Глава 5. Часть 3 — Проклятие
15 апреля 2026 г., 14:08
Вызов к директору пришел снова — та же записка, та же золотая печать, тот же торопливый почерк секретаря, который явно не знал, что пишет, но выполнял приказ. Малахар держал пергамент в руках и смотрел на него с легким раздражением человека, которого оторвали от чего-то важного, пусть даже важным для него была всего лишь тишина. Он как раз собирался в библиотеку — не за знаниями, за которыми ходят обычные магистры, а за тем особым покоем, в котором можно было наконец подумать о Леннарте, о мести, о том, как уничтожить предателя, не разрушив при этом весь мир. Но директор звал, и Малахар, вздохнув тем вздохом, каким вздыхают только те, кто устал подчиняться чужим правилам, пошел к центральной башне.
В коридоре было темно. Магические светильники горели тускло, словно экономили последние силы, и их синее, болезненно-бледное пламя отбрасывало на каменные стены длинные, дрожащие тени, которые двигались сами по себе, жили своей жизнью, пугали сами себя. Малахар шел медленно, и каждый его шаг гулко отдавался в тишине — размеренно, тяжело, как удары колокола, возвещающего не о празднике, а о чем-то необратимом. Он думал о том, зачем его вызвали в этот раз. Неужели директор решил еще раз поговорить о старых временах? Или что-то случилось? Или кто-то узнал правду? Он поднялся по винтовой лестнице, постучал в тяжелую дубовую дверь и вошел, не дожидаясь ответа, — жест, который позволял себе только он.
Кабинет директора был таким же, как всегда — пыльным, старым, пропитанным запахом смерти и древних свитков, запахом, который не выветривается даже за столетия. Но в этот раз в комнате был кто-то еще. Малахар узнал его сразу — бледное, почти прозрачное лицо, странная, вечно напряженная улыбка, которая никогда не касалась глаз, темно-синяя мантия с серебряной вышивкой, расшитая так замысловато, словно ее владелец пытался компенсировать излишней красотой одежды то, чего ему не хватало в душе. Корвин. Тот самый преподаватель, который на лекции по защитным барьерам вызвал его к доске и получил мастер-класс, о котором, наверное, до сих пор вспоминал в своих кошмарах — и просыпался в холодном поту, не понимая, почему его сердце колотится так сильно.
Корвин стоял перед столом директора, выпрямившись как струна, и его лицо было красным — не от смущения, а от той особой, въедливой злости, которая копится годами и находит выход в самых неподходящих местах. Он что-то говорил — быстро, зло, размахивая руками, — и его голос срывался на фальцет, то поднимаясь до визгливых нот, то падая до угрожающего шепота. Директор сидел за столом, перебирая какие-то бумаги, и его белые глаза без зрачков смотрели в пустоту. Он не слушал. Или делал вид, что не слушает, — с директором никогда нельзя было понять наверняка.
— ...использование темной магии при студентах! — донеслось до Малахара, когда он закрыл за собой дверь. — Это запрещено уставом академии! Это нарушение всех норм и правил! Я требую расследования! Я требую наказания! Этот... этот дракон... он опасен! Он демонстрировал темную магию в открытую, при свидетелях! Студенты видели! Я видел! — Голос Корвина дрожал от праведного гнева, но в этой дрожи было что-то еще, что-то слишком личное, слишком болезненное, слишком похожее на обиду, которую он сам себе не признавал.
Корвин обернулся на звук шагов и замер. Его глаза — маленькие, колючие, как булавки, которыми прикалывают крылья бабочкам, — уставились на Малахара с такой ненавистью, что даже стены, казалось, покрылись тонкой коркой льда. Но в этой ненависти мелькнуло что-то мимолетное, что-то, что сам Корвин, скорее всего, принял бы за спазм мышц или игру света — мгновенное замешательство, крошечную паузу, в которую его зрачки расширились чуть больше, чем следовало бы при простой злости. Он смотрел на дракона так, как смотрят на того, кого боятся и кого хотят уничтожить именно потому, что боятся слишком сильно.
— Вы! — воскликнул он, тыча в Малахара пальцем, и этот жест был таким резким, таким рубленым, что казалось, он вбивает воздух в стену. — Вы нарушили устав! Вы использовали запрещенную магию! Вы...
