Грешница

NC-17
В процессе
18
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 32 страницы, 12 718 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 2

Настройки
      Возвращались тогда, когда солнце уже коснулось горизонта и длинные тени легли на мостовые Верхнего города. Мигель довёл девушек до Южных Ворот, убедился, что по домам они доберутся уже без происшествий, и скрылся в ближайшем переулке. Кажется, ему было необходимо ещё в порт заглянуть зачем-то, но подробностями он не обмолвился. Махнул только рукой, пообещав пересечься через пару дней, чтобы узнать, жива ли ещё одна конкретная из подруг.       Жуана и Бела расстались у фонтана на площади Святого Франциска, бросив друг другу короткое «свидимся», в котором незримо угадывалась тревога. Обе по обыкновению храбрились и верили, что небольшая прогулка без спроса сойдёт им с рук, и всё же немного волновались. Сердце колотилось где-то у горла, но не от страха — от предвкушения. Пройдёт ли мимо шторм родительского недовольства, ограничившись наказанием обычным и послушание в голову не вбивающим, или будет придумано нечто новое.       Она скользнула в заднюю калитку так же тихо, как и выходила — через дворик, в полутемную кухню, где служанка Лукреция чистила рыбу к завтрашнему завтраку. Её смуглые, сплошь покрытые мозолями пальцы повторяли однообразные движения с гипнотической чёткостью и не остановились даже с внезапным появлением молодой госпожи.       — Сеньорита, — шепнула Лукреция, не поднимая глаз. — Донна Граса искала вас. Она в бешенстве.       — А где матушка? — спросила Бела, хотя сердце уже ухнуло куда-то вниз.       — Сеньора Сесилия уехала после обеда. К семейству Мендесов, кажется. Её ещё нет.       Девушка перевела дыхание. Одна фурия вместо двух — это уже что-то. Она быстро скинула мантилью, поправила волосы, насколько могла, и вышла из кухни в коридор, стараясь придать лицу самое невинное выражение.       Донна Граса ждала её в гостиной. Не в своей комнате, не в молельне, именно в гостиной, на самом виду, восседая в кресле матери, как паук в центре паутины. Её лицо было красным, глаза влажными от слез — то ли искренних, то ли истерических — а руки тряслись так, что чётки в них стучали друг об друга.       — Вот! — воскликнула гувернантка, когда Изабела переступила порог. — Вот она! Блудная дочь, недостойная называться христианкой!       Бела мысленно закатила глаза, но внешне изобразила раскаяние и опустила голову, сложила руки на животе.       — Донна Граса, я могу объяснить…       — Объяснить?! — женщина вскочила, чётки полетели на пол, рассыпавшись градом деревянных бусин. — Ты сказала, что идёшь в церковь! В церковь! А когда я, обеспокоенная твоим долгим отсутствием, послала служанку проверить — тебя там не было! Не было, слышишь?! Где ты была? С кем? Что о нас подумают люди, если увидят дочь сеньора Коэлью де Соуза, шатающуюся по улицам без сопровождения, как последняя… последняя…       Она запнулась, не решаясь произнести слово вслух, но Бела догадалась, какое именно. Шлюха. Такие слова всегда витали в воздухе, когда порядочные девушки нарушали правила. Пальцы медленно сжались на ткани платья, собирая небольшую некрасивую складку, прежде чем снова расслабиться.       — Я была в церкви, — спокойно сказала она. — Просто не в главной. Есть ещё часовня Святого Антония на окраине. Я хотела побыть одна. Помолиться в тишине.       — Часовня Святого Антония? — донна Граса сузила глаза. — И долго ты там молилась?       — Весь вечер, — не моргнув и глазом, солгала Бела. — Я просила Господа даровать мне смирение и послушание. Видимо, я молилась недостаточно усердно, раз вы так гневаетесь.       Сарказм в последней фразе был едва прикрыт, но гувернантка, ослеплённая гневом, его не заметила. Она заметалась по гостиной, собирая рассыпанные чётки, причитая и всхлипывая. О том, как обещала присматривать, о том, как не могла с ней ряду дать, о том, за какие такие грехи вообще их семье среди всех возможных наследников досталась не скромная благородная дева, а эта непокорная дикарка.       — Донна Граса, — Бела сделала шаг вперёд и опустилась на колени, поднимая с пола одну из бусин. Жест вышел театральным, но убедительным. — Я виновата. Я должна была сказать вам правду. Но я знала, что вы не отпустите меня в часовню одну, а мне так нужно было побыть наедине с Богом. Простите меня.       