — защитной, направленной на обидчика, которого он даже не знал, не видел, не нюхал. — Не важно, — Петр покачал головой. — Это правда. — Нет. — Илья услышал свой голос со стороны — твердый, злой. — Не правда. Он сам не знал, зачем это говорит. Но от этого человека ему не хотелось бежать. Не хотелось зажимать нос. Не хотелось плакать от перенасыщения. Не хотелось выть. Он мог дышать.

***

Прошло еще два дня. Илья старался держаться рядом с Петром везде, где это было возможно — на тренировках на льду, на тренировках в зале, в столовой, в коридорах, в разминочном зале, в сауне после льда, в зоне отдыха, в холле. И каждый раз, когда Петр оказывался в пределах досягаемости — в радиусе двух-трех метров — мир переставал орать. Это было необъяснимо. Ни один учебник по биологии, ни один форум для омег с гиперчувствительностью, ни один врач, у которого Илья консультировался, не описывал такого эффекта. Рядом с Петром запахи притуплялись, отступали на второй план, переставали быть оружием массового поражения. Они все еще были, но эти запахи больше не били по нервной системе с убойной силой. Они становились… фоном. Тихим радио, которое можно игнорировать. Единственный альфа на этой базе, чей запах не давил. Не душил. Не лез под кожу. Не вызывал желания содрать с себя кожу и выстирать ее в хлорке, а потом высушить на солнце, чтобы выветрилось все чужое. Илья не понимал, почему это работает. Может, его измученный, гипертрофированный мозг наконец нашел точку опоры — человека, от которого не исходило ничего, и на этом фоне даже самые слабые раздражители перестали быть смертельными. Может, его рецепторы устали реагировать, когда рядом есть «тихая зона». Может, это было что-то психосоматическое — когда тебе настолько нравится человек, что его присутствие отключает тревогу, успокаивает нервную систему, как теплая ванна или материнские объятия. Рядом с Петром плечи расслаблялись сами собой — как будто кто-то снял с них груз в сто килограммов. Как будто его феромоны были… пустыми. Безопасными. Как белый шум, который заглушает все остальные звуки. Как темнота, в которой не видно ничего пугающего. На третий день Илья заметил, что автоматически ищет Петра взглядом в столовой — его глаза сканировали помещение, пока не находили знакомую фигуру, и только тогда он мог выдохнуть и приступить к еде. На четвертый — что садится рядом с ним, даже если есть свободные места подальше от других людей, даже если эти места ближе к выходу. На пятый — что его сердце бьется быстрее, когда Петр входит в комнату, и это учащение пульса было не от страха, а от чего-то другого, теплого и пугающего одновременно. Он не знал, что это было. Привязанность? Благодарность? Зависимость? Или то самое, о чем пишут в романах и поют в песнях — когда омега находит своего альфу и мир переворачивается, встает с ног на голову, и все краски становятся ярче, и все запахи перестают быть врагами? Но Петр не был «своим» в биологическом смысле. Он почти не пах. Он не мог заявить права через запах, как делали другие альфы — оставляя феромоны на коже, на одежде, на постели. Он не мог защитить от других альф — потому что для защиты нужны феромоны, нужен запах, который перебивает чужие. Он был альфой без оружия. Альфой без голоса. Альфой без обоняния. И все равно. На пятый день, вечером, Илья выследил Петра после ужина. Он шел за ним по коридору, держась на расстоянии, как загнанный зверь, который боится спугнуть единственного безопасного человека. Петр шел в свою комнату, когда услышал сзади торопливые шаги. Оглянулся — Илья. Бледный, сжатый, как пружина перед разрывом. Глаза блестят нездорово. Руки трясутся мелкой дрожью, которую невозможно контролировать, которую не скрыть. — Петь, — сказал