— Я ничего не нарушал, — спокойно сказал Малахар, закрывая за собой дверь и прислоняясь к ней спиной. Он скрестил руки на груди и смотрел на Корвина с легкой усмешкой — той самой, от которой у Корвина, должно быть, сводило челюсть и темнело в глазах. — Темная магия не запрещена уставом академии. Она запрещена Советом Магов. Но Совет Магов не имеет юрисдикции над драконами. Я — дракон. Я могу использовать любую магию, какую захочу. Это прописано в контракте. Пункт сорок семь, если вам интересно. Можете проверить.
Корвин открыл рот, потом закрыл. Его лицо побагровело еще больше — таким красным оно бывает только у людей, которые сдерживают крик, рвущийся наружу. Он повернулся к директору, который все так же сидел за столом и перебирал бумаги, не поднимая головы, словно происходящее его не касалось.
— Вы слышите? — закричал Корвин, и его голос сорвался на какой-то почти собачий лай. — Он признается! Он использовал темную магию! Он...
— Я сказал, что могу использовать, — перебил его Малахар, и его голос был таким же спокойным, таким же ровным, таким же нечеловечески терпеливым, от чего Корвина, казалось, била дрожь. — Но на той лекции я использовал защитный барьер. Свойство барьера менять цвет — это не темная магия. Это свойство моей личной силы. Если вас смущает черный цвет, то это ваши проблемы, магистр Корвин. Черный — это просто цвет. Как белый. Как синий. Как красный. Как тот оттенок, который сейчас покрывает ваше лицо.
— Ложь! — Корвин топнул ногой так сильно, что одна из книг на полке покачнулась и упала. Его неуместная улыбка исчезла полностью, сменившись гримасой ярости, в которой, если присмотреться слишком внимательно, можно было разглядеть что-то другое — отчаяние человека, который не может понять, почему этот дракон действует ему на нервы сильнее всех остальных. — Я видел! Я чувствовал! Это была темная магия! Чистая, ничем не осветленная, грязная темная магия! Вы думаете, я не знаю, как она выглядит?
Директор поднял голову. Его белые глаза смотрели на Корвина, и в этом взгляде было что-то, от чего преподаватель на мгновение замолчал — что-то усталое, тяжелое, почти обреченное, как у человека, который видит, как поезд несется на пропасть, но не может дернуть за стоп-кран.
— Магистр Корвин, — сказал директор тихо, и его голос звучал как предупреждение, которое никто не хотел слышать. — Вы уверены в своих обвинениях?
— Абсолютно! — выпалил Корвин. Его кулаки сжались, и костяшки побелели. — Я готов дать показания под присягой! Я готов...
— А вы, Анхель? — директор перевел взгляд на Малахара. В его белых глазах не было ни вопроса, ни требования, ни надежды — только усталость и страх, который он старательно прятал. — Что вы скажете?
Малахар вздохнул — долго, шумно, демонстративно. Он отлепился от двери, подошел к столу и сел на стул напротив директора, не дожидаясь приглашения, с той особой грацией, которая бывает только у тех, кто привык, чтобы ему уступали место. Корвин, стоявший рядом, возмущенно фыркнул, но промолчал — хотя его глаза метали молнии, и в них читалось что-то большее, чем просто профессиональная неприязнь.
— Все было так, как я сказал, — произнес Малахар, откидываясь на спинку стула. — Я продемонстрировал защитный барьер. Профессор просил мастер-класс. Я показал. Барьер был идеальным. Магистр Корвин не смог бы создать такой даже при всем своем желании. Он разозлился и теперь ищет способ отомстить.
— Это клевета! — взвизгнул Корвин, и в его голосе послышалась такая горечь, такое личное оскорбление, что это явно выходило за рамки обычного спора между коллегами. — Как вы смеете!
— Это правда, — спокойно ответил Малахар, и его глаза на секунду сузились — он заметил что-то в голосе Корвина, что-то, что показалось ему странным, но он не стал заострять на этом внимание. — Вы сами видели. Вы сами оценивали. Вы сказали, что барьер безупречен. И только потом, когда я ушел, вы вспомнили, что он был черным, и решили, что это темная магия. Но черный — это просто цвет. И если для вас черный цвет означает зло, то это ваши предрассудки, магистр Корвин.
Директор молчал. Он смотрел то на одного, то на другого, и его лицо было непроницаемым, как каменная маска, вырезанная много веков назад и забытая в склепе.
