***
В кабинете Чон Хосока царил совсем иной дух, нежели в холодном, стерильном логове Мин Юнги или в пропитанном тревогой полумраке «Рубина». Здесь было светло, почти уютно: большие окна, сейчас задёрнутые лёгкими бежевыми шторами, пропускали мягкий дневной свет, а на широком подоконнике теснились горшки с живыми растениями — хлорофитум, фикус и даже небольшая орхидея с бледно-розовыми цветами, которую Хосок заботливо поливал каждое утро. Стены были обиты панелями тёплого дерева, а на полу лежал пушистый ковёр кремового оттенка, приглушающий шаги. Массивный письменный стол из светлого дуба был завален бумагами, но в этом хаосе чувствовалась система — Хосок точно знал, где что лежит. Рядом, на отдельной тумбочке, стояла дорогая кофемашина, и в воздухе витал тонкий, бодрящий аромат свежесваренного эспрессо. Сам владелец «Топаза» сидел в удобном кожаном кресле с высокой спинкой, откинувшись на неё и закинув ногу на ногу. На нём был светлый, безупречно скроенный костюм, который он носил с той небрежной элегантностью, какая даётся только многолетней привычкой к дорогим вещам. Светлые волосы были уложены в аккуратную, но не слишком строгую причёску, а на губах играла лёгкая, расслабленная полуулыбка. В руке он держал чашку с дымящимся кофе и, казалось, наслаждался редкой минутой затишья. Тихий, почти робкий стук в дверь нарушил эту идиллию. — Господин Чон, к вам пришли, — прозвучал спокойный, мелодичный голосок из-за двери. Хосок узнал его мгновенно и, прежде чем ответить, тяжело вздохнул, потирая переносицу свободной рукой. Этот жест — смесь усталости и искреннего, почти отеческого раздражения — уже стал привычным за те несколько дней, что Ин Сони работала у него. — Сони, бога ради, — проговорил он, и в его голосе не было ни капли настоящего гнева, только усталая мольба. — Никаких «господин», я же просил. Хоть ты меня так не называй. Он сделал глоток кофе и, чуть поморщившись — напиток уже начал остывать, — бросил взгляд на дверь. — Кого там принесло? За дверью послышалось лёгкое шуршание — Сони, видимо, переминалась с ноги на ногу, поправляя и без того безупречный воротничок своей блузки. — Господин Чон, — начала она и тут же осеклась, поправляя саму себя. — Ну, который Чон Чонгук. Я пыталась сказать, что вы заняты, но он… — Пропускай это чудо, — усмехнулся Хосок, и в его голосе прорезалась та самая тёплая, почти братская ирония, с какой он всегда говорил о младших основателях. Дверь тихо закрылась с той стороны, и на несколько секунд воцарилась тишина. Хосок успел сделать ещё один глоток кофе и мысленно приготовиться к тому, что его спокойное утро только что закончилось. А затем дверь распахнулась снова — на этот раз без стука и с куда большей энергией. В кабинет буквально влетел самый младший из основателей «Золотой Звезды». Чон Чонгук, владелец игорного клуба «Алмаз» и глава силового блока клана, был одет во всё чёрное — прямые джинсы, водолазка, кожаная куртка, небрежно наброшенная на плечи, — и выглядел так, словно только что вернулся с допроса или, наоборот, собирался на него. Его тёмные волосы были взъерошены, глаза горели раздражением, а на скулах играли желваки. Он даже не поздоровался, просто ворвался в кабинет и с порога начал причитать. — «Я спрошу у господина Чона», — передразнил он высоким, писклявым голосом, явно изображая Сони. — Что за бред, хён? Почему твоя секретарша меня не пускает? Я что, враг народа? Хосок отставил чашку с кофе на стол и посмотрел на младшего с тем спокойным, чуть насмешливым выражением, которое выводило Чонгука из себя больше всего. — Я попросил Сони никого ко мне не пускать, — пожал плечами старший, и в этом жесте было столько невозмутимости, что Чонгук скрипнул зубами. — У меня был перерыв. Кофе, тишина, никаких проблем. Так что она всё сделала правильно. С чем пожаловал? Чонгук прошёлся по кабинету — от двери к окну, от окна к столу, — словно запертый в клетке зверь. Его пальцы сжались в кулаки, разжались, снова сжались. Наконец он остановился напротив Хосока, опёрся ладонями о столешницу и, наклонившись вперёд, выпалил: — С плохими новостями. Голос