The dark wizard

Горячая работа
NC-21
В процессе
10
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 322 страницы, 187 411 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник

Глава 17. То, что было после

Настройки
Лизавета сидела на кровати в своей комнате, прижавшись плечом к плечу с Изи, и смотрела на дверь с таким напряжением, будто от того, как долго она сможет продержать глаза открытыми, зависела её жизнь. За окном гремели взрывы — глухие, утробные, похожие на раскаты грома, которые сотрясали старые каменные стены башни Аурум Лентус, заставляя пыль сыпаться с потолка мелкими, почти незаметными струйками. Крики разрывали тишину — женские, высокие, полные ужаса, и мужские, низкие, срывающиеся на хрип, и в этих криках было что-то такое, от чего кровь стыла в жилах, а сердце уходило в пятки и замирало там, боясь биться дальше. Тени метались по стенам, отбрасываемые магическими вспышками, которые то и дело освещали небо за окном багровыми, зелёными и золотистыми сполохами, и эти тени двигались сами по себе, как живые, как призраки, как то, что должно было оставаться в кошмарах, но почему-то вырвалось наружу и теперь плясало на стенах, пугая тех, кто ещё не потерял надежду. Академия, которая всегда казалась ей неприступной крепостью, вечным, нерушимым оплотом знаний и магии, сейчас напоминала осаждённую цитадель, готовую рухнуть под натиском врага, как карточный домик, который кто-то нечаянно задел локтем, даже не заметив этого. Стены, которые веками хранили студентов от внешних угроз, вдруг стали тонкими, как бумага, и сквозь них доносились звуки битвы — лязг магических щитов, шипение разрядов, глухие удары тел о каменный пол, — и каждый новый звук заставлял Лизавету вздрагивать, и каждый вздох давался с трудом, как будто воздух вокруг стал гуще, тяжелее, почти осязаемым. — Всё будет хорошо, — шептала Изи, но её голос дрожал, как осиновый лист на ветру, а зелёные глаза, такие яркие, такие живые обычно, сейчас были полны слёз, которые она изо всех сил старалась сдержать, потому что если она заплачет, то Лизавета тоже заплачет, а если они заплачут обе, то страх станет настоящим, материальным, почти живым существом, которое войдёт в комнату и сядет между ними, разрывая ту хрупкую, почти невесомую нить надежды, за которую они цеплялись, как утопающие цепляются за соломинку. — Преподаватели справятся. Директор сильный, очень сильный, он прожил сто лет, он видел войны и катастрофы, он знает, что делать. Они защитят нас, ты увидишь. Просто нужно немного подождать. Лизавета кивала — механически, почти бессознательно, как кукла, у которой дёргают за ниточку, — но в душе не верила ни единому слову, потому что вера была для тех, кто не знал правды, а она знала. Она знала, что битва идёт не просто за академию, а за него, за дракона, за того, кто скрывался под маской студента и чья тайна могла раскрыться в любую секунду, если он ошибётся, если ослабеет, если использует ту самую магию, которую так старательно прятал. Она не боялась за себя — её собственная жизнь, такая серая, такая никчёмная, такая полная боли и унижений, никогда не казалась ей ценной, и риск потерять её был не страшен, а привычен, как утренняя боль в спине после ночи на жёстком матрасе. Она боялась за него. Он — дракон. Он сильный, сильнее всех, кого она знала, сильнее преподавателей, сильнее директора, сильнее даже Леннарта, которого боялась вся Анрелия. Он опасный — в его руках смерть, в его глазах — тьма, в его сердце — пустота, которую она пыталась заполнить своим теплом. Он умеет сражаться — она видела это в ту ночь, когда он стоял перед ней на коленях и просил стать его женой, и в его голосе была такая уверенность, такая сила, такая непоколебимая вера в то, что он справится с любым врагом, что она не могла не поверить ему. Но наёмников было так много — тридцать, сорок, пятьдесят, она не знала, сколько, но знала, что каждый из них хотел его смерти, что каждый был готов на всё, чтобы уничтожить дракона, который поселился в академии. А он не мог использовать свою истинную магию, потому что боялся раскрыться, потому что Корвин следил за ним, потому что один неверный шаг — и все его планы рухнут, как карточный домик, оставив после себя только пепел и пустоту. Что, если его ранят? Что, если убьют? Что, если она больше никогда не увидит его чёрные глаза, в которых иногда вспыхивает золото, — те самые глаза, которые смотрели на неё с холодом и отстранением, но в которых, если присмотреться, можно было заметить что-то другое, что-то, что она не умела называть, но что заставляло её сердце биться быстрее, даже когда он молчал? Что, если он исчезнет, как исчезает сон, когда просыпаешься и понимаешь, что ничего не было, что всё — лишь плод воображения, лишь отчаянная попытка сбежать от реальности, которая давит, душит, убивает? — Лиза, ты дрожишь, — сказала Изи, крепче обнимая подругу, и её голос был таким мягким, таким заботливым, таким полным той искренней, бескорыстной любви, которую Лизавета не получала ни от кого, кроме неё, и в этом голосе было столько тепла, что оно, казалось, могло согреть даже самый холодный страх, даже самую глубокую боль. — Не бойся. Мы в башне Аурум Лентус. Сюда никто не проберётся. Нас защищают самые сильные барьеры, какие только есть в академии. Мы в безопасности. — Я не боюсь за себя, — прошептала Лизавета, и тут же прикусила язык, потому что слова вырвались сами, без её воли, как в ту ночь, когда она призналась ему в любви, и теперь она не могла взять их обратно, не могла спрятать, не могла сделать вид, что ничего не сказала. Изи посмотрела на неё с недоумением — её зелёные глаза, ещё влажные от слёз, расширились, и в их глубине, где-то там, куда невозможно заглянуть, зажглось то самое любопытство, которое было её главным оружием и её главным проклятием, потому что она всегда хотела знать всё, особенно то, что от неё скрывали. — А за кого? — спросила она, и в её голосе не было осуждения, только искреннее, почти детское удивление, смешанное с тревогой. Лизавета молчала, и её молчание было тяжелее любых слов, потому что она не могла рассказать правду — не сейчас, не после того, как они едва пережили эту ночь, не после того, как стены академии содрогались от взрывов, а крики раненых разносились по коридорам, как предсмертные стоны. Изи и так напугана до смерти — её лицо было бледнее обычного, а руки дрожали, даже когда она просто держала чашку с водой, которую так и не отпила, — и если она узнает, что её лучшая подруга тайно встречается с драконом, с тем самым Анхелем, о котором ходят слухи, о котором шепчутся в каждом углу, которого боятся и уважают, она сойдёт с ума от беспокойства, и тогда Лизавете придётся не только бороться со своим страхом, но и успокаивать чужой, что было бы непосильной ношей для человека, который и так едва держался на плаву. — За всех, — солгала Лизавета, и её голос был тихим, как шепот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами, как тот самый звук, который издают крылья моли, когда она летит на пламя свечи, не зная, что это — смерть. — За студентов, за преподавателей, за академию. За всех, кто сейчас там, сражается. Это так глупо, наверное, но я не могу не думать о них. О каждом. О тех, кто рискует своей жизнью ради нас. Изи не поверила — это было видно по её глазам, зелёным, внимательным, которые видели больше, чем Лизавете хотелось бы, которые замечали каждую ложь, каждую недомолвку, каждую дрожь в голосе, потому что она знала подругу слишком хорошо, слишком долго, слишком глубоко, чтобы её можно было обмануть. Но она не стала спрашивать, потому что понимала: сейчас не время, сейчас слишком страшно, сейчас слишком темно, чтобы открывать новые тайны, которые могут оказаться тяжелее тех, что уже давят на плечи. Она только крепче прижалась к подруге и закрыла глаза, и её длинные русые ресницы дрожали, как крылья бабочки, которая заснула на ветру и боится проснуться. — Всё будет хорошо, — повторила она, и в её голосе, несмотря на дрожь, была вера — та самая, которая умирает последней, которая горит даже тогда, когда вокруг одна тьма, когда нет ни просвета, ни огонька, ни шанса на спасение. — Ты увидишь. Утром всё закончится. Утром мы проснёмся и поймём, что это был просто страшный сон. Лизавета смотрела в окно, на чёрное небо, которое иногда озарялось багровыми вспышками, похожими на зарницы, и молилась — не богам, она давно перестала верить в них, потому что если боги есть, то почему они допустили, чтобы её жизнь превратилась в ад? почему они сделали её такой слабой? почему они дали магию всем, кроме неё? — а ему. Ему, чёрному и холодному, жестокому и опасному, но единственному, кто смотрел на неё не как на пустое место, а как на человека. Ему, дракону, который называл её своей избранницей и который, возможно, даже не подозревал, что она сейчас переживает за него так, как не переживала никогда. — Выживи, — прошептала она в темноту, и её губы дрожали. — Пожалуйста, выживи. Приди ко мне. Снова. Я не могу потерять тебя. Не сейчас.  