1974, December 26, 00:34, Мапо
Машины шли через ночной Сеул быстро и молча, и никто за всю дорогу не сказал того, что должен был сказать кто угодно из них первым: что есть больница. Что в больнице — врачи, свет, чистые инструменты, люди, которым за это платят. Что есть Север — дом Пака, где наследника ждут, где своя кровь и свои руки. Никто не сказал ни того, ни другого. Машина Хосока резала переулки к Мапо, не сбавляя на поворотах. «Корона» северных шла следом, пробитая, с лопнувшим лобовым, в которое бил холодный воздух. Намджун, сидел сзади, держал на коленях голову Чимина и считал его дыхание. Дыхание было, ровное, частое, живое, и от этого Намджун, как ни странно, не чувствовал той большой тревоги, которой полагалось бы сейчас разорвать ему грудь. Чимин будет жить. Тревожило Намджуна другое, и это другое не имело отношения к крови на пальто. Их везли не в больницу и не на Север. Их везли к Юнги домой. Дом стоял на склоне, в той части Мапо, где улицы кончаются и начинается тишина. Первое, что увидел Намджун, выйдя из машины следом за Чонгуком и Тэхёном, был забор. Бетонный, глухой, поднятый выше человеческого роста на добрый метр, без единой щели, в которой видно двор, — стена, и поверху стены, в три нити, колючая проволока, тускло блестевшая под луной. За такой стеной мог стоять особняк, мог стоять склад, могло не стоять ничего — снаружи не понять. Намджун, который шесть лет читал чужие укрепления так же, как читал чужие контракты — по тому, что прячут, а не по тому, что показывают, — отметил: стена дорогая, стена серьёзная, стена строилась человеком, который думал не о красоте, а о секторах обстрела. Охраны было двое. Двое у ворот. Не двадцать, не отряд, не цепь постов — двое, в чёрном, с руками вдоль тела, которые при виде машины Хосока открыли стальную калитку и снова сомкнулись, как вода. Намджун ждал большего. Босс Юга, человек, которого этой ночью пытались убить, привозит домой раненого — и у дома два человека? Это не сходилось с логикой страха. Это сходилось с другой логикой, которую Намджун пока не умел прочесть: с логикой человека, который не боится, потому что бояться ему нечего. Потому что настоящая стена — не бетон во дворе, а то, что идёт впереди него в кожаном пальто. Юнги нёс Чимина на руках. Поднял от машины, как поднимают спящего ребёнка, голова Чимина у его ключицы, белые волосы свесились, и пальто Чимина волочилось полой по земле. У входа Юнги разулся. Эта мелочь — снятые в прихожей ботинки посреди ночи, после перестрелки, с раненым на руках — была почему-то страшнее всего, что Намджун видел за вечер. Потому что он не думал о мелочах, когда на руках тело. Намджун впитывал дом глазами, жадно, как впитывает информацию человек, у которого информация — единственное оружие. И дом отвечал ему не тем, чего он ждал. Он ждал логова. А была — тёплая прихожая, был свет, мягкий, жёлтый, не верхний, а от ламп по стенам, был запах — дерево, что-то травяное, чай, и поверх — чужой, домашний, обжитой. На стенах висели картины. Намджун не понимал в живописи, но понимал в деньгах, и понимал, что это не куплено для вида, это собрано, выбрано, повешено рукой, которой не всё равно. В коридоре стоял запах ужина, давнего, остывшего. И не было никого. Это поразило Намджуна больше колючей проволоки и больше картин. Дом босса Юга, ночью, в кризис, — и внутри пусто. Ни людей, ни голосов, ни шагов. Двое у ворот снаружи — и больше никого. Человек, который держит половину Сеула, живёт за глухой стеной, двумя охранниками и картинами гор. Намджун стоял в чужой прихожей и чувствовал, что не понимает этого человека настолько, что само непонимание становится опасным, потому что нельзя воевать с тем, чьей логики не знаешь. Юнги шёл за Хосоком. Хосок открывал перед ним двери — одну, вторую, не оборачиваясь, зная дом наизусть, — они двинулись вглубь, и потом вниз. Лестница за неприметной дверью уходила в подвал, бетонная, узкая, с одной голой лампой на витом проводе. Под домом было — не пойми что. Подвал, но не подвал: длинная комната с бетонными стенами, холодная, ярко освещённая, не жёлтым уютным светом верхних этажей, а белым, медицинским, бьющим сверху. Посередине стоял стол — низкий, металлический, с желобами по краям, и Намджун понял, что это. Операционный. Или то, что заменяло операционный людям, которые не ходят в больницы. Вдоль стен — шкафы, стеклянные и глухие, столы. На столах, на полках, и просто разложенное по поверхностям — оружие. Стволы в смазке, разобранные и собранные, магазины, коробки патронов, ножи, что-то длинное под брезентом. Лаборатория, арсенал, лазарет — всё сразу, и всё в одной комнате под уютным домом с картинами гор. Юнги положил Чимина на стол. Бережно — придержал затылок, опустил голову, чтобы не стукнулась о металл. Хосок на ходу сбросил кожаное пальто прямо на пол, не глядя, где упадёт, и пошёл к шкафу. Чонгук и Тэхён, не сговариваясь, опустились на пол у дальней стены, спинами к холодному бетону, плечо к плечу, касаясь друг друга от плеча до локтя. Намджун остался стоять. Потом, не выдержав, пошёл к открытому шкафу — посмотреть. В шкафу было всё. Таблетки в склянках с аккуратными подписями. Шприцы в бумаге, запаянные, стерильные. Скальпели, зажимы, пинцеты, иглы, нитки, бинты, корпия, флаконы со спиртом и чем-то ещё, бурым, йодистым. Жгуты. Ампулы. Намджун стоял перед этим шкафом и понимал, что почти ждал увидеть именно это. Эти двое не были похожи на людей, которые доверяют свою жизнь чужим рукам. Больница — это документы, это вопросы, это полиция, которой по закону сообщают о пулевых, это лица, которые тебя запомнят. Эти двое не оставляли лиц, которые их запомнят. Они латали себя сами, в бетонной комнате под собственным домом, и шкаф был не запасливостью — шкаф был биографией. Намджун повернулся. Юнги уже сбросил пальто и пиджак на пол, поверх пальто Хосока, и закатывал рукава чёрной рубашки — медленно, ровно, до локтя, обнажая бледные жилистые предплечья. Хосок выставлял на приставной столик у изголовья всё по очереди, в порядке, которого не нужно было обсуждать: спирт, бинты, пинцет, иглы, нитки, зажим. Тоже закатал рукава. Подошёл к краю, плеснул спиртом на ладони — прямо над полом, не ища раковины, потому что раковины здесь, видимо, и не было, потому что кровь тут стекала в желоба и уходила куда-то вниз, — растёр, стряхнул. Повернулся к Юнги. Намджун перестал дышать во второй раз за ночь, но уже не от страха. Они работали синхронно. Без слов. Совсем без слов. Хосок плеснул спирт на подставленные ладони Юнги, Юнги растёр, и в ту же секунду Хосок уже обходил стол с другой стороны, нависая над Чимином сверху. Начинал раздевать его — расстёгивал то самое пальто, застёгнутое до горла, рвал присохшую к ране рубашку, обнажал белое плечо с чёрной дырой, из которой медленно, толчками, шла кровь. Юнги наклонился с другой стороны. Не было ни одной команды, ни одного «подай», ни одного «держи». Хосок подавал раньше, чем Юнги протягивал руку. Юнги протягивал руку туда, где уже лежал инструмент. Они двигались вокруг неподвижного тела, как двигаются двое, которые делали это столько раз, что руки выучили чужие руки наизусть. — Что это за место? — хрипло сказал Тэхён от стены. — Дом Юнги, — ответил ему Чонгук. Тэхён закатил глаза. — Это я понял. Я про подвал. Чонгук фыркнул — коротко, через нос. Он не ответил, потому что ответа у него не было: он сам видел этот подвал впервые. Он смотрел, как Юнги наклоняется над Чимином и промывает рану спиртом, как тело Чимина выгибает от боли даже сквозь беспамятство, как Хосок придерживает его за здоровое плечо, всем весом, не давая дёрнуться. Они начали работу. Юнги вёл. Это Намджун понял сразу: Хосок был быстрее, Хосок был страшнее, но здесь, над раной, вёл Юнги — пальцы у него были точные, неторопливые, и он работал так же, как делал всё остальное, без спешки, как будто у мира есть время подождать, пока Мин Юнги достанет пулю. Он развёл края раны зажимом, ввёл пинцет, и лицо у него было сосредоточенное и спокойное. Чимин под его руками был не наследником Севера, не врагом, не фигурой на доске — был просто телом с пулей, которую надо достать. Хосок промокал кровь, чтобы Юнги видел. Подавал спирт. Держал. Пуля вышла с тихим металлическим звуком о подставленную миску — Юнги уронил её туда, не глядя, и сразу взял иглу, которую Хосок уже вдел и протягивал ему нитью вперёд. Юнги шил. Хосок промывал. Кровь убывала. Намджун отступил в угол и стоял там, прислонившись к холодной стене. Смотрел, и не понимал — по-настоящему, до боли в висках не понимал — ничего из того, что видел. Почему их вообще привезли сюда. Почему не оставили в тупике с теми, кто стрелял. Почему впустили чужих в дом. Показали подвал, обнажили перед врагами то, что прячут за бетоном и проволокой. И главное, поверх всего, гудящее в голове Намджуна так, что заглушало всё остальное: почему Мин Юнги, в собственной потайной комнате, своими руками, не торопясь, зашивает наследника Севера — мальчишку, который сегодня за столом пытался вывернуть его наизнанку вопросами, мальчишку, чей отец хочет его смерти, мальчишку, которого по любой холодной арифметике этой войны проще, дешевле и безопаснее было бы добить здесь же, на этом столе, и спустить в желоба вместе с кровью. Вместо этого он завязывал узел. Аккуратный, последний, на белом плече, и обрезал нить. Его пальцы на секунду задержались на коже Чимина — дольше, чем нужно врачу, ровно настолько, чтобы Намджун заметил и чтобы не смог бы поклясться, что не показалось. Хосок выпрямился, вытер лоб запястьем, оставив на нём розовый след, и посмотрел через стол на Юнги. Юнги не поднял глаз от своей работы. Намджун оттолкнулся от стены. — Разумнее всего подождать пару дней здесь, пока Чимин не придёт в себя и не встанет на ноги. Он сказал это и сам удивился, что сказал, — что предлагает оставить наследника Севера в доме Юга, как будто это разумнее всего, как будто это вообще входит в область разумного. Но рана была чистая, пуля вышла, и трогать Чимина сейчас, везти по морозу через весь Сеул, трясти на швах — это было хуже, чем остаться. Логистика раны была проще логики кланов, и Намджун, который всю жизнь доверял логистике больше, чем людям, произнёс то, что произнёс. Тэхён вскочил на ноги и подошёл к столу. — Его будут искать и придут за ним, размазывая кровь по Югу. — Можете забирать его отсюда, — сказал Юнги, вытирая руки тряпкой от крови, не подняв глаз. — Не сдохнет. Хосок издал смешок и подал ему пинцет. Юнги глянул на пинцет в недоумении — он уже закончил, инструмент