Она подняла на гувернантку глаза — большие, карие, с поволокой. Тот самый взгляд, который она оттачивала годами. Взгляд кающейся Магдалины. И эта сухая старая женщина замерла, сжимая в пальцах деревянные бусины. Гнев в её глазах смешался с неуверенностью. Она хотела верить. Она правда всегда хотела верить, что её подопечная не безнадежна. Что способна учиться на ошибках и выносить для себя какие-то уроки, хотя до сих пор никаких явных изменений не наблюдалось.       — Ох, Изабела, — вздохнула она, остывая и устало опуская руки. — Ты сведёшь меня в могилу. Что я скажу твоей матери? Она будет…       — Вы ничего не скажете, — мягко перебила Бела, поднимаясь с колен. — Потому что матушка вернётся поздно, а завтра я буду образцом послушания. Она даже не узнает. А если узнает — я скажу, что это я вас обманула, а вы ни при чём.       Донна Граса колебалась. На её лице читалась борьба между долгом и желанием избежать выговора за то, что не досмотрела. Девушка же наблюдала за сменой чужих эмоций и заранее знала, что победит. В конце концов, в глубине души гувернантка сама ненавидела доносить на неё матери — каждый раз после этого Бела делала её жизнь невыносимой маленькими изощрёнными пакостями. Потому то она со вздохом согласилась, посмотрев в светящиеся честностью глаза подопечной и взяв с неё очередное обещание никогда так больше не делать.       Естественно, от реальной честности там был один только вид, но знать об этом гувернантке было не обязательно. Изабела почтительно склонила голову и оставила женщину собирать оставшиеся бусины в одиночестве, поднявшись в свою комнату. Там, устроившись у окна с пяльцами, она медленно продолжила незаконченную вышивку. Без всякого намёка на энтузиазм, просто чтобы занять чем-то руки.       Сеньора Сесилия вернулась, когда солнце окончательного скрылось за горизонтом, будто утонув в водной глади непривычно умиротворённого океана. Прислуга расставила повсюду свечи, но даваемый ими свет с трудом разгонял тьму, поэтому в доме стоял полумрак. Бела как раз готовилась ко сну, когда услышала внизу чёткие размеренные шаги. Мать, кажется, никуда не торопилась. С ней тихо, почтительно разговаривали слуги. Потом присоединился голос донны Грасы, но взволнованных сбивчивых интонаций не было слышно. Дом снова погрузился в вязкую тишину.       Девушка прислушалась, ожидая шагов на лестнице, если гувернантка всё-таки её выдаст. Даже рука с расчёской замерла, так и не коснувшись распущенных, чуть тронутых волной тёмных волос. Однако шагов не последовало и она выдохнула, не заметив, что вообще задержала дыхание. Какое-то донельзя удачное стечение обстоятельств. Видимо, её всё же пожалело нечто свыше, позволив избежать скандала и со спокойной душой лечь спать. Или не пожалело, а просто выдало отсрочку.       К восьми утра все члены семьи собирались в столовой — небольшой светлой комнате с высокими окнами, выходящими во внутренний дворик. Слуги бесшумно расставляли блюда: свежий хлеб, сыр, оливки, рыбу, вчерашнее жаркое.       Бела спустилась на пять минут раньше обычного. На ней было скромное домашнее платье серого цвета, без единого украшения, волосы зачёсаны и убраны в пучок. За столом уже сидели отец и донна Граса. Гувернантка сегодня была бледнее обычного и не смотрела в сторону подопечной, бездумно перебирая чётки. Возможно, у неё снова болела голова к смене погоды. Отец же читал какие-то бумаги, разложенные перед ним на столе. Он поднял глаза на дочь, кивнул в качестве приветствия и снова вернулся к чтению.       То, что её ждут неприятности, девушка поняла, стоило только сеньоре Сесилии зайти и занять своё место ровно в восемь. И дело было не в том, что мать была в своём выходном платье — тёмно-синем, с серебряным шитьём на рукавах и корсаже, которое говорило об очередном визите к насколько важным, настолько же и богатым людям. Хотя и это, безусловно, тоже, но дело всё же было во взгляде, на протяжении всего завтрака так и норовившему прожечь в ней дыру. Хотелось надеяться, что её просто снова не устроил выбор платья или выбившиеся из причёски непослушные пряди.       Надежды не оправдались.       