Утро наступило медленно, как выздоровление после тяжёлой болезни, когда каждый новый час кажется подарком, но каждый вдох — борьбой, и ты не знаешь, проснёшься ли завтра, или всё закончится сегодня. Первые лучи солнца пробились сквозь разбитые окна, окрашивая стены в золотистые тона — такие тёплые, такие живые, такие контрастирующие с тем, что случилось этой ночью, что казалось, будто сама природа насмехается над страданиями людей, показывая им, что жизнь продолжается, даже когда они умирают. Крики стихли, взрывы прекратились, и только редкие стоны раненых нарушали тишину — тихие, приглушённые, как будто даже боль боялась быть громкой в этом мире, который едва не рухнул. Лизавета не спала всю ночь — её глаза покраснели, веки отяжелели, как свинцовые шторы, которые вот-вот закроются и уже не откроются, — но она не могла сомкнуть их, потому что каждую секунду, проведённую в темноте, она представляла в ней его лицо, его глаза, его губы, которые никогда не улыбались, но которые она мечтала коснуться снова. Она ждала — не утра, не рассвета, не тишины, которая наступила после бури, а его. Ждала вестей, которые могли быть хорошими или плохими, но которые она должна была услышать, потому что не знать было хуже, чем знать худшее. Изи уснула на её плече под утро — её дыхание стало ровным, глубоким, почти спокойным, и тело обмякло, доверившись подруге, как доверяются только тем, кто никогда не предаст, — и Лизавета осторожно уложила подругу на кровать, подоткнула одеяло, поправила подушку, накрыла её своей мантией, потому что в комнате было холодно, а Изи всегда зябла по ночам. Потом она встала, надела свои ботинки, завязала шнурки дрожащими пальцами и вышла в коридор, её шаги тихими, почти бесшумными, как у человека, который боится, что если будет слишком громко, то всё, что случилось, окажется правдой. В коридоре было пусто — студенты сидели по комнатам, боясь выходить, и только редкие тени, отбрасываемые магическими светильниками, которые чудом уцелели в этой ночной бойне, двигались по стенам, как призраки, как память о тех, кто не дожил до рассвета. Преподаватели в тёмных мантиях сновали туда-сюда — их лица были бледными, глаза — красными от усталости, руки — в пятнах крови, чужой и, возможно, своей, — и каждый из них выглядел так, будто нёс на плечах груз, непосильный для любого смертного. Они подсчитывали потери, отдавали распоряжения, творили магию исцеления, и их голоса были тихими, сбивчивыми, как будто они боялись, что если заговорят громче, то мир, который едва устоял, рухнет снова. Лизавета остановила одного из них — молодого мага с факультета Люцис, у которого на щеке красовалась глубокая царапина, ещё не зажившая, ещё сочившаяся кровью, а в глазах застыл тот особенный, почти пустой взгляд, который бывает у людей, когда они перестают надеяться, но продолжают жить, потому что привыкли. Он выглядел таким же уставшим, как и она, и его мантия была разорвана в нескольких местах, обнажая грязную рубашку и кожаный доспех под ней. — Что случилось? — спросила она, и её голос дрожал, но она старалась сделать его твёрдым, потому что если она покажет слабость, то он, возможно, не ответит, решив, что она — просто испуганная студентка, которая не должна знать правды. — Кто напал? Есть жертвы? Где дракон? Где Анхель? Он жив? Маг посмотрел на неё усталыми глазами, в которых отражалась вся тяжесть прошедшей ночи, и на секунду Лизавете показалось, что он сейчас отвернётся и уйдёт, не сказав ни слова, потому что слишком много вопросов, слишком мало ответов и слишком больно говорить о том, что видел. Но он не отвернулся — он вздохнул глубоко, протяжно, как вздыхают только те, кто видел смерть слишком близко и знает, что она всегда рядом, и начал говорить, и его голос был тихим, как шёпот, но каждое слово было слышно, как удар молота по наковальне. — Тёмные наёмники. Около сорока, может быть, больше. Мы не успели сосчитать точно — некоторые сбежали, некоторые погибли от рук наших магов. Студенты не пострадали — их успели спрятать в подвалах, под самыми сильными барьерами, какие только есть в академии. Но преподаватели... несколько человек ранены, один убит — он замолчал на секунду, и его глаза стали ещё более пустыми, ещё более мёртвыми, как будто он вспомнил что-то, что хотел забыть. — И директор... — Что с директором? — Лизавета побледнела — не постепенно, не медленно, как бледнеют от страха, а мгновенно, как будто кто-то выключил свет у неё внутри, оставив только пустоту и холод. Её губы дрожали, сердце колотилось где-то в горле, и она чувствовала, как земля уходит из-под ног, как мир, который и так был хрупким, начинает трещать по швам. — Его ранили, — сказал маг, и его голос дрогнул, как струна, которую перетянули слишком сильно. — Сильно. Говорят, он был при смерти. Очень близко. Но... но он выжил. Чудом. Или не чудом — говорят, его собственная магия спасла его, та самая, которую он копил столетиями. Лизавета выдохнула — не облегчённо, а скорее с ужасом, потому что облегчение было бы неуместно, когда человек, которого она знала с пятнадцати лет, который всегда был для неё опорой, который всегда улыбался ей, когда она проходила мимо, и говорил: «Здравствуй, Лизавета, как твои дела?», — едва не погиб. Директор. Старый, мудрый, добрый директор, который никогда не повышал голос, который никогда не наказывал студентов без причины, который всегда находил время для каждого, кто к нему приходил. Его чуть не убили, и это было страшно, потому что если он мог умереть, то кто угодно мог умереть — даже он, даже дракон, даже тот, кого она боялась потерять больше всего на свете. — А дракон? — спросила она, и её голос был таким тихим, таким сдавленным, таким полным той мольбы, которую она не могла скрыть, что маг посмотрел на неё странно — не подозрительно, а скорее с лёгким недоумением, как будто не понимал, почему эта студентка из Аурум Лентус так интересуется судьбой дракона. — Анхель? Он... он жив? Он не пострадал? Он... он там, с нами? — Жив, — ответил маг, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на уважение. — Сражался как бешеный — я никогда не видел такой светлой магии, такой чистой, такой мощной. Говорят, он уничтожил больше наёмников, чем все преподаватели вместе взятые. Без тёмной магии. Только светом. Это... это было что-то невероятное. Но он тоже мог погибнуть — одно заклинание прошло в сантиметре от его головы. Ещё чуть-чуть, и мы бы его потеряли. Лизавета почувствовала, как земля уходит из-под ног — не в переносном смысле, а буквально, физически, как будто пол под её ногами стал зыбким, как болото, и она проваливается в него, в темноту, в пустоту, из которой нет выхода. В сантиметре от головы. Он мог умереть. Её дракончик мог умереть, а она даже не была рядом, даже не знала, что происходит с ним, даже не могла помочь, потому что она никчёмна, бесполезна, потому что у неё нет магии, потому что она — пустое место, которое даже не может защитить того, кого любит. — Спасибо, — сказала она, и её голос был пустым, как колодец, в котором никогда не было воды, как комната, из которой вынесли всю мебель и забыли заколотить окна. — Спасибо, что сказали. Маг кивнул и пошёл дальше, и его шаги были тяжёлыми, уверенными, и в них не было ни капли сомнения, ни капли страха, ни капли той человеческой слабости, которая заставляет людей останавливаться перед лицом смерти. Лизавета пошла обратно в комнату — не быстро, не медленно, а так, как идёт человек, который только что узнал, что его мир почти рухнул, но каким-то чудом устоял, и теперь не знает, радоваться или плакать. Внутри всё дрожало — руки, ноги, голос, даже мысли, которые путались, как нитки в клубке, который уронила кошка, и она не могла найти конец, чтобы распутать их. Она хотела бежать к нему, но не знала, где его искать — в башне Люцис? в больничном крыле? в кабинете директора? — и не могла просто так пойти и спросить, потому что это вызвало бы подозрения, а подозрения были опасны, особенно сейчас, когда скоро должен был приехать отец, когдаКорвин, этот безумный, одержимый преподаватель, следил за каждым шагом дракона и ждал только повода, чтобы раскрыть его тайну. Она вернулась в комнату, разбудила Изи — осторожно, тихо, как будто боялась, что подруга может рассыпаться от одного прикосновения, — и они вместе отправились в столовую, не за едой, а за новостями, потому что еда была сейчас последним, о чём они думали, когда за окнами ещё дымились разбитые барьеры, а в коридорах пахло кровью и магией. Студенты собирались там, в столовой, как в последнем убежище, как в крепости, которая ещё не пала, и обменивались слухами — тихо, почти шёпотом, как будто боялись, что их услышат стены, которые видели столько смертей, что могли бы рассказать целую книгу ужасов. Каждое слово было пропитано страхом, каждое предложение — болью, каждый взгляд — паникой, потому что никто из них не знал, что будет дальше, и это незнание было хуже любых ответов. — ...