1.
Это были первые числа мая. Дикого, цветущего в провалах школьного забора лавинами кислотно-зелёных сорняков мая 2017 года. На длинной обеденной перемене, в тенях громадных тополей и теплотрасс мы с друзьями насмотрелись летсплеев по майнкрафту. Там ютуберы играли в прятки на картах, построенных из цветной шерсти и блоков, которых не было в оригинальной игре. Мы хотели также: быть летсплейщиками, выпускать по средам миллионные ролики. Но никто из нас не знал, как играть по сети. Вдруг в провале дверного проёма появился наш одноклассник, с которым мы не хотели дружить. Он криво раззявил оранжевый рот, — наверно, не чистил зубы, — и сказал нам, что перемена закончилась. Мы загалдели и прогнали его. Он зло топнул. Зашагав, взметнул кроссовками солнечную пыль. Она лавиной опала на брошенный спортинвентарь, на это зелёное чудище, ржавыми болтами и трубами выползающее из проёма на свет. Наш одноклассник скрылся в темноте, и мы последовали за ним. Перелезли через груду зелёного железа, по тёмным коридорам и лестницам попали сначала на первый этаж, затем на второй... Прошло десять минут с начала урока. Мы остановились у двери в наш кабинет и решили, что будем играть в прятки в реальной жизни. Что снимем это на мой телефон, который я сейчас сжимаю в дрожащих руках... Тогда мы, — я, Марк, Ариша и Саша, — решили сбежать с продлёнки.2.
Я открываю первое видео: «VID_435112_13:10_03.05.2017mp4». За высокой крапивой зияет кирпичный выступ. Полосы нитроэмали неровными краями наползают друг на друга — синяя на чёрную, чёрная на белую. Объектив камеры смотрит вниз, на пиксельную траву вокруг моих кроссовок. Пока иду к кирпичному сооружению, дышу так, будто у меня бронхиальная астма или пневмосклероз. На видео всё размывается, и кажется, что трава, её текстура, она забагована. Я срываю с подножья кирпичного сооружения одуванчик, машу им перед камерой и что-то кричу. Наверно, белые зонтики срывались с цветка и липли к кирпичной стене. Камера не засняла таких мелочей. Я перестаю кричать и размахивать одуванчиком. Ясно одно: я напуган. Кто-то смеётся вдалеке и перелезает через трубы. Я не различаю, где нога человека, а где жёлтые внутренности, вылезающие из ржавых труб. Бегу, размахивая телефоном. Видна то трава, то красная тень на платизме — мышца на шее, мне рассказал о ней один старшеклассник. Наконец пробираюсь через кустарники, закрыв глаза свободной рукой. Рассказываю на камеру про одноклассника с оранжевым ртом. «Он придумал крипипасту, — говорю, — как чуть не лишился здесь глаза. Типо здесь растут ветки, которые выкалывают глаза. Мы, конечно, над ним посмеялись, но всё равно крипово». Я снова направляю объектив на траву. В кислотной зелени, среди окурков и тополиного пуха вижу поочерёдно: — синий рюкзак. Я приближаю к нему камеру. Тополиный пух волнами бежит по его пористой ткани. Он омывает анимешные наклейки, скатывается к зубьям застёжки и дальше — во внутрь. Из пасти рюкзака торчат жёлтые тетрадные листы, исписанные овалами синих чернил; — два белых кроссовка; — тонкий-претонкий шприц со сломанной иглой. Я кричу на камеру: «Прикиньте! Я знаю, чьё всё это...» Нервно оглядываюсь. Кластеры листвы сминают друг друга за моей головой. Где-то высоко вращается городской кабель, словно какой-то небесный житель прыгает через него, как через скакалку. Я снова говорю: «Я правда знаю, чьё это...» и шёпотом рассказываю про нашу школьную знаменитость — поэта, которого избивают после уроков за стадионом. Я говорю: «Его бьют, потому что он анимешник». Рассказываю также про его длинную чёлку, про его стихи, которые никто не хочет читать. Мне почему-то смешно, и я, рассказывая это, улыбаюсь на камеру и тихо смеюсь. Снова хруст веток. За ним — расщеплённый динамиками вопль. Это не мой вопль. Напуганный, я обегаю каменное сооружение. Кто-то бьёт ветки и бежит за мной. Я снимаю своего преследователя. Это Марк. Я помню, мы решали перед игрой, кто будет водой. Камень-ножницы-бумага, раз-два-три... Марк проиграл и начал беситься. Показал нам длинный липкий язык — почти лягушачий. На него садились гаражные мухи. Но он согласился водить, закрыл глаза и начал считать до ста. Теперь ему нужно было догнать меня. Тогда водой бы стал я. Мы назвали эту игру «прятками-догонялками». Я снимаю ящики с чёрной надписью на фанерных стенках. С помощью них я взберусь к окошку в кирпичной стене, спрятанному за ветвями. «Круть! Окна не видно. Никто меня не найдёт», — наверно, тогда я подумал что-то такое. Я снова направляю камеру на неистово орущего Марка. Из его правой глазницы что-то торчит. Пиксельная рябь рвёт стыки цемента между кирпичами. Мир за Марком, за его ушами и белой футболкой опадает сине-зелёной лавиной. Запись обрывается.2.1.
Тогда я в спешке выключил камеру и полез к окну. Марк полз по траве и во всё горло вопил. В просветах листвы сверхновыми взрывались вспышки солнечного света. Где-то бешено вращался на ветру городской кабель. Он должен был вращаться в небе, над крышами. Я знаю это, в мире не бывает по-другому. Но я этого не помню. Вообще не помню. Иногда мне кажется, что городской кабель вращался внизу, а Марк полз по траве наверху. Где-то очень и очень высоко. Но когда я думаю об этом, меня тошнит. Я помню, окно тяжело поддалось и открылось. Поверхность окна была странной наощупь — матовой, холодной. Я застрял в проёме, пинал листву, торчавшую снаружи и испуганно смотрел в темноту перед собой. Мне уже не хотелось здесь прятаться. Я держался за проём локтями, ладонями, пальцами... Окно закрылось, и что-то вспыхнуло. Я не удержался. Я падал. Кирпич треснул и раскрылся на две части. Я успел увидеть ряды острых игл-зубов, они росли из трещин и микроскопических силикатных пор. В момент падения... Я этого не видел, но как-то узнал. Я узнал, что мусорные баки охотятся за людьми. Я увидел, как школьные автобусы давят детей на знойных улицах штата Оклахома. А в переулках Хемниц бутылки взрываются в руках, и изумрудные стекла впиваются в артерии пьющих. Под крышками автомобильных капотов и в жилах листьев, в глазницах пустых окон и водосточных труб — у всего неживого отросли зубы. Я узнал это в тот миг, когда упал головой на кирпич. Запах железа. И кровь. Кровь была повсюду. Даже тогда, когда я потерял сознание. Даже во снах. Я вспоминаю это, и меня тошнит. Я открываю глаза, и фантомная боль с металлическим звоном стучится изнутри моих глаз. Гул снаружи всё нарастает. Темнота кирпичного сооружения хочет меня поглотить, но свет экрана пока её отгоняет. Я кусаю иссохшие губы и открываю второе видео: «VID_198387_15:21_03.05.2017mp4».3.
