Часть 26
1 мая 2026 г., 23:41
«Рубин» на следующий день после смерти Феликса работал как обычно. Олли узнала об этом от госпожи Хван, которая ворвалась в гримёрку без стука и бросила на ходу: «Новый пианист будет через час. Приведи себя в порядок, ты выглядишь как покойница». И ушла, цокая каблуками, даже не взглянув на опухшее от слёз лицо Олли. Кан осталась сидеть перед зеркалом, глядя на своё отражение, и чувствовала, как внутри неё что-то медленно, неумолимо умирает. Вчера в это время она разговаривала с Феликсом. Он сидел за роялем, наигрывал что-то из репертуара на вечер и смеялся, рассказывая, как в детстве путал ноты и его мама в шутку называла его «мой маленький диссонанс». А сегодня его нет. И мир, чёрт возьми, продолжает вращаться, словно ничего не случилось. Словно он был не человеком, а сломанной деталью, которую можно заменить за час.
Она смотрела в зеркало и не узнавала себя. Бледное, осунувшееся лицо, покрасневшие глаза, под которыми залегли глубокие, почти чёрные тени. Губы бледные, потрескавшиеся — она не ела со вчерашнего дня, не могла заставить себя проглотить ни куска. Светлые волосы, обычно уложенные мягкими волнами, висели безжизненными прядями, и у неё не было сил даже расчесать их. Она механически потянулась к косметичке, достала тональный крем и начала замазывать следы бессонной ночи. Слой за слоем, как штукатурка на трещинах. Тени, помада — алая, её боевая раскраска. Когда она закончила, из зеркала на неё смотрела прежняя Олли — холодная, отстранённая, безупречная. Маска. Идеальная, пустая внутри.
Она вышла в зал за полчаса до открытия. «Рубин» был пуст и тих, только где-то в глубине слышалось, как официанты расставляют бокалы. Она направилась к сцене и замерла, едва ступив на первую ступеньку. За роялем сидел мужчина.
Не Феликс. Чужой.
Он был старше — лет сорок, может, чуть больше. Резкие, словно вырезанные из камня черты лица: высокие скулы, тонкий нос с лёгкой горбинкой, тяжёлая челюсть, покрытая лёгкой щетиной. Коротко стриженные тёмные волосы, в которых на висках уже проглядывала седина — ранняя, благородная, словно иней. Он был одет в строгий чёрный костюм, но без галстука, и верхняя пуговица рубашки была расстёгнута, открывая шею. На его пальцах — длинных, музыкальных — не было ни одного кольца, только тонкий шрам на указательном, старый, едва заметный. Он сидел, опустив руки на клавиши, но не играл — просто смотрел перед собой, словно прислушиваясь к чему-то внутри инструмента.
Услышав её шаги, он повернул голову. Его глаза — тёмные, почти чёрные, — встретились с её, и в них не было ни тепла, ни холода. Только спокойное, изучающее внимание. Он не улыбнулся, не поздоровался — просто смотрел, и от этого взгляда Олли вдруг стало не по себе. Не потому, что он был враждебным. А потому, что он был… никаким. Словно он видел её насквозь, и ему было всё равно.
— Вы новая вокалистка, — произнёс он, и его голос оказался под стать внешности — низкий, ровный, безэмоциональный. — Кан Олли. Мне говорили о вас. Я Хан Сонхо. Новый пианист.
Олли сглотнула ком в горле. Новый пианист. Словно Феликса никогда и не было. Словно его можно было просто заменить, как перегоревшую лампочку. Она хотела сказать что-то резкое, колкое, но слова застряли в горле. Вместо этого она просто кивнула и подошла к сцене, останавливаясь в нескольких шагах от рояля.
— Я знаю, что случилось с вашим предыдущим пианистом, — сказал Сонхо, не глядя на неё, а уставившись на клавиши. — Мне жаль. Говорят, он был талантлив.
— Он был моим другом, — ответила Олли, и её голос прозвучал глухо, надтреснуто. — Не просто пианистом. Другом.
Сонхо кивнул — коротко, без лишних эмоций.
— Понимаю. Я не претендую на его место. Я просто делаю свою работу.
Он опустил пальцы на клавиши, и по залу поплыли первые аккорды. Это была не та музыка, которую играл Феликс, — лёгкая, воздушная, полная света. Музыка Сонхо была другой: тягучей, глубокой, с тяжёлыми, почти мрачными басами и резкими, рваными переходами. Она звучала так, словно он играл не для публики, а для себя — выплёскивая что-то, что носил внутри долгие годы. Олли слушала, и по её спине бежали мурашки. Это было… красиво. Но совершенно чуждо. Словно в старом, знакомом доме заменили все стены и потолок, оставив только фундамент.