он просто встал между студентами и наёмником, закрыл их собой, даже не думая о защите... — ...светлая магия, чистая, как слеза, как первый снег, я никогда не видел такой светлой магии, даже у преподавателей... — ...говорят, он дракон, но зачем дракону светлая магия? зачем ему ограничивать себя? что он скрывает?.. — ...директор умирал, я видел, его лицо было белым, как полотно, и он не дышал... — ...нет, он жив, я сам видел, он ходит по коридорам, но говорят, он изменился, стал моложе, красивее, как будто магия исцеления обернула время вспять... Лизавета сидела за столом, сжимая в руках чашку с остывшим чаем, который она даже не попробовала, и слушала — каждый шёпот, каждую фразу, каждое слово, которое могло бы рассказать ей о нём. Внутри всё кипело — не от страха, а от желания, от потребности, от того нестерпимого, почти болезненного ощущения, которое заставляло её хотеть бросить всё и бежать к нему, найти его, убедиться, что он жив, прикоснуться к нему и почувствовать, как его сердце бьётся под её ладонью. Ей нужно было увидеть его. Убедиться, что он жив. Прикоснуться к нему. Всё, что угодно, лишь бы быть рядом. — Ты какая-то странная, — сказала Изи, глядя на подругу, и её зелёные глаза, такие проницательные, такие внимательные, сузились, как у кошки, которая готовится к прыжку. — Ты вся дрожишь, даже руки трясутся, хотя чай давно остыл, и ты уже полчаса смотришь в одну точку. — Я боюсь, — честно ответила Лизавета, и в её голосе не было стыда, только правда, та самая, которую она не могла скрыть, потому что устала притворяться, устала быть сильной, устала делать вид, что ей всё равно. — Все боятся, — сказала Изи, пожимая плечами, и в её голосе не было упрёка, только принятие, только та особенная, почти материнская нежность, которая бывает у тех, кто знает, что страх — это не слабость, а признак того, что тебе есть что терять. — Но это пройдёт. Академия под защитой — наёмники уничтожены или сбежали, барьеры восстанавливают, маги исцеления работают без отдыха. Скоро всё вернётся в норму. Ты увидишь.  После завтрака они пошли по коридору в сторону библиотеки — Лизавета хотела взять книгу, любую, лишь бы занять голову, чтобы не думать о нём каждую секунду, потому что если она будет думать о нём постоянно, то сойдёт с ума, а сходить с ума было сейчас непозволительной роскошью. Изи шла рядом, болтала о чём-то — о предстоящем собрании, которое решил провести директор,о восстановлении академии, о том, что им, наверное, дадут выходные, чтобы прийти в себя после этой ночи, — но Лизавета не слушала, потому что её мысли были далеко, там, где он стоял у окна, смотрел на восходящее солнце и ждал её. Она смотрела по сторонам, ища его — чёрные волосы, чёрные глаза, высокую фигуру в тёмной мантии, — и каждый раз, когда мимо проходил кто-то похожий, её сердце замирало, а потом билось с удвоенной силой, когда она понимала, что это не он. — Лиза, ты меня слышишь? — спросила Изи, дёргая её за рукав, и её голос был почти сердитым, потому что она устала повторять одно и то же, а подруга, казалось, была где-то далеко, в другом мире, куда Изи не имела доступа. — Я говорю, что сегодня вечером будет собрание в Большом зале. Директор хочет обратиться к студентам. Говорят, он сам будет говорить — не его помощник, не магистр, а он лично. Это важно, наверное. Он хочет нас успокоить. Или предупредить, я не знаю. — Директор? — Лизавета удивилась, и её брови поползли вверх, потому что директор, раненный, почти умиравший несколько часов назад, теперь собирается говорить перед студентами — это было странно, почти невероятно, как будто магия исцеления действительно творит чудеса, которые не снились даже самым смелым магам. — Но он же ранен... Как он может говорить? Ему нужно отдыхать, лечиться, восстанавливаться... — Говорят, он поправился, — сказала Изи, пожимая плечами, и в её голосе прозвучала та особая, почти детская вера в чудеса, которая была её главным оружием и главным проклятием. — Магия исцеления творит чудеса. Может быть, среди целителей есть кто-то очень сильный. Или сам директор... у него же огромный магический резерв. Он мог восстановиться сам. Они свернули за угол, и вдруг Лизавета почувствовала, что в кармане её мантии что-то появилось — маленькое, лёгкое, почти невесомое, похожее на бабочку, которая залетела в открытое окно и забилась в ткани, ища выход. Она сунула руку в карман и нащупала сложенный лист пергамента, тонкий, шершавый, чуть влажный, как будто его только что вытащили из конверта, который лежал в сыром подвале. Её сердце пропустило удар — не один, а несколько, как будто время остановилось на секунду, чтобы дать ей осознать, что это значит. Записка. Он прислал записку. Он жив. Он помнит о ней. Он зовёт её. Она быстро развернула бумагу, стараясь, чтобы Изи не заметила, и её пальцы дрожали так сильно, что она едва могла удержать пергамент, который норовил выскользнуть из рук и упасть на пол, чтобы кто-то другой прочитал его и узнал то, что не должен был знать. На пергаменте было всего несколько слов — коротких, резких, как удар хлыста, — написанных знакомым, до боли знакомым почерком, который она узнала бы из тысячи, потому что он был таким же холодным, как и его обладатель, таким же ровным, таким же пугающим и желанным одновременно: «Библиотека. Дальний угол. Жду. А.». Лизавета замерла, и её сердце, которое только что пропустило удар, теперь забилось где-то в горле — быстро, панически, почти болезненно, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу. Он жив. Он зовёт её и ждётв библиотеке. В их углу. Там, где они сидели в первый раз, где он сказал «Здравствуй, Лиза», где она впервые увидела его лицо и поняла, что влюбилась навсегда. Лизавета замерла, и её сердце, которое только что пропустило удар, теперь забилось где-то в горле — быстро, панически, почти болезненно, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу, но не может найти выход, потому что дверца заперта, а ключ потерян в траве, которую уже выжег первый осенний мороз. Он жив — это было главное, самое важное, самое значительное, самое оглушительное известие, которое она могла получить в этом сером, холодном, пропитанном кровью утре, и это известие ударило в голову, как слишком крепкое вино, которое пьёшь на пустой желудок после долгой болезни. Он зовёт её — в записке были всего пару слов, коротких, резких, почти грубых, но в них было столько смысла, столько обещания, столько того, что нельзя выразить словами, только сердцем, которое билось так сильно, что, казалось, могло разорвать грудную клетку. Он ждёт в библиотеке — в их углу, в самом дальнем, где почти никто не ходит, где пахнет пылью и временем, где они сидели в первый раз, когда он назвал её по имени и когда она впервые увидела его лицо, которое потом снилось ей каждую ночь, даже когда они не виделись. Изи смотрела на неё с недоумением — её зелёные глаза, такие проницательные, такие внимательные, такие цепкие, как у кошки, которая заметила добычу и уже изготовилась к прыжку, видели каждую дрожь, каждое движение, каждую перемену в выражении лица подруги, и в этом взгляде было столько