Закончив трапезу и поблагодарив за еду, девушка уже собиралась было сбежать под благовидным предлогом, пока сеньора Сесилия не нашла, к чему придраться, но она просто не успела.       — Изабела.       Голос матери был ровным. Слишком ровным. В этом спокойствии таилась опасность, как в море перед штормом, когда вода становилась стеклянной и неподвижной, а рыба уходила на глубину. Она отложила столовые приборы, не глядя на мужа, который тоже теперь обратил всё своё внимание на дочь, так и не успевшую подняться из-за стола. Гувернантка, напротив, глаз от тарелки не отвела, но, кажется, едва заметно вздрогнула. Что-то намечалось, пришлось сесть обратно.       — Ты была в Нижнем городе, — сказала она, не спрашивая. — Прислуга случайно проговорилась о твоих похождениях. Ты солгала донне Грасе, сказав, что идёшь в собор. Где ты была на самом деле?       Сердце на миг замерло, потом встрепенулось, как дикая птица в клетке из рёбер, и забилось с удвоенной скоростью. Изабела не ответила, сдержав желание скривиться, чем только подтвердила не беспочвенность обвинений. Подумать только, её взаправду сдала не гувернантка, а дурные языки кухарок. Оправдываться не имело смысла — мать если ещё и не знала всех деталей, то уже как минимум догадывалась. Любая ложь теперь прозвучала бы не только жалко, но и просто бессмысленно.       — Я спросила, где ты была, — повторила Сесилия, и в её голосе появились первые нотки стали.       — На старом холме, — сказала Бела, не опуская глаз. — За фортом. Мы смотрели на море.       Повисшую на короткий миг тишину разорвал неловкий звук. Видимо, успевший за это время остыть чай пошёл не в то горло и сеньор Алвару закашлялся, отодвинув чашку в сторону. Он изначально тактично не принимал участия в разборках женщин, позволяя жене разбираться самой, но всё же тоже решил вмешаться. Дело снова принимало скверный оборот и заранее становилось ясно, что чем больше расспрашивать дочь, тем больше выявится нелицеприятных подробностей. Однако он всё же глухо уточнил, уже предполагая ответ:       — Мы?       — Я, Жуана и Мигель.       Повисла ещё одна короткая пауза, в течение которой Изабела успела представить в мыслях несколько разных сценариев развития событий. И всё как назло складывались не в её пользу, хотя прежнего настроя это не умалило. Брови едва дрогнули, сводясь ближе к переносице и образуя небольшую упрямую складку. Она всё ещё была готова противостоять родителям, насколько то вообще возможно в её положении.       Сеньора Сесилия щёлкнула ногтями по столешнице излишне громко в опустившейся тишине. Бела сравнила этот звук со звуком захлопывающейся клетки. Два взгляда были направлены на неё в упор.       — Сын торговца, — произнесла мать, и в её тоне не было пренебрежения, только ледяная констатация факта. — Ты была одна, без сопровождения, с мужчиной, который даже не твой родственник, в Нижнем городе, где по ночам режут глотки за горсть монет.       — Мы вернулись до темноты, — возразила Бела, стиснув кулаки так, что кожа на костяшках побелела.       — Ты вернулась до темноты, — поправила женщина, ясно давая понять, что её не волнует судьба людей, с которыми таскается её дочь. — А могла бы не вернуться вообще. Ты хоть представляешь, что с тобой сделали бы, если бы вы наткнулись на пьяных солдат? Или на тех, кто промышляет воровством? Или просто на тех, кому не нравится, как выглядит благородная сеньорита в их квартале?       Девушка сжала зубы, опустив взгляд в тарелку с недоеденным блюдом. Белесый круглый глаз рыбины, запечённой кухаркой целиком и теперь лежавшей на холодном фарфоре, будто бы сверлил её укоризненным взглядом. В конце концов, слова не были брошены просто так, для одного лишь устрашения, а имели под собой реальную подоплёку. Слухи по городу ходили разные и иногда действительно настолько грязные и трагичные, что даже не раскрывали подробностей, а оставляли лишь результат. Изабела понимала, что мать была права, и это раздражало больше всего.       — Ничего не случилось, — сказала она.       — Ничего не случилось на этот раз, — осёк её сеньор Алвару, опережая новую тираду жены. Растирая пальцами переносицу, он продолжил таким тоном, будто говорил с глупой, не наученной португальскому языку рабыней. — Но, зная тебя, будет следующий. И ещё один. И однажды случится. Тогда ты будешь опозорена на всю колонию. И мы вместе с тобой. Почему ты этого не понимаешь, Изабела? Что нам нужно сделать, чтобы вбить в твою дурную голову такую простую истину?       