Всё размыто. Всё в серых тонах. Кажется, что это не видео, а статичное изображение. Это кирпич, а на нём моя кровь. Кирпич вблизи не имеет чёткого очертания, его края проваливаются в зыбкий пиксельный мрак. Иногда слышатся шорохи, неясное движение где-то за узким взглядом объектива. Кровь не растеклась равномерным слоем по кирпичу. Она почему-то собралась в чёрные капли. Виден только кирпич, кровь и мрак вокруг, ничего больше. Только серый кирпич и моя чёрная кровь. Кирпич как автомобильное стекло, кровь — замёрзшие дождевые капли. У кирпича не видно микроскопических шероховатостей и пор. На видео кирпич — это просто серое и абсолютно плоское нечто, не имеющее чётких границ. У кирпича нет игл-зубов, он цел и не раскрывается на две части-челюсти. Он не ползёт за мной и не ломает мне череп, как делал это во сне снова и снова. Это просто кирпич. На нём просто моя кровь. Где-то далеко, наверху, я кричу: «Марк! Марк! Марк!» И снова: «Марк! Марк! Марк!» Я зову Марка, пока камера неподвижно снимает обыкновенный силикатный кирпич. Таких кирпичей много вокруг. Мир, в котором я оказался заперт, состоит из сотен или тысяч таких кирпичей. И если они все разом захотят сломать мой череп, то мне несдобровать. И я снова кричу: «Марк! Марк! Марк!» в щель между кирпичами. Таких щелей много вокруг, но я зову Марка, и он меня не слышит. Улица зовёт меня в ответ, — шаркающим рёвом машин, хлопающими ударами футболок о кожу и пением птиц, — но я её почти не слышу. Я располагаю камеру напротив щели. Уличный свет стреляет в объектив. Ничего толком не разобрать. Идут секунды, десятки секунд, я двигаю камеру так и эдак, пока она не фокусируется на уличных испарениях с той стороны. Там Марк сидит на коленях спиной ко мне. Солнечный свет, как яичный желток, липко растекается по его чёрным волосам. Он снова не помыл голову. Я жадно глотаю пыль и снова кричу: «Марк! Марк! Марк!» Я направляю объектив на окошко в кирпичной стене. За стеклом качаются листья. Я вижу то, что не берёт камера: овальные разводы и паутина, которой там не было, когда я сюда залез. Я говорю на камеру, что не допрыгну до окна. Никак. Я направляю объектив к щели между кирпичами и делаю шумный вдох. Саша и Ариша обступают Марка. Он лежит на животе и совсем не двигается. В траве рядом с ним лежит ветка, измазанная чем-то белым. Кислотная зелень оплетает чёрные шорты, белые руки с бурыми родинками, его шею с красным отпечатком от подушки. Ариша закрывает глаза ладонями. Её руки покрыты браслетами из резинок и зелёными пятнами. Она болела ветрянкой весь апрель и в память о болезни отказалась смывать зелёнку с рук. Саша поднимает Марка за подмышки. Ариша округляет рот, делает шаг назад, потом ещё один, падает на колени... Она убегает, а Саша уносит Марка, не открывая собственных глаз. Я опускаю камеру и говорю еле слышно: «Куда вы?» Я вопрошаю немые стены: «Куда они ушли? А я?» Объектив камеры снова смотрит вниз. Это просто кирпич. На нём просто моя кровь. Проходит минута. Видео обрывается. Вообще-то я не знаю, кто включил телефон и запустил съёмку, пока я был в отключке.4.
Я почти не могу пошевелиться. Внутри клокочет слабость, противная, липкая, мне хочется зарыдать и разбить голову о кирпичные стены. Телефон вибрирует в руках. Он сообщает, что осталось мало зарядки, и я понижаю яркость изображения. Я открываю третье видео, листаю другие ролики и замечаю первую странность. После комбинации из шести случайных цифр телефон автоматически ставит в названии ролика время и дату съёмки. Я здесь, по ощущениям, уже недели, может, месяцы. Но все даты в названиях моих роликов — это третье мая 2017 года. А до них четыре цифры времени, разделённые двоеточием. Во всех названиях они показывают двадцать одну минуту четвёртого. Это глючит приложение камеры? Но встроенный календарь показывает ту же дату — 03.05.2017. Время в углу экрана показывает те же цифры — 15:21. Наверно, я чем-то болен. Стрелы уличного света пробивают сотни отверстий в стене и выхватывают жёлтые точки на моей коже. Я вспоминаю слова того старшеклассника. «В сырой воде всякие патогены, гепатиты в алфавитном порядке и паразиты. А ещё ты можешь подхватить лептоспироз», — он говорил мне это давно, когда я пил воду из крана в столовой. По белой рубашке расползалась синяя акварельная паутина брызг. «Так в учебнике пишут, по биологии», — добавил он тогда для пущей убедительности. «Выше головы не прыгнешь. Никола Тесла...» — прочитал он со стены и непонимающе уставился на меня. Я повернул ручку крана и сказал: «Чувак, помни: ты всегда можешь сделать сальто». Я думал, что сказал тогда нечто умное. Жёлтая кожа невыносимо зудит и шелушится на местах ран, оставленных крошечными солнечными пулями. Гул снаружи раздаётся с одинаковой периодичностью. Гидравлическое масло гоняет поршень по чёрному цилиндру, и молот точечно выдавливает что-то из кирпичных обломков. Он работает быстрее, когда я злюсь и волнуюсь — медленнее, когда я равнодушен. Всё это происходит снаружи, за стальной дверью. Вдруг кирпич рядом со мной лопается от давления и трескается посередине. Трещина выстреливает бетонную пыль и мою кровь. Я хватаюсь за голову и замечаю в трещине острые иглы-зубы. «Нет, нет, нет!» — кричу я. Но кошмар всегда возвращается. Каждую ночь кирпич гоняется за мной по забытой спальне. И на его зубах моя кровь, засохшая с прошлых кошмаров. Я направляю тусклый свет экрана на треснувший кирпич. Видение отступает. Я выдыхаю и открываю третье видео: «VID_414404_15:21_03.05.2017mp4».4.1.