его звучал раздражённо, но под этим раздражением Хосок уловил что-то ещё — тревогу, смешанную с плохо скрываемой злостью на самого себя за то, что допустил подобное. — У нас завёлся вор. — Вор? — с усмешкой переспросил Хоуп, приподнимая бровь. Его тон был почти игривым — он всё ещё не воспринимал ситуацию всерьёз. В конце концов, в «Золотой Звезде» воровство каралось быстро и жестоко, и за все годы существования клана таких случаев было раз-два и обчёлся. Чонгук выпрямился и скрестил руки на груди. Его лицо стало мрачным, а взгляд — колючим. — У Чимина пропала коробка наркоты, Хоуп, — произнёс он, и каждое слово упало в тишину кабинета, словно камень в стоячую воду. Улыбка медленно сползла с лица Хосока. Он отставил чашку и подался вперёд, кладя локти на стол и сцепляя пальцы в замок. В его тёплых карих глазах больше не было ни капли веселья — только холодный, цепкий интерес человека, который мгновенно просчитал все возможные последствия услышанного. — Сколько? — спросил он тихо, и в его голосе больше не было иронии. Только сталь. Чонгук мрачно усмехнулся. — Достаточно, чтобы хватиться. И достаточно, чтобы понять: это не случайность. Кто-то целенаправленно вынес товар из-под носа у Чимина. А значит, у нас завёлся либо очень глупый, либо очень опасный крысёныш.***
Жизнь Олли уже как неделю шла как один сплошной день сурка. Она просыпалась в своей крошечной квартирке на окраине Сеула от навязчивого жужжания будильника или от того, что Сони, собираясь на работу, гремела посудой на кухне. Утро начиналось одинаково: потянуться, поморщиться от боли в затёкших за ночь мышцах, нашарить ногами тапки и прошаркать в ванную, где из мутного зеркала на неё смотрело всё то же уставшее лицо с голубыми глазами, в которых поселилась хроническая, тусклая усталость. Потом — короткий разговор с Сони за чашкой растворимого кофе. Ин щебетала о своих делах в «Топазе», о том, как господин Чон снова попросил не называть его «господином», о том, какие красивые посетители к ним заходят, и о том, что сегодня она снова купила в магазине тот самый йогурт, потому что теперь они могут себе это позволить. Олли слушала, кивала, иногда вставляла короткие реплики, и в эти минуты ей казалось, что всё не так уж и плохо. Пока Сони рядом, пока она улыбается и строит планы на вечер, можно вытерпеть всё остальное. Потом она провожала подругу до автобусной остановки, целовала в щёку, дожидалась, пока та сядет в автобус и помашет ей рукой из окна, и возвращалась в опустевшую квартиру. Там, в тишине, она приводила себя в порядок: долго стояла под горячим душем, пытаясь смыть с себя не столько грязь, сколько липкое ощущение чужого мира, в который ей предстояло снова окунуться. Сушила волосы, наносила лёгкий макияж, надевала что-нибудь из того скудного гардероба, что у неё был, — чаще всего джинсовую юбку и блузку, — и выходила из дома. Дорога до «Рубина» занимала около сорока минут на автобусе, и это время Олли использовала для того, чтобы морально подготовиться. Она смотрела в окно на проплывающие мимо серые ноябрьские улицы, на спешащих по своим делам людей, на витрины магазинов, уже украшенные к предстоящему Рождеству, и думала о том, как странно устроена жизнь. Ещё месяц назад она и представить не могла, что будет работать в борделе у мафии. А теперь это стало её рутиной. В «Рубине» её встречала неизменная Ёни — миловидная шатенка за стойкой регистрации, единственный человек в этом заведении, кроме Феликса, кто улыбался ей искренне, а не по долгу службы. Олли проходила в служебный коридор, переодевалась в гримёрке в то, что ей выдавала госпожа Хван, — каждый день новый наряд, один откровеннее другого, — и шла на сцену. Там её уже ждал Феликс. Светловолосый пианист с ямочками на щеках и вечно растрёпанными волосами стал для Олли неожиданным островком нормальности в этом море абсурда. Они репетировали, подбирали репертуар, спорили о темпе и тональностях, а иногда просто болтали о пустяках, пока не наступало время открытия. После выступления — несколько выходов за вечер, перемежающихся короткими перерывами в гримёрке, — она выслушивала