он, и голос сорвался на шепот, едва слышный, почти беззвучный. — Можно я… можно я к тебе? Петр не задавал лишних вопросов. Вообще. Это было в нем — какая-то неправильная мягкость. Может, потому что он вырос без запахов, его никогда не учили доминировать, подавлять, нападать. Может, потому что его ломали, а он не сломался и стал мягче, гибче, как дерево, которое гнется, но не ломается. А может, потому что он просто был хорошим человеком. Он просто кивнул — один короткий кивок — открыл дверь своего одноместного номера ключ-картой, пропустил Илью внутрь и закрыл за собой. Щелкнул замок. И мир остался снаружи. В комнате было темно — Петр не включал свет, только тусклый уличный фонарь пробивался сквозь неплотно задернутые шторы, рисуя на полу бледные полосы. Полосы лежали на ковре, на кровати, на стене, на лице Петра, когда он поворачивался. В комнате пахло — для Ильи — хорошо. Ненавязчиво. Успокаивающе. Как в убежище. Илья прислонился к стене и медленно сполз по ней вниз, обхватив колени руками. Голова упала на руки. — Я не знаю, что со мной, — прошептал он. Голос был мокрым, хотя слез не было. — Раньше я справлялся. Блокаторы, антигистаминные, медитации, дыхательные практики, ароматерапия мятой — все работало. А сейчас… сейчас каждый запах как удар под дых. Как пощечина. Как нож в живот. Илья замолчал, собираясь с силами, пережидая очередную волну дрожи. Он поднял голову, посмотрел на Петра пустыми, красными, воспаленными глазами. Глазами человека, который не спал нормально пять ночей. — Я чувствую все, Петь. Я правда сойду с ума, если ничего не изменится. Петр сел напротив. Не прикасался, не давил, не лез с советами «подыши» или «выпей воды». Руки на своих коленях. — Что тебе нужно? — спросил он тихо. Конкретный, прямой вопрос, который требовал конкретного, прямого ответа. Илья поднял на него глаза. В них стояла влага — не слезы, а та предслезная пелена, которая делает взгляд стеклянным, как у куклы. — Обними меня, — сказал он. — Просто обними. Пожалуйста. Я больше не могу. Пожалуйста, Петь. Я прошу. Я никогда никого ни о чем не просил, но сейчас прошу. Петр на секунду замер. Его глаза скользнули по лицу Ильи — изучая, оценивая, решая. Малинин видел этот взгляд — он привык, что альфы смотрят на него так перед тем, как отказать, перед тем, как сказать «ты слишком сложный» или «ты слишком много просишь». Но Петр не отказал. Он подвинулся ближе. Илья выдохнул. Не просто выдохнул — выдохнул так, будто внутри у него что-то разжалось с влажным, хлюпающим звуком. Все тело обмякло — мышцы, которые были напряжены пять суток подряд, расслабились все сразу, как будто кто-то перерезал тросы, удерживавшие мачту. Голова упала на плечо Петра, лбом в яремную ямку, носом в ключицу. И мир затих. Не сразу. Но Петр был твердым и теплым. Его руки, сомкнувшиеся на спине Ильи — одна на лопатках, другая на пояснице, большие, сильные, но не сжимающие, а просто держащие. Его дыхание в макушку — теплое, ровное. Его сердце, которое билось ровно и спокойно в отличие от бешеного, хаотичного пульса самого Ильи, который постепенно замедлялся, подстраиваясь. Петр пах. Да, Илья все равно чувствовал — чем-то далеким и северным. Но этот запах не лез внутрь. Он оставался снаружи, как одеяло, которое можно надеть, а можно снять. Он не цеплялся за рецепторы, не вызывал головокружение, не провоцировал тошноту, не застревал в легких, не смешивался с другими запахами. Он просто был. Илья сделал полный, глубокий вдох — носом, всей грудью, до диафрагмы, до живота — без внутреннего «убери это от меня». — Легче? — спросил Петр. Его голос вибрировал в грудной клетке, и Илья ощущал эту вибрацию щекой, прижатой к его груди. — Да. Они сидели так долго. Минуту? Пять? Десять? Пятнадцать? Илья