Он закончил и поднял на неё глаза.
— Сегодня играем это. Вы знаете репертуар?
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Сонхо снова опустил взгляд на клавиши и начал наигрывать что-то ещё — медленное, тягучее, — уже не для неё, а для себя. Олли стояла, глядя на его сгорбленную спину, на седину в волосах, на шрам на пальце, и думала о том, что мир продолжает вращаться. Феликса больше нет, а «Рубин» живёт. И она должна жить. Петь. Улыбаться. Делать вид, что всё в порядке. Потому что если она остановится — она сломается окончательно.
Она развернулась и, не сказав больше ни слова, ушла в гримёрку готовиться к выходу. Сонхо проводил её взглядом — долгим, задумчивым, — но ничего не сказал. Только его пальцы снова легли на клавиши, и по пустому залу поплыла музыка — мрачная, глубокая, полная той самой боли, которую Олли носила в себе и не могла выплеснуть. Он играл, и в этой игре было что-то похожее на понимание. Но она этого уже не слышала.
Гримёрная «Рубина» после закрытия погрузилась в ту особую, вязкую тишину, которая наступает, когда последние гости уходят, а персонал ещё не начал уборку. Олли сидела перед мутным зеркалом, рассеянно расчёсывая спутанные после выступления волосы, и думала о Феликсе. Прошло уже несколько дней, но его смерть всё ещё стояла у неё перед глазами: остекленевший взгляд, цветок сакуры, торчащий из приоткрытых губ, и запах — сладковатый, приторный, запах гниющих цветов и смерти. Она плохо спала, почти не ела и существовала на каком-то автопилоте, механически выполняя свою работу и возвращаясь домой, чтобы снова лежать без сна и смотреть в потолок.
Новый пианист, Хан Сонхо, оказался профессионалом — холодным, отстранённым, безупречным в своей игре, но совершенно чужим. Он не пытался с ней сблизиться, не задавал вопросов, и за это Олли была ему почти благодарна. Она не хотела ни с кем говорить. Не хотела никого видеть. Особенно Тэхёна, который после той ночи в переулке снова надел свою ледяную маску и избегал её, ограничиваясь короткими, деловыми фразами. «Та ночь была ошибкой». Эти слова всё ещё жгли её изнутри, но сейчас, после смерти Феликса, эта боль отошла на второй план, притупилась, стала почти терпимой.
Она уже собиралась уходить, когда дверь гримёрки распахнулась без стука. На пороге стояла госпожа Хван. Наби. Но сегодня она выглядела иначе. Не было привычной холодной надменности, с которой она обычно раздавала указания и придирки. Её лицо, обычно бледное и острое, раскраснелось, а в глазах — тёмных, безумных — горел тот самый, опасный огонь, который Олли видела только однажды: когда ударила её по щеке. Она была одета в своё обычное строгое чёрное платье, но воротник был помят, а волосы, обычно собранные в безупречный пучок, выбились неровными прядями. Она тяжело дышала, словно после быстрого бега, и в одной руке сжимала что-то, чего Олли не могла разглядеть.
— Кан Олли, — произнесла она, и её голос, обычно холодный и сдержанный, вибрировал от плохо скрываемой ярости. — Наконец-то мы одни.
Олли медленно поднялась с пуфика, чувствуя, как внутри всё сжимается в тугой, тревожный узел. Инстинкты, отточенные в «Самурае», кричали об опасности. Она приняла стойку — ноги на ширине плеч, колени чуть согнуты, руки готовы к удару.
— Что тебе нужно, Наби? — спросила она, и её голос прозвучал ровно, хотя сердце уже колотилось где-то в горле.
Госпожа Хван шагнула в гримёрку и захлопнула за собой дверь. Щёлкнул замок. Олли осталась с ней один на один в крошечном, душном пространстве, пропитанном запахом старых духов и пыли. Наби медленно подняла руку, и Олли наконец увидела, что она сжимает. Канзаси. Её канзаси. Длинная, острая шпилька с декоративным цветком из перламутра на конце, которую Тэхён отобрал у неё в первый же день и носил с собой. Та самая, которую она видела в его кармане в ту ночь, когда он убил Минхо. Та, что была её талисманом, её оружием, её связью с прошлым.
— Откуда она у тебя? — вырвалось у Олли, и она сама не узнала свой голос — хриплый, сорванный.
Наби усмехнулась — криво, торжествующе, — и покрутила канзаси в пальцах. Остриё тускло блеснуло в свете лампочки.