Бела почувствовала, как внутри поднимается старая, знакомая волна гнева. Обычно к такому сводила только сеньора Сесилия или донна Граса и это было привычно, хоть и неприятно. Похоже на пульсирующую в висках головную боль — изводит, портит настроение, но её можно терпеть. Видеть же, как отец перенимает реплики матери чуть ли не слово в слово было в разы хуже. Не оставалось даже призрачных сомнений, что хоть кто-то в этом доме может быть на её стороне.       Почему, ну вот почему они всегда всё сводят к самым плохим стечениям обстоятельств.       — Я была не одна, — упрямо повторила девушка. — Со мной была Жуана. И Мигель не чужой, он сын…       — Мне плевать, чей он сын, — перебила мать, и впервые за утро её голос дрогнул. Не от слабости, на которую хотелось бы надеяться, а от сдерживаемого гнева. — Ему нет места в твоей жизни. И Жуане, если она потакает твоим безумствам, тоже. Ты — дочь сеньора Коэлью де Соуза. Твоё место здесь. В Верхнем городе. В этом доме. За вышиванием и клавесином. Не на грязном холме с какими-то…       Что-то внутри с хрустом переломилось и рухнуло вниз. Должно быть, то было терпение или собственное здравомыслие, потому что Бела вскочила из-за стола, опрокинув стул. Тарелки на столе звякнули, едва не улетев на пол от резкого движения руками. На периферии зрения мелькнул тёмный силуэт гувернантки с вытянувшимся от понимания неизбежности скандала лицом.       — С какими-то? — теперь не дала договорить уже Бела, и в её голосе зазвенел металл. — С моими друзьями, матушка. Не настолько богатыми, как Мендесы или ещё кто-то из богатых плантаторов, но в десять раз более благородными душой, чем многие из тех, кто носит фамилии с частицей «де». Единственными людьми, которые не смотрят на меня как на вещь, которую надо выгодно продать!       Этот поток слов касался не только вчерашней прогулки. Он описывал всё недовольство, непрерывно копившееся последние годы и вырвавшееся только сейчас. И хотя Изабела прекрасно понимала, что крик её души ничего не изменит, а лишь принесёт неприятности, всё больше усугубляя её положение с каждым словом, она не могла замолчать. Вернее, она не хотела молчать, до сих пор так глупо и по-детски желая быть услышанной.       Девушка даже не стушевалась, только дышала часто и неровно, перескакивая взглядом с отца, который сжал в руке вилку так, что погнул её, на мать. Она сама не знала, какой реакции ждать от женщины на такое хамство. Потому что лицо сеньоры Сесилии в одно мгновение из спокойного превратилось в привычную непроницаемую маску. Губы сжались в тонкую острую нить. Но в глазах, в этих тёмных, бесконечно усталых глазах, вспыхнуло нечто такое, что нельзя было характеризовать ни как гнев, ни как обиду.       Это было похоже на боль?..       — Вещь, — тихо повторила мать, и это слово прозвучало как пощёчина — только не для Белы, а для самой Сесилии. — Ты назвала себя вещью.       — А разве это не так? — продолжила с тем же запалом девушка. — Вы меня даже не спросили! Я видела сына Мендесов первый раз в жизни, а вы уже обсуждаете приданое, как будто я мешок сахара! Меня там даже не было! А на этой единственной встрече я сидела и улыбалась, как кукла, потому что вы велели! И когда я хоть раз сказала, что я чувствую? Что мне не нужен этот Руй, не нужны его плантации…       — Изабела, достаточно! — рявкнул отец и в его голосе послышалось явственное предупреждение.       — …и нотации его матери, которые мне придётся выслушивать всю свою жизнь. Вы говорите мне о моей безопасности, о репутации. О том, что подумают люди! А кто думает обо мне? Кто спросил, хочу ли я этой жизни? Я — не вещь! Я — чело…       Она говорила быстро, сбивчиво, чтобы высказать всё на одном дыхании, но реплика так и осталась незаконченной.       Потому что сеньора Сесилия встала, сделав два скользящих шага вперёд. И прежде чем кто-либо успел остановить её, занесла руку и с размаху ударила дочь по щеке. Звук удара разнёсся по столовой, как одиночный выстрел. Слуга неловко замер у двери с кувшином в руках. Донна Граса задушено вздохнула и прижала чётки к губам. Сеньор Алвару откинулся на спинку кресла и устало провёл по лицу ладонью, закрывая глаза, будто не желая видеть весь этот позор.       