был не нужен, — и Хосок закатил глаза, обошёл стол, подошёл вплотную и достал пинцетом из щеки Юнги осколок. Маленький, стеклянный, блеснувший под лампой. Юнги потрогал лицо руками, ощупывая, нет ли ещё, и Хосок ударил его по рукам, как бьют ребёнка, лезущего в тарелку. Плеснул спиртом ему в щёку, отчего Юнги дёрнулся и зашипел сквозь зубы — единственный звук боли за всю ночь, и не от пули, а от спирта на царапине. В этой несоразмерности было что-то почти смешное, что-то домашнее, отчего Намджун понял про этих двоих больше, чем за весь вечер. Они латали друг друга так давно, что забота стала грубостью, а грубость — формой нежности. Хосок повернулся. — Тэхён, мальчик мой, съезди на Север и скажи папочке, что с Чимином всё хорошо и вы втроём поехали куда-нибудь. Придумай, если хотите остаться тут. Юнги уже поднимался по ступенькам. — Если кто-то из ваших зайдёт на Юг, я убью вас всех, — сказал он, не оборачиваясь, тем же ровным голосом, каким говорил всё остальное. Тэхён посмотрел на Намджуна. Намджун кивнул. Тэхён кивнул тоже и стал подниматься следом. Хосок встал над Чонгуком, сидевшим у стены, положил руку ему на макушку — широкой ладонью, накрыв, как накрывают ладонью что-то своё. — Езжай с ним. Проследи, чтобы из его рта выскакивали правильные мысли. Чонгук кивнул, поднялся и пошёл за Хосоком наверх. Намджун бросил последний взгляд на Чимина — белого, неподвижного, с забинтованным плечом, дышащего ровно, — и двинулся следом. Уже у самого выхода из подвала он услышал, как Хосок, не понижая голоса, бросает: — И если ляпнет что-то, разрешаю убить мальчика с ножом. Намджун закатил глаза. Шутка это была или нет — у Хосока не отличить. В этом был весь Хосок: невозможно понять, где кончается клоун и начинается приговор, и оттого оба работали. Машина с Тэхёном и Чонгуком ушла за ворота, и в доме стало совсем тихо. Юнги и Хосок куда-то скрылись — выше, в комнаты, и Намджун услышал, как наверху открыли воду. Остался один в чужом доме, на чужой территории, в одежде, на которой засохла кровь наследника, и не знал, куда себя деть. Пошёл на кухню. Открыл один ящик, другой — искал стакан, нашёл, налил воды из-под крана, выпил, налил ещё. Руки, которые не дрожали весь вечер, не дрожали и сейчас, и это было единственное, чем он мог гордиться, как всегда. Со стаканом в руке он пошёл по дому — медленно, разглядывая теперь детальнее, потому что теперь было время, и потому что человек, который понимает мир через информацию, в чужом доме читает стены, как читают досье. Дом отвечал ему тем же, чем в прихожей: теплом, которого не должно быть у того, кого боятся. В гостиной он встретил кота — чёрного, который сидел в кресле, как у себя, и смотрел на Намджуна жёлтыми глазами. Брови Намджуна поднялись. Он не ждал, что присядет на корточки в доме Мин Юнги гладить кота, но присел. Кот выгнулся под ладонью, было в этом что-то до того нелепое, что Намджун впервые за ночь почти улыбнулся. Он поднял голову — на стены, на книги, на картины. Встал, подошёл к книжному шкафу. Высокий, до потолка, плотно набитый. Намджун, у которого книги были единственной роскошью, читал чужие корешки так, как другие читают чужие фотографии, — жадно, ища человека за выбором. Право. История. Что-то на английском, что-то на японском. Поэзия — он не ждал поэзии. И Кафка. Намджун остановился. Другой перевод, другое издание, корешок плотнее, буквы иные. Намджун смотрел на Кафку на полке Мин Юнги и улыбнулся — тихо, криво, сам не зная чему. Тому, что человек, который этой ночью доставал пулю из чужого плеча и обещал сжечь Чонно дотла, держит на полке ту же книгу про суд без вины и приговор без объяснения. Тому, что мир тесен до неприличия. Тому, что, может быть, он понимает Мин Юнги хуже, чем ему казалось, и лучше, чем хотелось бы. Сзади послышались шаги. Намджун обернулся. Юнги вошёл в гостиную — в чёрной футболке и чёрных брюках, босой. Без костюма, без оружия, без пальто он выглядел иначе: меньше, моложе, обыкновеннее. Волосы мокрые, чёрные, спадали на лицо, растрёпанные, длиннее, чем казалось под укладкой. В руках он держал сложенную одежду и кинул её Намджуну через комнату. — По коридору налево, гостевой душ. Намджун глянул на одежду в руках — чёрная футболка, тёмные брюки, чистые, мягкие — и кивнул, сразу направляясь по коридору. Не стал спрашивать. В эту ночь вопросы кончились; остались только вещи, которые происходят, и Намджун давно научился принимать происходящее молча, как принимают погоду. Душ оказался небольшим. Кафель, тёмный, до потолка, широкая лейка, горячая вода, которая шла сразу, без капризов. Намджун разделся, сложил окровавленную одежду на табурет, встал под воду и закрыл глаза. Горячее ударило по плечам, по шее, по затылку, и впервые за всю ночь, за весь вечер, тело отпустило. И в этой отпущенности голова заработала наконец так, как должна была работать весь вечер, — не назад, на то, что случилось, а вперёд, на то, что теперь с этим делать. Назад смотреть было бессмысленно. Случилось — закрыто. Открыт был только Пак Гванхо, который сидит сейчас в Букчхоне над чётками и ждёт, что сын вернётся, а сын не вернётся ни сегодня, ни завтра, и кто-то должен будет объяснить старику, где его наследник. И вот тут начиналась настоящая работа. Что доложить. Доклад был не пересказом — доклад был оружием, и Намджун знал, что любую правду можно зарядить так, что она выстрелит в нужную сторону. Полная правда исключалась сразу: сказать Гванхо, что Чимина подстрелили на Юге и теперь его штопают в подвале Мин Юнги, — значит дать старику повод, которого тот ждал, и к утру обе стороны сожгут половину Сеула, а Чимин со швом в плече окажется в эпицентре. Полная ложь исключалась тоже: ложь требует, чтобы её не проверили, а Гванхо проверит, у Гванхо везде глаза. Значит — дозированная правда. Версия Тэхёна про «втроём уехали» продержится день, может два. За эти два дня нужно решить, в каком виде событие ляжет на стол старика. Намджун, стоя под водой, уже начал лепить эту версию: была встреча, был инцидент с людьми, те шестеро стреляли в Юнги, а не в Чимина. Старику нужен результат, а не хроника. Но под этим расчётом, мешая ему, лежало то, чего ни в какой доклад не вставишь, и Намджун заставил себя посмотреть на это прямо, потому что не смотреть было опаснее. Чимин шагнул под пулю. Безоружный. Намджун не строил иллюзий насчёт того, что это значит. Мальчик влюбился во врага. Это не было загадкой — это было катастрофой. Намджун видел и вторую половину уравнения. Видел, как Юнги нёс Чимина на руках и как держал пальцы на его плече дольше, чем нужно врачу, — и понимал, что это не то же самое. Юнги испытывал к Чимину интерес, любопытство, может быть, ту тёмную нежность, с какой смотрят на красивую вещь, которую можно сломать. Но Юнги не отдаст Чимину того, что Чимин уже отдал ему. Юнги вообще никому ничего не отдаёт — кроме, может быть, человека, который бьёт его по рукам и плещет спиртом в щёку. Чимин будет любить и не получит. И когда он это поймёт — а он поймёт, — он сделает либо очень глупое, либо очень опасное. Либо наследник должен повзрослеть. Сквозь шум воды он услышал голоса. Намджун замер под струёй, прислушиваясь, но кафель и вода глушили слова, оставляя только то, что кто-то пришёл. В дом, за глухую стену, ночью. Кто-то, перед кем не заперли дверь. Он закрыл воду. Вытерся — полотенце было чистое, пахло тем же травяным, домашним, чем пах весь дом. Натянул брюки, футболку. Одежда была мала — Намджун выше Юнги и шире в плечах. Футболка тянула в груди, брюки были коротки, — но он не жаловался. Был рад чистому. Рад, что снял с кожи чужую кровь. В чистой, тесной чужой одежде он чувствовал себя странно — голым и защищённым одновременно, как чувствуешь себя, когда тебя одели чужие руки. Он вышел в гостиную и остановился. Над диваном, на котором сидел Юнги, стоял человек с папкой в руке. Тёмное пальто поверх формы, латунь пуговиц, ровная спина, лицо, которое Намджун видел один раз в жизни и не забывал ни на день. Ким Сокджин. Заместитель начальника таможенного управления порта Инчхон. Человек, который три недели назад сидел за пустым столом, отказал ему безупречно вежливо. Джин стоял над Юнги с документами, которые принёс среди ночи, потому что среди ночи в этот дом приходят только те, кому есть зачем, и впервые Намджун видел на этом ровном, ничего не отдающем лице — удивление. Джин перевёл взгляд на Намджуна. И удивление стало явным, неприкрытым, живым — то самое, которого не было в кабинете, когда Намджун пришёл его покупать. — Ким Намджун? — сказал Джин, не веря. Хосок вошёл следом в гостиную — тоже в чистом, с мокрыми волосами, босой, с тем же лёгким лицом, на котором ничего не весило. — Да, милый, а Пак Чимин лежит у нас в подвале с дырой от пули в плече, — сказал он. — Весёлая ночка.1974, December 26, 04:40, Букчхон — Мапо
Тэхён ушёл пешком, Чонгук остался в машине. Он пересел на водительское — он не умел водить, он раньше до появления Хосока и Юнги вообще никогда не сидел внутри машины. Положил руки на руль. Кожа была тёплой от Тэхёна — не просто тёплой, а именно его теплом, чужим и конкретным, как чужая кружка. Он убрал руки. Дернул головой. Посмотрел в лобовое стекло на узкий переулок, уходящий между стенами в темноту. Букчхон стоял вокруг в предрассветной тишине. Черепица, камень, высокие стены — всё пригнано плотно, без зазоров, швы между камнями затёрты временем до гладкости, как будто здесь нельзя ничему двигаться, нельзя ничему меняться. Воздух пахнет хвоей и старым деревом и ещё чем-то — влагой камня, который никогда не просыхает до конца, — и этот запах не торопится и не боится, что его обойдут. Чонгук был здесь впервые. Он вырос в нескольких километрах по прямой, но Север — это не расстояние, это другой порядок вещей. Чонгук, сидя в чужой машине среди этих стен, смотрел на то, как фонарь в конце переулка горит ровно, без мигания, как будто никогда и не думал гаснуть, и думал о том, что понимает теперь, откуда у Гванхо его сила. От этого — от ощущения, что здесь всё лежит правильно и лежало так всегда, и ты часть этого, место дано тебе по праву, его не нужно завоёвывать. Это другой вид власти, чем у Юнги. Юнги строил свою с нуля, каждый день держит её руками — Чонгук видел это в том, как тот входит в комнату, как ставит стакан на стол, как молчит. Гванхо стоит на своей, как стоят на земле — не думая, что под ногами. Он думал о стрелках. Шестеро. Крыша и окно, с расстановкой, с ожиданием — значит, ждали не минуту и не две, значит, пришли заранее, значит, кто-то