— Тэхён хранил её в ящике стола, — произнесла она, и в её голосе звучала ядовитая, злорадная радость. — Как драгоценность. Как память о тебе. Я видела, как он смотрит на неё, когда думает, что никто не видит. Гладит пальцами, словно это твоя кожа. Он одержим тобой, Кан Олли. Одержим так, что забыл обо всём. Обо мне. О том, что я была рядом задолго до тебя. О том, что я отдала ему всё, а он даже не взглянул.
Она сделала шаг вперёд, и Олли инстинктивно отступила, упираясь спиной в край гримёрного столика. Бежать было некуда. Наби стояла между ней и дверью, сжимая канзаси, словно кинжал.
— Ты разрушила всё, — прошипела она, и её глаза наполнились слезами — злыми, бессильными. — Ты пришла и украла его у меня. Он был моим. Все эти годы он был моим, даже если сам этого не понимал. А теперь он смотрит только на тебя. Говорит только о тебе. Защищает тебя, угрожает мне из-за тебя. А я… я для него пустое место.
Она всхлипнула, но тут же взяла себя в руки, и её лицо исказилось гримасой ненависти.
— Но сегодня всё закончится, — произнесла она, и её голос стал тихим, почти ласковым. — Сегодня ты исчезнешь. И он наконец вернётся ко мне. Может быть, не сразу. Может быть, он будет горевать. Но со временем он забудет тебя. Как забыл всех остальных. Как забыл Хан Нари. А я буду рядом. Как всегда.
Она бросилась на Олли, занося канзаси, словно кинжал, целясь ей в горло. Олли среагировала инстинктивно — блокировала удар предплечьем, отводя остриё в сторону, но Наби, обезумевшая от ярости и ревности, была сильна. Она вцепилась Олли в волосы свободной рукой и дёрнула, заставляя её вскрикнуть от боли. Канзаси мелькнула снова, на этот раз целясь в глаз, и Олли едва успела уклониться, чувствуя, как остриё царапает скулу, оставляя жгучий, кровавый след.
Они сцепились, и гримёрка наполнилась звуками борьбы: глухие удары, звон упавших на пол баночек с косметикой, тяжёлое дыхание. Наби была в ярости, в отчаянии, и это придавало ей сил. Она повалила Олли на пол, нависая сверху, и занесла канзаси для последнего, смертельного удара.
— Умри, — прошептала она, и в её глазах Олли увидела не безумие, а что-то гораздо более страшное — решимость. — Умри, и всё вернётся на свои места.
Олли попыталась сбросить её, но Наби прижала её коленом, лишая возможности двигаться. Канзаси начала опускаться, целясь прямо в сердце, и Олли, понимая, что это конец, зажмурилась. Перед её мысленным взором пронеслись лица: Сони, смеющаяся, с ямочками на щеках. Феликс, играющий на рояле и улыбающийся ей. Тэхён… его глаза, полные боли и надежды, в ту ночь, когда он сказал, что хочет её. «Прости, Сонсон, — пронеслось в голове. — Прости, что не уберегла. Прости, что оставляю тебя одну».
Дверь гримёрки слетела с петель.
Олли не видела этого, только услышала оглушительный грохот и чей-то яростный, полный животной злобы рык. А потом тяжесть, прижимавшая её к полу, исчезла. Она открыла глаза и увидела, как Тэхён, словно разъярённый зверь, отшвыривает Наби к стене. Та вскрикнула, ударившись спиной о кирпичную кладку, и сползла на пол, роняя канзаси. Остриё звякнуло о бетон и откатилось в угол.
Тэхён стоял над ней, и его лицо было страшным. Не холодным, не отстранённым — искажённым такой яростью, какой Олли никогда не видела ни у одного человека. Его глаза горели, желваки ходили на скулах, а кулаки были сжаты так, что побелели костяшки. Он тяжело дышал, и в его груди клокотало что-то древнее, первобытное.
— Ты, — произнёс он, и его голос, низкий и хриплый, был страшнее любого крика. — Ты посмела. Ты посмела тронуть её. Ты посмела украсть то, что принадлежит мне, и использовать против неё.
Наби, сжавшись у стены, смотрела на него с ужасом и отчаянием.
— Тэхён… — прошептала она. — Я сделала это ради тебя. Ради нас. Она разрушает тебя, разве ты не видишь? Ты стал сам не свой с тех пор, как она появилась. Ты пьёшь, ты срываешься, ты забыл обо мне. А я… я люблю тебя. Всегда любила.
— Ты никого не любишь, — отрезал он, и в его голосе не было ни капли жалости. — Ты одержима. Это другое. И ты перешла черту.