Впервые в жизни он не знал, что делать. Не знал, как реагировать. Не знал, кому верить.
Он знал правду — он знал, кто такой Анхель на самом деле, — но не мог ее раскрыть. Контракт связывал его. А Корвин, этот глупый, самоуверенный, вечно дерганый фанатик, лез туда, куда не следовало, и своими обвинениями только усугублял ситуацию.
Директор хотел, чтобы Корвин заткнулся. Не потому, что он верил Малахару больше, потому что знал, чем это может кончиться. Корвин не понимал, с кем имеет дело. Он видел в Анхеле просто дракона — сильного, древнего, опасного, но все же подчиненного правилам академии, все же равного среди равных. Он не знал, что под маской дракона скрывается Малахар ван Лихтвэг. Он не знал, что этот человек уничтожил королевства, убил сотни магов и едва не захватил весь мир. Он не знал, что этот человек не остановится ни перед чем, если его разозлить.
— Я требую наказания! — снова закричал Корвин, не замечая предупреждающего взгляда директора, или заметив его и проигнорировав. — Если вы не примете меры, я обращусь в Совет Магов! Я напишу Леннарту! Я расскажу всем, кто этот дракон на самом деле!
Корвин замер, поняв, что сказал лишнего — он не знал правды, но какая-то часть его, самая темная и самая иррациональная, подсказывала ему, что с этим драконом что-то не так, что в его присутствии сердце бьется быстрее, а ладони потеют, и это бесило его больше, чем любое другое унижение.
Малахар медленно повернул голову. Его глаза, черные как бездна между звездами, встретились с глазами Корвина. И в этот момент они изменились — из черных стали желтыми, яркими, горячими, хищными. Драконьими. В них не было золотого спокойствия, которое бывает у древних существ, уставших от жизни. В них была ярость. Сдерживаемая, контролируемая, но от этого еще более страшная — ярость человека, которого оскорбили в последний раз.
Корвин замолчал на полуслове. Его лицо, только что красное от гнева, стало белым, как пергамент, на котором пишут приговоры. Он сделал шаг назад, потом еще один, потом уперся спиной в книжный шкаф, и книги за его спиной задрожали. Его губы дрожали, глаза расширились от ужаса, дыхание перехватило — и в этом ужасе, если бы кто-то присмотрелся, можно было заметить странную примесь чего-то еще, чего-то, что никак не вязалось с испугом обычного человека. Он смотрел на желтые глаза Малахара и не мог вымолвить ни слова. Он чувствовал себя мышью, на которую смотрит удав. Парализованной, беспомощной, обреченной. И в то же время — живой. Странно, болезненно живой.
— Вы... — прошептал он наконец, и голос его сел, превратившись в хрип. — Вы...
— Я дракон, — сказал Малахар. Его голос был низким, спокойным, почти ласковым — но в этом спокойствии было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, превращаясь в ледяную крошку. — Я сильнее вас. Я умнее вас. Я опаснее вас. И если вы еще раз откроете рот, чтобы обвинить меня в чем-то, чего я не делал, я заставлю вас пожалеть об этом и вовсе не из-за того что я жестокий, а потому что я устал от глупцов, которые лезут не в свое дело.
Корвин сглотнул. Его кадык дернулся резко, судорожно, и этот звук показался оглушительным в тишине кабинета — громче, чем мог бы быть любой крик. Он хотел сказать что-то — оправдаться, пригрозить, позвать на помощь, — но слова застревали в горле, как кости, которые невозможно проглотить. Его глаза, полные страха, вдруг блеснули — не слезами, нет, Корвин не плакал никогда, — а чем-то другим, чем-то, что сам он назвал бы ненавистью, но что на самом деле было гораздо сложнее и гораздо больнее.
Директор смотрел на эту сцену и не знал, что делать. Он мог бы вмешаться. Мог бы сказать, что дракон не имеет права угрожать преподавателю академии, мог бы приказать Малахару уйти. Но он не делал этого. Потому что знал: если он встанет на сторону Корвина, Малахар не простит. И тогда контракт, который связывал их, станет не защитой, а приговором. Директор не боялся смерти. Он был стар и устал, и смерть казалась ему желанной гостьей. Но он боялся того, что Малахар может сделать с академией и со всеми, кто в ней находится. Это понимание заставляло его молчать.