не считал. Он просто уткнулся носом в ключицу Петра и дышал, дышал, дышал — глубоко, ровно, жадно, как человек, который тонул и наконец вынырнул, как человек, который задыхался и наконец получил кислород. — Как ты живешь? — выдохнул Илья куда-то в ткань футболки, не поднимая головы. — Без запахов. Ты же половины мира не чувствуешь. Ты не знаешь, как пахнет дождь. Ты не знаешь, как пахнет хлеб из пекарни. Ты не знаешь, как пахнет человек, который тебя любит — для каждого это свой запах, но он всегда есть, всегда узнаваемый, всегда родной. Как пахнет лед — он ведь пахнет, знаешь? Металлом и холодом, и еще чем-то сладким, как замороженная вода, как снег. Как пахнет победа. Как пахнет поражение. — А ты чувствуешь слишком много, — ответил Петр. Его пальцы гладили спину Ильи — вдоль позвоночника, от шеи до поясницы, круговыми движениями, надавливая на узлы напряжения, разминая забитые мышцы, снимая спазмы. — Может, мы друг друга уравновешиваем. Может, это не баг, а фича? Малинин поднял голову. В полутьме номера глаза Петра казались почти черными — зрачки расширены, но не от возбуждения, а от недостатка света. В них не было ничего угрожающего. Ни тени доминирования, ни намека на агрессию. Только тихое любопытство. И еще что-то. Что-то теплое, от чего у Ильи замерло сердце и перехватило дыхание. Рука Петра легла на затылок Ильи — медленно, давая возможность отстраниться. Давая выбор. Илья не отстранился. — Я не чувствую тебя, — сказал Петр. — Я хотел бы. Все альфы могут. А я нет. Я не знаю, какой у тебя запах. Не знаю, пахнешь ли ты для меня «своим». Не знаю, нравишься ли ты мне на биологическом уровне, на генном, на феромонном, на инстинктивном. Но ты нравишься моей голове. И сердцу. — А этого мало? — выдохнул Илья. Его губы были в паре сантиметров от губ Петра. Он чувствовал его дыхание — теплое, с мятной ноткой зубной пасты, и еще чего-то сладкого — может, чай, который он пил. — Не знаю, — честно ответил Петр. — Всегда казалось, что мало. Все вокруг требовали запаха. Чувств через нос. Это главный маркер «свой — чужой». А у меня его нет. — Тогда давай проверим, — прошептал Илья. И сам не понял, как это произошло. Он потянулся к Петру и поцеловал его. Не инстинкт — просто губы, теплые, живые, чуть солоноватые от пота после тренировки, чуть сухие от кондиционера. Мягкие и твердые одновременно. Настоящие. Петр замер на секунду. А потом ответил. Он целовал иначе, чем другие альфы, с которыми у Ильи был опыт. Гуменник не пытался взять, заклеймить, доказать. Он изучал. Губами, пальцами, прикосновениями. Их губы встречались снова и снова — мягко, почти целомудренно в первые секунды, а потом глубже, откровеннее, требовательнее, жаднее. Петр прикусил нижнюю губу Ильи — не больно, а так, чтобы услышать его выдох. Малинин выдохнул с тихим стоном, и Петр запомнил этот звук. Он был для него тем же, чем для других альф — запах. Звук. Реакция. Петр провел языком по губам Ильи — медленно, справа налево, прося разрешения войти. Малинин открыл рот, и их языки встретились. Это было мокро, горячо, немного неуклюже — они оба сбивались с ритма, потому что никто из них не ожидал, что это зайдет так далеко. Но отступать не хотелось. Вообще не хотелось. Отступать было страшнее, чем продолжать. Язык Гуменника был уверенным, но не навязчивым. Он исследовал рот Ильи — небо, зубы, внутреннюю сторону щек, десны. Малинин отвечал — вел языком по языку Петра, по его губам, по зубам. Целовал уголки его губ, его подбородок, его скулы, его веки. — Иди сюда, — прошептал Петр, отрываясь от его губ, и потянул Илью за собой — на кровать. Кровать была узкой, стандартной, скрипучей, с жестким матрасом и подушками, которые пахли стиральным порошок отеля, но