Он наклонился, поднял с пола канзаси и, выпрямившись, посмотрел на Олли. Она всё ещё лежала на полу, приподнявшись на локтях, и смотрела на него широко распахнутыми, полными слёз и ужаса глазами. На её скуле алела длинная, кровоточащая царапина, волосы растрепались, а блузка была разорвана на плече. Он задержал на ней взгляд на долю секунды, и в его глазах промелькнуло что-то — боль, вина, страх, — но тут же исчезло, задавленное ледяной маской.
Он снова повернулся к Наби.
— Ты уйдёшь отсюда сегодня же, — произнёс он, и каждое слово падало, словно приговор. — Заберёшь свои вещи и исчезнешь. Из «Рубина», из Сеула, из моей жизни. Если я ещё раз увижу тебя — ты умрёшь. И на этот раз никакой Хёнджин тебя не спасёт. Поняла?
Наби смотрела на него, и по её щекам текли слёзы. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но Тэхён поднял руку, останавливая её.
— Убирайся.
Она поднялась, шатаясь, и, бросив последний, полный ненависти и боли взгляд на Олли, вышла из гримёрки. Её шаги — неровные, спотыкающиеся, — затихли в коридоре.
Тэхён остался стоять, глядя на дверь. Его спина была напряжена, кулаки всё ещё сжаты. Олли медленно поднялась с пола, прижимая руку к кровоточащей скуле, и не знала, что сказать. Тишина между ними была тяжёлой, вязкой.
Наконец он повернулся к ней. Его лицо снова было каменной маской, но в глазах, в самой их глубине, она увидела тень того самого, что он так старательно прятал.
— Ты в порядке? — спросил он, и его голос прозвучал глухо, почти безразлично. Но она слышала — он заботится. По-своему.
— Да, — ответила она, и её голос дрогнул. — Спасибо.
Он кивнул, сунул канзаси в карман пиджака и, не сказав больше ни слова, вышел из гримёрки. Его шаги — быстрые, тяжёлые — затихли в коридоре. Олли осталась одна, глядя на сломанную дверь и чувствуя, как по щекам текут слёзы — не от боли, не от страха. От облегчения. И от странного, горького осознания: он спас её. Снова. И снова ушёл, не сказав главного. Но она видела его глаза, когда он отшвырнул Наби. Видела его ярость, его страх за неё. И этого, наверное, было достаточно. Пока.
После того как Наби, шатаясь, скрылась в коридоре, а Тэхён вышел следом, оставив Олли в разгромленной гримёрной, в здании воцарилась гулкая, напряжённая тишина. Кан ещё несколько минут стояла, прижимая дрожащие пальцы к саднящей скуле, и пыталась выровнять дыхание. Сердце колотилось где-то в горле, а перед глазами всё ещё стояло искажённое ненавистью лицо госпожи Хван и блеск канзаси, занесённой для удара. Она слышала, как в коридоре стихли шаги Тэхёна, а затем — отдалённый звук его голоса. Он с кем-то говорил по телефону. Отрывисто, зло, но слов было не разобрать.
Олли не знала, сколько прошло времени. Может быть, полчаса, может быть, вечность. Она сидела на краю уцелевшего пуфика, прижимая к щеке смоченный холодной водой платок, когда в коридоре снова послышались шаги. На этот раз — другие. Более мягкие, быстрые, встревоженные. Дверь, висевшая на одной петле после того, как Тэхён выбил её плечом, была приоткрыта, и в проёме возник Хёнджин.
Он был бледен, как полотно. Его карие глаза, обычно такие тёплые и смешливые, сейчас были расширены от ужаса и неверия. Он был одет наспех — джинсы, футболка, сверху наброшена куртка, — и выглядел так, словно его подняли с постели посреди ночи. Увидев Олли с окровавленным платком у лица, он замер на мгновение, и его лицо исказилось болью.
— Мышка, — выдохнул он, делая шаг к ней. — Ты… ты в порядке? Тэхён позвонил, сказал, что Наби… что она…
Он осёкся, не в силах договорить. Олли покачала головой, отводя платок и показывая длинную, но неглубокую царапину на скуле.
— Жива, — ответила она глухо. — Тэхён успел. Где она?
Хёнджин сглотнул и отвёл взгляд.
— В коридоре. С ней сейчас Чонгук. Тэхён вызвал его, чтобы… присмотреть. Она… она не в себе, Олли. Я давно это подозревал, но не хотел верить.