неизменный поток недовольств от госпожи Хван. Та находила, к чему придраться, каждый божий день: то юбка слишком коротка, то слишком длинна, то Олли слишком много смотрит в зал, то слишком мало улыбается, то поёт слишком громко, то слишком тихо. Олли давно перестала воспринимать это на свой счёт — просто кивала, делала пометки в уме и забывала о них через минуту. Периодически где-то в промежутках между всем этим появлялся Тэхён. Мимолётно, словно тень. Он возникал в зале во время её выступления, садился за свой излюбленный столик в углу и недовольно смотрел на неё, потягивая виски. Олли чувствовала его взгляд кожей — тяжёлый, давящий, изучающий, — но старалась не подавать виду. Она пела, глядя поверх голов, и позволяла себе лишь на долю секунды встретиться с ним глазами, чтобы тут же отвести взгляд. После выступления он так же бесшумно исчезал, не говоря ни слова, и она не знала, радоваться этому или тревожиться ещё больше. За эту неделю она успела познакомиться и с парой девушек, работавших в «Рубине» официантками. Мира и Ханна — две молоденькие девчонки, едва за двадцать, с уставшими глазами и натянутыми улыбками. Они рассказали Олли, как оказались в этом месте. Взяли в долг у клана — каждой нужны были деньги: одной на операцию для матери, другой — чтобы расплатиться с долгами покойного отца. А когда пришло время отдавать, денег не нашлось. Умирать ой как не хотелось, и они согласились отрабатывать. «Здесь, конечно, не сахар, — сказала тогда Мира, нервно теребя край передника, — но лучше, чем лежать в земле». Ханна только молча кивнула, и в её глазах Олли увидела тот же страх, что и у Сони в день похищения, — липкий, животный, смешанный с обречённостью. Девушки рассказывали, что работать у агрессивного и нетерпеливого Кима — всё равно что ходить по лезвию ножа. Каждый день был судным, в любой из которых ты могла лишиться головы. В прямом смысле. Предыдущая вокалистка, Хан Нари, поплатилась жизнью за длинный язык, и никто не знал, кто станет следующей жертвой его гнева. Олли слушала и молча кивала, не рассказывая о том, что уже успела познакомиться с «агрессивным и нетерпеливым Кимом» поближе. О пистолете у сердца. О пальцах на горле. О канзаси, которую он забрал. Зачем пугать девочек ещё больше? Вечер очередного дня начался как обычно. Олли вошла в холл «Рубина», поправляя на плече сумку, и её встретила приветливая улыбка Ёни. — Добрый вечер, Олли, — пропела шатенка, отрываясь от каких-то бумаг на стойке. Её глаза, подведённые аккуратными стрелками, светились искренней теплотой. — Добрый, Ёнён, — улыбнулась в ответ Олли. Она уже привыкла к этому маленькому ритуалу. Ёни была, пожалуй, единственным человеком в «Рубине», кто не смотрел на неё как на расходный материал. Может, потому что сама была такой же пешкой в этой игре — всего лишь администратор, нанятая за гроши и мечтающая когда-нибудь вырваться отсюда. Олли прошла в служебный коридор, но вместо того, чтобы сразу идти в гримёрку, свернула к бару. Там, за стойкой, уже возился бармен — высокий, молчаливый мужчина с выбритыми висками и татуировкой змеи на шее. Его звали Минсок, и за эту неделю Олли успела выяснить, что он, несмотря на суровый вид, был человеком спокойным и даже добродушным. Он редко говорил, но если уж открывал рот, то всегда по делу. Рядом с барной стойкой, примостившись на высоком табурете, сидел Феликс и что-то увлечённо рассказывал Минсоку, размахивая руками. Завидев Олли, он просиял. — О! Наш соловей! — воскликнул он, хлопая ладонью по соседнему табурету. — Присаживайся, у нас тут философский диспут. Олли хмыкнула и опустилась на табурет, закидывая ногу на ногу. — О чём спорите? — спросила она, кивая Минсоку в знак приветствия. Бармен молча подвинул к ней стакан с водой — он знал, что перед выступлением она ничего крепче не пьёт. — Я говорю, что джаз — это математика, — заявил Феликс, тыкая пальцем в столешницу. — Чёткая структура, ритм, гармония. Всё просчитано. А Минсок утверждает, что джаз — это импровизация, чистое чувство, и никакая математика тут ни при чём. Минсок, протиравший бокал, пожал плечами. — Я