для Ильи сейчас это было неважно. Когда Петр опустился на нее, притягивая Илью сверху, скрип показался им музыкой — ритмичной, правильной, единственно возможной в этот момент. Илья оказался верхом на бедрах Петра, упираясь ладонями ему в грудь. В полутьме он видел его лицо — спокойное, внимательное, с легкой улыбкой в уголках губ. Гуменник не торопился. Он вообще, казалось, никогда никуда не торопился. Малинин вдруг понял, что это его заводит больше всего — эта медлительность. Эта уверенность. Это «никуда не бежим, все успеем, мы никуда не опаздываем». — Ты красивый, — сказал Петр. — Я хочу тебя раздеть. Илья кивнул. Слова застряли в горле. Илья чувствовал, как кончики пальцев Петра скользят по груди, по животу, как задевают кожу там, где рубашка расходится. Каждое прикосновение оставляло за собой дорожку мурашек — от шеи до пупка, от пупка до паха, от паха до колен. Кожа покрывалась гусиной кожей, хотя в комнате было тепло, даже жарко от напряжения и близости. Когда взору предстала грудь, Петр замер. Посмотрел — жадно, внимательно, как будто видел обнаженное тело впервые в жизни. И, возможно, так оно и было. — Можно? — спросил он, поднимая ладонь. — Да, — выдохнул Илья. Петр провел ладонями по его плечам — от плечевых суставов до локтей, сжимая, массируя, изучая вес и текстуру мышц. По ключицам — тонким, хрупким, выступающим под кожей, как крылья бабочки. По груди — плоской, с едва заметными мышцами, которые появляются у фигуристов, потому что лед требует силы, а воздух требует контроля. Его пальцы были чуть шершавыми — от льда, от постоянной работы. От мозолей на ладонях — следствие падений. От огрубевшей кожи на подушечках — потому что он много работал руками, много хватал, много держал. Эта шершавость сводила с ума. Она была реальной. Не приглаженной. Не пахнущей ничем, кроме чистоты, без той едкой нотки, которая бывает у альф, когда их феромоны активируются и смешиваются с потом, от чего у большинства омег подкашиваются колени и текут слюни. Петр коснулся его сосков — сначала одним пальцем, левым, большим. Потом всей ладонью, правой, накрывая грудь. Илья вздрогнул и выгнулся дугой, когда Петр начал медленно, лениво водить подушечкой большого пальца по правому соску. Круговыми движениями. То сильнее, то слабее. То по часовой стрелке, то против. То надавливая, то едва касаясь. То быстро, то медленно. — Чувствительный? — спросил Петр. Его голос стал ниже, хрипловатым, почти неузнаваемым. Глаза потемнели — зрачки расширились, заполнив почти всю радужку, остался только тонкий ободок. — Да, — прошептал Илья. Голос сел до шепота, до хрипа, до беззвучия. Петр улыбнулся чуть лукавой улыбкой, которую Малинин никогда раньше не видел. Улыбкой человека, который нашел игрушку и собирается с ней играть долго, со вкусом, не торопясь, смакуя каждую секунду. И приблизился. Он взял сосок в рот — медленно, втягивая его вместе с ареолой. Илья застонал. Петр сосал, посасывал, водил языком — то надавливая кончиком языка на самый центр, то едва касаясь, то обводя круговыми движениями вокруг соска. То втягивая сильнее, то ослабляя хватку. То покусывая — едва-едва, зубами, не больно. Его губы были влажными и горячими — Илья чувствовал жар даже через кожу, даже через нервные окончания. А вторая рука Петра тем временем спустилась ниже — к поясу штанов. Пальцы скользнули под резинку, замерли. Вопрос. — Да, — выдохнул Илья. — Да, да, да. Петр расстегнул пуговицу на штанах. Потянул молнию — звук показался оглушительным в тишине комнаты. Запустил руку внутрь, под ткань, и обхватил член Ильи — твердый, пульсирующий, влажный от смазки. Илья застонал — громко, не сдерживаясь. Петр двигал рукой медленно, в такт своим поцелуям, в такт своему языку на