Изабела даже не вскрикнула. Голова по инерции дёрнулась в сторону, щека вспыхнула, словно её опалили огнём, на глазах выступили слезы — не от боли, а от ошеломления. Она провела пальцами по покрасневшей коже и медленно, очень медленно повернула лицо обратно к матери.       Эта женщина никогда не поднимала на неё руку. Никогда. Даже в самые тяжёлые моменты, даже когда Бела действительно выводила мать из себя своим поведением, всё ограничивалось наказаниями другого рода. Лишения, коленопреклонения, нудные словесные выговоры, которые имели эффект не хуже любой физической боли, но всё равно не могли согнуть и сломать упрямый характер.       Сейчас же она ударила. Хлёстко, наотмашь, в присутствии других людей.        — Ты… ты не смеешь так говорить со мной. Не смеешь, — процедила женщина, смотря на дочь сверху вниз и растирая большим пальцем онемевшую ладонь. Движение было лишено привычной плавности и выглядело дёрганным.       — Я сказала правду, — прошептала Бела, и в этом шёпоте не было ни страха, ни раскаяния. Только констатация факта. — Вы продаёте меня, как кобылу на ярмарке. Даёте покупателям посмотреть зубы, сверить родословную, торгуетесь о приданом. И хотите, чтобы я молчала и благодарила.       — Изабела! — первый раз за всё утро подала голос гувернантка, но её тон был не приказным, а почти молящим. — Прекрати немедленно!       — Нет, — девушка отступила на шаг назад. Она была бледна, на щеке алел отпечаток материнской ладони. Огня однако же было больше в глазах, чем на коже. — Я всю жизнь молчала. Терпела. Кланялась. Вышивала. Играла ваши глупые менуэты. Улыбалась вашим гостям. А вы за это продадите меня человеку, которого я не люблю, в дом, который мне не нужен, ради союза, о котором я не просила. И назовёте это заботой.       — Замолчи, — хрипло, словно после долгого разговора на повышенных тонах, сказала мать. Ей не нужно было кричать сейчас, чтобы дать понять, что она на грани. Это видели все, включая слуг, решивших убраться вон от греха подальше.       — Нет, матушка, — Бела посмотрела матери прямо в глаза. — Вы ударили меня. Впервые в жизни. За что? За то, что я сказала вслух то, о чем вы думаете каждую ночь, глядя в потолок? Что вы сами были вещью, и я стану следующей?       Сеньора Сесилия стала белее своего же фарфора, привезённого когда-то из Лиссабона. Губы дрогнули, глаза сверкнули от попавшего на лицо солнечного света, когда она занесла руку, чтобы отвесить дочери вторую затрещину. Удара, правда, так и не последовало. Женщина с силой сжала пальцы в кулак и вместо этого резко развернулась, выйдя из столовой. Следом спешно покинула комнату и донна Граса. Только юбки зашуршали по полу, когда она скользнула следом за хозяйкой, прикрыв за собой дверь. В столовой остались двое.       Бела стояла, тяжело дыша, чувствуя, как горит лицо и дрожат колени. Сердце стучало где-то под горлом, кровь кипела, не давая в полной мере осознать, что она только что сделала. Она перешла все мыслимые границы. Она ударила мать словом — больнее, чем та ударила её рукой.       Алвару тяжело вздохнул и поднялся из-за стола, отодвигая кресло. Аппетит в любом случае пропал у всех, да и время было уже потрачено, пусть и в пустую. Мужчина одним движением сгрёб со стола бумаги, сжав их сильнее необходимого, и посмотрел на дверь, за которой скрылась жена. Потом перевёл взгляд на дочь, и был этот взгляд непривычно холоден и тяжёл, сочась разочарованием.       — Ты понимаешь, что наделала?       Вопрос, судя по всему, был риторическим, потому что сеньор Коэлью де Соуза не ждал никакого ответа. Он продолжил, добавив в голос серьёзных повелительных нот, не дающих девушке возможности сомневаться в том, что ей сейчас зачитывают приговор:       — Будешь сидеть в своей комнате три дня. Никакой вышивки, никакого клавесина, никаких книжек, которыми ты зачитываешься вечерами. Только молитвенник и бумага, чтобы переписывать псалмы, пока у тебя не сведёт пальцы. И ни шагу из дома, пока я лично не разрешу.       Мужчина отвернулся от неё, как от чего-то ничтожного, не заслуживающего внимания, и направился к двери. Пальцы легли на дверную ручку, но он не вышел сразу, счёл нужным задержаться ради одной фразы. Чтобы поставить точку в произошедшем.       — Когда срок затворничества выйдет, ты извинишься перед матерью. Поклянёшься, что больше никогда не скажешь таких слов, — бросил через плечо, не оборачиваясь, добавляя напоследок. — И если ты когда-нибудь ещё устроишь что-то подобное, Изабела, я не пожалею тебя. Ты узнаешь, что значит быть вещью по-настоящему. Потому что я продам тебя первому, кто даст хорошую цену. И плевать мне будет, бьёт он тебя или нет. Поняла?       — Поняла, отец, — выдавила Бела, хотя слова её так и остались никем не услышанными. Дверь закрылась за отцом с тихим скрипом плохо смазанных петель.       Она вышла из столовой последней, поднимаясь по лестнице быстро, придерживая юбки, чтобы те не шуршали. Со стороны — копия своей матери, с идеально прямой спиной, расправленными плечами и пустой маской на лице вместо эмоций. Только маска та не была ещё приклеена намертво, пропуская настоящий ураган чувств, что так и не улёгся после всего сказанного. Что ж, во всяком случае она убедилась, что отец тоже был на стороне всеобщего «здравомыслия», которое запрещало ей быть собой и поступать так, как велит юное горячее сердце.       В коридоре ей встретилась служанка, которая отвела глаза и прижалась к стене, пропуская. Изабела даже не взглянула на неё, чувствуя, как алеют кончики ушей от горечи унижения, и ускоряя шаг. Не хватало ещё чувствовать осуждение рабынь, которые наверняка в одиночестве во время работы обсуждали хозяйские поступки, а проступки так в особенности. В том, что слуги, даже если не подавали виду, всегда всё обо всём знали, девушка даже не сомневалась. Им не обязательно было видеть своими глазами, достаточно было того, что у них хороший слух. Не зря ведь говорят, что у стен благородных домов всегда есть уши.       В комнате девушка закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и сползла на пол. Слёзы, которые силой воли удерживались внутри так долго, наконец прорвались — горячие, солёные, несправедливые. Она позволила себе эту недостойную сеньориты слабость плакать некрасиво, уткнувшись носом в свои же колени, пачкая чистую ткань платья. Эмоции в груди клокотали разные, от привычной злости и обиды, до столь чуждых бессилия и страха. Было невыносимо больно от того, что отец, многое ей позволявший с детства, окончательно дал понять, что приоритеты изменились и как раньше уже не будет. И ещё больнее от того, что мать, которая никогда не поднимала на неё руку, ударила её. Не за побег. Не за ложь. За правду. И боль эта была не в горящей щеке, а гораздо глубже.       Должно быть, дело было не столько в том, что она назвалась вещью, опустив родителей в своих глазах до обычных торгашей с рынка, сколько в узнавании матерью себя в этих словах. Однако сейчас всё это не имело никакого значения, причина не отменяла случившегося, а лишь в который раз доказывала, что в браке её сломают и перекроят под себя. Потому что если ломают даже родные люди в родном доме, то ждать великодушия от чужих тем более не приходится.       И потому что даже несгибаемые сильные женщины по итогу становятся рабынями супружеской жизни, вынужденными принять главенство едва знакомых мужчин, признанных их мужьями перед Богом.       Должна, обязана, вынуждена — и всё лишь по праву рождения в женском теле… Потому что так правильно, потому что так живут все, потому что это одобряет и поддерживает церковь. И потому что у тебя никогда не было свободы выбора распоряжаться своей жизнью так, как захочется.       Она закрыла уши руками, но голоса всё равно пробивались сквозь пальцы. Это был чужой, далёкий шёпот судьбы, которую снова ей навязывали.       Первый день затворничества ожидаемо был выдержан на голом упрямстве. Изабела сидела у окна, смотрела на закат, перебирала в памяти каждое слово утренней ссоры и заново проживала стыд, гнев и тупую, давящую боль в груди. К хлебу она не притронулась, воду выпила лишь к вечеру, когда горло пересохло окончательно.       Дважды за всё время к ней заходила донна Граса. Первый раз она пришла, чтобы принести новый пузырёк с чернилами и свечи, а второй, чтобы убедиться, не успела ли подопечная снова куда-нибудь деться. Гувернантка была непривычно молчалива, кажется, до сих пор под впечатлением от скандала. Бела даже испытала что-то похожее на благодарность — по крайней мере, её не пилили нотациями о греховности и послушании.       