Ещё один шрам

R
Завершён
100
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
29 страниц, 9 631 слово, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

1. Самые худшие предчувствия

Настройки
Дилюк плотно затворил за собой дверь спальни и лишь тогда позволил себе выдохнуть — тихо и сдержанно, будто и этот звук мог кого-то потревожить. Где-то в глубине души он действительно надеялся, что возвращение на винокурню «Рассвет» пройдёт незаметно: без лишних взглядов и суеты. Вместе с тем, он не питал иллюзий на этот счёт. Три года назад он резко бросил всё, фактически сбежал, оставив после себя множество невысказанных вопросов и неизбежно породил ещё больше слухов. Теперь ему предстояло снова привыкать к вниманию, беспокойству и просто любопытству окружающих. Конечно, он предупредил Аделинду за несколько дней. Само-собой, он решил вернуться под вечер, когда большинство приходящих слуг уже разошлись по домам. Естественно, это его не спасло. Его ждали. Уже в холле, у накрытого стола, все стояли в ряд, как на торжественном приёме. На одно короткое мгновение Дилюк даже замер на пороге. От свечей растекался мягкий золотистый свет, серебро приборов тускло поблёскивало, в воздухе смешались запахи свежего хлеба, жаркого, специй и вина. Он и не помнил, когда в последний раз видел стол, уставленный таким количеством блюд. Возможно, ещё при жизни отца — в те вечера, когда в доме собирались деловые партнёры, а всё вокруг казалось надёжным и незыблемым. К его возвращению подготовились. И от этого в груди почему-то стало не теплее, а тяжелее. Он обязан был отдать должное этому старанию, преданности, тихой любви, с которой его здесь принимали, несмотря ни на что. У Аделинды в глазах стояли слёзы — она держалась изо всех сил, как держалась всегда. Эльзер тоже выглядел так, будто одно неловкое слово — и он окончательно утратит своё обычное достоинство. Эрнест и Коннор, напротив, сохраняли подчеркнуто серьёзный, почти церемониальный вид, словно суровостью пытались прикрыть собственное волнение. Старина Таннер улыбался — щурил свои подслеповатые глаза так ласково и по-стариковски просто, что от этой улыбки у Дилюка неприятно сжалось горло. Лишь две молодые девушки в униформе горничных смотрели на него с настороженным удивлением: он видел их впервые. Должно быть, Аделинда наняла новых слуг за время его отсутствия — или, быть может, к его возвращению дом решил стать безупречнее, чем был все эти три года. Никто не заговорил. Даже когда все расселись за столом, после короткой благодарственной молитвы Барбатосу, неловкая тишина не рассеялась. Она только осела между людьми, которые слишком многое хотели сказать и слишком хорошо понимали, что сейчас не время. Дилюк был благодарен им за это молчание. За то, что ему не пришлось сразу поднимать голову и выдерживать град вопросов, на которые он не собирался отвечать. Поэтому заговорил он сам. Спокойно, как будто не отсутствовал три года, а всего лишь уезжал по делам на несколько недель, он принялся расспрашивать о винокурне. О запасах, поставках, урожае, о счетах и торговле — о том, что подчиняется цифрам, срокам и порядку, а потому безопаснее любых личных тем. Дела шли более чем хорошо. За время его отсутствия Эльзер успел не только удержать винокурню на плаву, но и заметно продвинуть её вперёд: были разработаны новые сорта вин, продажи росли, и уже всерьёз обсуждалось расширение виноградников. Таннер, оживившись, сказал, что даже присмотрел подходящий участок. Таверна тоже приносила устойчивый доход, а среди текущих забот не было ни одной по-настоящему серьёзной проблемы, которая требовала бы немедленного вмешательства хозяина. За три года мир не замер в ожидании его возвращения. Винокурня жила собственной жизнью: дышала, плодоносила, приносила прибыль, принимала новых людей, менялась — и всё это без него. Поэтому каждая вежливая реплика за столом, каждое осторожное замечание отзывались в Дилюке странным чувством: он сидел среди своих и всё же оставался здесь почти посторонним. И, как ни странно, это было даже к лучшему. Возвращаясь домой, он боялся совсем другого. Боялся, что стоит ему снова увидеть родные стены, знакомые с детства лица, услышать скрип половиц и шорох голосов, как внутри что-нибудь дрогнет, поддастся, треснет под тяжестью памяти. Что панцирь, который он так долго наращивал все эти годы, даст слабину, обнажив то мягкое, уязвимое, что он предпочитал считать давно умершим. Он ждал этой слабости почти с мучительным напряжением. Ждал — и заранее презирал себя за неё. Напрасно. Вероятно, годы, проведённые в постоянной настороженности, сделали своё дело. Он был рад оказаться здесь, среди этих людей, в доме, который всегда безоговорочно считал своим, но не более того. И с привычной уже горечью он подумал, что во всём мире у него, пожалуй, не осталось ни одной по-настоящему близкой души. Впрочем, и в этом находилось своеобразное утешение: когда тебе не за кого беспокоиться, можно позволить себе вовсе не знать тревоги. И всё же вечер просто не мог пройти безупречно. Когда ужин был уже в разгаре, Аделинда, сидевшая по правую руку от Дилюка, едва слышно прочистила горло и спросила с осторожностью, которая лишь подчёркивала важность вопроса: — А господин Кэйа… мастер Дилюк, вы не сообщили ему? Дилюк взял салфетку и неторопливо промокнул губы, выиграв этим несколько лишних секунд. — Нет, Аделинда, — ответил он ровно. — В этом не было необходимости. Он почти позволил себе надеяться, что