просто сказал, что хороший джаз — тот, от которого мурашки, — произнёс он низким, спокойным голосом. — А мурашки от цифр не бегают. Олли усмехнулась и сделала глоток воды. — Вы оба правы, — сказала она. — Джаз — это математика, которая притворяется чувством. Или чувство, которое притворяется математикой. Зависит от исполнителя. Феликс задумался на мгновение, а потом расплылся в улыбке. — Мудро, — признал он. — Ладно, пойду разминаться. Сегодня у нас сложная программа. Он спрыгнул с табурета и, насвистывая что-то себе под нос, направился к сцене. Олли проводила его взглядом и осталась сидеть у бара, наслаждаясь последними минутами тишины перед началом смены. Минсок молча налил себе эспрессо и тоже затих. В этом молчании было что-то уютное, почти домашнее. Идиллия продлилась недолго. Из служебного коридора донёсся знакомый цокот каблуков, и в зал вплыла госпожа Хван. Сегодня она была в строгом чёрном платье, которое делало её и без того острое лицо ещё более хищным, а тёмные волосы были собраны в безупречный пучок, не дающий ни единой прядке выбиться. Она остановилась в нескольких шагах от Олли и скрестила руки на груди. — Кан Олли, — произнесла она ледяным тоном. — Ты почему до сих пор не в гримёрке? Через двадцать минут открытие, а ты рассиживаешься у бара, как посетительница. Олли медленно повернулась на табурете и встретилась с ней взглядом. — Я как раз собиралась идти, — ответила она ровно. — У меня ещё есть время. — Время есть у тех, кто его ценит, — отрезала госпожа Хван. — А ты, судя по всему, нет. И кстати, о ценности: вчера ты снова смотрела в зал во время выступления. Я же говорила — гости не любят, когда певичка их разглядывает. Ты здесь не для того, чтобы строить глазки. Ты здесь, чтобы петь и не отсвечивать. Или ты думаешь, что раз у тебя голубые глаза и светлые волосы, тебе всё позволено? Олли почувствовала, как внутри закипает раздражение. Она сжала челюсти, пытаясь сдержаться, но слова сами сорвались с губ: — Может, вам стоит меньше следить за моими глазами и больше — за своим тоном? Я выполняю свою работу. Я пою то, что мне говорят, ношу то, что мне выдают, и улыбаюсь, когда нужно. Если у вас есть конкретные претензии к моему выступлению, озвучьте их по существу, а не в форме оскорблений. В зале повисла звенящая тишина. Минсок замер с чашкой эспрессо в руке. Госпожа Хван побледнела, а её брови — и без того сведённые к переносице — сошлись в одну сплошную линию. — Что ты сказала? — прошипела она, делая шаг вперёд. — Ты, мелкая, никчёмная певичка, смеешь указывать мне, как разговаривать? Да ты здесь никто! Пустое место, которое в любой момент могут заменить на другую, более сговорчивую и менее языкастую! Олли поднялась с табурета. Она была ниже госпожи Хван, но сейчас, расправив плечи и вздёрнув подбородок, казалась выше. — Я здесь, потому что так решил господин Ким, — сказала она холодно. — И пока он не решил иначе, я буду делать свою работу. А ваше мнение обо мне меня не интересует. Так что, если вы закончили, я пойду готовиться к выступлению. Она развернулась и, не дожидаясь ответа, направилась в гримёрку. В спину ей летело шипение госпожи Хван, но Олли не слушала. В висках стучало, сердце колотилось где-то в горле, но она заставила себя идти ровно, не ускоряя шаг. В гримёрке она опустилась на пуфик и закрыла лицо руками. Ну вот. Теперь у неё появился ещё один враг в этом змеином гнезде. Впрочем, какая разница? Одним больше, одним меньше. Через двадцать минут, уже переодетая в длинное серебристое платье с открытой спиной, она стояла за кулисами и ждала своего выхода. Феликс уже сидел за роялем, разминая пальцы. Он бросил на неё ободряющий взгляд и чуть заметно кивнул: «Всё будет хорошо». Олли вышла на сцену. Свет софитов ударил в глаза, на мгновение ослепив. Она замерла у микрофонной стойки, обвела взглядом зал — столики, заполненные гостями, официантов, снующих между ними, — и набрала в грудь воздуха. Феликс взял первые аккорды. «My Funny Valentine». Медленная, тягучая, пронзительная. Она запела, и голос полился сам собой — низкий, бархатистый, с лёгкой хрипотцой. Она