Бела переписала с десяток псалмов, прежде чем пальцы перестали слушаться. Ровные строчки, которые она выводила безо всякого намёка на увлечённость расплывались перед глазами. Голова болела — то ли от духоты, то ли от голода, грызущего пустой желудок. Доносящиеся сквозь неплотно прикрытые ставни звуки с улицы ситуацию не улучшали, ввинчиваясь в виски и усиливая давление в черепной коробке. Только к ночи стало легче, когда шум человеческой жизни стих, сменившись стрекотом цикад. Вместе с желанной прохладой пришла усталость. Та самая, глубокая, когда тело требует сна, а мысли всё мечутся, как мухи в запертой комнате. Уснуть она так и не смогла, качаясь на волнах время от времени накатывающей беспокойной дремоты до самого утра.       Первую половину второго дня Изабела просидела в той же обстановке, хотя и без пера в руке. Она читала молитвенник, подперев голову рукой, пробегая глазами псалом 22-й, «Господь — Пастырь мой», который всегда казался ей самым лицемерным из всех.       Какой пастырь? Какие злачные пажити? Вокруг были только камни и тернии.       В полдень пришла Кауане, служанка. Худощавая жилистая мулатка с острым взглядом и бесшумной походкой, что навевала ассоциации с мелкими хищниками вроде пампасских кошек. В основном она работала на кухне под началом более опытной и дольше живущей при семействе Коэлью де Соуза Лукреции, но всё же имела более развёрнутый список обязанностей. В том числе по необходимости прислуживала женщинам дома.       Девушка поставила на столик свежий кувшин воды с тарелкой чёрствого хлеба и, бросив короткий взгляд на дверь, быстро сунула в руку Беле маленький, скомканный листок.       — От сеньориты Жуаны, — шепнула она и выскользнула в коридор, не дожидаясь ответа.       Изабела развернула клочок бумаги, вглядываясь в написанное так, будто это было приказом о помиловании. Буквы прыгали, потому что подруга писала второпях, вдавливая грифель в лист так сильно, что он почти прорывался. Две ничего не значащих строки, а сердце всё-таки предательски пропустило удар, болезненно сжавшись в груди.       «В церкви тебя не видела вчера, значит всё-таки наказали. Из Кауане слова не вытащишь. Сказала только, что тебя посадили под замок. Жди нас вечером. Твоя Ж.»       Кому-то было до неё дело. Кто-то готов был нарываться на неприятности ради неё и это было так… искренне. Действия всегда говорили больше, чем громкие слова. Они показывали реальное отношение людей. Поэтому, не смотря на риск, Бела подбивала служанку к пособничеству за что угодно, лишь бы согласилась подкинуть старому сторожу Педру бутылку кашасы. От награды служанка отказалась, просто попросив юную сеньориту быть осторожнее и не привлечь ненароком внимание старших господ. Удивительная лояльность, не таящая за собой никакого стремления к собственной выгоде. Она в целом была прямолинейна и честна, за что её несколько недолюбливала донна Граса, считая слишком наглой для бесправной рабыни. Бела же наоборот любила Кауане и знала, что позже отплатит добром на добро, заступившись в очередной раз перед гувернанткой, которая наверняка найдёт повод придраться.       Бела прождала до темноты, сидя перед приоткрытыми на пару дюймов ставнями и ловя взглядом движение теней на каменном заборе. Когда тихо скрипнула задняя калитка, она вся подобралась, как зверь перед прыжком, и подалась вперёд. Раскрыла ставни шире, поискала взглядом Педру, который прикорнул внизу, прислонившись к стене и уронив голову на грудь, и похрапывал.       Отец сегодня был в плохом расположении духа после вновь возникших трудностей с рабочим процессом на плантациях. Он заперся в своём кабинете, меряя его шагами, ходя из угла в угол в попытке придумать лучшее решение с минимальной утратой доходов и время от времени прикладываясь к початой бутылке на столе. Мать, судя по редким разговорам прислуги, с полудня мучилась головной болью и ушла в свои покои раньше обычного, даже не спустившись к ужину. Гувернантку тоже было не слышно, скорее всего молилась или уже спала, утомлённая дневной духотой.       Момент лучше не придумаешь.       