соске. Вверх-вниз. Сжимая у основания, ослабляя у головки. Большим пальцем по головке — круговыми движениями. Указательным и средним по стволу — ритмично. — Петь, — простонал Илья. — Я сейчас… — Не сейчас, — спокойно сказал Петр, отрываясь от его груди. — Еще рано. Он перевернул их — легко, одним движением, так что Илья оказался на спине, а Петр навис над ним. Малинин впервые почувствовал его вес — тяжелый, теплый, придавливающий к матрасу. И это было хорошо. Не страшно. Не душно. Просто — тяжесть. Петр стянул с Ильи штаны — вместе с бельем, одним рывком. Ткань скользнула по бедрам, по коленям, по голеням, по щиколоткам, и Малинин остался совершенно нагим, раскинувшись на чужой кровати, на чужих простынях, и почему-то не чувствовал стыда. Только жар. Только ожидание. Только сердце, которое колотилось где-то в горле, в висках, в паху. Петр откинул штаны в сторону — они упали на пол с тихим шорохом ткани. И замер, глядя на Илью. В темноте его взгляд был почти осязаемым — Малинин чувствовал его на коже, как пальцы, как губы, как дыхание, как язык. — Ты прекрасный, — сказал Петр, и в его голосе не было лести. — Я хочу тебя всего. Каждую часть. Каждый сантиметр. Он начал целовать его тело — от шеи вниз. Медленно. Смакуя. Илья чувствовал каждый поцелуй как электрический разряд, как удар тока, который проходит через кожу, мышцы, кости, заставляя все тело выгибаться и дрожать. Петр целовал ключицы — правую, потом левую, проводя языком по косточкам, обводя их, покусывая, втягивая кожу в рот. Целовал грудину — туда, где под кожей чувствуется сердцебиение, где кость переходит в мягкие ткани, где кожа особенно тонкая. Целовал ребра — каждое ребрышко отдельно, пересчитывая их губами, от верхних к нижним, от нижних к верхним. Он целовал живот — впалый, дрожащий, с дорожкой светлых волос ниже пупка, и водил языком по этой дорожке, заставляя Илью хватать ртом воздух, и сжимать простыни. Он целовал бока — там, где кожа особенно тонкая, где щекотно, где Малинин дергался и смеялся сквозь стоны. Он целовал бедра — внутреннюю сторону, где кожа особенно нежная, где Илья дергался и постанывал, потому что это было почти слишком, почти больно, почти невозможно терпеть. Губы Петра были везде — на внутренней стороне бедра, на коленях, на голенях, на лодыжках, на подъеме стопы. Илья чувствовал себя как под микроскопом — каждая клеточка его тела была изучена, замечена, обласкана, принята. Ни один сантиметр кожи не остался без внимания.. — Петь, — выдохнул Илья. — Пожалуйста. Не мучай. Я больше не могу. Гуменник поднял голову. Их взгляды встретились. У Петра были влажные губы — от поцелуев, от слюны, от пота Ильи. И блестящие глаза — от возбуждения, от желания, от чего-то еще, что Малинин не мог определить, но что делало его сердце больше. — Ты хочешь, чтобы я остановился? — спросил Петр. Голос был низким, хриплым. — Нет. Нет, боже, нет. Я хочу, чтобы ты продолжал. Петр опустился ниже. Илья почувствовал его дыхание на внутренней стороне бедра — горячее, прерывистое, учащенное. Потом — на члене, который уже был твердым, пульсирующим, готовым, влажным от возбуждения. Петр провел языком по всей длине — от основания до головки. Медленно. С нажимом. Кончиком языка, всей поверхностью, снова кончиком, боковой стороной. Илья закричал. Негромко — в подушку, в сжатый кулак, в согнутый локоть, но крик вырвался сам собой, непроизвольно, как рвота, как чих, как судорога. Потому что это было слишком. Слишком хорошо. Слишком остро. Слишком много для одного момента. Петр взял его в рот — глубоко, до горла, и Илья потерял ощущение времени, пространства, собственного тела. Он чувствовал только жар. Только влажность. Только язык, который обводил головку, надавливал на