пела о любви, которая не требует совершенства, о том, что самый смешной и нелепый человек может быть самым дорогим. И на несколько минут, пока звучала музыка, она забыла обо всём: о госпоже Хван, о Тэхёне, о синяках на горле и пистолете у сердца. Была только она и песня. А потом входная дверь «Рубина» распахнулась с такой силой, что ударилась о стену. В зал ворвался Тэхён. Он был без пиджака, в одной белой рубашке с закатанными рукавами, и выглядел так, словно только что кого-то убил — или собирался убить. Его тёмные глаза метали молнии, желваки ходили на скулах, а кулаки были сжаты так, что побелели костяшки. Он пронёсся через зал, не глядя по сторонам, и направился прямиком к бару. Гости испуганно притихли, официанты замерли, прижав подносы к груди. Даже музыка на мгновение стихла — Феликс, не сговариваясь с Олли, прекратил играть. Тэхён схватил с барной стойки бутылку виски, плеснул в стакан, залпом опрокинул и с грохотом поставил стакан обратно. Потом развернулся и, бросив испепеляющий взгляд в сторону сцены, рявкнул: — Продолжайте! Феликс, побледнев, снова опустил пальцы на клавиши. Олли заставила себя вдохнуть и продолжить петь, хотя голос предательски дрожал. Она пела, чувствуя, как взгляд Тэхёна прожигает её насквозь, и молилась только о том, чтобы этот вечер поскорее закончился. После первого отделения, когда она ушла за кулисы, в гримёрку влетел запыхавшийся Феликс. — Олли, — выдохнул он, — господин Ким вызывает тебя в кабинет. Срочно. И, судя по его лицу, ничего хорошего не жди. Олли медленно выдохнула, поправила волосы и, не сказав ни слова, вышла в коридор. Ноги несли её к кабинету Тэхёна сами, хотя внутри всё сжималось от страха. Она постучала и, не дожидаясь ответа, толкнула дверь. Тэхён сидел за своим столом, откинувшись в кресле и глядя на неё исподлобья. В руке он держал стакан с виски, а на столе перед ним лежала та самая канзаси, которую он отобрал у неё в первый день. Олли замерла на пороге. — Закрой дверь, — бросил он, не здороваясь. Она подчинилась. — Садись. Она села на край стула напротив него, выпрямив спину и глядя ему прямо в глаза. В груди бешено колотилось сердце, но лицо оставалось спокойным. Тэхён отпил виски, поставил стакан на стол и подался вперёд, кладя локти на столешницу. — Мне доложили, — начал он тихо, и в этом тихом голосе было больше угрозы, чем в любом крике, — что ты позволяешь себе хамить госпоже Хван. Указывать ей, как разговаривать. Ставить под сомнение её авторитет. Это правда? Олли сглотнула, но не отвела взгляда. — Я ответила на её необоснованные претензии, — сказала она ровно. — Я выполняю свою работу. Я не обязана выслушивать оскорбления. Тэхён усмехнулся — холодно, хищно. Потом резко поднялся, обошёл стол и остановился за её спиной. Олли замерла, чувствуя его присутствие кожей. — Ты забываешься, певичка, — произнёс он ей на ухо, и его дыхание обожгло шею. — Здесь я решаю, что ты обязана, а что нет. Госпожа Хван — твоё непосредственное руководство. Её слово — закон. И если она говорит, что ты смотришь в зал, — ты не смотришь в зал. Если она говорит, что ты поёшь слишком громко, — ты поёшь тише. Ты поняла? Олли молчала, сжимая кулаки на коленях. Тэхён наклонился ещё ближе, и его губы почти касались её уха. — Я спрашиваю: ты поняла? — Да, — выдавила она. Он выпрямился и, обойдя её, снова сел в кресло. Взял в руки канзаси, покрутил в пальцах. — Завтра ты извинишься перед госпожой Хван. И впредь будешь держать язык за зубами. Иначе, — он кивнул на канзаси, — я найду этой штуке другое применение. Не такое безобидное, как заколка для волос. А теперь иди. У тебя ещё одно отделение. Олли поднялась и, не говоря ни слова, вышла из кабинета. За дверью она прислонилась к стене и прикрыла глаза, пытаясь унять дрожь в руках. Сердце колотилось где-то в горле, а перед глазами стояла картина: её собственная канзаси в его пальцах, и обещание, прозвучавшее в его голосе. Она знала, что он не шутит. Знала, что в любой момент может повторить судьбу Хан Нари. И от этого знания внутри всё леденело. Но она не собиралась сдаваться. Только не сейчас. Только не так.