она не поднимет эту тему. Но разве Аделинда могла забыть о своём любимце? Наверняка Кэйа бывал здесь и в его отсутствие — так часто, как может себе позволить человек, который по-прежнему считает этот дом своим. И которого здесь, без сомнения, привечают. От одной этой мысли в груди неприятно шевельнулось что-то тёмное, старое, но на удивление живое. Усилием воли Дилюк подавил поднимающееся чувство. Выдавать себя было нельзя. — Я очень устал с дороги, — добавил он чуть мягче. — И у меня… у нас ещё будет время. Слова прозвучали достаточно спокойно, чтобы обмануть любого, кто знал его не слишком хорошо. Но только не Аделинду. Она, разумеется, знала обо всём. О разрыве — болезненном и непоправимом. Возможно, и о драке в ту ночь тоже. А может даже и о последствиях, которые до сих пор носил на себе господин-Бездна-знает-кто: Глаз Бога и, должно быть, отметина, так хорошо вписавшаяся под эту его дурацкую глазную повязку. Но Аделинда тут же словно опомнилась. — Простите меня. Вам сейчас, должно быть, и без того тяжело. — Она отодвинула стул, явно собираясь подняться. — Мы закончим ужин, чтобы не мешать вам. Дилюк резко вскинул руку, останавливая её. — Нет, Аделинда. Я не это имел в виду. Вы мне не мешаете. Пожалуйста, оставайтесь здесь столько, сколько захотите. Он сам отодвинул стул и поднялся из-за стола. — Это я пойду к себе. А вы все заслужили этот вечер. — Я могла бы приготовить вам ванну… — неуверенно предложила она, всё ещё порываясь встать. — Нет. — покачал головой Дилюк. Потом, чуть мягче, будто уступая не ей, а правилам приличия, добавил: — Не беспокойся. Я справлюсь сам. Ему удалось — почти безупречно — поблагодарить собравшихся и выйти, не выдав ни усталости, ни нарастающего раздражения, ни того мутного внутреннего напряжения, которое копилось в нём с самого возвращения. Что ж, первое испытание осталось позади. Остальное подождёт до завтра. Закрыв за собой дверь спальни, он на мгновение прислонился к ней спиной и устало прикрыл глаза. Мысль о ванне отозвалась почти болезненной тоской. За годы скитаний он успел забыть, что значит опуститься в горячую воду, позволить теплу медленно вытянуть из тела дорожную ломоту, вдыхать густой запах дорогого мыла, которым в доме всегда пользовались без счёта, и хотя бы ненадолго перестать ждать удара. Пожалуй, именно по этому — по изнеженной, домашней роскоши — он тосковал сильнее всего, ночуя в сырых лесах, на продуваемых ветром постоялых дворах или просто под открытым небом. Но сейчас даже это казалось излишеством. День нужно было просто закончить. Сбросить с себя одежду, лечь и провалиться в сон раньше, чем память снова начнёт раскладывать перед ним всё то, от чего он так упрямо отворачивался. Он уже успел снять почти всё, на нём остались только узкие брюки, когда в окно тихо постучали. Дилюк застыл на месте. Звук был таким негромким, что его легко можно было принять за случайный порыв ветра или за проделку усталого сознания. Несколько мгновений он стоял неподвижно, вслушиваясь в тишину спальни, в собственное дыхание, в бешено, не к месту участившийся стук сердца. Потом стук повторился. Так же тихо. У него мгновенно пересохло во рту. Нет. Только не это. Мысль вспыхнула в голове так ясно, будто он не подумал её, а услышал вслух. Тело отозвалось раньше разума: плечи одеревенели, по спине пробежал холод, а внутри всё болезненно сжалось — не от страха даже, а от яростного, почти суеверного нежелания видеть того, кто мог явиться к нему таким способом. Его спальня находилась на втором этаже. Чтобы добраться до окна, нужно было взобраться по балкам на балкон — задача не из лёгких, но для некоторых, разумеется, слишком привычная, чтобы служить препятствием. Эта мысль ударила по нему особенно зло: значит, ничего не изменилось. Ни манеры. Ни наглость. Ни уверенность в том, что ему всё ещё позволено приходить сюда без зова, без предупреждения, без права. Стук раздался в третий раз. Уже не вопросительно — почти нетерпеливо. Как будто тот, снаружи, и не сомневался, что ему откроют. Дилюк стиснул зубы так сильно, что заболела челюсть. Сердце колотилось о рёбра с предательской силой. Он ненавидел это — ненавидел, что один только этот звук, одно лишь смутное предчувствие способны так легко поднять со дна всё то, что он годами втаптывал в землю. Огромным усилием воли он заставил себя шагнуть к окну. Пальцы сомкнулись на тяжёлой шторе так крепко, что побелели костяшки. Дилюк дёрнул ткань в сторону резким и грубым движением — словно надеялся не увидеть там никого. Словно пустота за стеклом могла бы избавить его от этой внезапной внутренней катастрофы. Но нет. Его самые худшие предчувствия сразу обрели лицо. Человек за окном стоял так, будто не взбирался ночью на второй этаж как вор, а явился на заранее назначенную встречу. Он чуть склонил голову набок и медленно растянул губы в широкой, до невозможности знакомой улыбке — лёгкой и самоуверенной, слишком живой для того, что всколыхнулось в груди Дилюка при одном взгляде на неё. Свечи, горевшие в спальне, отразились в единственном глазу Кэйи острым золотистым блеском. На миг Дилюку показалось, что тот смотрит не сквозь стекло, а прямо под кожу — туда, куда он не позволял заглядывать никому. И от этого взгляда внутри всё вспыхнуло разом: злость, почти тошнотворная неприязнь, старая боль, унизительная память о привязанности, которую он приучил себя считать давно умершей, и жгучее раздражение от того, что ни одна из этих вещей, оказывается, не исчезла.