уздечку, скользил по шву. Только губы, которые смыкались вокруг ствола, создавая вакуум. Только ритмичные движения — вверх-вниз, вверх-вниз. Иногда глубоко, до рвотного рефлекса — и тогда Илья задыхался, хватал ртом воздух, и слезы выступали на глазах, и он кончал бы прямо сейчас, если бы Гуменник не останавливался. Иногда мелко, только головка — и тогда он скулил от недостатка, от нехватки, от того, что его дразнили. Иногда Петр замирал с членом Ильи во рту, просто держал, давая привыкнуть к жару — и тогда Малинин чувствовал, как бьется его пульс на языке Петра, как пульсирует в такт сердцу. Петр изучал его реакцию как ученый — по звукам, по дыханию, по тому, как тело Ильи выгибается и дрожит, по тому, как его пальцы вцепляются в простыни, по тому, как его бедра сжимаются вокруг головы Петра, по тому, как его член пульсирует во рту. У него не было запаха, который подсказал бы ему, что нравится омеге. Но у него были руки. И губы. И слух. И терпение. И наблюдательность. — Петь, я… я сейчас… — прохрипел Илья. Его пальцы вцепились в волосы Петра — не отталкивая, а наоборот, притягивая ближе, вжимая его лицо в свой пах, вжимая так сильно, что Гуменник почти задохнулся. Петр отстранился. На секунду. Посмотрел на него снизу вверх — мокрыми губами, блестящими глазами, растрепанными волосами, в которые вцепился Илья. Пот выступил на лбу. Грудь тяжело вздымалась. Губы припухли. — Не сейчас, — повторил он. — Сначала я хочу быть внутри тебя. Он потянулся к тумбочке — презерватив, смазка. Все нашлось быстро, как будто он готовился к этому. Илья не стал спрашивать, готовился ли. Ему было все равно. В этом моменте было только «сейчас» и «здесь». Гуменник надел презерватив — Илья видел, как его руки слегка дрожат. Впервые за все время. Петр тоже нервничал. Петр тоже хотел этого. Илья смотрел, как пальцы раскатывают латекс по стволу, как он сжимает основание, чтобы пережать кровоток — чтобы дольше, чтобы контроль не потерять, чтобы не кончить слишком быстро. Маленькие, человеческие, такие уязвимые жесты. — Повернись, — сказал Петр. Голос был командой, но мягкой, дающей выбор. Малинин повернулся на живот. Петр приподнял его бедра — так, чтобы Илья стоял на коленях, уткнувшись лицом в подушку. Поза открытая, уязвимая. Но Илья не боялся. Потому что за его спиной был человек, который не пытался его подавить, заклеймить, подчинить, сделать своей собственностью. Петр нанес смазку на пальцы — Илья слышал влажный звук, видел краем глаза движение руки. Потом первый палец коснулся входа. Холодный от смазки, влажный, скользкий. Палец вошел легко — Илья был влажным, готовым. Тело знало, что делать. Смазка и естественная смазка смешались, делая скольжение гладким, влажным, почти неприличным. Петр двигал пальцем медленно, растягивая, привыкая, изучая внутреннюю поверхность, находя все складки и изгибы. Добавил второй. Илья застонал — от удовольствия, от нетерпения, от того, что внутри стало теснее, полнее, горячее. — Еще, — попросил он. — Добавь еще. Третий палец вошел с небольшим сопротивлением. Петр растягивал его, поворачивая пальцы, разводя их в стороны, сжимая и разжимая, складывая их вместе и разводя веером, находя те места, от которых у Ильи подкашивались локти и темнело в глазах и кончались слова. — Здесь? — спрашивал Петр, надавливая на простату. Точечно, точно, не промахиваясь ни разу. — Да-а-а… — выдохнул Илья. Голос был неузнаваемым — низким, хриплым, почти рычащим, не своим. — Там. Пожалуйста. Еще. Гуменник дал ему еще — несколько точных, сильных нажатий, от которых у Ильи темнело в глазах и кончались слова, и слезы выступали на глазах, и он кончил бы прямо сейчас, если бы Петр не убирал пальцы. А потом убрал. Малинин почувствовал пустоту — острую, почти болезненную, так привык к наполнению, так расслабился мышцами, что пустота была как нож, как порез. Петр вошел медленно. Так медленно, что Илья чувствовал каждый миллиметр — как расширяется внутри, как наполняется, как Гуменник заполняет его целиком, до краев, до самых краев. Головка преодолела кольцо мышц — Малинин всхлипнул, вцепившись в простыни, закусив подушку. Ствол скользнул глубже — Илья замер, задержав дыхание, чувствуя, как стенки растягиваются, принимая, как мышцы сжимаются вокруг. Основание — до самого конца, пока бедра Петра не прижались к ягодицам Ильи с влажным, хлюпающим звуком. Петр замер, когда вошел полностью. Дал Илье время привыкнуть. Дал своему телу — привыкнуть к жару, к тесноте, к пульсации мышц вокруг него. Дал себе перевести дыхание, потому что это было слишком хорошо даже для него. — Ты как? — спросил он. Голос был хриплым, сбитым, почти незнакомым. Чужим. — Хорошо, — выдохнул Илья. — Очень хорошо. Двигайся. Пожалуйста, двигайся. Петр начал двигаться. Медленные, глубокие толчки — почти нежные, почти ласковые, почти любовные. Он выходил почти до конца и снова входил, медленно, плавно, чувствуя, как тело Ильи раскрывается ему навстречу, как мышцы сжимаются и разжимаются в ритме, как внутри становится все горячее и влажнее. Это сводило Илью с ума больше, чем любая грубость. Эта медлительность. Эта нежность. — Быстрее, — попросил Илья. — Сильнее. Пожалуйста. Я хочу чувствовать тебя завтра. И послезавтра. И всегда. Петр послушался. Ускорил ритм. Толчки стали жестче, глубже, увереннее, откровеннее. Кровать заскрипела — мерно, ритмично, как метроном, как сердцебиение, как дыхание. Спинка кровати билась о стену — глухой, ритмичный стук, который, наверное, было слышно в соседней комнате, но им было все равно. Петр наклонился вперед, нависая над Ильей, и обхватил его член рукой. Сжал — крепко, почти больно. Начал двигать рукой в такт толчкам, сжимая у основания, ослабляя у головки, круговыми движениями вокруг головки. — Сейчас, — прохрипел Илья. — Сейчас, Петь, сейчас, я сейчас, сейчас… — Давай, — выдохнул Петр ему в шею. — Кончай для меня. Я хочу тебя чувствовать. Я хочу знать, какой ты, когда кончаешь. Илья кончил — громко, выгибаясь дугой и вскрикивая в подушку, в свои собранные пальцы, в простыни, в темноту. Его тело сжалось вокруг Петра — мышцы пульсировали, сжимались и разжимались в ритме оргазма, волнами, от края до центра, от центра до края. Гуменник почувствовал это — как горячо внутри, как тесно, как омега дрожит под ним мелкой, крупной дрожью, как его ноги подкашиваются, как из него выходит воздух. Гуменник сделал еще несколько толчков и кончил сам. С глухим, сдавленным стоном, уткнувшись лицом в изгиб шеи Ильи, в мокрую от пота кожу. Илья чувствовал, как содрогается тело Петра — крупно, как в лихорадке. Они замерли так — на несколько секунд, на минуту, на вечность. Илья чувствовал, как тяжело дышит Петр ему в шею — горячими, прерывистыми выдохами, от которых волосы на затылке становились влажными, а кожа — липкой. Как медленно, осторожно тот выходит из него чтобы не причинить боль, чтобы не испортить момент, чтобы не нарушить тишину. Как пустота внутри снова становится пустотой — холодной, непривычной после жара, после наполнения. Петр откатился в сторону, снял презерватив, завязал его и бросил в мусорную корзину у кровати. Попал — с первого раза, даже не глядя. Потом вернулся — и притянул Илью к себе. Сильно, крепко, как будто боялся, что тот исчезнет, растает, окажется сном, галлюцинацией, миражом. Никакого запаха. Только жар. Только влага. Только дыхание в унисон. Только два тела, которые нашли друг друга в темноте.       
Примечания:
235 Нравится 14 Отзывы 31 В сборник
Отзывы (3)