дал им время и адрес. Кто-то знал, что они будут именно в «Луне» именно в этот вечер. Это не Гванхо. Гванхо давит медленно, через людей с печатями и кабинетами, не высылает людей стрелять на открытой улице. Это кто-то, кто потерял место с приходом Юнги и потерял терпение — и между этими двумя потерями прошло достаточно времени, чтобы злость стала твёрдой. Кто-то из тех, кто был до них — из людей Пэ, из тех, кого убрали молча и кто не принял это молча. Самодеятельность, а не приказ. Самодеятельность страшнее — в ней нет логики, только злость, а злость не просчитывается, потому что у неё нет цены и нет потолка. Тэхён вернулся. Чонгук пересел на пассажирское. Тэхен сел за руль — принёс с собой холод и запах «Данхилла». Руки на руле спокойно, левая внизу, правая ближе к середине, корпус чуть откинут. — Что сказал? — спросил Чонгук. — Что хотим узнать о Мин Юнги то, чего Гванхо ещё не знает. Придём с докладом через пару дней. — Поверил? — Он хочет это знать больше, чем хочет видеть Чимина. — Ровно, без оценки. — Поверил. Чонгук смотрел на его профиль. На кудри, на мягкий рот. Тэхён дал им прикрытие на два дня, и прикрытие было чистым, потому что строилось на настоящем желании старика, а не на выдумке. — Намджун подложит остальное, — добавил Тэхён. — Намджун, — повторил Чонгук. Голос ровный, но с краем. — Вы все на него молитесь. — Он умнее всех, кого ты знаешь. — Я работаю на Мин Юнги, — фыркнул Чонгук. Четыре слова. Тэхён покосился на него — быстро, боковым взглядом. Юг держится на этом, думал Тэхён. Не на страхе, не на иерархии — на том, что люди Юнги выбрали его и уважают его. Эта связка крепче любой другой, потому что страх можно убить вместе с источником, а уважение убивается только изнутри. Если Гванхо думает, что имеет дело со страхом, Гванхо не видит, с чем воюет. — Откуда ты? — спросил Тэхён. — С улицы, — сказал Чонгук. — Юнги меня подобрал. Коротко. Закрыто. Тэхён не стал тянуть. Принял как есть — и это тоже Чонгук отметил: человек, который не лезет за закрытую дверь, либо невнимательный, либо достаточно внимательный, чтобы слышать, что дверь закрыта. — Почему ты взял его сторону? — спросил Тэхён. — Потому что я выбрал, — сказал Чонгук. Тэхён улыбнулся. Быстро, одним уголком рта. — Что смешного? — Ким Сокджин сказал так же. Слово в слово. Намджун ходил его покупать, тот ответил — потому что я выбрал. Чонгук кивнул. Не понимал, что в этом смешного, — и не понимал, почему это задело. Тэхён ехал молча. Люди Гванхо служат, потому что служба — их место в структуре. Намджун работает, потому что конверт в двадцать пять стал стеной. Сам Тэхён при Чимине — потому что его отдали в девять лет, и вопрос «куда идти» умер раньше, чем он научился его задавать. Ни один из них не сказал бы «я выбрал» так, как говорит это Чонгук. Твёрдо, как кость. Как будто это не объяснение, а то, из чего он сделан. Ким Сокджин сказал так же. Человек остаётся не потому что не может уйти, а потому что уважает того, с кем остаётся. Уважение, а не страх. Не привычка, не долг, не безвыходность. Уважение, которое идёт изнутри и которое делает человека непокупаемым, потому что купленное стоит денег, а выбранное — нет. Тэхён смотрел на дорогу и думал: он сам остался бы? Если бы не девять лет, не долг отца, не Чимин, которого он знает изнутри — если бы просто выбор, чистый, без стен, — он бы выбрал то же самое или нет. Он не знал. Это было неприятно. Они выехали на мост. Ханган лежал внизу — чёрный, без огней, без движения. Граница без таблички, которую знают ногами. Воздух за стеклом поменялся, едва заметно, — другой Сеул начинался здесь, с другим запахом и другим весом. — Ты на Севере ни разу не был? — спросил Тэхён. — Первый раз. — Что думаешь? Чонгук помолчал секунду. — Что здесь не выбирают. Здесь рождаются на своём месте и остаются. Тэхён не ответил сразу. Мост шёл под колёсами, вода блестела внизу далёким отражением неба. — Меня отдали в дом Паков в девять лет, — сказал Тэхён. — Долг отца. — Сколько тебе сейчас? — Двадцать пять. Чонгук посчитал. Шестнадцать лет в доме Гванхо. Больше половины жизни. Он смотрел на профиль Тэхёна — на то, как тот ведёт машину, ровно, без лишних движений — и не мог решить, что перед ним: человек, которого сломали и собрали обратно, или человек, которого не сломали вовсе. Разница была важной. Он не знал, какая из них правда. — Чимин? — Мы одного возраста почти. Чонгук смотрел в боковое стекло. Юг уже начинался за мостом — другие улицы, другая плотность, другой воздух. Он думал о том, что Тэхён знает Чимина шестнадцать лет. Что между ними — не служба и не лояльность клану, а что-то, у чего нет слова в словаре войны, что-то, что накапливается годами молчания и понимания, которое не нужно объяснять. — Почему ты выбрал Север, — спросил Чонгук. — Пак Чимин не выглядит как тот, кого можно уважать. — Не открывай рот, если понятия не имеешь, кто такой Пак Чимин. Чонгук фыркнул — не со злостью, скорее с интересом. Это была первая настоящая реакция за весь разговор, не выдержанная, не взвешенная. В ней было многое про Тэхёна: за Чимина он огрызается — и злится на себя за то, что огрызнулся. — Намджун не по своей воле оказался у Гванхо, — сказал Чонгук. — Сидит на поводке. Так почему ты делаешь то же самое? Тэхён не ответил сразу. Смотрел на дорогу. — Я — долг отца, отданный в дом Паков, — сказал он наконец. — Но Пак Чимин — не Пак Гванхо. Чонгук кивнул. Тэхён говорил про Чимина так, как говорят о том, что знают не умом, а через годы рядом. Это имело вес. И всё равно что-то в нём не принял — шестнадцать лет как аргумент. Шестнадцать лет как ответ на вопрос, который он не задавал вслух. — Мне жаль его, — сказал Чонгук. — И Гванхо. Они не видят всей шахматной доски. Будто слепые. Тэхён чуть замедлил машину. Смотрел на дорогу, и в его молчании было то, что Чонгук уже умел читать за этот разговор: он думал, а не просто молчал. — Расскажи мне о них, — сказал Тэхён. — О Хосоке и Юнги. Чонгук посмотрел на него. Засмеялся — коротко, с выдохом, потому что вопрос был прямым и потому что прямота эта была удобной: она давала куда смотреть, кроме как на Тэхёна. — Вот это вопрос. Прямо в лоб. — Как иначе? — Никак, — сказал Чонгук, и смех ушёл, остался ровный голос. — Ты достаточно слушаешь слухи. Верь в них — правдивые и лживые. На твоё усмотрение. Тэхён принял. Они въехали в Мапо — улицы узкие, темнее, чем в Букчхоне, небо над крышами синело не в сторону ночи, а в сторону утра. Чонгук смотрел в боковое стекло и думал о том, что ничего из сказанного в этой машине не должно было быть сказано. Тэхён остановил машину у ворот, чуть не доехав. Заглушил мотор. Сидел, обе руки на руле. Чонгук ждал. — Нам нужно поговорить о… — Нам не о чем говорить, — перебил его Чонгук. — Этого нет и не будет. Тэхён кивнул. Этот кивок повис между ними слишком тяжёлым, чтобы его увидеть — Чонгук так и не повернул головы. Не из смирения, а от абсолютного понимания: их берега давно разошлись, предавшие своих никогда не вернутся. Двое взрослых мужчин, умеющие называть вещи своими именами. Тэхён запустил двигатель, и машина рванула во двор, разрезая зловещую тишину. Без слов они вошли в дом, и Тэхён остановился на пороге гостиной, потому что не знал, куда идти, и потому что сцена в комнате требовала, чтобы он сначала понял, что в ней происходит. Над диваном словно над алтарём возвышался человек с запечатанной папкой. Тот самый, кого Намджун представил как Ким Сокджина, — для Тэхёна же это было мрачное имя, которое носится по Северу, как чужое оружие, внушающее страх даже до первого выстрела. Джин оказался ещё выше и спокойнее, чем рисовал себе Тэхён, его выправка безупречна, мундир с латунными пуговицами блестит, будто заявляя о себе. Он бросил своё пальто Юнги на колени. Бросил, небрежно, как бросают вещь человеку, которому она по статусу, и ткнул пальцем в Намджуна. — Ты что, оставил его там? А ну быстро веди меня туда. Юнги двумя пальцами схватил пальто, отложил в сторону — без малейшего интереса, словно отбросил чужую газету. Его лицо застывало в ровной, бесстрастной маске. Он лениво махнул рукой в сторону Намджуна — иди, мол, разрешаю. Намджун вздрогнул — лёгкий вздёрг плеча выдал в нём внутреннюю бурю. Тэхён уловил не ярость, а нечто более низменное: узнавание себя. Даже здесь, в чужом доме, в четыре утра лишь один взмах руки, и он, закованный собственной преданностью, встал и двинулся вперёд. Цепь не в стенах Гванхо, она вокруг его шеи, и он хорошо это знал. И знал, что за этим следят. Джин подошёл ближе и толкнул его в плечо — не сильно, но так, как толкают, чтобы сдвинуть с места. — Быстрее, юридический советник. Это твой наследник, а не мой. Почему я вообще должен думать о нём? Слова Джина — не просто ехидство, а личный укол: он был единственным здесь, кто задумался. Чимин где-то внизу лежал один — на холодном железном столе подвала без окон, с зашитым плечом и в собственных засохших пятнах крови. Рано или поздно он откроет глаза и не поймёт, где находится; рядом не будет ни одного знакомого лица, лишь слепящий свет ламп и душистый привкус спирта с кровью, и человек, всю жизнь державший лицо, предстанет беспомощным ребёнком в чужом подземелье. Никто не подумал об этом раньше — ни Тэхён, ожидавший чужого решения, ни Намджун, чья роль обязывала его первому броситься на помощь. Додумался посторонний: чиновник с порта, незнакомец, второй раз взглянувший на Чимина, — и понял, каково оказаться одному в собственной крови. За то, что тот, кто должен был думать, промолчал, он теперь строго разносил именитого наследника. Намджун медленно закрыл глаза и глубоко выдохнул: — Как моя жизнь докатилась до этого... — Ты сам копал себе ямку, — отозвался Джин ровным, безжалостным голосом, который не требует усиления. — Я думал, твой мозг работает быстрее. Оказалось — туп как… — Закройте рот, Сокджин. — сквозь стиснутые зубы вырвалось у Намджуна. Намджун развернулся и пошёл к двери, ведущей вниз. Резко — резче, чем нужно, плечи чуть подняты, шаг короткий, сжатый. Тэхён стоял рядом с Чонгуком и смотрел им вслед. В комнате оставалось что-то, чего он не умел прочитать: какая-то старая геометрия между этими людьми, углы которой сложились задолго до этой ночи. Почему Джин толкает Намджуна в плечо и не получает за это ничего, кроме стиснутых зубов. Почему Юнги сидит на диване и смотрит, как чужой человек распоряжается в его доме, и в его лице — ни раздражения, ни уступки, просто ровное, почти скучающее наблюдение. Тэхён не знал этих связей. Но одно он теперь знал — и это