вопросов, что Лизавета почувствовала, как её спина покрывается холодным потом, потому что вопросы были опасны, а ответы на них — смертельны. — Лиза, что с тобой? — спросила Изи, и её голос был тихим, осторожным, как у человека, который боится спугнуть редкую птицу, которая наконец присела на ветку после долгого перелёта. — Ты побледнела, потом покраснела, потом снова побледнела. У тебя что, сердце остановилось? Ты выглядишь так, будто увидела привидение. — Мне нужно… — Лизавета запнулась, подбирая слова, потому что врать было трудно, а говорить правду — невозможно, и она застряла где-то посередине, как корабль, который сел на мель и не знает, как сойти, не разбившись о скалы. — Мне нужно быстро кое-куда сходить. Я забыла одну вещь. Очень важную. Без неё я не смогу… не смогу готовиться к экзаменам. Я сейчас вернусь. Мигом. Изи посмотрела на неё долгим, пристальным взглядом — тем самым, которым смотрит учитель на ученика, который только что сказал явную ложь, но не хочет в этом признаваться, потому что правда может оказаться хуже любой лжи, — и в её глазах, зелёных, внимательных, почти прозрачных, мелькнуло что-то, похожее на понимание, смешанное с нежеланием знать правду. Но она не стала спрашивать. — Хорошо, — сказала Изи. — Я буду ждать тебя в комнате. Не задерживайся долго, хорошо? После всего, что случилось, мне страшно одной. И вообще, неизвестно, вернулись ли все наёмники или кто-то ещё прячется в коридорах. Лизавета кивнула — быстро, почти отчаянно, как кивают, когда боятся, что если промедлят хотя бы секунду, то чудо, которое им предложили, исчезнет, растает, как утренний туман под лучами солнца, — и она рванула по коридору, её шаги были быстрыми, лёгкими, почти бесшумными, как у лани, которая убегает от охотника, но при этом знает, что охотник — это не враг, а тот, кто хочет её спасти, просто не умеет этого показать. Она бежала по лестницам, бежала по длинным коридорам, мимо портретов древних магов, которые провожали её удивлёнными взглядами — никогда раньше тихая, незаметная Лизавета Марлер не носилась по академии с таким выражением лица, — бежала мимо студентов, которые шарахались в стороны, не понимая, что случилось с девушкой, которая обычно передвигалась как тень, боясь привлечь к себе внимание. Её сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбивалось, лоб покрылся испариной, но она не останавливалась, потому что каждая секунда, проведённая вдали от него, была вечностью, а каждая вечность — потерей, которую она не могла себе позволить. Библиотека встретила её запахом кожи, пергамента и времени — тем самым запахом, который всегда успокаивал её, напоминал о том, что есть вещи, которые не меняются, даже когда мир рушится вокруг, но сейчас этот запах не успокаивал, потому что её мысли были заняты не книгами, а им, только им, всегда им. Она вбежала внутрь, чуть не споткнувшись о высокий порог, который помнил ещё основателей академии, и остановилась на секунду, чтобы перевести дыхание — её грудь ходила ходуном, сердце билось так быстро, что она боялась, что оно выскочит из груди и упадёт на пол, как переспелый плод, который больше не может держаться на ветке. Но потом она взяла себя в руки — как брала всегда, когда нужно было скрыть свои чувства, когда нужно было показать, что она сильная, даже когда внутри всё разрывается на части, — и начала приводить себя в порядок. Она разгладила волосы — длинные, пшеничные, рассыпавшиеся по плечам после бега, — заправила непослушные пряди за уши, убрала те, что лезли в глаза, и почувствовала, как её пальцы, ещё дрожащие, ещё не успокоившиеся, медленно становятся твёрже, увереннее, почти спокойными. Она отряхнула платье — тёмно-синее, шерстяное, с длинными рукавами, которое было её любимым, потому что в нём она чувствовала себя не такой никчёмной, не такой бесполезной, — и убрала невидимые пылинки, которых на самом деле не было, но которые давали ей повод задержать руки на ткани, чтобы успокоиться окончательно. Она сделала несколько глубоких вдохов — один, другой, третий, — пока дыхание не выровнялось, пока сердце не перестало колотиться как бешеное, пока она не почувствовала, что готова, что может войти, что может смотреть ему в глаза и не расплакаться. Она вошла в библиотеку и пошла в дальний угол — тот самый, куда они ходили каждый вечер, когда могли, когда не было риска, когда Корвин ещё не начал свою охоту. Её шаги были тихими, почти бесшумными, как у человека, который боится спугнуть то, что идёт искать, и она прошла мимо стеллажей с художественной литературой, мимо полок с магическими справочниками, мимо витрин, где лежали древние фолианты, которые никто не брал в руки уже лет сто, и наконец завернула за угол, туда, где он стоял. Анхель стоял спиной к ней и лицом к окну, и в этой позе было что-то такое, что заставило её сердце сжаться — не от страха, от того, что он казался таким одиноким, таким холодным, таким далёким, даже когда был так близко. Его чёрные волосы были растрёпаны, как будто он провёл всю ночь в бою и не успел привести себя в порядок, его белая рубашка была мятая, с несколькими разрывами, сквозь которые виднелись следы крови — его или чужой, она не знала, но это было неважно, потому что кровь была на нём, а это значило, что он страдал, что он рисковал, что он мог умереть, пока она сидела в своей комнате и молилась. Он обернулся к ней — медленно, плавно, как будто время для него текло иначе, чем для неё, как будто он не спешил, потому что знал, что она придёт, и знал, что она никуда не денется, пока он не заговорит. Его чёрные глаза, усталые, но живые, встретились с её карими, и в них не было улыбки, не было тепла, не было той нежности, которую она так хотела увидеть, — только спокойствие, только холод, только та странная, пугающая пустота, которая была его сутью, его защитой, его способом быть в этом мире, который ненавидел его, не зная, кто он на самом деле. Лизавета не выдержала. Она не стала ждать — не стала спрашивать разрешения, не стала гадать, будет ли он против, не стала думать о последствиях, потому что думать было некогда, когда внутри неё всё кипело, всё кричало, всё требовало одного — прикоснуться к нему, почувствовать его тепло, убедиться, что он реальный, что он живой, что он здесь, с ней, а не там, в холодной пустоте, куда она его мысленно отправляла каждый раз, когда слышала взрыв. Она рванула к нему — не пошла, не подошла, а именно рванула, как бросаются в пропасть, не зная, есть ли там дно, как бросаются в объятия, когда боишься, что если опоздаешь хотя бы на секунду, то всё будет кончено. Её руки обвили его талию, её лицо прижалось к его груди, и она почувствовала, как бьётся его сердце — или то, что его заменяло — медленно, тяжело, ровно, как маятник старых часов, которые отсчитывают не секунды, а годы, века, вечности. Она начала плакать — не громко, не навзрыд, не так, как плачут, когда хотят, чтобы их пожалели, а тихо, беззвучно, как привыкла с детства, когда отец смотрел на неё с презрением, а мать отворачивалась, не в силах вынести правду. Слёзы текли по её щекам, капали на его рубашку, оставляя влажные пятна, которые смешивались с пятнами крови, и она не могла остановиться, потому что в её голове всё ещё звучали слова того мага: «одно заклинание прошло в сантиметре от его головы», и эти слова были как иглы, которые вонзались в сердце, как ножи, которые резали по живому, как напоминание о том, что она могла потерять его, что мир мог лишиться его, что она могла остаться одна. — Ты чуть не умер… — сказала Лиза тихо, а Малахарзамер. — Откуда ты знаешь? — спросил он, и его голос был ровным, спокойным, почти равнодушным, но в этом равнодушии слышалось что-то, чего она не замечала раньше — не любопытство, он не был любопытным, а скорее осторожность, потому что он не хотел, чтобы его тайна раскрылась, но не хотел, чтобы она страдала из-за того, чего не могла контролировать. — Откуда ты знаешь, что я чуть не умер? Кто тебе сказал? Это был Феликс? — Один студент, — ответила Лизавета, и её голос был приглушён тканью его рубашки, но каждое слово было слышно, потому что в библиотеке было тихо — так тихо, что, казалось, даже пылинки замерли в воздухе, чтобы не пропустить ни звука. — Он сказал, что ты уничтожил больше наёмников, чем все преподаватели вместе взятые, и что одно заклинание прошло в сантиметре от твоей головы. Я… я