Я бреду по пиксельной темноте и снимаю стены вокруг. Я отчаянно ищу кирпичи, которые притворяются нормальными, обычными — беззубыми. Темнота, мой топот вдоль стен, грязный солнечный свет в окне. Теперь в кадре кирпич с моей кровью, кирпич, о который я ударился головой при падении. Я приближаю к нему камеру. Он ничем себя не выдаёт, но я всё равно шумно выдыхаю и роняю телефон. Теперь весь кадр занимает недосягаемый потолок за темнотой. Меня тошнит за взглядом объектива. Вдруг всё перемешивается, кружится, стены распадаются на огромные пиксели — чёрные, серые, синие. Я хватаю телефон и отползаю от кирпича. «Ты хочешь меня укусить!» — говорю я, не спуская с него взгляда объектива. Листья за окном мерно раскачиваются на ветру, но я их не слышу. Я отползаю от кирпича ещё дальше. Он всё также ничем себя не выдаёт. «Ты же не будешь ломать мне кости, пока я не сплю?» В ответ — угрожающая тишина. Я отползаю ещё дальше. Слышится стук, моё «Ай!» Теперь в объективе дверная петля, толстая, могучая, с торчащими на свет оцинкованными шляпами грибов-болтов. Нижняя половина дверной петли на свету, я приближаю камеру и среди подтёков ржавчины замечаю кровь. «Откуда? — говорю. — Я же не сильно ударился». Я слышу скрежет, набухающий в космической тишине. Резко направляю объектив на кирпич. Темнота дрожит, это дрожат мои руки, я задыхаюсь от ужаса и то и дело что-то глотаю. Но кирпич греет силикатные бока под дробным оконным светом. Он там же, где и был. Я чешу затылок. Теперь в объективе мои пальцы. Кровь тонкими лоскутами допекается и досушивается на фаланговых кольцах. Я снова направляю камеру на кирпич. Эта кровь — оттуда. Из-за него. Из-за кирпича. Я открываю ржавую дверь. Она скрипит и стонет. «Я не думаю, что тебя открывали так часто. Чего ты скрипишь?» — говорю я ей, шагаю в темноту и закрываю дверь на засов. Я включаю фонарик, пока иду по коридору. Из темноты вырастают новые стены, на них на мгновения рождаются чёрные разводы и вмятины. Овальный клочок пола передвигается вместе со мной. «Эти кирпичи не должны ожить», — говорю я почему-то уверенно. Здесь темно даже с фонариком, но я почему-то уверен, что эти стены мне не враги. Слышится плеск, стеклянное чавканье воды. Я снимаю свои колени: как бегут по ним микроскопические ручьи сырой воды, как они стекают в кроссовки. «Вода...» — произношу это слово почти завороженно. В объективе бесформенная лужа, крошечные волны наплывают друг на друга вокруг моих кроссовок. «Вообще-то, — бормочу я, — я хочу пить». В луже отражается свет телефонного фонарика — белый круг луны в грязном зелёном небе. Но я говорю с треснувшей бравадой в голосе: «Я не буду пить из лужи». Я обращаюсь к немым стенам, обступившим меня со всех сторон. Я говорю: «Они вернутся за мной. Не сегодня, так завтра. Они не могли меня здесь бросить». Прежде чем запись обрывается, камера выхватывает фанерный ящик в конце коридора. Я открываю четвёртое видео:5.
«VID_230715_15:21_03.05.2017mp4». В зелёной луже плавает что-то белое, червеобразное. Я бормочу что-то невнятное, пока снаружи нарастает и тут же глохнет далёкий рёв проезжающих мимо машин. Я прислоняю телефон динамиком к уху и вслушиваюсь. Я слышу свой шёпот за оцифрованным шумом улиц: «Я пил оттуда». И снова: «Я пил оттуда...» Я кусаю сухие губы и пытаюсь заглушить пальцами то, что скоро раздастся из динамиков:6.
Я открываю пятое видео. Я старательно всматриваюсь в пыльный экран. Я записывал это видео, закрыв глазок фронтальной камеры большим пальцем. Я не хотел этого. Просто так получилось. Разумеется, на экране нет никакой картинки. Я старательно разглядываю слои пыли, въевшиеся в матрицу. Я даже высовываю язык, разглядывая, как островки засохшей пыли загораются и дрожат под ударами уличного света, бьющего из разрастающихся кирпичных трещин. Конечно, мне не интересна эта миграция пыли на экране моего телефона. Я просто боюсь. Вдруг он поймёт, что я тоже его вижу? Я слушаю, что говорил в динамик тем утром. Мне тогда приснилось что-то новое, почти ненастоящее. Но я слушаю так старательно, что не могу ничего разобрать. До меня доносятся лишь обрывки быстрых, пережёванных динамиком фраз: «Твой папа...», «Марк...», «Я не виноват...» Силуэт стоит сбоку от меня. Свет проходит сквозь его белые кроссовки. Там, где должны быть его носки, или, если на босую ногу, поджатые белые пальцы... Там кружит, как в предутреннем тумане, кирпичная пыль, подхваченная огромным вихрем-цунами. Это работа беспощадной гидравлики? Или жалкий ветер просачиваются сквозь трещины в стенах? Я поднимаю взгляд. Зелёно-голубое люминофорное свечение достаёт лишь до его коленей в царапинах и пластырях. Из темноты свисает выцветшая синяя лямка. За ней — теневой оттиск-дубликат на стене. Я замираю, но не решаюсь разогнать тьму телефонным фонариком. Я отворачиваюсь и слышу полный разочарования выдох. Пальцы сами отматывают хронометраж, сами вдавливают кнопку громкости до упора, до хруста грубого пластика. Я подпираю голову левой рукой. Я спрячусь за янтарной темнотой моей ладони и за своим напуганным голосом из динамика. «VID_230715_15:21_03.05.2017mp4». «Я не хотел! Мы просто играли в прятки! Мы просто дурачились! Послушайте! Почему вы меня бросили здесь? Мне страшно... Я хочу есть. Я хочу к маме! Я не хочу пить из лужи! Вы приснились мне! То есть, мне приснился только ты, Марк. И ещё твой папа! Правда, я никогда его не видел, но он всё равно