знание было неудобным, как камень в ботинке: о Чимине, лежащем внизу одном, вспомнил человек с порта, который видел его дважды в жизни. А он, Тэхён, который знает каждый его шрам и каждую маску, стоял здесь и читал политику по лицам. Хосок проходил мимо, уже к выходу из гостиной, на ходу стягивая что-то с плеч. — Вещи в комнате для гостей на первом этаже. В душ и отдыхать. Сокджин ляжет с Юнги. Намджун в гостиной. Чонгук — можешь ко мне или с мальчиком с ножом в гостевой. Юнги поднялся с дивана наконец. — Джин притащит Чимина туда же, — сказал он. — Пусть Тэхён ложится с наследником. А ты, Чонгук, к Хосоку. Чонгук кивнул и пошёл к лестнице. Тэхён за ним. Гостевая комната была небольшой — низкий потолок, одно окно с задёрнутой шторой, полоска уличного света снизу, жёлтая и неподвижная. Циновка на тёплом полу, чуть продавленная посередине. Два тонких матраса у стены, одеяла поверх, свёрнутые ровно. Деревянный шкаф с раздвижными дверцами, внутри — бельё, чистое, сложенное стопками так аккуратно, что Тэхён узнал руку: так складывают там, где порядок не привычка, а характер, где за аккуратностью стоит что-то, что не объясняют. На подоконнике пусто — ни стакана, ни книги, ничего лишнего. Пахло деревом, и снизу, слабо, чем-то травяным, чем пах весь этот дом, — запах чужого уюта, плотный и тихий, в который их занесло и который им не принадлежал. Тэхён отодвинул дверцу шкафа. Достал штаны, футболку — простые, тёмные, без размера, вещи, которые держат в доме для тех, кто остаётся не по плану. Чонгук взял свои следом, стоя рядом, и в узкой комнате их плечи были близко — не касались, но почти, то расстояние, которое чувствуешь кожей раньше, чем успеваешь подумать. Оба это чувствовали. Оба молчали об этом. И молчание между ними было плотным, как вода, как что-то, что уже набрало вес и ждёт, когда его наконец назовут. Ванная — в конце короткого коридора. Небольшая: белый кафель до потолка, раковина, душ за низким бортиком, крючки на стене. Одна лампа под потолком, жёлтая, тёплая, и от неё кафель казался не больничным, а медовым. Двум здесь было тесно до удушья — едва ступив внутрь, они это сразу прочувствовали. Чонгук сделал шаг за порог и сразу обернулся, сердце упёрлось в горло. — Выходи. Я первый. — Голос его был ровным, холодным, словно стальной клинок. Но он не двинулся дальше, застыл у душа, будто в нём шла внутренняя борьба. Тэхён остался в дверях. Смотрел на него — долго, спокойно, без вопроса в лице, тем взглядом, который Чонгук уже знал и от которого ему было некуда деться в тесном пространстве. Тэхён ступил вперед, заставляя Чонгука сделать шаг назад и медленно поднял руку, закрыл дверь. Одной рукой, не глядя, не отрывая глаз от Чонгука. Щелкнул замок — тихий, но в тоске ванной этот звук прозвучал, как выстрел. Чонгук вздрогнул — едва заметно, но всем телом. Он отступил к раковине, пальцы судорожно вцепились в холодный фарфор, и между ним и Тэхёном остался узкий коридор жёлтого света. — Тэ… — голос дрогнул, но старался держаться ровно. — Это не то место. Шёпот, полный бессильной боли. Тэхён сделал шаг, один единственный, но этого оказалось достаточно. Их тела соприкоснулись, и Чонгук почувствовал жар его кожи сквозь ткань. Запах табака и ночной свежести, и под ним — тепло живого тела. Тэхён смотрел чуть снизу вверх. — Для нас нигде нет места, Чон Чонгук, — тихо сказал он. Не то место — да. Но и не было другого. Не в этом доме, не на этом берегу, не на том, не в этом городе, не в этом году. Двое мужчин, один с Севера, другой с Юга, связанные не тем, чем можно связываться вслух, — для них не было ни одной комнаты во всём Сеуле, где это было бы можно. Только тесные, только чужие, только украденные минуты за щёлкнувшим замком. Чонгук наблюдал за Тэхёном: тёмные влажные кудри липли к лбу, губы чуть приоткрыты. Он фыркнул — беззвучно, выдохом, полный злости на самого себя и на тело, которое всегда берет верх над разумом. — Потому что нас нет, — сказал он. — И не будет. И тут же рухнул на губы Тэхёна. Чонгук вжался пальцами в затылок, погрузился в мокрые волосы, а жадность, копившаяся весь вечер с момента в баре, обрушилась лавиной. Тэхён ответил всем телом, прижал Чонгука к холодной раковине, одна рука скользнула к пояснице, другая — на шею, где пульс бил как барабан. В этом тесном медовом свете больше не существовало ни запретов, ни Севера с Югом, ни «не то место» — только жар грудей, шелест дыхания и щелчок замка, даривший на несколько минут свободу, какую им не сулил ни один мир. Они стояли так, дыша навстречу друг другу, и Чонгук чувствовал, как рука Тэхёна скользнула под его футболку, касаясь кожи чуть ниже ребер. Его тело ответило мгновенно — мурашки побежали по спине, а в горле застрял ком, который не позволял ни дышать нормально, ни сказать что-то разумное. Тэхён аклонился и прижал губы к шее Чонгука, чуть ниже уха, и тот закрыл глаза, подавляя стон. Раковина давила холодом в спину, а Тэхён — жаром спереди, и это странное равновесие между горячим и холодным заставляло голову кружиться. Руки двигались дальше, Чонгук закинул голову назад, ударился затылком о зеркало над раковиной — не больно, тупо, как будто что-то оторвалось внутри. — Ты должен быть тише, малыш, — прохрипел Тэхён ему куда-то в ключицу. Голос был сдавленным, тёплым, с краем песка — и слово «малыш» легло между ними, как пощёчина. Чонгук рыкнул — не слово, не звук, а что-то животное, вырывающееся из груди, — и толкнул Тэхёна в грудь ладонью. Сильно. Тот отступил на шаг, упираясь плечом в косяк двери. — Я тебе не малыш, — сказал Чонгук. Стиснутыми зубами, каждое слово по отдельности, как гвоздь, забитый в доску. Он отвернулся. Рубашку стянул через голову одним движением, швы затрещали, он не посмотрел, цела ли вещь — бросил на пол у ног. Ремень — щелчок, кожа скользнула по бёдрам. Штаны — он стянул вместе с трусами, и они легли кольцом у щиколоток. Он стряхнул их ногой, не нагибаясь. Включил воду — щёлкающий звук клапана, и через секунду струи ударили по кафелю, разбиваясь о дно душевой. Пар начал подниматься — сначала тонкой завесой, потом гуще, заполняя пространство между стеной и стеклянной перегородкой, и Чонгук чувствовал его на спине, влажным, тёплым, скрывающим. Тэхён стоял позади. Чонгук слышал за спиной мягкий звук ткани — футболка снималась через голову, ремень, кнопки брюк, один за другим, ровно, не торопясь. Он не оборачивался. Не хотел оборачиваться. Стоял спиной, и вода уже лилась ему на затылок, стекала по шее, по спине, и он чувствовал, как кожа под ней горит, хотя вода была не горячей, а просто тёплой. Он обернулся через плечо — просто посмотреть, далеко ли Тэхён. Тот уже входил. Ступал под воду, и капли ударяли по плечам, по ключицам, стекали вниз по худому телу. В жёлтом свете кожа у него была смуглой и мокрой, и никаких лишних килограммов — только кости, мышцы, тонкая талия и член, который стоял бесстыдно вызывающе. Чонгук увидел это и перевёл взгляд вверх, потому что смотреть на это было невозможно, и перевёл вниз, потому что смотреть в лицо было тоже невозможно. Застыл так — ни туда, ни сюда. Вода текла по его лицу, залезала в рот, а он не двигался. Он раньше не спал с мужчинами. Он раньше вообще не думал об этом — не потому что запрещал себе, а потому что не было повода думать, не было никого, кто бы заставил его думать. Теперь повод стоял перед ним, мокрый, худой, с тёмными прилипшими ко лбу волосами, и смотрел на него без спешки. Тэхён поднял руку. Взял пальцами его подбородок и поднял, заставляя посмотреть на себя. Чонгук смотрел. В лице у Тэхёна не было ни насмешки, ни желания что-то доказать — только усталость и что-то ещё, что Чонгук не умел называть. — Нам не обязательно сейчас трахаться, — сказал Тэхён. Тихо, ровно, почти без голоса за шумом воды. — Успокойся. Просто душ. Чонгук дёрнул головой. Подбородок вырвался из пальцев — резко, как рефлекс, как тело решило раньше, чем голова успела поспорить. Тэхён уступил. Отступил на полшага, и вода теперь лилась на Чонгука, стекала по шее, по спине, и он стоял под ней, закрыв глаза, и просто дышал. Потом он открыл глаза. Тэхён стоял рядом — не вплотную, но близко, и вода лилась между ними, дробилась о плечи, стекала по ключицам. Чонгук посмотрел на полку у стены. Мыло лежало там — небольшой кусок, белый, без запаха. Он взял его. Намылил ладони — механически, как что-то, что нужно сделать, мыло скользнуло между пальцами, пена была густой и тёплой. Он поднял руки и положил их Тэхёну на плечи. Начал водить — медленно, по лопаткам, по позвоночнику, по рёбрам, которые прощупывались под пальцами, и кожа под его ладонями была горячей, скользкой от мыла, живой. Он не думал, что делает. Тело двигалось само, и это было легче, чем думать. Тэхён замер на секунду. Потом взял мыло из его рук —забрал, без слов, — Чонгук почувствовал, как его ладони легли на грудь. Намыленные, тёплые. Медленно. Тэхён не торопился, и это было хуже, чем если бы он торопился, — потому что медленно было невозможно не чувствовать, невозможно закрыться от того, как чужие руки двигаются по твоей коже, и Чонгук стоял и не уходил. Пальцы Тэхёна прошлись по животу — вниз, по линии мышц, по бокам, по пояснице, и Чонгук выдохнул через нос, резко, как будто его ударили под рёбра. Вода продолжала литься. Пар поднимался. В этом белом тумане лицо Тэхёна было близко — мокрые кудри, тёмные глаза, рот слегка приоткрыт. Чонгук взял его за талию. Притянул — одним движением, без предупреждения, и их тела встретились, скользкие, горячие. Чонгук услышал, как Тэхён выдохнул ему в рот — коротко, сдавленно. Чонгук набросился на него снова. Целовал — не поцелуем, а нападением, вгрызаясь в губы, вбирая в себя шум воды и дыхание, которое не принадлежало ему. Тэхён отвечал тем же, ладонями скользя по его спине, вверх-вниз, по лопаткам, по пояснице, и каждое касание оставляло на коже след, как ожог, только мокрый, только живой. Руки Тэхёна спустились ниже. Касались боков, бёдер, и Чонгук чувствовал это сквозь пену, сквозь воду, сквозь всё, что должно было мешать, — и ничего не мешало. Его тело горело там, где касались пальцы, и холодело там, где они уходили, и это чередование было хуже, чем постоянный контакт, потому что не давало привыкнуть. Тэхён опустил руку. Взял его член — ладонью, целиком, крепко. Чонгук зашипел ему в рот, зажмурившись, как будто его ударили по солнечному сплетению. Сжал челюсти, прикусил Тэхёну нижнюю губу — не больно, а просто не зная, куда деть ту часть себя, которая кричала. Тэхён улыбнулся ему — он почувствовал эту