так испугалась. Я думала, что потеряю тебя. Я думала, что больше никогда тебя не увижу. Малахар смотрел на неё сверху вниз, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, что-то менялось. Он медленно поднял руку — ту самую, которой уничтожал врагов, которой творил заклинания, которые заставляли богов трепетать, — и его пальцы, холодные, как лёд, коснулись её волос. Впервые в жизни он потрогал её волосы сам — не потому что она прижалась к нему, не потому что он должен был убрать прядь с её лица, а по своему собственному желанию, потому что захотел, потому что почувствовал, что нужно, потому что в его голове вдруг что-то щёлкнуло, и он понял, что хочет узнать, какие они на ощупь — эти пшеничные, мягкие, почти светящиеся волосы, которые так часто мелькали перед его глазами, когда она убегала, оставляя после себя только запах цветов вишни и легкий шорох шагов. Его пальцы погрузились в её волосы, и он почувствовал, как они скользят между ними, как шёлк, как вода, как что-то живое, тёплое, почти осязаемое, и это было странно — не противно, не неприятно, а просто странно, потому что он никогда не думал, что волосы могут быть такими мягкими, такими приятными, такими… женскими. — Тебе не о чем переживать, — сказал он, и его голос был таким же ровным, как и прежде, но в этой ровности слышалось что-то, чего не было раньше — не уверенность, он всегда был уверен, а скорее спокойствие, которое он хотел передать ей. — Меня не так легко убить. Я дракон. Я самый сильный в этом мире. Ни один наёмник, ни один маг, ни даже сам Леннарт не сможет меня убить.  Лизавета подняла голову, и её заплаканные глаза, карие, глубокие, полные той особенной, почти болезненной красоты, которая бывает у людей, когда они плачут, смотрели на него снизу вверх, и в них не было страха, не было сомнения, не было той унизительной покорности, которую он привык видеть в глазах других. Только любовь — та самая, которую она не могла скрыть, не могла спрятать, не могла сделать вид, что её нет, потому что любовь была сильнее страха, сильнее боли, сильнее всего, что пыталось её уничтожить. — Ты не должна плакать по пустякам, — сказал он, и его голос стал жёстче, потому что он не знал, как ещё сказать ей, что её слёзы — это слабость, а слабость — это то, что могут использовать враги, то, что может погубить их обоих, если она не научится контролировать свои эмоции. — Ты моя жена. Жена дракона. Ты должна быть сильной. Слёзы — это не для тебя. — Это не пустяки, — ответила она, и её голос дрожал, но в этой дрожи слышалась не слабость, а решимость, та самая, которая появляется у людей, когда они понимают, что имеют право на свои чувства, даже если мир говорит им, что они ничего не значат. — Я переживаю за тебя. Я люблю тебя. Я не смогу жить без тебя. Если ты умрёшь, я… я не знаю, что я сделаю. Но я не смогу жить дальше. Это не пустяки, Анхель. Это моя жизнь. Малахар смотрел на неё, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, что-то снова менялось — принятие ее мнения. Он тяжело вздохнул — глубоко, протяжно, как вздыхают только те, кто несёт на плечах груз, непосильный для любого смертного, — и его рука, которая всё ещё лежала на её затылке, медленно опустилась на её волосы, и он погладил её — неловко, неумело, как будто делал это впервые в жизни, что, в общем-то, было правдой. — Я не понимаю, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучало что-то, похожее на растерянность — не ту, которая бывает у людей, когда они теряются в незнакомом месте, а ту, которая бывает у тех, кто всю жизнь думал, что он не способен на чувства, и вдруг понял, что ошибался. — Я не понимаю, что ты во мне нашла. Я холодный, жестокий. Я не умею быть нежным, не умею любить, не умею быть тем, кого можно любить. Почему ты так привязалась ко мне? Почему ты так сильно любишь меня? Я не заслуживаю этого. — Потому что ты мой муж, — сказала Лизавета, и её голос был тихим, но твёрдым, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Ты мой муж. Ты тот, кто назвал меня своей избранницей, тот, кто пришёл за мной, когда я уже перестала ждать. Ты тот, кто смотрит на меня так, будто я что-то значу. Даже если ты не умеешь любить, я люблю за двоих. Этого достаточно. Малахар усмехнулся — криво, почти болезненно, как будто он делал это впервые за много лет и мышцы лица забыли, как это происходит, но в этой усмешке было что-то, что можно было принять за принятие, если не знать его слишком хорошо. — Ты странная, — сказал он, и в его голосе не было насмешки, только констатация факта, смешанная с чем-то, что можно было принять за одобрение. — Очень странная.  Лизавета улыбнулась — сквозь слёзы, сквозь боль, сквозь страх, который ещё не прошёл, но уже не был таким острым, как раньше, — и её улыбка была такой нежной, такой хрупкой, такой почти нереальной, что Малахарупоказалось, будто он смотрит на что-то, что не должно существовать в этом мире, где царит тьма и жестокость. — Ты разобрался с профессором? — спросила она, и в её голосе прозвучала надежда — та самая, которая умирает последней, которая горит даже тогда, когда вокруг одна тьма, когда нет ни просвета, ни огонька, ни шанса на спасение. Малахар покачал головой, и его лицо стало жёстче, как будто одно упоминание Корвина вернуло его в реальность, где не было места её улыбкам и её слезам, где были только враги и планы, месть и смерть. — Нет, — сказал он, и его голос был холодным, как лёд, как дыхание зимы, которая приходит внезапно и убивает всё живое, не спрашивая разрешения. — Он хитрее, чем я думал. Он нанял наёмников, но сам остался в тени. У меня нет доказательств. Без них я ничего не могу сделать. Пока он будет на свободе, мы не сможем… мы не сможем быть вместе в ближайшее время. Лизавета расстроилась — её плечи поникли, улыбка исчезла, глаза снова наполнились слезами, но не от страха, а от бессилия, от того, что она не может помочь, от того, что она никчёмна, бесполезна, не достойна даже того, чтобы быть рядом с ним. — Значит, мы снова не сможем гулять? — спросила она, и её голос дрожал. — Чай, пирожные, тайное место… ты обещал. — Не сможем, — ответил он, и в его голосе не было сожаления — только констатация факта, холодная и равнодушная, как сама смерть. — Пока Корвин не будет нейтрализован, я не могу рисковать тобой. Если узнают о нас, он использует это против меня. А если использует, я могу потерять всё. Включая тебя. Лизавета опустила голову, и её пшеничные волосы упали на лицо, скрывая глаза, в которых уже стояли слёзы, но она не плакала, потому что плакать было бесполезно. Малахар смотрел на неё, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, что-то снова менялось.  — Ты можешь прийти ко мне в комнату завтра вечером, — сказал он, и его голос был таким же ровным, как и прежде, но в этой ровности слышалось предложение, которое он не ожидал, что она примет, но надеялся, что она скажет «да». — Завтра суббота. У нас не будет лекций. Я смогу провести с тобой время. Помогу тебе подготовиться к экзаменам на следующей неделе. Если ты… если ты хочешь. Лизавета подняла голову, и её глаза — карие, глубокие, полные той особенной, почти болезненной красоты, которая бывает у людей, когда они получают то, о чём мечтали, но не смели надеяться, — засияли, как два маленьких солнца, которые только что выглянули из-за туч и осветили всё вокруг золотистым, тёплым светом. — Правда? — спросила она, и её голос дрожал — не от страха, от радости, от того, что он сам предложил, сам сказал, сам сделал первый шаг, даже не подозревая, как много это для неё значит. — Я могу прийти? Ты правда разрешаешь? — Я не разрешаю, — поправил он, и в его голосе снова появилась та особенная, холодная насмешка, которая была его защитой, его броней, его способом не подпускать людей слишком близко, но сейчас в этой насмешке не было холодности, только усталость, смешанная с чем-то, что можно было принять за смирение. — Я говорю, что ты можешь прийти. Если хочешь. Если нет — не приходи. — Хочу! — выпалила она, и её голос звенел от счастья, как колокольчик, который вешают на шею козам, чтобы они не потерялись в горах. — Очень хочу! Я приду! Обязательно приду! Во сколько? Куда? Как пройти, чтобы никто не заметил? — Приходи к двум часам, — сказал он, и в его голосе снова появилась та особенная, ледяная уверенность, которая была его сутью, его природой, его способом