мне приснился. Он был в красной футболке и джинсах. Неужели все папы носят джинсы? Он был как ты. Твой искажённый временем двойник, высокий и сгорбившийся. Ты рассказывал как-то, что он лупил тебя зарядным шнуром от твоего старого телефона. И в этот раз было то же самое, представляешь? Ты был в пижамной футболке, той, старой, помнишь? С тем роботом из "Евангелиона". Ты закрывался руками, а он всё равно тебя дубасил. Ты кричал... Я запомнил, что ты кричал: "Я был хорошим, папа! Почему ты меня бьёшь?" Мне было жалко тебя, но и страшно тоже. Если бы я вмешался, он бы и меня отстегал тем шнуром! А потом пришла девочка из той крипипасты. Помнишь? Её звали Лулу, кажется. Твой папа тоже её увидел. Он даже перестал тебя бить. У неё ноги были все в синяках. А самое страшное — на шее. Там был самый большой синяк. Он начинался где-то под воротником. У неё вообще была необычная школьная форма. У нас в школе так никто не одевался. А если бы и оделся так, её бы засмеяли. Она подошла к вам. У неё не было видно глаз за чёлкой. Твой папа почему-то испугался и закрыл тебя собой. Он громко кричал и размахивал своими венозными ладонями. Ты помнишь, что было дальше? Нет, ты не можешь помнить. Ты закрыл глаза, когда всё началось. А я всё видел! Она схватила его за волосы и притянула к себе, как меленького. У тебя папа щуплый, конечно, прям как ты. Но он же взрослый! Он большой! Я думал, он изобьёт её зарядкой. А он корчился и не мог ничего сделать! Да, у тебя плохой папа. Он злой, он никогда не говорил тебе ласковых слов. Он пьяница. Но это ничего, у нас у всех такие мамы и папы. Мне стало его жаль. А потом она... Она... Она вырвала ему глаза. Сначала правый, а потом левый. Я видел отростки нервов. Он корчился на полу, в грязи, у её детских ножек. Он почему-то не кричал, хотя это, должно быть, очень больно... Она села напротив тебя и протянула тебе глаза твоего папы. Потом я резко проснулся. Мне было страшно, но этот сон был не таким страшным, как все предыдущие. Обычно во снах тот кирпич ломает мне череп. Обычно больно мне. А в этот раз было больно кому-то другому. Конечно, я хотел, чтобы на месте тебя оказался кто-то другой. Всё-таки ты мой друг... Но ты бросил меня здесь! Вы все бросили меня! Я думал, вы вернётесь за мной! Я думал, что мне не придётся пить из луж. Но никто не вернулся! Та девочка и за тобой тоже пришла! Она оставила тебе один глаз, чтобы ты видел, как мне здесь страшно. А ты хоть представляешь, как мне здесь страшно? Тут темно, и я боюсь открыть эту дверь и посмотреть, что там снаружи. Там тот кирпич. Он может ожить и взбеситься! И стены снова окрасятся в красный, как во сне. Я не хочу этого! Я просто хочу домой... Я хочу домой... Я просто хочу... У тебя сукровица течёт вместе с кровью! Постой, но я же не виноват, что у тебя больше нет глаза! Ты же сам напоролся на ветку! Но почему?.. Почему ты говоришь, что виноват я? Нет, я не бросал вас! Не неси ерунды! Это вы меня бросили! Я просто хочу домой! Я хочу домой... Я просто...» На видео я ещё несколько секунд давлюсь плачем и вороньим кашлем, и запись, наконец, обрывается. Я поворачиваюсь и вскрикиваю. Прямо передо мной желтеет лейкопластырь, а за ним разрастается из тьмы белое колено. Запах чего-то горького, меланхоличного, больничного: пахнет дождём, формалином и пылью. Я поднимаю взгляд и вижу в темноте два уставших глаза. — Привет, — тихо говорит силуэт и протягивает мне бледную ладонь. Мой взгляд поднимается по его руке. Там, между голубых вен и линий порезов желтеют незатянувшиеся следы от инъекций. — Никто не читает мои стихи. Может, ты хочешь? Я тут сочинил новый стих... Он осекается. Я отползаю от его руки и кричу от боли в почках. Он наклоняется ко мне, и уголки его тонких губ приподнимаются: — ...Про мальчика, который... Я кричу: — Замолчи... Убирайся! Он продолжает: — ...Спрятался от всех... — Нет! Замолчи! Прекрати это! — ...За выдуманными стенами? Я бью его по лицу и падаю без сил. Стены сотрясает гул, утробное пение — друидов? Ангелов из других миров? На стенах голубой пылью зажигаются и тут же исчезают, вгрызаются обратно в кирпич формулы из школьных учебников, смайлики из точек и скобок. Я смотрю на свои руки. На руки, которые ударили нашего школьного поэта. На руки, которые ничего не почувствовали. Вихрь швыряет мне на кожу кирпичную пыль. Концентрированный солнечный свет обжигает запястья. Я одёргиваю руки и затравленно оглядываюсь вокруг. Здесь никого нет. Я снова один.7.
«VID_111507_15:21_03.05.2017mp4». Шестое видео похоже на четвёртое по настроению. Только теперь в кадре кирпич, а не зелёная лужа. Пиксельный свет кружит на поверхности кирпича, омывает и точит микроскопические рёбра-хребты — неровности серого силиката. На кирпиче появляется долгая тень с руками-отростками. У неё что-то торчит изо рта, но это, должно быть, сигарета. А у другой тени тоже что-то торчит прям из глазницы! Но человек склоняет голову, и я вижу: это козырёк кепки, а не торчащая из глазницы палка. Два человека уходят. Я вижу их удлинённые, клубящиеся тени на соседней стене. А ведь я поверил на миг, что одна из теней — это тень Марка. Я снова направляю камеру на кирпич. Мой голос уже охрип от плача и крика: «Я нашёл кирпич. Он торчал из стены. Он не кусается». На видео я шмыгаю носом и продолжаю чуть оживлённее: «Мне не придётся толкать ящик к окну. Я просто кину кирпич в окно. И меня услышат. Меня все услышат».8.