улыбку губами на своей коже, лёгкое движение уголка рта по ключице, — и начал водить рукой вдоль ствола. Медленно, снизу вверх, плотно обхватывая. Чонгук чувствовал, как его колени подкашиваются. Он откинулся назад. Закинул голову к потолку, и вода ударила ему прямо в лицо, залила рот, нос, глаза. Он не закрылся, не уклонился — стоял так, задрав подбородок. Тэхён отпустил его член — только на мгновение, перехватывая влажную ладонь, — и Чонгук услышал тихий чмок мыла, раздавленного между ладонью и кожей. Потом та же рука обхватила ствол снова, плотнее, твёрже, и началось движение — медленное, методичное, с маленькой паузой вверху, где большой палец проводил по головке, по щели, размазывая каплю, которая уже стояла там, прозрачная и горячая, разбавленная водой. Чонгук открыл глаза. Потолок над головой плавал в паре, жёлтый, нечёткий. Он смотрел туда и не видел. Вода лилась ему на лоб, стекала по вискам, капала с ресниц. Тело его было одним сплошным нервом — от затылка до пальцев ног, вцепившихся в холодный кафель. Тэхён взял другой рукой яйца — целиком, ладонью, снизу, как держат что-то тяжёлое и хрупкое одновременно. Сжал — не сильно, скорее обхватил, приподнял, взвесил. Чонгук услышал, как собственное дыхание сорвалось. Тэхён водил ладонью по мошонке — медленно, кругами, как будто что-то вытирал, кожа под его пальцами была натянутой, горячей, и Чонгук чувствовал, как всё сжимается и разжимается само по себе, без его команды. — Тихо, — сказал Тэхён ему куда-то в грудь. — Тихо, малыш. Чонгук хотел огрызнуться — хотел сказать, что он не малыш, — но рука Тэхёна двигалась вверх по стволу снова, и слова ушли, как вода в слив. Он чувствовал каждый миллиметр этого движения. Рука на члене не останавливалась. Тэхён водил ею вверх-вниз — ровно, медленно, сжимая головку наверху, проходя большим пальцем по уздечке, чувствуя, как та пульсирует под кожей. Пена скользила между ними, и член был мокрый, горячий, набухший. Тэхён чувствовал его вес в ладони — тяжёлый, живой, и каждый раз, когда он сжимал сильнее, он слышал, как Чонгук выдыхает ему в шею что-то между стоном и ругательством. — Тише, — шепнул он снова, и в его голосе была не просьба, а напоминание — я бы хотел почувствовать этот член в себе, прежде чем нас убьют. Чонгук услышал это — и что-то в нём сдвинулось, как сдвигается камень с места, когда под ним долго стоит вода. Он опустил руку. Нашёл бедро Тэхёна — мокрое, тёплое, кость под кожей, — и провёл пальцами вниз, по внутренней стороне бедра, медленно, как будто изучал. Тэхён не остановил движение своей руки — продолжал вести её вверх-вниз по стволу Чонгука, ровно, — но дыхание его изменилось. Стало короче. Он взял его член. Кожа была мягкая снаружи и под ней — что-то жёсткое, живое, пульсирующее. Он держал его и не двигался — просто держал, привыкал к весу, к теплу, к тому, что это не его тело и что это другое тело, и что ему не противно, и что это само по себе было открытием, от которого в груди что-то сжалось. Тэхён выдохнул, рука его на члене Чонгука чуть дрогнула, сбившись с ритма на секунду, и потом восстановилась. Чонгук начал двигать рукой. Неуверенно сначала — не зная, как сильно, не зная, как быстро, — пробуя. Пальцы его обхватили ствол и потянули вниз, кожа сдвинулась под ними, и он почувствовал, как Тэхён напрягся — не весь, только вот здесь, в этой руке, — и это напряжение что-то объяснило ему без слов. Он сжал крепче. Провёл ладонью снизу вверх, медленно, обхватывая головку пальцами. Тэхён поцеловал его. Не так, как раньше — не нападением, не жадностью, а медленно, забирая рот целиком, язык скользнул внутрь и остался там, тёплый, неторопливый, как будто у них было время, которого не было. Чонгук почувствовал, как рука Тэхёна на его члене стала увереннее — сжалась плотнее, движение стало шире, от основания до головки, с той маленькой паузой наверху, которую он уже знал, которую уже ждал. Его собственная рука ответила тем же — нашла ритм, подстроилась под дыхание Тэхёна, под то, как тот напрягался и расслаблялся под пальцами. Тэхён начал толкаться в его кулак. Сначала едва — бёдра двигались чуть вперёд, как будто случайно, как будто тело само решало, не спрашивая головы. Потом сильнее, и Чонгук почувствовал, как член в его руке пульсирует каждый раз, когда Тэхён уходит вперёд, как кожа тянется под пальцами, как головка выходит из кулака и возвращается обратно. Он сжал крепче. Тэхён застонал ему прямо в рот — тихо, сдавленно, грудным звуком, который Чонгук проглотил вместе с воздухом. Он сам тоже толкался — не сразу понял это, а потом понял, потому что почувствовал, как бедро Тэхёна упирается в его бедро при каждом движении, и их тела нашли друг друга в этом теском пространстве душевой, как две шестерёнки, которые нашли друг друга в темноте и начали вращаться вместе. Тэхён поцеловал его глубже. Открыл рот шире, и язык вошёл под нёбо. Чонгук проглотил его, как глотают воздух, которого не хватает. Руки его стали увереннее — он нашёл, как держать, как сжимать, как вести ладонь от мошонки до головки одним плавным движением, не разрывая контакта, и он чувствовал каждую вену под пальцами, каждое биение, каждое, как кожа натягивалась и скользила под его ладонью. Тэхён толкался. Не ритмично уже, а произвольно — тело само выбирало, когда вперёд, когда назад, когда глубже в кулак, и Чонгук чувствовал это на своей коже, как прилив и отлив, как что-то, что нарастает и откатывается, и с каждым разом нарастает чуть выше. Тэхён толкнулся в его кулак последний раз — глубоко, до основания, и замер, как будто вцепившись в него изнутри. Чонгук почувствовал, как ствол в его руке пульсирует, и пальцы обволокло чем-то горячим и жидким. Сперма ударила ему в ладонь — густая, горячая, и первая порция залила пальцы, вторая прошла между ними и стекла на живот Тэхёна, белая полоса на мокрой коже, на впадине между мышцами. Третья порция — меньше, слабее — попала на тыльную сторону кисти Чонгука, и он почувствовал, как она остывает на воздухе, прежде чем вода успевает её коснуться. Вода лилась между ними — тонкая, тёплая, неумолимая, — и тут же смывала всё, что успело лечь. Белая полоса на животе Тэхёна расплылась, превратилась в мутную плёнку и стекла вниз, по лобковой кости, в слив, который гудел где-то под их ногами. Стон вырвался из него сам — горловой, низкий, неконтролируемый, — и в тот же миг его тело пошло за голосом. Его собственная рука на члене Тэхёна сжалась непроизвольно, и Тэхён застонал снова, но Чонгук уже не слышал этого — его тело пошло за ним, догоняя, настигая, и он чувствовал, как всё сжимается внизу живота, как что-то собирается в узел и рвётся наружу. Он кончил — судорогой, толчком, чувствуя, как сперма выходит из него, горячая, плотная, бесконтрольная. Тэхён убрал руки с его члена — мягко, не разрывая контакта до конца, как будто гладит на прощание, — и запустил их в его волосы. Пальцы вцепились в мокрые пряди у затылка, потянули голову вниз, к себе. Тэхён поцеловал его — сильно, глубоко, так глубоко, как будто хотел забрать весь воздух, который между ними оставался. Язык вошёл под нёбо, забирая, забирая всё, что Чонгук мог отдать ему. Чонгук обнял его за талию — обеими руками, прижимая к себе, к горячей мокрой коже, к телу, которое только что дрожало в его руке. Вода лилась между лопатками, по позвоночнику. Тэхён целовал его — не переставая, не давая дышать, язык глубоко, до самого горла, и Чонгук глотал его дыхание и не мог найти своё. Руки скользнули ниже. По пояснице, по изгибу, на ягодицы. Сжал. Обеими ладонями, плотно, чувствуя, как мышцы под пальцами твёрдые и тёплые, и кожа скользкая от воды. Он сжал сильнее, раздвигая половинки чуть в стороны. Тэхён ответил тем, что вдавился в него глубже — бёдрами, животом, всем телом, как будто хотел войти через кожу. Тэхён выдохнул ему прямо в губы. Не слово — сначала просто воздух, горячий и влажный, а потом — тихо, почти беззвучно, так, что Чонгук скорее почувствовал губами, чем услышал: — Попробуй. Я хочу, чтобы ты попробовал. И снова поцеловал, не давая ответить, не давая спросить. Язык вошёл глубоко, и Чонгук почувствовал, как Тэхён прижимается сильнее, бедра к бёдрам, и что-то в этом движении было не просто жаждой — было указанием, было просьбой, которую тело формулировало вместо слов. Чонгук не понял сразу. Мозг работал медленно — слишком много всего произошло за последние несколько минут, тело опережало голову, и слова повисли в пару, не складываясь в смысл. Но руки уже двигались сами — пальцы расходились, раздвигая половинки, и средний скользнул вниз, вдоль впадины. Тугое кольцо мышц, сжатое, горячее, живое под подушечкой пальца. Он остановился. Просто держал палец там, не двигаясь, чувствуя это под собой. Тэхён прижался сильнее — всем телом, не оставляя между ними воздуха, — и закинул одну ногу на бедро Чонгука. Чонгук поймал его бедро рефлекторно, ладонью под колено, придерживая, и почувствовал, как мышца под пальцами напряглась, удерживая вес. Средний палец всё ещё лежал у входа — не двигался, просто давил, чуть, совсем чуть, чувствуя, как под ним мышца то сжимается, то отпускает, то сжимается снова, как живое, как пульс. Он не нажимал. Ждал. Не зная, чего ждёт. Тэхён тёрся о него — бёдрами, животом, грудью, — медленно, методично, как будто хотел оставить на коже Чонгука след от каждого сантиметра своего тела. Он надавил чуть сильнее — не входя, только нажимая, — и Тэхён ответил тем, что вдавил язык ему ещё глубже в горло, и Чонгук едва не закашлялся, сглотнул снова, и рот его был полон чужим языком и чужим дыханием. Он надавил. Не сильно — первый сустав, осторожно, как пробуют лёд, не зная, выдержит. Кожа поддалась — мягкая, горячая, тугая, — и кольцо мышц сжалось под пальцем, как будто хотело выпихнуть его обратно, а потом чуть отпустило, только чуть, самую малость, и палец вошёл — первая фаланга, до первого сустава, дальше не шёл, просто держался там, в этом горячем, тесном, пульсирующем. Тэхён оторвал от него губы. Голова запрокинулась назад — резко, как будто что-то обрезало нить, державшую её прямо. Шея вытянулась, подбородок вверх, кадык дёрнулся. Спина выгнулась дугой — лопатки сошлись, поясница прогнулась. Нога, закинутая на бедро Чонгука, сжалась сильнее. Бедро у Чонгука в ладони стало твёрдым как кость. Чонгук не ожидал этого. Он не знал, чего ожидал. Тёплое — да. Тесное — да. Но не этого. Не этого живого сжатия, которое обволакивало палец со всех сторон, горячее, влажное, пульсирующее, как будто само дышало. Не этого звука — короткого, грудного, вырвавшегося