Корвин, видимо, принял молчание директора за предательство — последнюю каплю, переполнившую чашу его терпения. Его страх сменился яростью — иррациональной, слепой, самоубийственной яростью человека, которому больше нечего терять, кроме собственной гордости. Он оттолкнулся от книжного шкафа с такой силой, что несколько фолиантов рухнули на пол, и бросился на Малахара с кулаками. Просто с кулаками, сжатыми так, что ногти впились в ладони до крови. Как будто забыл, что он маг, что у него есть магия, что он может защитить себя заклинанием. Он просто замахнулся — неловко, по-мальчишески, всем телом, — и ударил.
Малахар даже не шелохнулся.
Он поймал кулак Корвина в воздухе — легко, как ловят мяч, брошенный ребенком, — сжал его своей ладонью и медленно, очень медленно, с той особой жестокостью, которая свойственна только тем, кто умеет ждать, начал сжимать. Кости захрустели — тихо сначала, потом громче, противнее, отчетливее. Корвин вскрикнул — высоко, тонко, как раненый зверь, который не понимает, что с ним происходит. Он попытался вырваться, ударить другой рукой, но Малахар перехватил и вторую, не глядя, не прилагая усилий, словно это было самым обычным делом в мире.
Теперь он держал обе руки Корвина в своих, как в железных тисках, и сжимал их все сильнее, сильнее, сильнее — не спеша, смотря на каждое изменение выражения на лице преподавателя, каждую дрожь, пробегающую по его телу.
— Вы слабы, — сказал Малахар тихо, почти шепотом, но этот шепот звучал громче любого крика. — Вы глупы. Вы никчемны. Вы думаете, что ваша преданность Леннарту дает вам право унижать других? Вы думаете, что ваша должность защищает вас от последствий ваших действий? Вы думаете, что кто-то придет и спасет вас, потому что вы особенный? Вы ошибаетесь. Вы никто. И вы всегда были никем.
Он отпустил руки Корвина — резко, брезгливо, как отпускают что-то грязное и липкое. Корвин упал на колени, сжимая покрасневшие, опухшие, уже начавшие синеть кисти, и смотрел на Малахара снизу вверх с выражением, в котором смешались боль, страх, ненависть и еще что-то — что-то, что никак не должно было быть в глазах человека, которого только что унизили. Какая-то странная, болезненная, почти безумная благодарность за то, что его вообще заметили. Он быстро моргнул, и это выражение исчезло, сменившись привычной маской злобы.
— Убирайтесь, — сказал Малахар, и в его голосе не было ни капли сочувствия. — Пока я не передумал. Пока я не решил, что ваши руки не нужны вам вовсе.
Корвин поднялся на дрожащих ногах — медленно, тяжело, опираясь на книжный шкаф, — и, не оглядываясь, выбежал из кабинета. Но в том, как он бросился к двери, было что-то неправильное, что-то, что не вязалось с простым желанием спастись. Он бежал так, словно хотел убежать не от дракона, а от себя самого — от того, что происходило в его голове, от тех мыслей, которые он запрещал себе думать, от тех чувств, которые он похоронил много лет назад и которые вдруг ожили, увидев желтые глаза.
Дверь за ним захлопнулась, и в комнате повисла тишина — тяжелая, густая, почти осязаемая, как вода на глубине.
Директор сидел за столом и смотрел на Малахара. Его белые глаза были непроницаемыми, как стены древней гробницы, но руки дрожали — мелко, противно, предательски. Он видел, что произошло. Он слышал хруст костей. И он знал, что это только начало.
— Ты не должен был этого делать, — сказал он тихо, и в его голосе не было осуждения — только усталость.
— Должен был, — ответил Малахар, садясь обратно на стул, поправляя манжету и глядя на дверь, за которой скрылся Корвин. Его глаза снова стали черными — спокойными, бездонными, пустыми, как небо в ту ночь, когда умер Леннарт. — Он не успокоится. Ты же видел его лицо. Он пойдет к Леннарту. Расскажет ему о драконе, который использует темную магию. И Леннарт придет сюда. А я этого и жду.
Директор поднял бровь — единственный жест, который он мог себе позволить.
— Ты хочешь, чтобы он пришел?
— Я хочу посмотреть ему в глаза, — сказал Малахар, и в его голосе впервые за весь разговор прозвучало что-то живое — ненависть смешанная с желанием убить. — Я хочу спросить его: зачем? А потом... потом я решу, что с ним делать.
Он встал, поправил воротник рубашки — простой жест, такой человеческий, такой неподходящий для существа, которое только что ломало кости, — и направился к двери. У порога он остановился и обернулся. На секунду его лицо смягчилось, и в черных глазах мелькнуло что-то, что директор не видел уже много лет — усталость не дракона, не завоевателя, а просто человека, который слишком долго ждал.
— Не бойся меня, господин директор, — сказал он, и впервые за весь разговор назвал его не на «вы», а на «ты», словно они были старыми друзьями. — Я не трону твою академию. Я не трону твоих студентов. Я здесь не для этого. Я здесь для него. И когда все закончится, я уйду. Навсегда.
Он вышел, и дверь за ним закрылась — тихо, почти бесшумно, как закрывается дверь в склеп.
Директор остался один. Он сидел за столом, смотрел на закрытую дверь и думал о том, что его академия, которую он строил и лелеял сто лет, превратилась в поле битвы. Битвы между прошлым и настоящим, между тьмой и тьмой, между двумя друзьями, которые когда-то пили по вечерам глинтвейн и говорили о будущем, а теперь готовы разорвать друг друга на части, не понимая, что разрывают себя.
Он не знал, чем это кончится. Он боялся даже гадать. Но одно он знал точно: Корвин не успокоится. Он пойдет к Леннарту и расскажет все. И тогда начнется то, чего директор боялся больше всего на свете — не войны, не смерти, не разрушений, а того момента, когда Леннарт войдет в эту дверь и увидит перед собой человека, которого когда-то любил и которого предал.
Война. Вторая война, в которой его академия станет не убежищем, а ареной.
И, глядя на дверь, за которой скрылся Корвин, директор вдруг подумал о том, что было в глазах преподавателя, когда тот смотрел на дракона. Не только ненависть. Не только страх. Что-то еще. Что-то, что директор не мог разгадать и что пугало его сильнее, чем любой магический артефакт, чем любой древний проклятый свиток.
Что-то, что заставило его поежиться в теплом кабинете.
Комната в башне Люцис встретила Малахара темнотой, и эта темнота показалась ему единственным существом во всем мире, которое не желало ему зла. Он не зажигал свечей — ему не нужен был свет, потому что свет не помогал думать, свет не приближал месть, свет не стирал из памяти лицо Корвина, искаженное той странной, болезненной ненавистью, которая почему-то не давала ему покоя уже вторые сутки. Свет был для слабых, для тех, кто боится темноты, кто ищет в мерцании огней спасения от своих же страхов, кто верит, что если вокруг станет достаточно ярко, то чудовища под кроватью исчезнут. Малахар не боялся темноты. Он сам был тьмой — древней, голодной, терпеливой тьмой, которая помнила вкус крови трех королевств.
На календаре было двадцатое сентября — середина осени, того времени года, которое Малахар всегда ненавидел больше всего. Осенью умирает природа, осенью мир становится серым и вялым, осенью даже самые стойкие маги начинали хандрить и жаловаться на боли в суставах. Но сейчас Малахар ненавидел осень по другой причине — прошло уже три недели с начала учебы, и за это время он так и не сделал ни одного шага к поискам избранницы. Он избегал этой мысли, отодвигал ее на задний план, убеждал себя, что сначала нужно разобраться с Леннартом, с местью, с планом уничтожения предателя, который спал спокойно в своем замке, даже не подозревая, что смерть уже дышит ему в затылок. Но тело, предательское тело, которое когда-то выдерживало удары боевых молотов и не дрожало под градом заклинаний, теперь напоминало ему о проклятии с каждым днем все настойчивее.
Все началось на следующий день после визита к директору.
Малахар проснулся в своей комнате с ощущением, что в горле застрял кусок битого стекла. Сначала он не придал этому значения — списал на сухой воздух башни, на пыль в старых свитках, на то, что вчера он слишком долго кричал на Корвина. Но когда он попытался откашляться, боль прострелила грудь так сильно, что перед глазами вспыхнули белые круги, а пальцы судорожно вцепились в край стола, опрокинув чернильницу. Чернила растеклись по пергаменту черной, жирной лужей, и Малахар смотрел на эту лужу, сжимая зубы так, что заныли челюсти.
Кашель накатил волной — не той легкой, бытовой дрожью в горле, с которой просыпаются обычные люди в холодное утро, а глубоким, рвущим, судорожным спазмом, который выворачивал его наизнанку, заставлял сгибаться пополам и хватать ртом воздух, которого вдруг стало катастрофически мало. Он зажал рот ладонью, чтобы заглушить звук, чтобы никто в соседних комнатах не услышал. Когда приступ закончился, он убрал руку и увидел на ладони темные, почти черные капли — густые, вязкие, с металлическим запахом, от которого замутило желудок.
Кровь. Он смотрел на нее в бледном утреннем свете, пробивающемся сквозь занавески, и в его черных глазах отражалось то, чего он не видел уже много десятилетий. Малахар видел не страх. Он видел унижение. Унижение от того, что какое-то жалкое проклятие, наложенное какими-то жалкими богами, которые даже не удосужились спуститься с небес, чтобы посмотреть ему в глаза, делает с ним то, чего не могли сделать армии лучших магов мира.
Он вытер ладонь о простыню — белую ткань мгновенно впитала кровь, оставив грязное, уродливое пятно, — и заставил себя встать. Ноги дрожали. Не от слабости — от ярости. Он подошел к зеркалу, висевшему на стене, и посмотрел на свое отражение. Бледное лицо, темные круги под глазами, которых вчера еще не было. Губы, тронутые синевой — той самой синевой, которая появляется у утопленников и у тех, чье сердце работает на пределе. Он выглядел как больной, как смертный. Он выглядел так, как не выглядел никогда.
С того утра прошло двое суток, и за это время проклятие не думало отступать.
Теперь, сидя на подоконнике в своей комнате, Малахар чувствовал, как проклятие ворочается в нем, как живой, голодный зверь, который проснулся после долгой спячки и теперь требует своего. Кашель начался снова — внезапно, без предупреждения, без того легкого першения, которое могло бы его подготовить. Просто в один момент грудь сжалась, легкие отказались вдыхать воздух, и он согнулся пополам, зажимая рот ладонью, чувствуя, как по пальцам течет что-то теплое и липкое.
Когда приступ закончился, он посмотрел на ладонь. Крови было больше, чем вчера — не просто капли, а целая лужица, темная, почти черная, с какими-то мелкими сгустками, похожими на кусочки свернувшейся плоти.
Малахар знал, что это значит. Дракон предупреждал его: сначала кашель с кровью. Потом кровь будет выходить сгустками — кусками его собственных легких, разъедаемых проклятием изнутри. Потом начнется боль в суставах — такая, что он не сможет сжать кулак, не сможет держать меч, не сможет колдовать. Потом чешуя начнет слезать с его истинного тела, крылья — гнить, глаза — вытекать из глазниц, оставляя после себя пустые, черные дыры. Он умрет в страшных муках, и никто не придет на помощь, потому что ни один врач, ни один маг, ни один бог не сможет остановить то, что уже запущено.
Он вытер ладонь о подол рубашки — черная ткань скрыла пятна, но запах крови остался, кислый, металлический, въедающийся в ноздри, — и снова уставился на звезды. Они были далекими, холодными, равнодушными — как боги, которые смотрели на него сверху вниз и смеялись. Он чувствовал их смех. Он слышал его в каждом порыве ветра, бьющегося в стекло, в каждом скрипе старых половиц, в каждом ударе своего сердца — слабеющем, сбивчивом, неправильном. Боги смеялись над ним. Они связали его с какой-то жалкой девчонкой, у которой даже магии не было, и сказали: «Вот твое спасение. Или ты привяжешь ее к себе, или умрешь».
И он ничего не мог с этим поделать.
Малахар ненавидел эту избранницу. Ненавидел той особенной, всепоглощающей ненавистью, которую испытывают только к тем, кто имеет над тобой власть, даже если сам об этом не знает. Он никогда не видел ее лица, никогда не слышал ее голоса, не знал ни ее имени, ни возраста, ни того, жива ли она вообще или уже сгнила в какой-нибудь канаве, как и положено никчемным людям без капли магии. Но он ненавидел ее за то, что она существует. За то, что боги выбрали именно ее — не воительницу, не королеву, не могущественную девушку с сильной магической силой, а какую-то пустышку, которая, наверное, боится тогда, когда видит мышь. За то, что без нее он умрет. За то, что он, Малахар ван Лихтвэг — убийца, самый страшный дракон этого тысячелетия, вынужден искать спасения в объятиях девочки, которая не может даже свечу зажечь сама.
Он хотел, чтобы ее не существовало. Он мечтал стереть ее из реальности одним движением руки — разорвать ту невидимую нить, которая связала их судьбы, раздавить проклятие своей волей, как давит горлышко кубка нетерпеливый пьяница. Но проклятие не подчинялось воле. Проклятие было сильнее его. Проклятие говорило ему: «Ты умрешь. Ты будешь умирать медленно, мучительно, и каждый день будет хуже предыдущего. Твоя чешуя начнет отслаиваться кусками, обнажая мясо. Твои крылья сгниют заживо, и ты будешь чувствовать, как личинки пожирают тебя изнутри. Твои глаза вытекут, как переспелые ягоды, и ты ослепнешь, но будешь продолжать чувствовать, как твое тело разлагается. И в тот момент, когда ты будешь готов молить о смерти, она не придет. Она придет только тогда, когда от тебя останется горстка костей и мокрое пятно на полу».
Малахар встал с подоконника — медленно, потому что каждое движение теперь отдавалось тупой болью в груди, — и прошелся по комнате. Руки дрожали. Не от страха — от ярости, холодной, расчетливой, той ярости, которая когда-то заставила его сжечь дотла целое королевство за одну ночь. Мужчина был зол на богов, которые играли с ним, как с марионеткой. Он был зол на дракона, который согласился на эти условия, зол на судьбу, которая никогда не была к нему благосклонна. Он был зол на себя за то, что позволил себе попасть в такую ловушку.
Но больше всего он был зол на нее. На ту, которой даже имени не знал. На ту, которая, возможно, прямо в этот момент спала в своей кровати, видела сладкие сны и даже не подозревала, что где-то в башне Люцис сидит самый жестокий и сильный темный маг этого мира и ненавидит ее так сильно, что воздух вокруг него дрожит от напряжения.
— Девчонка, — прошептал он, и это слово прозвучало как ругательство, как проклятие, как приговор. — Маленькая, без магии, никчемная девчонка. Ты даже не знаешь меня. А я уже ненавижу тебя.
Он остановился посреди комнаты, закрыл глаза и заставил себя дышать ровно, глубоко, несмотря на боль, раздирающую легкие. Маг не мог позволить себе слабость. Не сейчас, не тогда, когда проклятие только начало набирать силу. Он найдет ее, выследит ее, как выслеживал всех своих врагов. Он найдет и заставит сделать то, что нужно — полюбить его, привязаться к нему, добровольно отдать ему свою жизнь, чтобы он мог разорвать проклятие.
Но он не будет любить ее в ответ. Никогда.
— Ладно, — сказал он вслух, и его голос прозвучал хрипло, с той надрывной ноткой, которая появляется, когда говоришь через боль. — Ладно. Я найду тебя. Не потому что хочу. А потому что вынужден. Потому что я не собираюсь умирать из-за какой-то жалкой девчонки, у которой даже искры магии нет.
Он открыл глаза и посмотрел на свое отражение в темном стекле окна — бледное, изможденное, с темными кругами под глазами и кровью, засохшей в уголках губ.
— Но когда я найду тебя... — продолжил он, и его голос стал тихим, почти ласковым, но в этой ласковости была такая угроза, от которой замерзла бы вода в стакане. — Ты будешь жалеть, что родилась на свет. Ты будешь проклинать тот день, когда боги выбрали тебя. Потому что я сделаю твою жизнь адом. Я не дам тебе ни капли тепла, ни капли заботы, ни капли той лживой любви, которую ты, наверное, ждешь от суженого.
Он отвернулся от окна, подошел к кровати и рухнул на нее, не раздеваясь. Тело болело — каждая мышца, каждый сустав, каждый миллиметр кожи. Проклятие не давало ему покоя даже в минуты отдыха.
Малахар закрыл глаза и попытался уснуть. Но сон не шел. В голове крутились мысли о Леннарте, о мести, о Корвине с его странным, болезненным взглядом — но главной мыслью была она. Та, кого он не знал, но кто была его единственным спасением. Та, кто станет его самым большим унижением.