Школьный поэт думает, что я его не вижу. Ну и пусть. Пусть сидит себе там, в темноте, поджав к себе ноги, и молчит. Я не буду делать первый шаг. Он ведь не просто так был изгоем. Это его удел, это его судьба — сидеть в темноте, среди пыли и кирпичных обломков, и ждать, что кто-то с ним заговорит, что кто-то разгадает его тонкую душевную организацию. К чёрту его. Да, он старше меня, но годы ничего ему не дают. Он слаб, он как недоразвитый птенец, выброшенный из гнезда! Наверно, мы в чём-то похожи. Мы оба заперты здесь, в кирпичных стенах, про нас давно все забыли. Но я — не он. И я никогда не стану таким, как он. И пусть мы оба заперты здесь... Я другой. Я сильный. Я шмыгаю носом и открываю седьмое видео: «VID_220075_15:21_03.05.2017mp4». В кадре снова кирпич, тот, на который я упал головой. Я обхожу его вдоль стены и упираюсь локтями в угол. Я держу объектив на кирпиче, но он, как всегда, неподвижен. «Там была кровь... — говорю я. — Моя кровь. Где она?» Я осторожно подхожу к кирпичу. Крови и вправду почти не видно, только иссохшие на мигающем свету кровавые дорожки и пятна. Я поднимаю объектив на окно: там теперь сплошная стена из листьев. Я подхожу к щели в кирпичах и вслушиваюсь в тишину. Кирпич сзади меня не шумит и не клацает челюстями. Я кладу кирпич, тот, что принёс с собой из коридора, между мной и тем кирпичом. Я смотрю в щель. Свет обжигает глазные яблоки, я мычу и тру глаза. «Марк, — шепчу я. — Он там, за стеной. Я успел его увидеть. Что-то наполовину белое, наполовину чёрное. Это Марк. Марк в белой футболке и чёрных шортах». Я зову Марка: «Марк! Марк! Марк!» И снова: «Марк! Марк! Марк!» Я снова смотрю в щель и громко вздыхаю. Моё зрение привыкло к уличному свету. Теперь я вижу всё таким, какое оно есть на самом деле. Я поднимаю камеру и задерживаю её напротив щели. Поток белого и голубого света слепит объектив, но картинка медленно-медленно проясняется. Цветные пятна обретают форму, контуры, резкость. Те же пятна листвы, те же вороны на городских проводах. Те же иномарки, укутанные в тополиный пух, те же ряды гаражей, скошенные ветром времени и запустения. «У меня плохое предчувствие, — говорю я на камеру. — Марк, где ты?» Я на видео замолкаю и просто смотрю. Две автомобильные покрышки, выдохшиеся на жаре, сдувшиеся, плоские, остывшими боками прислоняются к третьей. Справа яма в асфальте. Там что-то копали, наверно, чинили подземные вены-трубы, переставшие закачивать в краны горячую воду. Из этого асфальтного рта растёт частокол досок-зубов, перевязанный сигнальной лентой. А между ними, между уснувшими покрышками и открывшимся асфальтным ртом стоит то, что сначала показалось мне Марком. Там стоит странная маршрутка. Я фокусирую на ней камеру. Угловатая, вылезшая из роликов о несбывшемся будущем, она стоит, накренившись, и глядит на меня тупой плоской мордой. Она хитро щурит глаза-фары, как лиса или голодная собака, выползшая из подвала. Я подхожу к соседней щели, жду, пока камера сфокусируется, но нет же... Зрачки ламповых линз всё так же неотрывно наблюдают за мной из-за стёкол. «Что там такое? — Я продолжаю держать объектив на маршрутке. — Что там светится на окнах?» И правда! По оконным стёклам проплывает голубая надпись. Какие-то цифры, кажется. Из-за расстояния не разобрать. «Я никогда не видел таких маршруток... Как цифры могут вот так двигаться по стеклу?» Вдруг уличный шум обрушивается на меня со всех сторон. Улица просыпается от коматозного сна, оживает. Где-то кричат дети. Где-то шумят автомобили. Где-то стучат гидравлические молоты и краны. Где-то чёрной остывшей лавой каркают вороны и белым юным криком кричат перелётные птицы. Я за несколько дней или недель привык к темноте и тишине. Они стали моими постоянными безмолвными спутниками. Но мир снаружи, дикий, дышащий жёлтым детским криком и чёрным запахом дорог, отобрал их вмиг. Отобрал мой дом, обретённый в кирпичных стенах — тихий и тёмный, безмолвный. И сейчас, на этом видео, слышатся чьи-то приближающиеся шаги, слышится чей-то надувающийся смех. Шаги удваиваются, утраиваются. «Это многоногое существо, — говорю я на камеру. — Все люди срослись в одного многоногого монстра. И ему, видите ли, смешно». Я вдруг сглатываю. «Я узнаю этот смех, — шепчу я. — И не узнаю. Он знакомый и какой-то чужой. Что там такое?» Я снова держу камеру напротив щели. В объектив попадают высокие подошвы с утопленными в них волнами радужного пластика. Выше — бантики шнурков, опадающие спутанными тенями на кроссовки. «Подождите!» — вдруг кричу я и срываюсь с места. Я подбегаю к соседней щели — поздно, в ней никого нет, дальше вправо — я опять не успеваю. Я бегу к самой крайней щели на этой стене, бормочу что-то урывками. Я судорожно ловлю объективом фигуру в доступном мне клочке улицы.9.
Я открываю восьмое видео: «VID_220075_15:21_03.05.2017mp4». Оно начинается необычно — в кадре моё бледное лицо, волосы, сбившиеся в колтуны, мои пальцы, трущие синяки под глазами. Я говорю на камеру будничным тоном: «Сегодня я видел обычный сон. То есть тот, который я вижу каждую ночь. Тот кирпич гонится за мной по моей спальне. Потом он догоняет меня, сжимает бетонные челюсти, и под тошнотворный писк кардиограммы всё вокруг становится алым. Потом этот кошмарный круг повторяется снова. Так было и в этот раз. Я убегал от кирпича в третий раз, вроде, и оказался здесь, в этих кирпичных стенах. И я увидел зелёную дверь в стене, которую не видел наяву. И во сне я железно знал, что эта дверь есть на самом деле, просто я старательно не замечал её всё это время. Потом я проснулся и долго искал её, как последний идиот. Конечно, никакой двери не было, кроме той, стальной, что ведёт в коллектор. Зелёной двери нигде не было, а чувство, что я что-то упускаю, осталось». Я поворачиваю телефон, и теперь в кадре разверзается кирпичная стена. «Я процарапал ногтями засечку на досках. Я толкал тот ящик, толкал долго, до кровавых мозолей. Теперь между ящиком и засечкой помещается моя ладонь». Тишина. «Надо ещё что-то рассказать. Давайте я расскажу о своём детстве?» Снова тишина. Я что, ждал аплодисментов? «Знаете, в детстве я видел мир по-другому. Всё казалось другим — сказочным, волшебным, как бы это банально ни звучало. Мама рано меня родила, ей тогда только девятнадцать лет было, совсем ребёнок. Когда мне было четыре, она уже заканчивала университет. Она постоянно приходила домой с каким-то дядей. Я только потом узнал, когда они начали вместе работать, что его зовут дядей Лёшей, что он целый начальник отдела и что он спит с моей мамой, пока я притворяюсь спящим в своей комнате. Но тогда мне было четыре и я ничего не понимал. То есть понимал, но по-другому, по-своему. Однажды мама принесла толстую книгу и диск в упаковке, пахнущей пылью и морем. Книга была в тонкой синей обложке. Я потом научился читать и часто перечитывал эту книгу. Там писалось о том, как установить седьмую винду, как с ней работать, как пользоваться некими утилитами. Но тогда, в четыре года, когда дядя Лёша торжественно вручил мне эту книгу, я не понимал текст и просто глазел на цветные картинки. Я рассматривал их, и моё сознание уплывало в какие-то немыслимые абстрактные дебри. Дядя Лёша, тогда ещё студент, воняющий клубничным Блейзером, а не машинным маслом и перегаром, лапал мою мать, пока она колдовала над диском. Он лапал её, а я, насмотревшись картинок, наивно представлял будущее: что все мы будем жить в огромном компьютере. Что я непременно выберу себе укромное место под дисководом, где будет пыль, запах резины и молчаливое компьютерное счастье. Это, конечно, смешно и даже немного страшно. Иногда мне кажется, что у меня в детстве была шизофрения, потому что всё было таким — болезненно ассоциативным, бредовым. Я помню, когда дядя Лёша ушёл, мама усадила меня к себе на колени и начала что-то печатать на клавиатуре. Я млел в этом большом, пушистом, белом коконе из тепла, рук и складок её неглаженной майки. Но тут же воображение рисовало в этом безграничном тепле уродливое, как сигаретный ожог, пятно — смазанную физиономию дяди Лёши. Я пугался и прятался у мамы на груди. Было очень душно и почти безопасно. Дядя Лёша приходил к нам почти каждый день, но я знал, что он не мой папа. Мама пахла кондиционером для белья и комиксами — да-да, она читала и до сих пор читает их. Она... она пахла домом. А дядя Лёша пах опасностью, и поскольку он пил клубничный Блейзер, эта опасность была красного цвета. Я невзлюбил дядю Лёшу ещё больше, когда он начал работать с машинами, и цвет его опасности стал чёрным. Я пытался одёрнуть маму, когда она уходила с ним в бар: висел на её ноге мёртвым грузом, пока она шла к двери. Однажды ей это надоело, и она впервые меня ударила. Я понял, что стал для неё помехой. Но она пришла под ночь и как ни в чём не бывало включила на проигрывателе AIMP попсу восьмидесятых. Она сграбастала меня в охапку и начала со мной танцевать. Обычно это было смешно и весело. Но теперь в её руки въелся этот чёрный запах перегара и машинного масла. И когда она тискала меня, как игрушку, этот чужой запах проникал мне под кожу. Тогда, в пять лет, я не знал, что делают дяди и тёти, оставшись наедине, пьяными. Но я понял это через запах. Я укусил маму за руку и долго кричал на неё. Не помню, что именно кричал. Помню её сгорбленный силуэт среди разбросанных пивных банок, её лицо, закрытое огромными ладонями, ряды маршруток за окном. Лирическое отступление! Это были обыкновенные маршрутки. Они безнадёжно воняли кожей и какими-то благовониями, так что никаких двигающихся надписей на их окнах не могло быть и в помине. Я правда не помню, что ей сказал. Но она пообещала больше никогда не прикасаться ко мне. Её обиды хватило дня на три. Она пришла под вечер и гремела пивными банками до полуночи. Я, сонный, выполз из комнаты, завернувшись в одеяло. Она смотрела в окно, потом, увидев меня, кинулась ко мне. Она упала на колени и уткнулась мне в грудь. Она искала утешения, жаловалась на дядю Лёшу — он побил её и, как оказалось, уже давно спал с другими сотрудницами. Но я... Я не мог её пожалеть. Ей нужно было крепкое мужское плечо. А я просто был ребёнком. Ребёнком в рваных шлёпанцах, который думал, что у опасности есть свой цвет». Я опускаю объектив. Раздаётся «Чирк». Носок впивается в доску, это я пинаю что-то, и это что-то отлетает к стене, стукнувшись об неё со стеклянным звоном. На миг в темноте загорается желтоватый блик-огонёк. Что же, я и вправду пнул какую-то стекляшку. «Мама никогда не любила меня, — говорю я на камеру. — Мы молча сосуществовали в одной квартире и неделями не разговаривали. То была не вязкая обида или что-то такое, нет. Просто это и ненужно было, — ни мне, ни ей, — молчим и молчим. Я воспринимал её мамой лет до трёх-четырёх, до появления дяди Лёши. Потом она стала для меня кем-то вроде старшей сестры, которая шарит за современные вещи лучше меня. Марк говорил, что мне повезло с мамой, раз она вся из себя такая прошаренная и современная. Но Марк не знал, что я для неё просто... Не знаю. Жилетка для слёз? Молчаливый сожитель, о котором она вспоминала, когда я забывал помыться? Иногда, правда, с ней случались приступы материнского инстинкта. Она брала меня за руку и тащила по универмагам. Ей хотелось поиграть в семью. Я ненавидел это. Это не проговаривалось вслух, но подразумевалось само собой: если она играет идеальную маму, то я должен играть идеального сына. Она указывала на продуктовую тележку, и, хищно улыбнувшись, ворковала: «Мелкий, лезь туда!» И что вы думаете? Минута уговоров, и вот я послушно сижу в ненавистной компании упаковок клубничного йогурта и боксов лапши. Снаружи, за ржавыми стальными прутьями проносятся магазинные стеллажи и вытянутые лица моих сверстников. Они глазели на меня, как на прокажённого, потому что это было, ну, странно. Просто я не хотел или боялся её расстроить. Потому что это была уродливая, натянутая, трещащая по швам, но всё же семейная идиллия». Я молчу несколько секунд. В кадре появляется моё насупившееся лицо. Глаза влажно блестят в темноте — я не плачу, но они зачем-то блестят. Я сдвигаю брови, как будто вспоминаю что-то неприятное, и говорю уже тише: «Моя мама, она хорошо ладила с Марком. Даже не так: она чертовски хорошо с ним ладила. Она никогда не лезла в мою жизнь, не помогала с домашкой, не знала, что у меня по математике в четверти тройка. Единственное, что она знала обо мне и о моём редком взаимодействии с миром, так это то, что я дружу с Марком. Она даже разрешала звать его к нам в