Он замолчал, и в его глазах Олли увидела такую боль, такое отчаяние, что у неё самой сжалось сердце. Хёнджин любил сестру. Несмотря на всё, что она делала, несмотря на её холодность, жестокость, одержимость Тэхёном — он любил её. И сейчас, глядя на него, Олли вдруг поняла: то, что случилось сегодня, было не просто вспышкой ревности. Это было проявлением болезни, которую слишком долго игнорировали.
— Я отвезу её, — произнёс Хёнджин, и его голос прозвучал глухо, сломленно. — Есть одна клиника… частная, за городом. Там работают хорошие врачи. Я уже звонил им. Они ждут.
Олли ничего не ответила. Она просто смотрела на него и чувствовала, как внутри разливается странная, горькая смесь облегчения и жалости. Наби пыталась её убить. Но сейчас, видя боль в глазах Хёнджина, она не могла ненавидеть эту женщину. Только жалеть.
Хёнджин вышел в коридор, и Олли, помедлив, последовала за ним. Ей нужно было увидеть. Понять.
В конце коридора, у стены, на холодном полу сидела Наби. Она больше не была той надменной, холодной женщиной, которая изводила Олли придирками. Она сжалась в комок, обхватив колени руками, и раскачивалась взад-вперёд, что-то беззвучно шепча. Её волосы, выбившиеся из пучка, свисали грязными прядями, закрывая лицо. Платье было измято и порвано на плече. Она выглядела как сломанная кукла. Как человек, который окончательно потерял связь с реальностью.
Рядом с ней, прислонившись плечом к стене и скрестив руки на груди, стоял Чонгук. Его лицо было мрачным, но в глазах, устремлённых на Наби, не было ни ненависти, ни презрения. Только усталое, тяжёлое понимание. Он молчал, не делая попыток её утешить или удержать — просто был рядом, следя, чтобы она не навредила себе или другим.
Хёнджин подошёл к сестре и опустился перед ней на корточки. Его движения были медленными, осторожными, словно он боялся спугнуть дикого зверя.
— Наби, — позвал он тихо, и его голос дрогнул. — Наби, посмотри на меня.
Она не реагировала, продолжая раскачиваться и что-то шептать. Хёнджин протянул руку и мягко, почти невесомо коснулся её плеча.
— Наби, это я. Хёнджин. Твой брат. Мы поедем домой, хорошо? Ты устала. Тебе нужно отдохнуть.
На этот раз она вздрогнула и медленно, очень медленно подняла голову. Её глаза — покрасневшие, опухшие, — встретились с его, и в них на мгновение промелькнуло узнавание. А потом они снова затуманились, и она прошептала:
— Он ушёл… он ушёл из-за неё… из-за этой… он всегда уходит…
Хёнджин сглотнул и, подавив собственные слёзы, обнял её — осторожно, как хрупкую фарфоровую статуэтку.
— Всё будет хорошо, — прошептал он, гладя её по спутанным волосам. — Я с тобой. Я всегда с тобой.
Он помог ей подняться. Наби шла, спотыкаясь, словно во сне, и Хёнджин, поддерживая её за плечи, повёл к выходу. Проходя мимо Олли, он на мгновение остановился и встретился с ней взглядом. В его карих глазах стояли слёзы, но он не стыдился их.
— Прости, — прошептал он. — За неё. За всё.
Олли покачала головой.
— Ты не виноват, — ответила она тихо. — Позаботься о ней.
Хёнджин кивнул и, прижимая к себе сестру, вышел в ночь. Чонгук проводил их взглядом, потом перевёл его на Олли.
— Она больна, — произнёс он, и в его голосе не было вопроса. — Шизофрения. Параноидальная форма. Я видел такое раньше. Она, наверное, давно была на грани, а появление Олли стало триггером. Тэхён должен был заметить. Должен был что-то сделать.
Он замолчал, и в его тёмных глазах промелькнула тень гнева — не на Наби, а на того, кто допустил, чтобы всё зашло так далеко.
Олли стояла, глядя на опустевший коридор, и чувствовала, как внутри неё что-то медленно, неумолимо меняется. Наби пыталась её убить. Но она была больна. И эта болезнь, которую никто не лечил, разрушила её изнутри, превратив в одержимое, сломленное существо. Олли не знала, сможет ли она когда-нибудь простить. Но понять — поняла.
А где-то в ночи, на заднем сиденье машины Хёнджина, Наби, укутанная в его куртку, смотрела в окно невидящим взглядом и шептала одно и то же имя. И её брат, сжимая руль побелевшими пальцами, вёз её туда, где ей, возможно, смогут помочь. И молился всем богам, в которых не верил, чтобы было не слишком поздно.