Бела подложила под одеяло одежду, сформировав нечто похожее на человеческий силуэт. На случай, если кто-то всё же решит проверить её и зайдёт в комнату. В темноте, разгоняемой лишь тусклым светом свечи, никто ничего не разглядит и не поймёт, решив, что она просто спит. Старый способ себя обезопасить. Лишь сделав это, она открыла ставни пошире и перебралась через окно, цепляясь пальцами за раму, прежде чем спрыгнуть вниз, в мягкую, пахнущую ночной сыростью траву. Проще было бы через балкончик, конечно, но он был кем-то предусмотрительно закрыт. В прочем, ей не впервой преодолевать мелкие трудности. В детстве уже приходилось лазить через это окно, сбегая от скучных уроков.       Девушка присела на корточки, пережидая, не зажжётся ли свет в окнах родителей, не выбежит ли с криком гувернантка, ни проснётся ли спящий сторож. Но вокруг оставалось темно и тихо, только где-то в отдалении заливисто залаяли собаки. Обошлось, можно было выдохнуть свободнее, хотя и позволять себе расслабиться было бы излишней роскошью. Взгляд вскользь пробежался по увязшему во мраке маленькому саду, когда она поднялась. Зашуршали листьями кусты рододендрона, цветущего пышными розовыми соцветиями.       — Бела! — раздалось со стороны.       Изабела узнала этот шёпот из тысячи, сразу определяя направление.       — Жуана!       Она юркнула к апельсиновым деревьям, подмечая во тьме два едва различимых силуэта, один из которых двинулся ей на встречу. И в ту же секунду оказалась в крепких объятиях подруги. Та привычно пахла выпечкой и чем-то цветочным, была такой тёплой, живой, что Бела не сдержалась. Стиснула сильнее необходимого, так, что рёбра почти затрещали, и уткнулась носом в сгиб шеи и плеча. Кудрявые волосы защекотали лицо, когда Жуана удивлённо охнула, чуть вздрагивая от напора, но рук не разжимая, гладя по спине.       — Ужасно выглядишь. Тебя не только заперли, но ещё и кормить перестали? — отстранившись ровно настолько, чтобы взглянуть в глаза, спросила она. Лицо исказилось почти комично возмущённым выражением. Но судя по взгляду, девушка действительно беспокоилась.       — Вот знал же, что так и будет, — раздался голос Мигеля. Он стоял чуть поодаль, прислонившись к стволу дерева, и выглядел мрачнее обычного. — Всё потому, что врать не умеешь, так ещё и смолчать не сможешь, когда следует. Хотя ты ведь не недалёкая, родителей своих не первый день видишь, должна понимать, где граница.       — Я смотрю, комплименты и поддержка как из рога изобилия сыпятся, — отпустив наконец подругу, закатила глаза Бела.       Жуана, кажется, покраснела и неловко улыбнулась, будто признавая вину, отводя взгляд. Мигель же примирительно поднял ладони вверх, прежде чем сжать одну в кулак и встретить лёгкий удар кулака подруги. Дружеский жест, который как правило не имел негативного подтекста. В данной ситуации в том числе, потому что недовольство Белы было показным, ненастоящим.       — Ты как? — спросил он, осознавая глупость формулировки вопросы, но это явно было предложением выговориться. Изабела отказываться от него не стала.       — Замечательно. Вывела из себя отца, мать, и получила в наказание три дня голодного затворничества, которые приходится проводить за переписыванием молитвенника. К этому я привычная, больше злит необходимость извиняться за ту правду, что им не нравится. Мало того, что я не могу отказаться от помолвки с напыщенным богатым идиотом, так ещё и обязана играть радостную благодарную дочь. Лучше уж в монастырь уйти.       — В монастыре не лучше, — спокойно заметил Мигель. — Там тоже клетка. Только вместо жениха — Христос, а вместо паствы чужая прислуга.       — Христос хотя бы не храпит по ночам и не проверяет, девственница ли я в брачную ночь.       Жуана фыркнула, хотя глаза у неё были на мокром месте.       — Ты невозможна, — сказала она. — Даже когда тебя заперли, ты умудряешься шутить про такие вещи.       — Если я не буду шутить, я начну кричать, — призналась Бела. — А кричать бесполезно. Стены слишком толстые.       Они помолчали, устроившись друг напротив друга прямо на траве. Где-то в доме скрипнула половица, и все трое замерли как воры, вслушиваясь. Но тишину никто не нарушил, не выбежал с криками и обвинениями. Судя по всему, просто звуки «дыхания» старого дома. В запасе всё ещё оставалось немного времени, которое можно было потратить на нормальные человеческие разговоры, которых Изабеле так не хватало в семье.
Примечания:
Отзывы (3)