из Тэхёна, когда первая фаланга прошла внутрь, и мышца захлопнулась за ней, как дверь, и тут же чуть отпустила, впуская дальше. Он чувствовал каждый миллиметр, который проходил. Чонгук протолкнул глубже. Палец вошёл до основания, и Тэхён застонал — громко, слишком громко для этой ванной, для этого дома, для этих стен, которые ничего не скроют. Чонгук начал выводить. Понемногу, нащупывая стенки вокруг. Он водил пальцем внутрь и наружу, медленно, не торопясь, чувствуя каждый сантиметр. Стенки сжимались и отпускали, сжимались и отпускали. Тэхён стонал. Громко. Не приглушённо, не грудью — горлом, вырвавшись наружу, как что-то, что не удержали. Звук ударил о кафельные стены, отскочил от них, и Чонгук почувствовал, как от этого звука у него внутри всё сжалось в узел. Его рука, державшая ногу Тэхёна под коленом, разжалась непроизвольно — нога соскользнула с его бёдра и ударилась о кафель со звонким шлёпком. Чонгук не обратил на это внимания. Рука его нашла рот Тэхёна сама — ладонь закрыла губы, нажала, прижала, заглушая звук. Он придвинулся к уху, губами к раковине, чувствуя, как волосы липнут к его губам мокрыми прядями. — Господи, тише, малыш, — прошептал он, и голос его сорвался на полпути, стал тише, чем шёпот, — будь тихим. Будь тихим, ради всего святого. Тэхён стонал ему в ладонь — глухо, тёпло, вибрацией, которая проходила сквозь кожу и входила в кость. Чонгук двигал пальцем — не вынимая, не сильно, но уверенно, вперёд-назад, прощупывая стенки внутри, ощущая, как они схватываются вокруг сустава, как облегают, как отпускают. Кожа там была другой — не такой, как снаружи, горячее, плотнее, с другим узором складок, которые он читал подушечкой, как читают шрифт. Он двигал глубже — медленно, не торопясь, и Тэхён дышал ему в ладонь — быстро, коротко, обрывками. Голова у Чонгука кружилась. От пара, от воды, от звука, который Тэхён давил в его ладонь, — от всего сразу. Он смотрел на него — на запрокинутую шею, на то, как кадык ходит вверх-вниз, на влажные кудри, прилипшие к виску, — и что-то в этом зрелище не давало ему дышать. Он продолжал. Тэхён открыл глаза. Чонгук увидел это — увидел, как тёмные глаза открылись, не сразу, а медленно, как что-то тяжёлое, что поднимают с усилием, — и в них не было смятения, не было вопроса. Только это. Только Чонгук, которого он видел сквозь пар и воду. Тэхён взял его руку — ту, что закрывала рот, — обхватил запястье пальцами и отодвинул. Медленно, без борьбы, просто убрал. Тэхён поднёс его руку к губам. Взял в рот два пальца — средний и указательный. Чонгук закрыл глаза. Тэхён смотрел на него снизу вверх и сосал — медленно, обволакивая язык вокруг пальцев, по одному, потом вместе, тянул их внутрь до второго сустава и обратно, и горячая влажность его рта была такой конкретной, такой невозможно конкретной, что Чонгук зажмурился. Зажмурился и закусил губу. Почувствовал, как зубы давят на нижнюю губу — сильнее, чем нужно. Он согнул фалангу. Чонгук не знал, что искал. Не знал, что там можно найти. Но палец нашёл сам — чуть выше, ближе к передней стенке, небольшое уплотнение, другое на ощупь, чем остальное, и когда он надавил на него согнутой фалангой, Тэхён выпустил его пальцы изо рта. Резко. Колени у Тэхёна подкосились — не упал, но осел, и руки его схватили Чонгука — одна в плечо, другая в предплечье, пальцы впились в кожу, — удерживаясь, как удерживаются за что-то, когда земля уходит из-под ног. Брови сошлись. Рот открылся. Тэхён простонал. В воздух. В стены. В кафель, который отбросил звук обратно. Чонгук надавил снова. Той же точкой, тем же нажимом, согнутой фалангой прямо в неё — и почувствовал, как Тэхён сжался вокруг пальца, как мышцы схватились судорогой, как тело его задрожало от бёдер вверх. Чонгук не останавливался. Снова. Снова. Ритмично, методично, вдавливая в эту точку каждый раз — не глубже, не сильнее, а точнее, всё точнее, нащупывая угол, при котором Тэхён переставал дышать ровно. Он добавил второй палец. Медленно — сначала подушечкой рядом с первым, надавливая, не входя, чувствуя, как кольцо мышц сопротивляется, сжимается, не пуская. Тэхён застонал — негромко, но грудью, и руки его впились в плечи Чонгука так, что ногти оставили следы. Чонгук надавил сильнее. — Я не слезу с твоих пальцев, — сказал Тэхён. Тихим голосом, почти без голоса. — И с твоего члена тоже. Не слезу. Чонгук засмеялся — коротко, низко, почти беззвучно, чувствуя, как звук вырывается из него сам, без его разрешения. Услышал это и сам испугался — не смеху, а тому, что в нём было: не радость, не насмешка, а что-то тёмное и жадное, что жило глубже, чем голова. — Настолько хорошо, малыш? — сказал он тихо, губами к уху Тэхёна, чувствуя, как тёплые мокрые волосы липнут к его щеке. — Твоя дырка такая тугая, господи… Он не смог договорить. Тэхён зашипел — не в ответ, а поверх, перебивая, — и рука его нашла рот Чонгука, ладонью, пальцами, вжалась в губы так, что зубы вошли в кожу на внутренней стороне щеки. — Заткнись, — прошипел он, и голос его был без голоса, только воздух, выходящий через зубы. — Заткнись, Чонгук. Закрой рот. Ладонь прижала сильнее. Чонгук почувствовал солёное — своя кровь на губах, свой язык под чужими пальцами. Тэхён начал двигаться. Самостоятельно — не вперёд, не назад, а нанизываясь, садясь на его пальцы глубже. Чонгук почувствовал, как его рука идёт с ним, как суставы проходят за кольцо, как средний палец входит до самого основания. Чонгук добавил третий. Кожа сопротивлялась — горячая, тугая, налитая кровью, — и Тэхён зарычал ему в ладонь, звук такой низкий, что Чонгук почувствовал в костях. Тэхён убрал руку с его рта. — Боже, — сказал Чонгук. Не Тэхёну — сам себе, в пространство между ними, в пар, в воду. Голос сорвался. — Боже, Тэ... Он смотрел на Тэхёна, на запрокинутое лицо, на мокрые ресницы, на рот, который был приоткрыт и из которого шло дыхание короткими прерывистыми толчками. И понял, что перед ним стоит смерть. Он точно получит пулю промеж глаз из-за этого мужчины.1974, December 26, 13:24, Мапо
Первым пришло плечо. Не свет, не чужой потолок, не мысль о том, где он, — плечо. Боль разбудила его раньше, чем глаза успели открыться: глубокая, тяжёлая, пульсирующая в такт сердцу, она шла из левого плеча вниз по руке и вверх к шее. При первом же вдохе, когда грудная клетка чуть поднялась, плечо отозвалось так, что Чимин втянул воздух сквозь зубы и замер. Лежал неподвижно, пережидая. Боль не уходила — она устроилась в нём основательно, как жилец, который пришёл надолго, и каждый удар пульса был отдельным толчком в одну и ту же точку под тугой повязкой. Повязка. Он почувствовал её прежде, чем понял, что это, — туго стянутую ткань вокруг плеча и груди, давящую, чужую. Под ней что-то саднило, тянуло, жгло. Чимин открыл глаза. И не узнал ничего. Потолок был чужой. Низкий, с тёмной деревянной балкой поперёк, и свет — дневной, высокий, ровный, тот, что бывает за полдень, а не утром, — сочился сквозь задёрнутую штору и лежал на этом потолке мягким серым прямоугольником. Чимин не знал этой комнаты. Не знал балки, не знал шторы, не знал запаха — дерево и что-то тёплое поверх дерева. Он лежал на тонком матрасе на полу, под сбитым к ногам одеялом, и на нём была чужая одежда: чёрная футболка, велика, чужая насквозь, и больше ничего, кроме трусов. Ноги голые. Кожа на них покрылась мурашками от прохлады комнаты. Где он? Вопрос пришёл и не нашёл ответа, и от этого по спине прошёл холод, отдельный от холода комнаты. Чимин не знал, где находится. Не догадывался. Незнакомая комната, чужая одежда, перевязанное плечо, день за окном — и пустота там, где должно быть понимание. Он попытался собрать, как сюда попал, и память дала рывками, не по порядку, обрывками без склейки. Свист — резкий, плоский, отовсюду. Свой собственный шаг вперёд. Удар в плечо, белый, выжигающий, после которого всё оборвалось. И руки, поймавшие его. Он не помнил, как оказался здесь. Не помнил этого дома, этой комнаты, того, кто его раздел и перевязал. Память кончалась на ударе в плечо, а начиналась снова — здесь, сейчас, под чужим потолком, с болью, которая не давала думать. Рядом кто-то дышал. Чимин повернул голову — медленно, потому что шея тоже болела, — и увидел Тэхёна. Тот спал на втором матрасе, рядом, на спине, рука закинута за голову, дыша глубоко и ровно. Лицо во сне было расслабленным, без той постоянной настороженности, которую Тэхён носил наяву даже когда молчал и не двигался. Чимин знал, как спит Тэхён, он выучил это, как выучил всё в Тэхёне. Тэхён не спал так на чужом. Тэхён вообще почти не спал, когда рядом была опасность, — дремал вполглаза, вскидывался от звука. А сейчас он спал по-настоящему, глубоко, тяжело, как спят люди, которым ничто не угрожает. И это пугало Чимина едва ли не больше незнакомой комнаты: если Тэхён спит так — значит, он считает это место безопасным. А Тэхён не ошибается в том, что опасно, а что нет. Но безопасным от чего? И где? Пить хотелось так, что язык прилип к нёбу, и горло саднило сухостью. Эта жажда была настолько физической, настолько настойчивой, что на время заслонила даже страх непонимания. Чимин решил встать. Тихо — чтобы не разбудить Тэхёна, сам не зная почему не хочет будить; может, потому что хотел сначала понять сам, где он, прежде чем кто-то увидит, как он этого не понимает. Он приподнялся на здоровой руке. Плечо немедленно отозвалось — резануло так, что в глазах потемнело по краям, и Чимин зашипел. Замер на середине движения, переждал, пока чёрные пятна перед глазами разойдутся. Сел. Тело болело всё — не только плечо, но спина, рёбра, шея, поясница, как будто его долго били, хотя его не били. Он посидел, опустив голову, дыша осторожно, неглубоко, потому что глубокий вдох тянул плечо. Потом, держась за стену здоровой рукой, поднялся на ноги. Комната качнулась. Чимин стоял, прижавшись к стене, и ждал, пока она встанет на место. Тэхён не проснулся. Чимин пошёл к двери — мелкими, осторожными шагами, каждый отзывался в плече глухим толчком. Отодвинул дверь; она пошла бесшумно, хорошо пригнанная, и он выскользнул в коридор. Дом был тёплый и пах деревом, поверх дерева — чем-то ещё, тонким, тёплым, мужским: сандалом. И снизу, слабо, травяным, едой. Чимин шёл по коридору и осматривался, потому что не мог не осматриваться. Потому что читать пространство было встроено в него глубже всякой осторожности — кто живёт, сколько их, где выходы, что за люди. Картины на стенах, слишком много картин на стенах. Свет от ламп по стенам — мягкий, жёлтый, хотя на улице был день; дом будто не доверял дневному свету и держал собственный. Уютно. Тихо. Дорого — но не напоказ, а так, как бывает там, где деньги давно перестали быть вопросом и стали просто воздухом. Чимин вырос в богатом доме, но его дом был холодным, ханок-крепость, дом-музей, где каждая вещь стояла, чтобы показывать власть. Этот был тёплым, обжитым, живым — и от этого тепла Чимину было тревожнее, чем было бы от голых стен. Чужое богатство он умел читать. Чужой уют — нет. Он вышел в комнату, похожую на гостиную, и едва не споткнулся. На диване, навзничь, с приоткрытым ртом, спал Намджун. Юрист, всегда застёгнутый на все пуговицы, всегда собранный, — лежал, раскинувшись, в чужой тесной футболке, и тихо храпел. А на животе у него, свернувшись клубком, лежал чёрный кот и сопел, поднимаясь и опадая в такт дыханию Намджуна. Чимин остановился, смотрел, и не мог собрать это в смысл: Намджун, спящий навзничь в незнакомом доме, и чёрный кот на нём, как у себя. Чьи это люди, чей это кот, чей это дом. Картинка не складывалась, и от несложения её Чимину стало ещё неуютнее. Он пошёл дальше, на запах, на кухню, потому что пить хотелось невыносимо, а кухня означала воду. Кухня была чистой, простой, обжитой. Чимин аккуратно открыл один ящик, другой, двигаясь тихо, прислушиваясь к боли при каждом повороте корпуса, — искал стакан. Нашёл. Подошёл к раковине, открыл кран, набрал воды и стал пить, жадно, глотая, чувствуя, как холодная полоса идёт по горлу вниз. В эту секунду весь мир сузился до воды и до горла. Не осталось ни боли, ни вопроса где он, ни страха — только вода. И поэтому он не услышал шагов за спиной. Рука легла ему на плечо — на здоровое, сзади, тёплая, тяжёлая. Чимин дёрнулся всем телом — резко, инстинктивно, как дёргается тот, кого застали со спины, — и от рывка плечо взорвалось болью. Стакан вылетел из руки. Но он не упал и не разбился: его поймали. Юнги поймал его одной рукой, на лету, не глядя, — а второй рукой в ту же секунду накрыл Чимину рот. Ладонь легла плотно — поперёк губ, тёплая, сухая, твёрдая, — Чимин задохнулся под ней, не от нехватки воздуха, а от внезапности, от того, как близко вдруг оказалось чужое тело. Юнги стоял вплотную за ним и сбоку, грудью почти к его лопаткам, и Чимин спиной, кожей под чужой футболкой почувствовал жар, идущий от него, — ровный, телесный, чужой. Ладонь на его рту не давила, но и не отпускала; пальцы лежали на скуле, ребро ладони — под нижней губой, и Чимин ощущал каждую точку этого касания отдельно, обострённо, как ощущают, когда тело на пределе. От Юнги пахло сандалом — тем самым, что пропитал весь дом, но здесь, вблизи, гуще, теплее, с кожей под ним. Его дыхание было где-то у виска Чимина, ровное, спокойное. — Закрой рот, — сказал Юнги тихо, у самого уха, и низкий голос прошёл по Чимину вибрацией, от которой по шее побежали мурашки, отдельные от боли, отдельные от страха, неуместные, чужие. — Люди ещё спят. Будь вежливым мальчиком. Чимин тяжело дышал в его ладонь. Сердце колотилось — от боли, от испуга, от близости, и он сам уже не различал, где что. Он стоял зажатый между раковиной и чужим телом, с чужой рукой на губах. Плечо горело, спина горела от чужого тепла, и всё это было слишком сразу, слишком много, слишком близко. Он скосил глаза — увидел Юнги вплотную: чёрная футболка, растрепанные тёмные волосы, спадающие на лицо, ни брони, ни костюма, ни оружия, что были на нём вчера, — и всё равно та же ровная, спокойная сила, от которой некуда деться. И эта сила сейчас держала его — за рот, телом, теплом, — и Чимин не мог понять, что из того, что происходит в нём, от ужаса, а что от чего-то другого, чему он не давал имени. Господи. Где он. Шок ударил наконец в полную силу, догнав тело: он на чужой кухне, в чужой одежде, простреленный, и его держит за рот человек, которого он не должен был, не мог, не имел права… Юг? Он что, на Юге? Юнги убрал ладонь. Медленно — пальцы скользнули по скуле, по подбородку, ушли, и место, где они были, осталось гореть на коже. — Где я? — вылетело у Чимина прежде, чем он успел решить, спрашивать ли. Голос был хриплый, сорванный. — У меня дома. Чимин округлил глаза. На секунду показалось, что темнеет по краям зрения — не от боли теперь, а от смысла этих трёх слов. У него дома. У Мин Юнги. Он провёл ночь в доме босса Юга. Если отец узнает — а отец узнаёт всё, рано или поздно, — он убьёт их. Юнги смотрел на него спокойно, всё ещё близко, с пойманным стаканом в руке. — Твой отец думает, что вы копаете под меня что-то, — сказал он. — Успокойся. Тэхён решил проблему. Чимин кивнул — и тут же поморщился, потому что кивок отдал в плечо тупой вспышкой. Он попытался отступить от Юнги, и спина упёрлась в край раковины; отступать было некуда. Юнги отошёл сам. Поставил пойманный стакан, открыл холодильник, налил воды в чистый стакан — холодной, — и вложил Чимину в руки. Пальцы их на секунду соприкоснулись на стекле, и Чимин отдёрнул бы руку, если бы стакан не был ему так нужен. — Сядь. Чимин сел — осторожно, опускаясь на стул через боль, придерживая левую руку правой. Тело подчинилось команде раньше, чем он решил подчиниться, и это его разозлило, но плечо болело слишком сильно, чтобы оставалось место для злости. Он пил холодную воду маленькими глотками и смотрел, как Юнги, отвернувшись к плите, начинает варить кофе. Турка, отмеренный порошок, ровный огонь. Движения у Юнги были такие же, как всё, что он делал, — без спешки, точные, как будто кофе требовал того же внимания, что и все, что он делал в этой жизни. Две чашки. Чимин смотрел и не понимал, зачем две. — Я не хочу кофе, — сказал он. Юнги не ответил. Поставил рядом чайник с водой, разлил кофе по двум чашкам и поставил их на стол — поодаль от Чимина, не предлагая, просто поставив, как ставят на место то, что должно стоять. Чимин держал холодный стакан в ладонях и смотрел на пар, поднимающийся над чужим кофе, плечо болело, в незнакомой тёплой кухне он не понимал ровным счётом ничего. Через минуту вошёл Джин. В одной чёрной рубашке, криво застёгнутой — одна пуговица не в ту петлю, оттого ворот сидел косо, — босой, с волосами, в которых ещё была подушка. Чимин поднял голову и наткнулся на него взглядом, и где-то в глубине, под болью и под непониманием, что-то насторожилось, ещё не зная, на что. Джин не посмотрел на него сразу. Он шёл к кофе, как идут к воде после долгой дороги, взял чашку — ту, что стояла поодаль, — сделал глоток и прикрыл глаза. На секунду его лицо, ровное и закрытое, отпустило, размякло от простого удовольствия, и в этом было что-то домашнее, привычное, тысячу раз бывшее. Потом Джин подошёл к Юнги — со спины, как подходят к своим, — и провёл рукой по его лопаткам. Ладонью, сверху вниз вдоль спины, небрежно, с правом, так, как касаются тела, к которому давно привыкли и которого касаться можно. — Спасибо, — сказал Джин. — Твой кофе и вправду лучший из всех. И вот тут оно поднялось в Чимине — то, чему не было имени. Оно пришло раньше, чем он успел его осознать, поднялось из живота в грудь и осело там тяжёлым, горячим, уродливым комом, и пришло оно ровно в тот миг, когда ладонь Джина прошла по спине Юнги. Чимин почувствовал это телом прежде, чем головой, — как удар под рёбра, как что-то, что сжалось и не отпускало, — и когда голова догнала тело и попыталась назвать, Чимин отшатнулся от названия, потому что назвать значило признать, а признать было нельзя, невозможно, немыслимо. Это было гадко. Оно разъедало изнутри, как кислота, разлитая по груди, и было направлено на чужую руку на чужой спине, на эту небрежность, на это право, которого у него не было и быть не могло. Он не хотел этого чувствовать. Не хотел смотреть на руку Джина и не мог отвести глаз. Не хотел знать, что способен на такое, — он, который держал лицо всегда, который считал, который контролировал каждый свой мускул. И хуже всего было то, что у этого не было слова. Не в нём — в принципе. Не в этом доме, не в этом городе, не в этой стране, не в этом году. Чувство, которое он испытывал сейчас, глядя на руку одного мужчины на спине другого, — оно не имело названия в Корее семьдесят четвёртого года, не имело права на существование, не имело места, где его можно было бы положить. Его не существовало. Официально, по всем законам мира, в котором Чимин жил, этого не было. И оно сжирало его заживо, безымянное, под тугой повязкой, в чужой тёплой кухне. — Как плечо? — Джин повернулся к нему и улыбнулся. Чимин смотрел на него снизу вверх и молчал. Молчал, потому что если бы открыл рот, неизвестно, что бы вышло, — а он не мог позволить выйти ничему. Лицо держал. Это он умел даже сейчас, даже с дырой в плече и кислотой в груди: держать лицо. Он смотрел на Джина ровно, пусто, молчал, внутри у него всё горело. Где-то хлопнула дверь, и Намджун подскочил на диване — Чимин услышал короткое недовольное мяуканье кота, согнанного с живота, шорох, и сонный голос, чертыхнувшийся себе под нос. Вошёл Хосок. В плаще, с улицы, принёсший с собой холод и запах мороза. Солнце будто въелось ему в лицо — он улыбался во весь рот, ослепительно, как человек, для которого утро было подарком. — Доброе утро, господа, — сказал Хосок. — Трупы закопаны, на улице солнце — день прекрасен! Сказал он это легко, весело, как говорят про погоду или про завтрак, и от этой лёгкости, от того, как буднично легло слово «трупы» между «утром» и «солнцем», у Чимина по спине прошёл холод. Эти люди закопали ночью тех, кто стрелял, а теперь пили кофе и радовались солнцу. Одно не мешало другому, и это было устройство мира, которого Чимин не знал, хотя думал, что знает криминальный Сеул вдоль и поперёк. Юнги кивнул и достал ещё чашки. Снова поставил турку, отмерил, зажёг огонь — тем же ровным, неторопливым движением. Хосок взял вторую чашку — ту, что ещё стояла на столе, — и глотнул. — Руки золотые у тебя, мой человек. Намджун дотащился до кухни, тяжёлый со сна, с красным отпечатком дивана на щеке, потирая лицо ладонью, и сел за стол напротив Чимина. Кот пришёл следом, неслышно, вспрыгнул на свободный стул, оглядел всех жёлтыми глазами и принялся умываться, как будто все собравшиеся были его, кухня была его, и утро тоже. Чимин сидел с пустым стаканом — воду он выпил, не заметив как, — и смотрел на них всех. На Хосока, пьющего кофе в плаще. На Джина в криво застёгнутой рубашке. На Юнги у плиты, спокойного, домашнего, варящего кофе на полный дом людей. На Намджуна, трущего лицо. На кота. На эту тёплую, светлую кухню. Будто между Севером и Югом нет линии, по которой течёт кровь. И уродливое безымянное чувство всё ещё сидело