быть в этом мире. — Башня Люцис, четвёртый этаж, дверь с драконьим гербом. Если кто-то спросит, скажешь, что идёшь в библиотеку. Никто не будет проверять. Или скажешь, что идёшь к Феликсу. Он подтвердит, если надо. Лизавета кивнула, и её улыбка была такой ослепительной, такой счастливой, такой почти нереальной, что Малахару показалось, будто он смотрит на что-то, что должно быть запрещено, потому что такие улыбки не для этого мира, где царит тьма и жестокость, а для другого, более светлого, более доброго, где он, возможно, тоже мог бы быть счастлив, если бы умел. — Я буду ждать, — сказала она, и в её голосе было столько обещания, столько надежды, столько той самой любви, которую она не могла скрыть, не могла спрятать, не могла сделать вид, что её нет, — что Малахар почувствовал, как внутри него, в той самой пустоте, которую он носил в себе все эти годы, что-то шевельнулось — не страх, не гнев, не желание убить, а что-то другое, что-то, что он не мог назвать, но что заставляло его хотеть, чтобы она пришла, чтобы она была рядом, чтобы она не исчезла, как всё остальное в его жизни. — Теперь иди, — сказал он, и его голос стал жёстче, потому что он не хотел, чтобы она опоздала на собрание, которое, возможно, было важнее, чем они думали, и потому что он не хотел, чтобы она видела, как его лицо — такое непроницаемое, такое холодное, такое пугающее — меняется, когда она смотрит на него своими карими глазами, полными любви. — Скоро начнётся собрание в Большом зале. Директор будет говорить. Я тоже буду там. Поэтому тебе не о чем переживать. Я рядом. Даже если ты меня не видишь. Лизавета посмотрела на него, и в её глазах зажглось что-то, похожее на благодарность — не за слова, не за обещания, а за то, что он вообще с ней разговаривает, за то, что он находит время для неё, за то, что он не отталкивает её, когда она приходит, за то, что он позволяет ей быть рядом. — Хорошо, — сказала она, и в её голосе не было сомнения, только уверенность, та самая, которая появляется у людей, когда они знают, что их любят, даже если любовь не выражают словами. — Я пойду. Но завтра… завтра я приду. Обязательно. Она встала на цыпочки, потянулась к его щеке и поцеловала его — легко, быстро, почти невесомо, как бабочка касается цветка, как первый снег падает на землю, как обещание, которое нельзя нарушить. А потом развернулась и побежала — не быстро, не панически, как бежала сюда, а легко, почти танцуя, как будто музыка играла только для неё, и эта музыка была тихой, спокойной, почти невесомой, как утренний свет, который пробивается сквозь занавески после долгой, страшной ночи. Малахар смотрел ей вслед, и впервые за долгое время он улыбнулся — не той кривой, почти болезненной усмешкой, а настоящей, почти человеческой улыбкой, которая появилась на его лице сама собой, без его воли, без его контроля, без того холодного, ледяного расчета, который был его сутью. Он стоял у окна в пустой библиотеке, где свет пробивался сквозь высокие витражные окна, окрашивая пыльный воздух в золотистые тона, и смотрел на дверь, за которой скрылась её лёгкая фигура, и в его чёрных глазах мерцало золото. Он не понимал, что с ним происходит, не понимал, почему его губы растянулись в улыбке, когда он вспомнил её заплаканные глаза, её дрожащие губы, её слова: «Я люблю тебя. Я не смогу без тебя». Он не понимал, почему внутри него, в той самой пустоте, которую он носил в себе все эти годы, вдруг разлилось что-то тёплое, почти живое, как будто там, в темноте, зажглась маленькая, хрупкая искра, которую он не мог потушить, сколько ни старался. Он улыбался, пока никто не видел, пока стены библиотеки хранили его тайну, как хранили тайны веков, и в этой улыбке было что-то такое, чего не видел никто — ни Феликс, ни директор, ни даже Лиза, которая уже бежала по коридору, прижимая к груди книгу по тактике, которую она схватила на выходе, чтобы у неё был хоть какой-то предлог для отсутствия. Он улыбался, и это было странно, непривычно, почти пугающе, потому что Малахар ванЛихтвэг, разрушитель королевств, убийца магов, чудовище, чьё имя запрещено произносить вслух, не улыбался никогда — он усмехался, смотрел с презрением, но не улыбался. А сейчас улыбался. И когда улыбка медленно сошла с его лица, как тает последний снег под лучами весеннего солнца, он покачал головой, отгоняя ненужные мысли, и пошёл в другую сторону — готовиться к собранию, на котором директор должен был объявить студентам о том, что академия выстояла, что опасность миновала, что жизнь продолжается, даже когда кажется, что она остановилась навсегда. Лизавета бежала по коридору, и её сердце всё ещё колотилось где-то в горле, но теперь это было не от страха, а от счастья — от того, что он жив, от того, что он ждал её, от того, что он сказал: «Ты можешь прийти ко мне в комнату завтра», — и она почти не чувствовала тяжести книги по тактике, которую держала в руках, потому что мысли её были заняты не экзаменами, не учебой, не предстоящей проверкой магии, а им — его чёрными глазами, его холодными руками, которые вдруг стали такими тёплыми, когда он погладил её по голове, его голосом, который сказал: «Я не понимаю, что ты во мне нашла». Она вбежала в свою комнату, и Изи, которая сидела на кровати, поджав ноги, и нервно теребила край одеяла, подняла на неё вопросительный взгляд — её зелёные глаза, ещё красные от недавних слёз, но уже не такие испуганные, как ночью, смотрели на подругу с легким подозрением, смешанным с облегчением, потому что она вернулась, потому что она не исчезла, потому что она была здесь, живая, настоящая, и в её руках была книга, которую она, судя по всему, действительно пошла искать. — Что за вещь? — спросила Изи, и её голос был ещё немного хриплым после долгой, бессонной ночи, но в нём уже не было той паники, которая была раньше, только спокойное, почти будничное любопытство, как у человека, который пережил самое страшное и теперь не боится ничего, кроме разве что потерять того, кто рядом. — Ты так долго бегала. Я уже начала волноваться. Думала, что с тобой что-то случилось. Лизавета подошла к своей кровати, села на край и показала подруге книгу — старую, потрёпанную, с пожелтевшими страницами и потёртым корешком, которую она схватила на выходе из библиотеки, даже не глядя на название, лишь бы что-то было в руках, лишь бы был предлог, чтобы объяснить своё отсутствие. — Книга по тактике, — сказала она, и её голос был ровным, спокойным, почти равнодушным, как будто она действительно ходила за учебником, а не за тем, чтобы прижаться к груди дракона и выплакать весь свой страх на его рубашку. — Я вспомнила, что у нас через неделю экзамен, а я даже не открывала этот раздел. Решила взять почитать, пока есть время. Изи посмотрела на книгу, потом на подругу, и в её глазах мелькнуло что-то, похожее на сомнение, потому что Лизавета никогда не была такой прилежной студенткой, чтобы бежать в библиотеку сразу после того, как академия едва не пала под натиском тёмных наёмников, но она не стала спрашивать — не потому что не хотела, а потому что у неё не было сил на вопросы, когда её голова всё ещё была полна звуками ночной битвы и криками раненых. — Ладно, — сказала Изи. — Только предупреди меня в следующий раз, хорошо? Я волновалась. После всего, что случилось, я боюсь оставаться одна. Лизавета кивнула, и её сердце сжалось от чувства вины — не за то, что она солгала, а за то, что она не могла сказать правду, за то, что она должна была скрывать свою любовь, за то, что её счастье было тайной, которую нельзя было раскрыть, даже лучшей подруге. — Завтра с двух дня я буду готовиться в библиотеке, — сказала Лизавета, и её голос был таким же ровным, спокойным, почти равнодушным, как будто она говорила о погоде или о том, что на обед в столовой сегодня подают рыбу. — Одна. Мне нужно сосредоточиться. Если я буду с кем-то разговаривать, я ничего не запомню. Изи смотрела на неё долгим, пристальным взглядом, и в её зелёных глазах, внимательных, цепких, как у кошки, которая заметила добычу и уже изготовилась к прыжку, мелькнуло что-то, похожее на понимание — не полное, не чёткое, а смутное, как тень, которая скользит по стене, но не останавливается, не давая разглядеть себя. — Ладно, — сказала Изи, и в её голосе прозвучала легкая, почти незаметная грусть — не обида, а скорее сожаление от того, что подруга, с которой она делила