гости. Мы развалились втроём на диване и смотрели телек. Я был её сыном, я был её семьёй и третьим лишним в этой странной компании тоже был я. У мамы с Марком было что-то общее. Какая-то нить связывала их судьбы. Может, мама что-то знала об его отце, у неё... У неё ведь тоже был никудышный отец. Мы лежали в душном и ленивом переплетении тел: я лежал в их ногах и от скуки щипал их под коленками. Пахло пылью и химозными чипсами. Потом мы с Марком пили колу, прямо так, лёжа, мама же не пила ничего — стеснялась пить пиво при чужом ребёнке. Они... Они с Марком говорили так непринуждённо, так легко! Недавно, тогда ещё недавно, вышло новёхонькое меха-аниме. Они с важным видом рассуждали о вымышленных мальчиках и девочках, пилотирующих таких же вымышленных роботов. Как будто это чего-то стоит! Я щипал их под коленками и предостерегал о социальных особенностях нашего времени, мол, смотреть аниме — нельзя, за это побьют, но я, так уж и быть, защищу их от городского правосудия, если что. Мама хохотала, Марк неловко улыбался краешками губ, и они снова заводили толки и вымышленных роботах. Когда Марк ушёл домой, что-то стёрло улыбку с её лица. Она повернулась ко мне и с серьёзным видом сказала, что Марк, этот молчаливый и болезненный дистрофик — хороший парень. Она взяла из холодильника банку пива и подняла тост за нашу с ним дружбу. Выпив, она строго наказала мне держаться рядом с Марком. Я так и делал: дружил с ним, не отпускал от себя... И теперь у него нет левого глаза! Теперь он приходит ко мне не по дружбе, а в бреду и в кровавых кошмарах!» Тишина. «Я не знаю, ищет ли меня мама. Думаю, она искала меня в первые дни. Грустит ли она? Думаю, совсем немного грустит — она ведь лишилась сожителя, который жарил ей яичницу и изредка выпрашивал карманных денег. А что до меня, я скучаю по её детской наивности и неряшливости. Носки по дому разбрасывал не я, а она, знаете ли. Эти воспоминания дороги мне, хоть у меня фактически не было матери. У меня была старшая сестра, которой не было до меня дела. Она читала комиксы, разбрасывала носки, пила пиво и трахалась с дядей Лёшей, пока я плакал у себя в комнате от одиночества». Дождь стучит по кирпичным стенам. Я сглатываю ком в горле и говорю шёпотом: «Мама, скажи... Зачем ты родила меня, сама будучи ребёнком?»9.1.
Запись должна была оборваться на этих словах, я хорошо это помню. Она и так была слишком длинной, а я хотел сберечь драгоценные гигабайты внутренней памяти. Отвлёк меня звук шагов в стуке дождя. На видео видно, как я подношу камеру к щели. Уличному свету негде пробиться сквозь стену дождя. Ветер швыряет по молочному воздуху мусорные пакеты, листовки, маски, бахилы. Туман скрывает странную маршрутку, виден только её угловатый силуэт. Шаги приближаются — это возвращаются откуда-то Саша с Марком. Грязь жуёт их обувь, липко-липко чав-кает. Марк помогает Саше идти; Саша закрывается свободной рукой от дождя и рассеянно смотрит под ноги. Они перелазят через упавший тополиный ствол, путаются в оголённых проводах, наплевав на технику безопасности. Они подходят к моей щели почти вплотную. У Марка кровит нижняя губа, он трёт её тыльной стороной ладони, размывая кровь в вишнёвый след на щеке. Повязка на его глазнице совсем съехала набок, и теперь анимешный глаз глядит на меня неотрывно. Саша с трудом поднимает голову. Под левым глазом багровеет чудовищный синяк. Камера фокусируется, я облегчённо выдыхаю — его-то глаз на месте. Они проходят мимо щели и плюются злыми, колючими фразами. На видео, за стеклянным дребезжанием дождя едва слышно, о чем они говорят. Микрофон тогда вырвал один единственный Сашин крик, а пыльный динамик транслирует его прямо сейчас сквозь минувшие десятилетия: «Наркомания не делает её взрослой!» Я тогда не понял, к чему это, и как наркотики связаны с побоями. Я не стал их звать. Вместо этого я говорю на камеру, что, наверно, чем-то болею. Я подношу руку к щели, и рассеянный свет скользит по запястью. Моя кожа жёлтая! Запись обрывается.10.
Школьный поэт топчется в полосе уличного света. Между нами кирпичные обломки и глухие стены обоюдного молчания, которое я хочу, но не могу нарушить. Я хочу сказать какую-то колкость, чтобы разрядить застоявшуюся меланхолию, горькую, как таблетки аспирина. Но я уже пробовал сделать первый шаг, и ответом мне была тишина. Почему же никто не хочет со мной разговаривать? Как только я попал сюда, меня перестали замечать. Я кричал друзьям, кричал детям, случайно проходившим мимо, кричал тому кирпичу после кошмаров. И все молчали. Так что хватит с меня. Моё горло сжимают спазмы, я так давно не общался с кем-то кроме телефона и кирпичных стен. Я... Я хочу общаться. Даже с ним, с этим затравленным школьным поэтом. Но я не буду заговаривать первым. Ни. За. Что. — Твоя подруга... — В тишине слова раздаются оглушительно, как выстрелы. — Она тогда не пришла, да? Я медленно поворачиваю голову. Хрустят шейные позвонки. Я хочу промолчать, но пока броня одиночества не сковала язык, я говорю севшим голосом: — Да... Гидравлический молот стучит особенно громко — оглушительно. Трещины в кирпичах разрастаются. Скоро они будут повсюду, и мне негде будет спрятаться от световых игл. На моей коже, поверх очагов лишая и раздражения, вырастут новые волдыри. Гул всё нарастает, и я подползаю ближе к поэту. Это унизительно: я боюсь его не услышать и тянусь к его скупой речи как к милостыне: — Но она пришла позже... Я выплёвываю слова. Горло сжимается спазмами. Ещё бы, я так долго молчал! — Она приходила. Зависимость убивала её, но она приходила, бледная, со стеклянным взглядом, но приходила... Я подползаю к его ногам и заглядываю в его уставшие глаза, как собака. Я жду его ответа, как приговора, и он говорит тихо: — Понятно. Стены, которые я возвёл между собой и людьми, рушатся одна за другой. Я знаю, что позже буду себя ненавидеть, но я не могу остановиться. Я разбрасываюсь ненужными подробностями, сыплю тем, что обещал хранить при себе до лихорадочной смерти под обломками: — Я снял на камеру её последний визит... — бормочу я и замолкаю. Совесть обжигает внутренности. Это личное, это наше с Аришей, я же не должен был говорить об этом? — Покажи. Я прижимаю телефон к груди так же, как он прижимал к себе синий рюкзак, пряча наркотические стихи, записанные на пожелтевших тетрадных листах. — Ты хочешь посмеяться? Надо мной? Над ней? Поэт мотает головой: — Нет. Просто хочу понять, почему. — Что «почему»? Молчит. Я включаю телефон. Из-за пыли и света из кирпичных трещин на экране почти ничего не видно. Придётся прибавить яркость изображения... — Я послушаю так, — говорит школьный поэт и улыбается. — Я не прихватил с собой повербанк, так что береги зарядку. Шутка банальная и несмешная, но я тоже улыбаюсь краешками губ. Я открываю девятое видео. Свет скользит по экрану, и название видится мне лишь частично: «VID__5?????__??:??_03.05.2017mp4». Снаружи слышатся шаги — еле слышные, они врезаются в землю с сухим звуком «Ч-щ, ч-щ, ч-щ». Я почти не вижу, что происходит на экране из-за уличного света и пыли. Мы с поэтом можем лишь слушать чужие шаги и мое дыхание на видео. Впрочем, видно, что на видео сумерки — я приставляю камеру к щели, за ней гиацинтовый мрак и чёрные щупальцы ветвей, чудовища спящих машин и белые огни окон. Свет снова падает на экран, и картинка исчезает. Я прикрываю телефон ладонью, выходит эдакий зонт от света и пыли. Я надеюсь увидеть Аришу на видео. Не только услышать, но и увидеть: увидеть её фиолетовую олимпийку, её латунные заколки. Я просто хочу увидеть её облик сквозь годы, изъеденный зависимостью и чем-то другим, подростково-опасным. И я вижу, на экране мелькает капюшон олимпийки, закрывает белые окна, врытые в бетонный улей как соты. Это не Ариша! Неужели она тащила Сашу за руку, она плела мне резиновые браслеты, она ли? — живая, с загаром на незакрытой коже приходила ко мне в последние дни? Теперь она — призрак себя прежней, и вот я ищу следы зелёнки, следы нормальной болезни на её руках, но под фиолетовыми рукавами ничего не видно. Она и вправду призрак самой себя, кукла со стеклянным взглядом. Она садилась у стены и говорила со мной. Но что она говорила — банальные вещи. Саша сегодня сказал это, а я ответила ему вот это. Одноклассник с оранжевым ртом начал ездить в школу на роликах, а Марк… Это не Ариша! Это кукла, повторяющая её будничную речь, как на записи. Ариша не несла бы такую ерунду, зная, что я внутри стен. Или она не знала тогда?.. Но что это меняет! Говорить с призраком места, забравшего твоего друга, говорить так буднично, о ерунде, будто бы ничего не случилось?.. «Сегодня ничего интересного не случилось, — бормочет она устало, прислонившись спиной к стене и глядя далеко вглубь гиацинтовой хеллоуинской тьмы. — Нам сказали, что с нового учебного года нас переведут на дистанционное обучение. А если локдаун не снимут, мы будем учиться из дома до конца учебной программы». Она и раньше твердила что-то про карантин, масочный режим, пандемию, остановку рейсов и перелётов. Я больше не кричу на камеру: «Какой локдаун?», я знаю, что она меня не услышит. «В новом учебном году, помимо физики, в список предметов добавят химию, — Она говорит это сердито, поджав колени к груди. — Я прошерстила учебники и ничего не поняла. Там лишь формулы и бесконечные схемы-таблицы. Там не пишут о том, что будет, если скормить натрий потоку сточных вод». Она резко разворачивается и буравит взглядом мою кирпичную щель. «Ты меня слышишь?» — спрашивает она тихо. Я на видео еле шевелю губами: «Слышу…» «Ты всегда всё слышишь», — бормочет она, будто бы и вправду услышав меня. Она кладёт ладонь на стену, и я с криком отпрыгиваю от щели. Кирпич падает на пол, запускает внутрь мерцающий сгусток тяжёлого вечернего воздуха. Снова ангельский гул сотрясает стены, снова на кирпичах рождаются знаки и символы. Ариша заглядывает в прямоугольную дыру в стене. Её бледное лицо, окутанное голубым свечением, попадает в кадр. Она улыбается, и эта улыбка — сломанная, искажённая, она улыбается ртом, а в глазах — пустота. Я ступаю вбок, хочу спрятаться, но её огромные зрачки следуют за мной, куда бы я ни пошёл. «Ты просто притворяешься», — Её ровный безжизненный голос сотрясает стены. Её голос внутри стен и за ними, он слышен везде, он — повсюду. «Ты слышишь, но молчишь», — говорит она. Я роняю телефон и закрываю уши ладонями. Камера не видела этого: она задрала рукав, и игла и вошла в её бледную кожу, миновав следы предыдущих инъекций. Я на видео хватаю телефон, бегу в распахнутую стальную дверь, — и дальше, — в коридор, без оглядки, бегу, не боясь упасть и свернуть шею. Я на миг оборачиваюсь, и камеру тоже поворачиваю на неё, как продолжение моего взгляда поворачиваю и в последний раз снимаю её. Она машет рукой и говорит мне вслед: «Я ненадолго уйду». Я закрываю стальную ржавую дверь и слышу напоследок её уставший сердитый голос. Она говорит, прежде, чем обрывается запись, она говорит: «Я пойду сменю тебе катетеры». Запись обрывается. Остаётся последний процент зарядки. Я выкручиваю яркость на максимум и открываю последнее видео: «VID_??????_15:21_03.05.2017mp4». Камера дрожит. Я снова стою перед кирпичной стеной. Но теперь она — огромна, и щель, напротив которой я держу камеру, также огромна. Снаружи огромная рука перекрывает весь двор. Случайные прохожие в белых куртках и шапках не замечают её. Они перелезают через неё, как через упавшее дерево. Они не боятся пальцев размером с бревно, не боятся луж запёкшейся крови под ними. Из гигантской руки тянутся к небу десятки прозрачных трубок. Сбоку стоит, укутанная в листья, грязь и мох та странная маршрутка. Кто-то проколол ей колёса, и она стоит, заваленная на левый бок. Вместо неясных цифр на её окнах — прочерки, две строки: --/-- -- Дальше — кирпичная стена пятиэтажки. Она утыкана мириадами окон. В окнах отражается голубая весна, чистая, юная, не та хищная и ядовитая весна 2017 года. На пятиэтажке, свесив ноги, спит не то девушка, не то женщина — её детское лицо в синяках обрамляют дряхлые пряди седых волос. В руках она сжимает потрёпанную синюю книгу. Я узнаю её: ветер разбрасывает пожелтевшие страницы со знакомыми изображениями. Я на видео вдыхаю хрипло, чтобы крикнуть: «Мама!», но запись обрывается — телефон издаёт предсмертный писк и садится. Больше не слышно ударов гидравлического молота. Поэт сидит справа от меня и равнодушно глазеет в мой телефон. Я тоже смотрю в экран, но за слоями застывшей пыли вижу лишь своё испуганное отражение.11.04.2026