у него под рёбрами и не желало уходить, плечо болело, он не понимал ничего, и от всего этого — от боли, от непонимания, от кислоты в груди — он наконец открыл рот. — Что мы делаем в доме Мин Юнги? — сказал он. Следом на кухню зашли Тэхён и Чонгук — на расстоянии двух метров друг от друга, оба сонные, оба тащились так, как тащатся те, кто спал мало и тяжело. Чимин скользнул по ним взглядом и не задержался; в нём не было сейчас места читать ещё и этих двоих, потому что хватало того, что уже сидело под рёбрами. Чонгук сел рядом с ним. Тэхён встал за спиной Намджуна, рядом с Хосоком, привычно туда, откуда видно всю комнату, — Чимин отметил это краем сознания, потому что Тэхён всегда вставал так, чтобы видеть всех. Юнги вздохнул и достал ещё чашки. Хосок улыбался, глядя ему в спину, — широко, тепло, той улыбкой, которая у него ничего не стоила и оттого ничего не выдавала. Юнги бурчал что-то под нос, разливая кофе по двум новым чашкам, и в этом бурчании было что-то до того домашнее, до того непохожее на босса Юга, каким Чимин знал его по бару, что Чимин снова не мог свести два этих образа в один. Юнги поставил чашки на стол, и Намджун с Чонгуком тут же их схватили — оба, не сговариваясь, как хватают первое тепло утром. Намджун отпил и заглянул в чашку. — Что это? Хосок хлопнул его по спине. — Лучший кофе в мире! Намджун сделал ещё глоток, прикрыл глаза на секунду. Потом посмотрел на Чимина — поверх чашки, тем своим взглядом, в котором всегда было больше, чем он говорил. — Юнги достал пулю у тебя в плече, — сказал Намджун. — А после Джин умыл тебя и переодел. Мы решили остаться на пару дней, пока ты не придёшь в себя. Чимин смотрел на него, не понимая. Слова доходили по отдельности и не складывались в то, что должны были сложить. Юнги достал пулю. Джин умыл и переодел. Его — наследника Севера — раздели, отмыли от крови и одели в чужое чужие руки, руки Юга, пока он лежал без сознания. Он провёл пальцами по чужой футболке на себе, не замечая, что делает. — Почему мы здесь? — сказал он. — Почему не на Севере? Тэхён улыбнулся. Протянул руку — за кофе, когда Юнги снова повернулся с чашками, — и в этой улыбке было что-то, от чего Чимину стало не по себе ещё до того, как Тэхён открыл рот. — А расскажи нам, что бы ты сказал отцу? — сказал Тэхён. Чонгук подпёр щёку рукой и повернулся к нему корпусом, всем телом, с ленивым любопытством человека, которому интересно посмотреть. — Что закрыл собой Мин Юнги от пули? — спросил Чонгук. Земля ушла. Чимин смотрел на Тэхёна, который улыбался, и хотел провалиться сквозь пол, сквозь бетон, сквозь землю, куда угодно, лишь бы не сидеть здесь, под этими словами. Закрыл собой Мин Юнги. Наследник Пак Гванхо, заслонил телом босса Юга от пули, при свидетелях, на улице, и теперь сидел в его доме, в его одежде, отмытый его людьми. Господи. Господи, что он наделал. В голове было только это, по кругу, без слов почти, один сплошной обвал: что он наделал, что он наделал, что он наделал. Стыд поднялся такой, что заглушил даже боль в плече, — горячий, до корней волос, до кончиков пальцев. Тэхён перестал улыбаться. Посмотрел на него — и в лице его теперь было сожаление, тихое, без укора, то сожаление, с которым смотрят на своих, когда своим плохо. — Я сказал, что мы копаем под него, — сказал Тэхён, и указал чашкой кофе на Юнги, который наконец добрался до собственного кофе и стоял теперь, облокотившись о раковину, и пил. Джин стоял рядом с ним, с ровным, спокойным лицом. — Так что через пару дней нужно прийти хоть с чем-то. Хосок пошёл к холодильнику, открыл его, и сказал оттуда, наполовину скрытый дверцей: — Ну, мы можем вам сказать пару фактов каких-то. Типа, Юнги живёт с котом. Намджун закатил глаза. — Нам нужно что-то стоящее. — Помолчал, отпил, и добавил, как бы между прочим, ровным голосом человека, который задаёт главный вопрос так, чтобы он не звучал главным: — К примеру, откуда вы. Хосок повернулся с улыбкой, держа в руках банку кимчи. — Из Мапо. Какой раз повторять. Юнги сказал — хрипло, спокойно, не отрываясь от чашки: — Я могу сказать, где закопан Пэ. Намджун, Чонгук, Тэхён и Чимин — все четверо разом повернули головы к нему. Чимин почувствовал, как собственное движение отозвалось в плече, но боль прошла где-то на краю. — Что ты сейчас сказал? — Тэхён не поверил своим ушам. Джин глянул на него — холодно, через плечо. — Он тебе кто? Друг? Собака? — Голос ровный, режущий. — Юнги старше тебя на восемь лет. Обращайся с уважением. Тэхён посмотрел на Джина с брезгливостью. — Ты рот не открывай, когда к тебе не обращаются. Джин выпрямился — медленно, и что-то в кухне натянулось, — но Хосок, проходивший мимо с банкой, толкнул его в плечо, мимоходом, не останавливаясь. — Не стоит, — сказал Хосок. С мёртвым лицом, без улыбки, без тепла, тем голосом, который у него отрезал. Юнги вклинился, всё так же спокойно, со стаканом кофе в руке: — Пэ Сонмун мёртв. Вы же не думали, что он жив? Хосок засмеялся — и тепло мгновенно вернулось к нему, будто и не уходило. — Я думаю, они настолько тупы, что действительно верили, будто он уехал. Намджун встал с чашкой в руке. Начал ходить по кухне — медленно, от стола к окну и обратно, как ходил всегда, когда думал вслух, когда раскладывал. — То есть ты, вы, — он покосился на Джина, который поднял бровь, — убили Пэ и его семью и закопали где-то здесь. Значит, слухи о том, что ты сел на трон... Хосок перебил, уже жуя кимчи прямо из банки. — Мы не говорили, что убили его семью. Семья уехала, только старик мёртв. Тэхён сделал глоток кофе и не понял. Это было неразумно — не убить семью Пэ. У старика есть сын, а сын может прийти за троном, за местом отца, за тем, что отняли. Оставить наследника в живых — оставить дверь, через которую однажды войдут. Либо эти двое чего-то не понимали, либо чего-то не понимал он. Чимин видел на лице Намджуна те же мысли, что вертелись у Тэхёна, — оба считали одинаково, оба упёрлись в одну нестыковку. — Джихон не захочет власти, — отрезал Юнги, понимая их недоумение. Хосок добавил с набитым ртом: — Его сынок слишком труслив, чтобы пойти на Юнги. Тэхён глянул на Хосока и улыбнулся краешком губ. Он думал, что люди боятся идти на Юнги именно из-за Хосока, — что не сам Юнги внушает этот страх, а то, что стоит рядом с ним, эта стена, которая стреляет и улыбается. Юнги с Хосоком вместе — бог. По отдельности — двое мужчин, по отдельности их можно представить мёртвыми, а вместе нельзя. И Тэхёну была невероятно интересна их история — как эти двое сошлись, как так вышло, что доверие и что-то ещё, чему он не давал имени, между ними перевешивало всё: расчёт, выгоду, инстинкт самосохранения. Такое не покупается и не строится. Такое — редкость, одна на тысячу, и Тэхён, который сам прожил жизнь рядом с человеком, ради которого готов под пулю, узнавал это и хотел понять, как оно устроено у других. Джин добавил, ровно: — А ещё можете сказать, что ваш расклад с тем, чтобы понизить меня в должности, тоже в вашей заднице. Чимин повернулся к нему. Убить не смогли — хотели понизить. Он помнил этот разговор. Юнги фыркнул. Намджун остановился. Прикрыл глаза рукой. Он устал — Чимин видел это, редко, но видел, когда Намджун уставал по-настоящему, не телом, а тем местом, которым думал. Ему нужно было разложить всё по полочкам. Что именно докладывать Гванхо и в какой форме. Пэ Сонмун мёртв. Юнги его убил. Информация была хорошей — но, прокрутив её, Намджун понял, что Северу она не даёт ровным счётом ничего. Эта информация была важна на Юге, не на Севере. Смерть Пэ объясняла, почему Юг шатается под новым хозяином, но не давала Гванхо рычага. Намджун открыл глаза и посмотрел на Юнги. — Пэ Сонмун мёртв, но всем вы сказали, что уехал. Хосок ответил за Юнги: — Так хотел его сын. Чтобы не показать отца слабым. Тэхён не понял. — Это показывает его слабым больше, нежели смерть. Хосок пожал плечами, будто это была не его просьба и не его забота. — Люди Юга тебе не доверяют, — продолжал Намджун, и голос его становился ровнее, собраннее, тем тоном, каким он говорил, когда картинка в голове начинала складываться. — Поэтому и хотели убить возле «Луны». Когда я проверял, в базе данных не было ни тебя, ни Хосока, ни пары твоих людей. Ни Ёнчхоля, который, как я понимаю, следит за делами по порту и людям. И ещё шести парней. Юнги склонил голову, слушая. Все молчали. Чимин смотрел на Намджуна и узнавал его — этого, рабочего, страшного по-своему, который из обрывков собирал целое. — То есть вы появились в Сеуле вместе, — сказал Намджун. — Девять человек въехало сюда вместе, и ты поставил их на ключевые точки. С людьми Пэ ты обрезал контакты — естественно, из-за недоверия. Поэтому люди Пэ, оставшись без денег и работы, решили попытать удачу и грохнуть тебя. Ты, Хосок и Ёнчхоль — три главные фигуры на Юге. Точнее, ты главная фигура, а приближённые — Хосок и некий Ёнчхоль. И ещё шестеро занимаются чем-то таким, что ты не доверил бы обычным людям, но и не сверхважным. Остальные — подрядчики на разовые акции. Он отпил из чашки, не сбиваясь с мысли. — Джина ты встретил ещё при Пэ, и вы сблизились. Трахаться начали после... Намджун осёкся. Это сейчас не имело значения — он сам отдёрнул себя, поняв, что свернул не туда. Чимин дёрнул плечом — то ли от боли, то ли от слова, — и удержал лицо, ровное, пустое, держал из последних сил, потому что на слове «трахаться» в груди у него снова зашевелилось то, безымянное, и он не дал ему подняться выше. — Итэвон уже в пути к вам, — продолжил Намджун, ровно, дальше. — Насколько мне известно, все точки там без хозяина и одна северная. Плюс два оптовика в Чунгу. Два оптовика, из-за которых вы тянете около пяти точек в Чунгу. То есть картина такова: Сокджина снести с позиции мы не можем. Убить — означает войну за Север. Понизить — означает пулю в лоб начальнику таможенного порта. Легче всего посадить Джина на позицию выше, сделав начальником, и свести концы с концами. Но Джин не хочет — а значит, пуля в лоб тому, кто идёт выше, чтобы тот был на коротком поводке. Порт отрезать мы не можем. Итэвон и Чунгу — тоже. Потому что твоя политика — товар, ты торговец, и порт — твой главный рычаг. Все замолчали, обдумывая. Чимин сидел и слушал, и до него доходило то, что собрал Намджун: они в тупике. По всем линиям. Куда ни ткни — стена или война, а войны отец пока не хочет, потому что война с Югом — это война с человеком, которого они пока мало знают. Они не знают его слабостей и рычагов давления. Хосок хлопнул в ладоши. — И всё это означает, что вы, северяне, в полном дерьме.