все секреты, вдруг стала скрытной, замкнутой, почти чужой. — Если ты хочешь быть одна, значит, будешь одна. А я, наверное, пойду на свидание с Джеймсом. Он звал меня уже давно, а я всё откладывала. Думаю, завтра самое время — после этой ночи хочется быть с кем-то, кто дорог. Лизавета улыбнулась — той улыбкой, которая была её маской, её защитой, её способом не показывать, что внутри неё всё кипит от радости, что она будет с ним, что завтра она увидит его снова, что он сам позвал её, сам сказал: «Ты можешь прийти», — и для неё это было важнее любых экзаменов, любых проверок, любых слов, которые мог бы сказать кто-то другой. — Хорошо, — сказала она, и в её голосе не было зависти, только искренняя радость за подругу, которая наконец решилась на то, что откладывала так долго. — Надеюсь, у вас всё получится. Джеймс хороший парень. Ты заслуживаешь счастья. Изи улыбнулась в ответ — той улыбкой, которая была её главным оружием и главным проклятием, потому что она умела улыбаться даже тогда, когда внутри неё было темно и пусто, и эта улыбка была такой искренней, такой тёплой, такой живой, что Лизавета почувствовала, как её собственное сердце сжалось от нежности. Под вечер, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в оранжевые и розовые тона, которые смешивались с серыми тучами, предвещавшими скорый снег, девушки пошли на собрание в Большой зал — тот самый, где проходили самые важные церемонии, где объявляли результаты соревнований и где сейчас собрались почти все студенты академии, чтобы услышать, что скажет директор после ночной атаки. Зал был огромным — с высокими сводчатыми потолками, на которых были изображены сцены из истории магии, с длинными рядами деревянных скамей, на которых сидели студенты всех факультетов, и с большим возвышением в конце, где стояли столы преподавателей и где сейчас никого не было, только пустые стулья и тускло мерцающие магические светильники. Студенты перешёптывались, обменивались слухами, строили догадки, и в их голосах слышался страх — не тот, который заставляет кричать и биться в истерике, а тот, который заставляет говорить тихо, почти шёпотом, как будто если быть слишком громким, то враги, которые напали ночью, могут вернуться и услышать. Лизавета и Изи сели за стол, где сидели их одногруппники с факультета Аурум Лентус — те, кто был таким же, как они, слабыми, бездарными, почти без магии, но от этого не менее напуганными, не менее живыми, не менее желающими узнать, что будет дальше. Лица их были бледными, глаза — красными, голоса — хриплыми, и каждый из них выглядел так, будто не спал всю ночь, боясь закрыть глаза и увидеть кошмары. — Ты слышала? — спросила одна из девушек, сидевшая рядом с Лизаветой, и её голос дрожал, как струна, которую перетянули слишком сильно. — Говорят, директор был при смерти. Но его спасли. Каким-то чудом. — Слышала, — ответила Лизавета, и её голос был ровным, спокойным, почти равнодушным, как будто речь шла о погоде, а не о жизни человека, которого она знала с пятнадцати лет. — Но он жив. Это главное. Изи, сидевшая рядом, смотрела на неё с лёгким недоумением, потому что знала, что Лизавета была привязана к директору, как к дедушке, которого у неё никогда не было, и ожидала большей эмоциональности, но вместо этого видела только спокойствие, холодное, ледяное спокойствие, которое было ей незнакомо. — А где Джеймс? — спросила Лизавета, меняя тему. — Он сидит за столом своего факультета, — ответила Изи, кивнув в сторону другого конца зала, где студенты его факультета, в тёмных мантиях с вышивкой, сидели с гордыми, почти надменными лицами, как будто ночная атака была для них всего лишь лёгкой тренировкой, а не смертельной битвой. — Я видела его, когда мы заходили. Он махнул мне рукой. Сказал, что после собрания проводит меня до комнаты. Лизавета кивнула, и в её голове кружились мысли — не о Джеймсе, не об Изи, не о проверке, которая должна была состояться через неделю, а о нём, об Анхеле, о драконе, который должен был быть здесь, на этом собрании, рядом с директором, и она не могла дождаться, когда увидит его — не в библиотеке, не в пустом коридоре, а здесь, при всех, где она могла смотреть на него столько, сколько захочет, и никто не заподозрит ничего, потому что все будут смотреть на директора, на драконов, на тех, кто сражался этой ночью. Тишина в зале наступила внезапно — как обвал, как цунами, как что-то огромное, неотвратимое, что сметает всё на своём пути. Студенты, которые только что перешёптывались и переглядывались, вдруг замолчали, потому что на возвышении появились они — сначала двое драконов, которых Лизавета видела впервые, высокие, широкоплечие, в тёмных мантиях с серебряной вышивкой, с лицами, которые были такими же непроницаемыми, как каменные маски, и с глазами, которые горели золотом — не ярким, не горячим, а тусклым, как угли, которые тлеют под пеплом, как воспоминания о пожаре, который давно потух, но оставил после себя тепло, которое не исчезает даже спустя годы. Потом появился он — Анхель, чёрные волосы, усталые глаза, высокая фигура, и Лизавета почувствовала, как её сердце пропустило удар, а потом забилось где-то в горле, быстро, панически, почти болезненно. Он шёл медленно, уверенно, и его присутствие было таким весомым, таким значительным, что, казалось, воздух в зале стал плотнее, тяжелее, почти осязаемым. Он не смотрел на неё — он смотрел прямо перед собой, на студентов, на преподавателей, на тех, кто боялся его и уважал, и в его чёрных глазах не было ничего — ни страха, ни гордости, ни той холодной, ледяной пустоты, которая была его лицом. Только спокойствие. Только принятие. Только та странная, почти пугающая уверенность, которая бывает у тех, кто знает, что он самый сильный в этом мире, и не нуждается в доказательствах. А потом появился директор. Габриэль фон дер Хаусдорф — молодой, красивый, с белыми волосами, которые развевались, как знамя, как вызов, как доказательство того, что старость — это не приговор, а всего лишь этап, который можно преодолеть, если есть сила и воля. Его голубые глаза, яркие, как небо в летний полдень, смотрели на студентов с лёгкой, почти озорной усмешкой, как будто он знал, какой шок вызывает своим появлением, и наслаждался им, как ребёнок, который впервые получил подарок и не знает, как с ним играть, но уже радуется. Лизавета чуть было не открыла рот от удивления — её губы приоткрылись, глаза расширились, и она забыла, как дышать, потому что перед ней стоял не старый, сгорбленный, уставший старик, которого она знала все эти годы, а молодой мужчина, который выглядел так, будто только что закончил академию. Она вспомнила слова Изи — «говорят, он изменился, стал моложе, красивее», — но не думала, что это правда, потому что правда была слишком невероятной, слишком чудесной, чтобы в неё можно было поверить. Но она быстро взяла себя в руки — как учили её родители, как требовал её статус дочери магистра, как велела ей её собственная гордость, которая была единственным, что у неё осталось после всех этих лет унижений и боли. Она выпрямила спину, опустила глаза, сделала лицо непроницаемым, как каменная маска, и стала той самой Лизаветой Марлер, которую все знали — тихой, незаметной, почти невидимой, той, кто не привлекает внимания, той, кто не задаёт вопросов, той, кто просто сидит и слушает. Но внутри неё всё кипело, всё кричало, всё требовало ответа — как? почему? зачем? — и она смотрела на директора, на его молодое лицо и не могла поверить, что это тот самый человек, который когда-то угощал её чаем и говорил: «Всё будет хорошо, Лизавета. Ты ещё найдешь своё счастье». Изи была в таком же шоке — её зелёные глаза, широко раскрытые, смотрели на директора, как смотрят на привидение, на чудо, на нечто невозможное, что не должно существовать в реальном мире, и её рука, лежавшая на столе, дрожала, как осиновый лист на ветру. Она хотела сказать что-то, спросить, убедиться, что не спит, что это не продолжение ночного кошмара, а явь, но слова застревали в горле, потому что таких слов не существовало, или она не знала их, или они были слишком громкими для этой тишины, в которой каждый звук казался оглушительным. Директор, видя такое бурное удивление студентов, растерялся — его голубые глаза, такие яркие, такие живые, такие почти дерзкие, на секунду стали испуганными, как у человека, который только что понял, что сделал что-то не так, но не знает, как это исправить. Он оглядел зал, полный студентов, которые смотрели на него с открытыми ртами и расширенными глазами, и на его лице появилось выражение, которое трудно было описать — не смущение, не гордость, а что-то среднее, что-то, что можно было принять за лёгкую неловкость, если не знать, что этот человек прожил сто лет и видел вещи, которые не снились даже самым смелым воинам. — Я знаю, что вы удивлены, — сказал он, и его голос был молодым, звонким, почти мальчишеским, но в нём слышалась та особенная, вековая мудрость, которая не исчезла даже с молодостью, даже с гладкой кожей и яркими глазами, — она осталась в нём навсегда, въелась в кости, в кровь, в самую душу. — Я бы и сам удивился, если бы увидел себя со стороны. Но это действительно я — ваш директор. Только теперь не старый, а молодой. Это долгая история, и я расскажу её вам в другой раз. Сейчас важно другое. Зал затих — не потому, что директор попросил тишины, а потому что каждый студент, каждый преподаватель, каждый, кто был в этом зале, хотел услышать, что скажет человек, который только что воскрес из мёртвых, вернув себе молодость, и у которого, наверное, было что рассказать. — Ночью на академию напали тёмные наёмники, — сказал директор, и его голос стал твёрже, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Вы все это знаете. Многие из вас слышали взрывы, крики, видели вспышки магии. Многие из вас боялись, что это конец. Но это не конец. Академия выстояла. Благодаря преподавателям, которые сражались не щадя себя, благодаря драконам, которые защищали нас, и благодаря вам — тем, кто не паниковал, не мешал, не создавал панику. Вы все — герои этой ночи. Помните это. Он замолчал, и в этой тишине, которая повисла в зале, как тяжёлое, бархатное покрывало, сотканное из страха и надежды, слышно было только дыхание студентов — частое, прерывистое, почти паническое. — У нас будут новые меры предосторожности, — продолжил директор, и его голос стал жёстче, потому что он знал, что то, что он скажет, не понравится многим, но это было необходимо, чтобы выжить. — Барьеры вокруг академии будут усилены. Вход и выход будут контролироваться строже. Каждый студент, каждый преподаватель, каждый гость будет проверяться магией. Мы также вводим комендантский час. После десяти вечера никто не должен покидать свои комнаты. Нарушители будут наказаны. Зал зашумел — студенты переглядывались, перешёптывались, строили догадки, и в их голосах слышался страх, смешанный с недовольством, потому что никто не любил, когда их свободу ограничивали, даже если это было нужно для их же безопасности. — И ещё, — сказал директор, и его голос стал тише, почти беззвучным, как шёпот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами, как тот самый звук, который издают крылья моли, когда она летит на пламя свечи, не зная, что это — смерть. — Сегодня ночью мы потеряли одного из наших — магистра Орландо, который преподавал теорию магических блокировок. Он погиб, защищая вас. Он погиб, защищая академию. Он погиб, защищая то, во что верил. Тишина стала другой — не той, в которой слышно дыхание, а той, в которой слышно только горе, тяжёлое, густое, почти осязаемое, как туман, который спускается на город перед рассветом и не рассеивается до полудня. Магистр Орландо — старый, седой преподаватель с добрыми глазами и дрожащими руками, который никогда не повышал голос, который всегда находил время для каждого студента, который знал все заклинания блокировки и учил их так, будто от этого зависела жизнь, — был мёртв. И это было невыносимо, несправедливо, горько, как полынь, как та трава, которую жуют, чтобы заглушить боль, но которая делает только хуже. — Три дня траура, — сказал директор, и его голос был твёрдым, как сталь, которая не гнётся и не ломается, но в этой твёрдости слышалась боль — та самая, которую он не мог показать, потому что должен был быть сильным, потому что на него смотрели сотни студентов, потому что если он заплачет, то кто будет держаться? — Занятия отменяются. Похороны состоятся в понедельник. Присутствие всех студентов обязательно. Мы проводим магистра Орландо в последний путь с почестями, которых он заслуживает. Он замолчал, и все замолчали вместе с ним, потому что говорить было нечего, потому что слова были бесполезны, потому что никакие слова не могли вернуть того, кто ушёл, и никакие слова не могли утешить тех, кто остался. Лизавета смотрела на директора, на его молодое лицо, на его короткие белые волосы, на его голубые глаза, и в её голове кружились мысли — о магистре Орландо, которого она знала, который ставил ей зачёты, который всегда говорил: «Не переживай, Лизавета, у тебя всё получится», — и о том, что он никогда больше не войдёт в аудиторию, не откроет свой старый потрёпанный конспект, не скажет: «Доброе утро, студенты, сегодня мы поговорим о барьерах». Она чувствовала, как слёзы подступают к глазам, но не плакала потому что плакать было слабостью, а слабость — роскошью, которую она не могла себе позволить, особенно здесь, при всех, особенно когда на неё могли смотреть и видеть в ней ту самую никчёмную, бесполезную девчонку, которую все привыкли презирать. Анхель стоял рядом с директором, и его лицо было непроницаемым, как каменная маска, но Лизавета, которая знала его лучше, чем кто-либо, видела, как его чёрные глаза, в которых иногда вспыхивало золото, потускнели, стали почти серыми, как небо перед грозой. Он тоже чувствовал боль — не потому что он знал магистра Орландо, а потому что он знал, что эта смерть была на его совести, что если бы он не пришёл в академию, если бы не скрывался под маской дракона, если бы не дал Корвину повод для одержимости, то, возможно, старый преподаватель был бы жив. Но он не показывал этого, потому что не умел показывать, потому что привык держать всё в себе, потому что слабость была непозволительной роскошью для того, кто носил маску чудовища. — Собрание окончено, — сказал директор, и его голос был усталым, как у человека, который прожил сто лет и только что понял, что проживёт ещё двести, и не знает, радоваться этому или плакать. — Идите в свои комнаты. Завтра у вас будет день, чтобы прийти в себя. Используйте его с умом. Студенты начали расходиться — тихо, как тени, как призраки, как те, кто пережил самую страшную ночь в своей жизни и теперь не знал, как жить дальше. Лизавета и Изи встали из-за стола и пошли к выходу, их шаги были тихими, почти бесшумными, и они не говорили друг с другом, потому что говорить было не о чем, когда в голове всё ещё звучали слова директора: «три дня траура», «магистр Орландо погиб», «это не конец». Джеймс ждал Изи у выхода из зала — он был бледным, уставшим, но живым, и его глаза смотрели на свою невестус такой любовью, с такой нежностью, с такой благодарностью за то, что она жива, что Лизавета почувствовала, как её сердце сжалось от тоски — тоски по тому, чтобы на неё тоже кто-то так смотрел, чтобы её тоже ждали, чтобы её тоже любили. Но потом она вспомнила, что завтра она пойдёт к нему, в его комнату, и они будут вдвоём, и он, может быть, посмотрит на неё не так, как смотрят на всех, а по-особенному, и ей стало легче. — Пойдём, — сказал Джеймс, беря Изи за руку. — Я провожу тебя до комнаты. Сегодня ты будешь спать спокойно. Я обещаю. Изи кивнула, и они пошли вперёд, а Лизавета осталась чуть позади, потому что она хотела ещё раз увидеть его — Анхеля, дракона, своего мужа. Она обернулась, и их взгляды встретились — её карие, полные любви и надежды, его чёрные, холодные, пустые, но в этой пустоте, если присмотреться, можно было заметить что-то, что она не умела называть, но что заставляло её сердце биться быстрее, даже когда он молчал. Он смотрел на неё всего секунду, потом отвернулся и пошёл в другую сторону, его шаги были тяжёлыми, уверенными, и в них не было ни капли сомнения, ни капли страха, ни капли той человеческой слабости, которая заставляет людей оглядываться назад. Лизавета улыбнулась — слабо, почти незаметно, но от этого не менее искренне, — и пошла в свою комнату, её шаги были тихими, почти бесшумными, и в её голове кружились мысли — о завтрашнем дне, о нём, о том, что они будут вдвоём, о том, что, может быть, однажды он сможет смотреть на неё так, как смотрит Джеймс на Изи, и это будет счастьем.
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник