The dark wizard

Горячая работа
NC-21
В процессе
10
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 322 страницы, 187 411 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник

Глава 20. Испорченная встреча

Настройки
Воскресенье наступило неожиданно — как удар, которого не ждёшь, но который должен был произойти, потому что время неумолимо, и даже те, кто может остановить его магией, не властны над его течением. За окнами башни Люцис серело холодное утро, и облака ползли по небу, как старые, уставшие странники, которые брели к горизонту, не зная, найдут ли они там покой или их ждёт очередная бесконечная дорога. Малахар сидел на подоконнике, прижавшись спиной к холодному стеклу, и смотрел на этот серый, бесконечный мир, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, медленно разгоралось золото — не то, которое было признаком драконьей сущности, а то, которое появлялось, когда он думал о ней, о Лизе, о её пшеничных волосах, о её карих глазах, о её тихой, спокойной улыбке, которая заставляла его забывать о том, кто он на самом деле. Он был спокоен — не той холодной, ледяной отстранённостью, которая была его маской, его способом не подпускать людей слишком близко, а той особенной пустотой, которая бывает перед битвой, когда ты уже всё обдумал, всё просчитал, всё взвесил, и осталось только ждать. Сегодня вечером он должен был снова явиться к Леннарту. Как тот, кто пришёл за ним — за предателем, за убийцей, за тем, кто разрушил его жизнь и теперь спал спокойно в своём замке, даже не подозревая, что смерть уже дышит ему в затылок. Он не знал, чем кончится эта встреча — смертью Леннарта, или его собственной, или чем-то средним, что было хуже и того и другого. Но он знал, что должен идти, потому что обещал себе, потому что ждал этого момента десять лет, потому что не мог больше ждать. Он встал с подоконника, и его тело было тяжёлым, как свинец, как старые доспехи, которые носили рыцари, отправляясь на войну, из которой не возвращаются. Он подошёл к шкафу, открыл дверцу и достал одежду — тёмную, строгую, почти траурную, которую надевал только в особых случаях. Чёрная рубашка из плотного шёлка, которая холодила кожу, когда он надевал её, словно предупреждение о том, что этот вечер будет холодным, даже если за окнами будет гореть солнце. Чёрные брюки, которые сидели на нём идеально, потому что они были сшиты на заказ лучшим портным столицы, тем самым, который шил костюмы для королевской семьи, но согласился работать на дракона, потому что боялся отказать. Чёрный плащ с серебряными застёжками, который падал с плеч тяжёлыми складками, как крылья ночной птицы, готовой взлететь в небо и исчезнуть во тьме. Он надел всё это медленно, почти ритуально, как надевают доспехи перед битвой, и каждый новый предмет одежды был как ещё один слой брони, который должен был защитить его от того, что ждало впереди. Он подошёл к зеркалу, посмотрел на своё отражение, и его лицо было непроницаемым, как каменная маска, как лицо статуи, которую поставили на площади, чтобы пугать врагов. Чёрные волосы, зачёсанные назад, открывали высокий лоб и острые скулы. Чёрные глаза, в которых иногда вспыхивало золото, смотрели на мир с той холодной, ледяной пустотой, которая была его сутью, его природой, его способом быть. Он выглядел как смерть, которая пришла за своей жертвой, и это было правильно, потому что он и был смертью — для Леннарта, для его приспешников, для всех, кто встал на его пути. Он уже собирался выходить, когда раздался стук. Три коротких, тихих удара, которые он узнал бы из тысячи, потому что так стучала только она — Лизавета Марлер, его жена. Он замер на секунду, и его рука, уже протянутая к двери, опустилась, и он повернулся, и его лицо, которое только что было непроницаемым, как каменная маска, вдруг стало чуть мягче, чуть человечнее, чуть живее. Дверь открылась, и она вошла — маленькая, хрупкая, в своём тёмно-зелёном платье, которое она уже надевала в субботу, но которое почему-то сегодня выглядело иначе, может быть, потому что она заплела волосы в высокую косу, открывающую тонкую шею, или потому что на её щеках горел лёгкий румянец, который появлялся только когда она волновалась. В её руках была тетрадь — та самая, в которой она писала заметки во время их занятий, исписанная её аккуратным, почти каллиграфическим почерком, который он запомнил ещё в первый раз, когда увидел её в библиотеке. — Здравствуй, — сказала она, и её голос был тихим, почти робким, как у человека, который боится, что ему откажут, но надеется, что нет. — Я забыла у тебя свою тетрадь в субботу. А завтра первый экзамен, и я хотела повторить то, что мы учили. Прости, что ворвалась без спроса. Я постучала, но ты не ответил, и я подумала... я подумала, что ты, наверное, занят, но я просто... Она замолчала, не договорив, потому что её взгляд упал на него, на его чёрную одежду, на его плащ, на его лицо, которое было таким же холодным, как всегда, но в котором, если присмотреться, можно было заметить что-то, чего не было раньше. Он стоял посреди комнаты, и она смотрела на него, и её сердце билось где-то в горле, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу, потому что он был красивым — не той холодной, пугающей красотой, а другой, почти человеческой, почти живой, почти тёплой. — Ты куда-то собрался? — спросила она, и её голос дрожал — не от страха, а от того, что она чувствовала, что этот вечер будет особенным, что он уходит туда, откуда, может быть, не вернётся, и что она не может ничего сделать, потому что он — дракон, а она — просто девушка без магии. — Ты выглядишь... ты выглядишь так, будто идёшь на войну. Малахар смотрел на неё, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, зажглась маленькая искра, которую можно было принять за улыбку. Он подошёл к ней — медленно, как подходят к чему-то очень хрупкому, что может разбиться от одного неосторожного движения, — и его рука, холодная, как лёд, как дыхание зимы, которая приходит внезапно и убивает всё живое, коснулась её волос. Он взял прядь её пшеничных волос, которая выбилась из косы и упала на плечо, и начал перебирать их — медленно, нежно, почти благоговейно, как будто они были сделаны из самого тонкого шёлка, который нельзя помять, нельзя порвать, нельзя испортить неосторожным прикосновением. Он полюбил это прикосновение вчера, в саду, когда она сидела на траве и плела венок, и теперь не мог остановиться, потому что её волосы были мягкими, шелковистыми, живыми, и они пахли цветами и чем-то ещё, чего он не мог назвать, но что заставляло его сердце биться быстрее. — Я хочу навестить одного старого друга, — сказал он, и его голос был ровным, спокойным, почти равнодушным, но в этом равнодушии слышалось что-то, чего не было раньше — не объяснение, нет, он не был ему обязан, а скорее попытка быть вежливым, попытка быть тем, кем она хотела его видеть. — Мы не виделись много лет. Я должен его навестить. Он не сказал, что этот друг предал его. Не сказал, что этот друг убил его. Не сказал, что этот друг — Леннарт ван Торн, спаситель Анрелии, герой, которого уважают, но который на самом деле — монстр, хуже любого дракона и темного мага. Он не хотел, чтобы она знала, потому что она была доброй, нежной, чистой, и такие вещи, как предательство и убийство, не должны были касаться её, не должны были осквернять её, не должны были отнимать у неё ту веру в людей, которую он потерял давно и которую она, возможно, ещё сохранила. Лизавета смотрела на него, и в её карих глазах, глубоких, как омуты, в которых можно утонуть, была такая любовь, такая вера, такое доверие, что Малахар на секунду почувствовал себя неловко, потому что он не заслуживал этого, он никогда не заслуживал её любви, но она давала её ему, и он брал, не понимая, как это возможно, что кто-то может любить того, кто не умеет любить в ответ. — Будь осторожен, — сказала она, и её голос был тихим, почти беззвучным, как шепот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами. — Я не знаю, куда ты идёшь и с кем ты встретишься, но я знаю, что ты вернёшься. Ты всегда возвращаешься. Пожалуйста, вернись и сегодня. Она не стала расспрашивать дальше, потому что знала: он не скажет, даже если она будет просить, даже если она будет плакать, даже если она встанет на колени. Он был закрытым, как книга, которую нельзя открыть без ключа, и она смирилась с этим, потому что любила его не за слова, а за то, что он делал для неё — за накидку, за чай, за пирожные, за венок, за сад, за то, что он смотрел на неё своими чёрными глазами, и в них, в их глубине, иногда загоралось золото. Она шагнула к нему и обняла — не робко, не осторожно, как делала раньше, когда боялась, что он оттолкнёт её, а уверенно, почти требовательно, как будто хотела сказать: «Ты мой, и я не отпущу тебя». Её руки обвили его талию, её лицо прижалось к его груди, и она чувствовала, как бьётся его сердце медленно, тяжело, ровно, как маятник старых часов, которые отсчитывают не секунды, а годы, века, вечности. Она чувствовала его тепло — чужое, непривычное, но такое желанное, такое нужное, и она знала, что запомнит это мгновение навсегда, потому что это было мгновение, когда он позволил ей быть рядом, когда он не оттолкнул её, когда он принял её любовь, даже если не мог ответить. Малахар стоял, позволяя ей обнимать себя, и его руки висели вдоль тела, и он не обнимал её в ответ, потому что не знал, как это делается, потому что боялся сделать больно, потому что не хотел, чтобы она думала, что он смягчился, что он стал другим, что он может быть тем, кем она хочет его видеть. Но он не отталкивал её — он позволял ей быть рядом, позволял ей касаться его, позволял ей обнимать себя, и в этом позволении было больше нежности, чем в любых словах, больше тепла, чем в любом огне, больше жизни, чем в самой магии. Она подняла голову, и её глаза встретились с его чёрными глазами, и в них, в её карих глазах, была такая надежда, такая любовь, такое доверие, что он не мог отвести взгляд. Он смотрел на неё, и в его груди, там, где было сердце, что-то сжалось — не боль, не страх, а что-то другое, что-то, что можно было принять за принятие, за нежность, за любовь, которую он не умел называть, но которая была, и которая росла с каждым днём, с каждым часом, с каждой минутой, проведённой с ней. Он наклонился — медленно, как наклоняется дерево под тяжестью снега, которое может сломаться, но не сломается, потому что корни держат крепко, — и его губы коснулись её макушки. Поцелуй был лёгким, почти невесомым, как бабочка, которая села на цветок и замерла на секунду, не зная, улетать или остаться. Он был осторожным, ласковым, таким не свойственным ему, так непохожим на всё, что он делал раньше, что Лизавета почувствовала, как её сердце пропустило удар, а потом забилось где-то в горле, и она не могла дышать, не могла думать, не могла ничего, кроме как смотреть на него, на его чёрные глаза, в которых, казалось, горел огонь — не тот, который сжигает дотла, а тот, который согревает, который даёт силы, который заставляет идти вперёд, даже когда ноги подкашиваются от усталости. Она покраснела — её щёки стали пунцовыми, как маков цвет, её уши стали розовыми, как лепестки тех цветов, которые росли в его саду, её дыхание сбилось, и она опустила голову, потому что не могла смотреть на него, когда он делал такие вещи, которые были не словами, а чем-то большим, что нельзя выразить языком, только сердцем, которое билось так сильно, что, казалось, могло разорвать грудную клетку. Малахар стоял неподвижно, и его лицо было непроницаемым, и никто не знал, что внутри него, там, где не было сердца, что-то ёкнуло, что-то, что можно было принять за удовольствие, за удовлетворение, за то, что ему было приятно видеть, как она краснеет от его поцелуя, как её глаза становятся влажными, как её дыхание сбивается. Он не понял этого чувства, не хотел понимать, не собирался понимать, но оно было, и оно было приятным, и он позволил себе насладиться им, хотя никогда не позволял себе ничего, кроме власти и мести. — Я вернусь, — сказал он, и его голос был ровным, спокойным, почти равнодушным, но в этом равнодушии слышалось обещание, твёрдое, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Ложись спать. Не жди меняво сне. Я вернусь под утро. Лизавета кивнула, и её сердце, которое только что колотилось как бешеное, вдруг успокоилось, забилось ровно, спокойно, почти счастливо. Она ещё раз обняла его — быстро, отрывисто, как будто боялась, что если задержится, то не сможет уйти, — и её губы коснулись его щеки, и это было похоже на поцелуй бабочки, которая коснулась цветка и улетела, оставив после себя только лёгкое, почти невесомое воспоминание. — Мне пора, — сказала она, и её голос был тихим, как шепот, как дыхание, как тот самый звук, который издают падающие листья, когда касаются земли.  Малахар кивнул, и она вышла из комнаты, и её шаги затихли в коридоре, и дверь закрылась за ней с тихим, почти ласковым стуком, как закрывается дверь в комнату, где хранятся самые важные секреты, — в комнату, которую никто не откроет без спроса, потому что знает: за ней правда, и эта правда может изменить всё. Он остался один. Он стоял посреди комнаты и никто не знал, что внутри него, там, где было сердца, что-то дрожало, что-то, что можно было принять за страх, если бы он умел бояться, или за надежду, если бы он умел надеяться, или за любовь, если бы он умел любить. Он повернулся к окну, и за стеклом уже начали зажигаться звёзды — маленькие, холодные, далёкие, как боги, которые смотрели на него сверху вниз и смеялись. Он смотрел на них, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, зажглась маленькая искра, которую можно было принять за вопрос, если бы он умел спрашивать. — Почему? — прошептал он в темноту, и его голос был тихим, как шепот, как дыхание, как тот самый звук, который издают крылья моли, когда она летит на пламя свечи, не зная, что это — смерть. — Почему она? Почему не кто-то другой? Почему не та, кто сильнее, кто умнее, кто достойнее? Почему она смотрит на меня так, будто я не чудовище? Почему она обнимает меня, не боясь, что я сделаю больно? Почему она улыбается, даже когда я молчу, даже когда я холоден, даже когда я говорю жестокие слова? Он не знал ответа. Он не знал, почему эта маленькая, хрупкая девушка без магии, которую он когда-то хотел уничтожить, стала его спасением. Он не знал, почему его сердце, которое он считал мёртвым, начало биться, когда она улыбалась ему. Он не знал, почему он дорожит ей, почему он боится её потерять, почему он готов убить любого, кто посмеет причинить ей боль. Он не знал, почему она смогла растопить его ледяное сердце, которое не могли растопить ни годы, ни боль, ни одиночество. Он не знал, почему она — та, кто заставил его почувствовать то, чего он не чувствовал никогда, и это было страшно, потому что чувства были слабостью, а слабость — роскошью, которую он не мог себе позволить. Но он знал одно — она была его. Его избранница. Его жена. Его спасение. И он не отпустит её. Никогда. Даже если она узнает правду. Даже если она испугается. Даже если она уйдёт. Он будет искать её, будет ждать, будет надеяться — не потому что он умел надеяться, а потому что она научила его надеяться, даже не зная об этом. Он подошёл к окну, и его отражение в стекле было бледным, как призрак, как воспоминание о том, кем он был когда-то, и он смотрел на звёзды, которые мерцали в темноте, как маленькие огоньки надежды, и думал о ней, о Лизе, о её пшеничных волосах, о её карих глазах, о её тихой, спокойной улыбке, которая заставляла его забывать о том, кто он на самом деле. — Лизавета, — прошептал он в темноту, и её имя прозвучало в его устах как приговор, как обещание, как вопрос, на который у него не было ответа. — Что ты со мной сделала? Он не получил ответа, потому что звёзды молчали, и ветер не шептал, и тьма не говорила. Только его сердце, которое он считал мёртвым, билось в такт с её именем, и в этом биении было что-то, что можно было принять за жизнь, если бы он умел жить. Время шло. Звёзды двигались по небу, и луна поднималась всё выше, освещая его комнату бледным, призрачным светом. Он стоял у окна, смотрел на ночь и думал о ней, о её поцелуе, о её объятиях, о её улыбке, и не знал, что с этим делать, потому что за всю свою жизнь он научился только одному — разрушать, убивать, уничтожать. А любить — не научился. Или научился, но не знал об этом. Он подошёл к столу, взял маленькое зеркальце в серебряной оправе, которое использовал вчера в саду, и посмотрел на своё отражение. Чёрные волосы, чёрные глаза, бледная кожа. Он был красив, но эта красота была холодной, как лёд, как смерть, как та пустота, которую он носил в себе все эти годы. Но теперь в его глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, горела маленькая искра, которую можно было принять за тепло, если бы он умел быть тёплым. — Ты меняешься, — сказал он своему отражению, и его голос был тихим, почти беззвучным, как шёпот ветра за окном. — И это пугает. Я не знаю, кто я без своей ненависти. Не знаю, кто я без своей мести. Не знаю, кто я без своей тьмы. Но, может быть... может быть, она знает. Он отложил зеркало, взял плащ и вышел из комнаты. Его шаги были тяжёлыми, уверенными, как всегда, и в них не было ни капли сомнения, ни капли страха, ни капли той человеческой слабости, которая заставляет людей колебаться перед тем, как сделать решительный шаг. Он шёл по тёмным коридорам, и тени плясали вокруг него, как бесы на шабаше, и он не боялся их, потому что он сам был тьмой, которая породила эти тени, и они были его слугами, его рабами, его оружием. Он шёл на встречу с Леннартом — с предателем, с убийцей, с тем, кто разрушил его жизнь, и в его сердце, там, где не было ничего, кроме пустоты, теплилась маленькая искра, которую можно было принять за надежду. Не на победу, не на месть, а на то, что когда всё закончится, он сможет вернуться к ней, к Лизе, к своей жене, к своей избраннице, и сказать: «Я здесь. Я вернулся. Я обещал». И это обещание было важнее любых клятв, важнее любых заклинаний, важнее самой жизни. Потому что он дал его ей — той, кто смогла растопить его ледяное сердце, не сказав ни слова, не сделав ни одного заклинания, только улыбнувшись ему своей тихой, спокойной улыбкой, которая была его спасением. Малахар вышел из академии, и холодный ноябрьский ветер ударил ему в лицо, холодный, колючий, пропитанный запахом прелых листьев и приближающейся зимы. Звёзды мерцали на чёрном небе, как остывшие угли, как глаза мертвецов, которые смотрят на мир с той стороны, откуда нет возврата. Луна спряталась за тучами, и только редкие лучи пробивались сквозь их рваные края, освещая старые каменные стены академии, которые помнили ещё основателей. Он остановился у старого дуба, который рос у главных ворот, и достал из кармана маленькое зеркальце в серебряной оправе — то самое, которое использовал в прошлый раз, когда отправлялся к Леннарту. Его пальцы, холодные, как лёд, сжали серебряную оправу, и он посмотрел на своё отражение — на чёрные глаза, на чёрные волосы, на бледную кожу, которая была такой же бледной, как у мертвеца. Он задержал дыхание и прошептал древнее заклинание, которое выучил много лет назад.. Зеркало замерцало — сначала слабо, едва заметно, потом ярче, ослепительнее, пока его свет не залил всё вокруг, и Малахарпочувствовал, как его тело начинает меняться, как кости ломаются и срастаются заново, как кожа становится тоньше, как глаза из чёрных становятся зелёными, яркими, как весенняя трава, как изумруды, которые хранят в себе свет солнца. Его волосы остались чёрными, но стали мягче, и черты лица смягчились, исчезла жесткость, которую дали ему годы и страдания, исчезла та ледяная, непроницаемая маска, которая стала его лицом. Он снова стал тем, кем был десять лет назад — молодым, красивым, опасным. Тем, кого Леннарт называл другом.  Он посмотрел на своё отражение в зеркале — зелёные глаза, чёрные волосы, бледная кожа. Он узнавал себя, но не чувствовал ничего — ни радости, ни тоски, ни той боли, которая должна была разрывать сердце при виде того, кем он был когда-то. Только холод. Только пустота. Только та ледяная решимость, которая была его сутью, его природой, его способом быть в этом мире, который он ненавидел. Он убрал зеркало в карман и закрыл глаза. Его тело начало растворяться — не постепенно, не медленно, как тает воск под воздействием тепла, а мгновенно, как будто кто-то выключил свет в комнате. Он превратился в сгусток тёмной магии — чёрный, пульсирующий, живой, как сердцебиение спящего зверя, как дыхание тьмы, которая не знает света. Он поднялся в воздух — легко, почти невесомо, как перышко, которое несёт ветер, — и полетел к замку Леннарта, который стоял на холме за столицей, окружённый магическими барьерами и стражей, которая не спала никогда. Ветер нёс его над лесами, над реками, над городами, которые спали, укрытые тьмой, как дети, которым не снятся кошмары. Он летел быстро, почти незаметно, как тень, как призрак, как сама смерть, которая приходит не тогда, когда её ждут, а тогда, когда она решит. И его зелёные глаза горели в темноте, как два волчьих огня, как два угля, в которых ещё тлеет жар — не тепла, не любви, не надежды, а того, что было сильнее всего этого: ярости, мести, желания уничтожить того, кто уничтожил его. Замок Леннарта вырос перед ним внезапно — чёрный, массивный, с острыми шпилями, которые вонзались в небо, как копья, которыми кто-то пытался пронзить саму тьму. Он стоял на холме, окружённый рвом, в котором, говорили, жили демоны, призванные самим Леннартом для защиты его покоя. Магические барьеры пульсировали вокруг замка голубоватым светом, как живое сердце, которое бьётся в такт с дыханием своего хозяина. Стражники в чёрных доспехах ходили по стенам, их шаги были тяжёлыми, уверенными, как у людей, которые знали, что им нечего бояться, потому что их господин — самый сильный маг Анрелии. Малахар приземлился на балкон, который выходил в кабинет Леннарта — тот самый, на котором он стоял в прошлый раз, когда впервые явился к своему бывшему другу после возвращения из мёртвых. Балкон был маленьким, узким, с каменными перилами, на которых застыла ночная роса. За стеклянной дверью горел свет — тусклый, желтоватый, как свет свечей, которые догорают, когда воск заканчивается, а фитиль начинает чадить. Малахар прижался к стене, скрываясь в тени, и заглянул внутрь. В кабинете Леннарта было двое. Леннарт сидел в своём кресле — массивном, чёрном, с высокой спинкой, на которой был вырезан дракон, пожирающий свой хвост. Он не изменился с прошлого раза — те же рыжие волосы, которые когда-то горели на солнце, как пожар, а теперь потускнели, поседели на висках и выглядели так, будто их посыпали пеплом. Те же веснушки, которые рассыпались по щекам золотыми монетками, но теперь они были бледными, почти незаметными на серой, уставшей коже. Те же глаза — голубые, как весеннее небо, но пустые, как колодцы, в которых никогда не было воды. Он пил — бутылка красного вина стояла на столе, наполовину пустая, и его пальцы, длинные, худые, с обкусанными ногтями, сжимали горлышко, как будто он боялся, что кто-то отнимет у него этот яд. Напротив него, на стуле, который стоял у окна, сидел Корвин — худой, с бледным лицом и красными глазами, которые горели лихорадочным блеском. На нём была его обычная тёмная мантия, но она была помятой, и воротник был расстёгнут, открывая бледную шею, на которой билась жилка, как у испуганного зверька. Его руки дрожали, когда он держал бокал с вином, и его голос был хриплым, надорванным, как у человека, который слишком много говорил в пустой комнате и не знал, что его никто не слышит. Малахар усмехнулся — тихо, почти беззвучно, но в этой усмешке было столько презрения, столько ненависти, столько того холодного, ледяного торжества, что, казалось, даже стены содрогнулись. Корвин. Тот самый магистр, который преследовал его в академии, который подсылал шпионов, который обыскивал его комнату, который хотел раскрыть его тайну и уничтожить его. Он был здесь, в кабинете Леннарта, и это была не случайность — это был заговор, о котором Малахар не знал, но который чувствовал всем своим существом. Он поднял руку, и его пальцы, которые были сгустком тьмы, дрогнули. Ветер поднялся — не тот, который дул с севера, принося холод и сырость, а тот, который рождается из магии, из самой тьмы, из той силы, которая текла в его венах, как огонь, как лава, как сама жизнь. Он ударил в стеклянную дверь, и она распахнулась с грохотом, таким громким, что стёкла задребезжали, а свечи на столе заметались, как испуганные птицы, которые бьются в клетке. Малахар шагнул внутрь — бесшумно, как тень, как призрак, как то, чего не должно быть в этом мире, но что было здесь, в этой комнате, среди этих людей, которые когда-то называли его другом или врагом, но теперь не знали, как его называть. Он остановился в тени, за тяжёлой портьерой, которая висела у стены, и его силуэт растворился в темноте, как будто его никогда и не было. Его зелёные глаза горели в полумраке, как два угля, которые тлеют под пеплом, как напоминание о пожаре, который давно потух, но оставил после себя тепло, которое не исчезает даже спустя годы. Леннарт поднял голову, и его глаза, голубые, пустые, усталые, встретились с тем местом, где прятался Малахар, и на его губах появилась усмешка — кривая, злая, полная той особенной, почти безумной бравады, которая бывает у людей, когда они смотрят в лицо смерти и не боятся, потому что смерть — это единственное, что может освободить их от этой бесконечной, давящей боли. — Знакомый трюк, — сказал Леннарт, и его голос был хриплым, надорванным, как у человека, который слишком много пил и слишком мало спал, но в этом голосе слышалось что-то ещё, что-то, что можно было принять за вызов, за насмешку, за признание того, что он знал, кто пришёл, и не боялся. — Ты любишь драматические эффекты. Всегда любил. Даже когда мы учились в академии, ты не мог просто войти в комнату — тебе нужно было, чтобы дверь открылась сама, чтобы ветер подул, чтобы все обернулись и посмотрели на тебя. Ты всегда был таким. Драматичным. Корвин, который не понял, почему Леннарт смеётся, поставил бокал на стол и встал со стула. Его лицо было бледным, как полотно, и на лбу выступила испарина, и его руки дрожали, когда он подошёл к двери и закрыл её, щёлкнув замком. Он повернулся к Леннарту, и в его глазах было недоумение, смешанное с тревогой, с той особенной, почти животной паникой, которая бывает у людей, когда они чувствуют, что происходит что-то неладное, но не могут понять, что именно. — Что случилось? — спросил Корвин, и его голос дрожал, как струна, которую перетянули слишком сильно. — Почему вы смеётесь? Это ветер. Просто ветер. Я закрыл дверь. Ничего страшного. Леннарт посмотрел на него, и в его глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, мелькнуло что-то, что можно было принять за жалость. — У нас гости, Корвин, — сказал Леннарт, и его голос был спокойным, почти равнодушным, как будто он говорил о погоде или о том, что на обед подали рыбу. — И я думаю, ты его знаешь. Очень хорошо знаешь. Корвин замер, и его лицо побледнело ещё сильнее, если это было возможно, и его глаза расширились, и его дыхание перехватило. Он медленно повернулся к тому месту, куда смотрел Леннарт, к тени за портьерой, и его сердце колотилось где-то в горле, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу, но не может найти выход. — Выходи, — сказал Леннарт, и в его голосе было столько холода, столько ледяного спокойствия, столько той особенной, почти королевской уверенности, которая бывает у людей, когда они знают, что их противник — перед ними, и они готовы к битве. — Я знаю, что ты здесь. Не прячься. Ты не из тех, кто прячется. Тишина. Секунда. Другая. Третья. А потом тени сгустились, задвигались, задышали — и из них вышел он. — Здравствуй, Корвин, — сказал Малахар, и его голос был тихим, спокойным, почти ласковым, как в те далёкие годы, когда они учились в одной академии, когда Корвин был младше на два курса и смотрел на него снизу вверх, восхищаясь и боясь. — Давно не виделись. Ты почти не изменился. Всё такой же нервный. Всё такой же... одержимый. Корвин смотрел на него, и его мысли путались, как нитки в клубке, который уронила кошка, и он не мог найти конец, чтобы распутать их. Это был Малахар — тот самый, который умер, который был мёртв десять лет, который лежал в луже собственной крови, и Леннарт стоял над ним, и его кинжал был красным, и его глаза были пустыми.  — Ты... — прошептал Корвин, и его голос сорвался на хрип, как у человека, который слишком много кричал в пустой комнате и не знал, что его никто не слышит. — Ты... Анхель? Ты — Малахар? Это невозможно. Ты умер. Леннарт убил тебя. Я видел твоё тело. Я видел... Малахар стоял перед ними — молодой, красивый, с чёрными волосами, падающими на высокий лоб, и зелёными глазами, которые горели в полумраке кабинета, как два изумруда, впитавшие в себя всю тьму этого мира и не сломавшиеся, а только ставшие ещё более холодными, ещё более пугающими, ещё более опасными. На его губах застыла усмешка — не та, кривая и почти болезненная, которую Корвин видел у дракона, а другая, уверенная, насмешливая, полная той особенной, ледяной грации, которая была его сутью ещё до того, как он стал тем, кем стал сейчас. Он смотрел на Корвина, и в его взгляде было что-то, что заставляло преподавателя чувствовать себя маленьким, ничтожным, почти прозрачным — как будто Малахар видел его насквозь, видел все его страхи, всю его одержимость, всю ту боль, которую он носил в себе годами, и наслаждался этим, как кошка наслаждается игрой с мышью, прежде чем сломать ей хребет. — Ты ничего не видел, — сказал Малахар, и его голос был тихим, почти ласковым, но в этой ласковости слышалась такая жестокость, что даже Леннарт, который привык к смерти и боли, на секунду замер, прислушиваясь к каждому слову. — Ты видел то, что тебе позволили увидеть. Ты гонялся за призраками, Корвин. Ты тратил годы своей жизни на охоту за драконом, который оказался всего лишь... драконом. Никем. Обычным ящером, который выполняет контракт и защищает академию. Он сделал шаг вперёд, и тени от свечей заметались по стенам, как испуганные птицы, и его голос стал ещё тише, ещё холоднее, ещё более угрожающим. — Анхель — не я, — сказал Малахар, и каждое его слово падало на каменный пол, как капли расплавленного свинца, оставляя после себя дымящиеся следы. — Анхель — это дракон. Просто дракон. У него нет никакой тайны, кроме той, что он старый и усталый. Он не имеет никакого отношения к тёмной магии, к заговорам, к тому, что ты так боялся. Он просто... живёт. Учится. Защищает. И ты мучил его. Ты подсылал к нему шпионов. Ты обыскивал его комнату. Ты следил за ним по ночам. Ты сделал его жизнь невыносимой из-за своей паранойи. Корвин побледнел — его лицо стало белым, как мел, как первый снег, который только начал падать и ещё не успел укрыть землю, и его руки дрожали, и его дыхание перехватило, потому что он вдруг понял, что всё это время — все эти месяцы, все эти дни, все эти ночи, когда он искал доказательства, когда он строил теории, когда он был уверен, что дракон — это чудовище, — он ошибался. Он ошибался так же, как ошибался всегда, когда дело касалось Малахара. — Ты... ты хочешь сказать... — начал Корвин, и его голос сорвался на хрип, потому что слова застревали в горле, как кость, которую не проглотить и не выплюнуть. — Я хочу сказать, что ты идиот, — перебил его Малахар, и его голос стал жестче, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду.  Корвин смотрел на него, и в его груди боролись два чувства — любовь, старая, похороненная на дне души, которая вспыхнула с новой силой при виде этого молодого, красивого лица, и ненависть, холодная, ледяная, которая разъедала его душу все эти годы, когда он думал, что Малахара больше нет, что его любили и предали, что он ушёл и оставил его одного. Он не мог поверить, что этот человек, которого он боялся и ненавидел, которого он искал и преследовал, которого он хотел уничтожить, стоял перед ним — живой, настоящий, такой же красивый, как в день их первой личной встречи, когда Корвин был просто студентом, а Малахар — лучшим на курсе, и сердце Корвина билось быстрее, когда он смотрел на него. — Ты не можешь быть настоящим, — сказал Корвин, и его голос дрожал, но в этой дрожи слышалась не слабость, а отчаяние, то самое отчаяние, которое бывает у людей, когда они теряют последнюю надежду и не знают, как жить дальше. — Ты — иллюзия. Фантом.  — Я настоящий, — сказал Малахар, и в его голосе была такая уверенность, такая холодная, ледяная уверенность, что Корвин почувствовал, как его сердце пропустило удар. — Я всегда был настоящим. Ты просто не хотел верить. Ты не хотел верить, что я могу вернуться. Ты не хотел верить, что я — тот, кого ты искал. Ты не хотел верить, что Малахар ван Лихтвэг жив. Но это правда. И ты ничего не можешь с этим сделать. Корвин сжал кулаки, и его ногти впились в ладони, и он почувствовал, как кровь течёт по его пальцам, но не обратил на это внимания, потому что внутри него всё кипело, всё кричало, всё требовало выхода.  — Докажи, — сказал Корвин, и его голос был хриплым, надорванным, как у человека, который слишком много пил и слишком мало спал, но в этом голосе слышалось что-то ещё, что-то, что можно было принять за вызов, за мольбу, за то, что он хотел верить, но боялся. — Докажи, что ты — Малахар. Не словами. Делом. Малахар посмотрел на него, и в его зелёных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, зажглась маленькая искра, которую можно было принять за насмешку, за презрение, за то, что он не считал Корвина достойным даже ответа. — Я не буду ничего доказывать, — сказал он, и его голос был холодным, как лёд, как дыхание зимы, которая приходит внезапно и убивает всё живое. — Не тебе. Никогда. Ты для меня — никто. Ты всегда был никем. И останешься никем. Я пришёл не ради тебя. Я пришёл ради него. Он повернулся к Леннарту, и его взгляд стал ещё холоднее, ещё жёстче, ещё более смертоносным. — Я пришёл, чтобы свести тебя с ума, — сказал Малахар, и его голос был тихим, почти ласковым, но в этой ласковости было столько угрозы, что даже Леннарт, который не боялся ничего, на секунду замер. — Чтобы ты просыпался по ночам и думал, что я за твоей спиной. Чтобы ты боялся темноты. Чтобы ты боялся света. Чтобы ты боялся всего. Чтобы ты знал, что смерть близко. Что она идёт за тобой. Что она ждёт тебя. И что она — это я. Леннарт провёл рукой по столу, перебирая пустые бутылки, которые стояли в беспорядке, как солдаты после поражения, и его пальцы, длинные, худые, с обкусанными ногтями, дрожали, но не от страха, а от того, что он чувствовал то, чего не чувствовал никогда — приближение конца. Он усмехнулся — криво, зло, полной той особенной, почти безумной бравады, которая бывает у людей, когда они смотрят в лицо смерти и не боятся, потому что смерть — это единственное, что может освободить их от этой бесконечной, давящей боли. — Я уже сошёл с ума, — сказал Леннарт, и в его голосе была такая усталость, такая глубокая, как океан, бездонная, как небо, бесконечная, как эта ночь, которая никак не хотела кончаться. — Ты опоздал. Лет на десять. Я сошёл с ума в тот день, когда убил тебя. Я сошёл с ума, когда увидел твою кровь на своих руках. Я сошёл с ума, когда понял, что не могу вернуть тебя. Так что не пытайся меня пугать. Я уже напуган. Я всегда был напуган. С того самого дня. — Жаль, — сказал Малахар, и его голос был холодным, как лёд, как дыхание зимы, которая приходит внезапно и убивает всё живое. — А я хотел насладиться твоим страхом. Хотел увидеть, как ты будешь умолять о пощаде. Как ты будешь ползать на коленях и просить прощения. Но ты уже сломлен. Ты уже уничтожен. Ты — пустая оболочка. И это даже хуже, чем смерть. Леннарт усмехнулся, и его голубые глаза, пустые, как колодцы, в которых никогда не было воды, вдруг вспыхнули огнём — не гнева, не ненависти, а того, что было сильнее всего этого: отчаяния, которое перешло в безумие, и безумия, которое стало его единственным спасением. — Хуже смерти? — переспросил Леннарт, и в его голосе прозвучала насмешка — не над Малахаром, над собой. — Смерть — это лучшее, что могло бы со мной случиться. Но я не могу умереть. Я пытался. Много раз. Вино, яды, магия — ничего не работает. Я проклят. И ты — моё проклятие. Малахар подошёл к столу, и его пальцы, холодные, как лёд, коснулись столешницы, и он провёл по ней, собирая пустые бутылки, которые стояли в беспорядке, как свидетели его падения. — Ты жалок, — сказал он, и в его голосе не было жалости — только презрение, холодное, ледяное, почти пугающее. — Ты был сильным. Ты был умным. Ты был моим другом. А теперь ты — жалкая тень того, кем был. И я хочу, чтобы ты знал: я не прощу тебя. Никогда. Даже если ты умрёшь, я буду помнить. И я буду ждать тебя в пустоте. Чтобы смотреть, как ты страдаешь. Вечность. Корвин, который стоял у двери и слушал их разговор, чувствовал, как его уши сжимаются от напряжения, как сердце колотится где-то в горле, как мысли путаются, и он не может понять, что происходит, кто прав, кто виноват, кто друг, кто враг.  Он не выдержал. Он подошёл к стене, где висел рычаг, который вызывал стражу — тот самый, который Леннарт установил для защиты от врагов, которые могли пробраться в его кабинет. Корвин дёрнул его — резко, отчаянно, как человек, который делает последний шаг в пропасть и не знает, есть ли там дно. Звук был громким, резким, как удар колокола, который звонит по усопшим, как крик, который разрывает тишину и не затихает, даже когда все уже замолчали. Где-то внизу, в коридорах замка, зазвучали шаги — тяжёлые, быстрые, уверенные, шаги людей, которые шли на помощь своему господину, не зная, что их господин не нуждается в помощи, потому что его противник — это не враг, а друг, который стал врагом, и который не уйдёт, пока не скажет всё, что хотел. Леннарт и Малахар повернулись к Корвину одновременно — их глаза встретились, и в этом взгляде было что-то, что заставило Корвина почувствовать себя муравьём, который ползёт по столу и думает, что он хозяин этого мира, пока чья-то рука не сплющит его в лепешку. — Ты глупец, — сказал Леннарт, и в его голосе не было злости — только усталость, глубокая, как океан, бездонная, как небо, бесконечная, как эта ночь, которая никак не хотела кончаться. — Ты не понимаешь, что делаешь. — Я делаю то, что должен, — ответил Корвин, и его голос дрожал, но в этой дрожи слышалась не слабость, а решимость, та самая, которая появляется у людей, когда они понимают, что терять нечего. — Он — враг. Он опасен. Он... — Он — моя проблема, — перебил его Леннарт, и в его голосе появилась сталь — та самая, которая не гнётся и не ломается. — Не твоя. Ты здесь только потому, что я разрешил. И если ты ещё раз дёрнешь за рычаг, я вышвырну тебя вон. Вместе с твоей академией. Вместе с твоими интригами. Вместе с твоей одержимостью. Корвин замолчал, и его лицо побледнело ещё сильнее, и его руки дрожали, и его дыхание было прерывистым, как у человека, который только что выбежал из горящего дома. Малахар посмотрел на него, и в его зелёных глазах, зажглась маленькая искра, которую можно было принять за насмешку, за презрение, за то, что он не считал Корвина достойным даже внимания. — Ты ещё пожалеешь, — сказал Малахар, и его голос был тихим, почти ласковым, но в этой ласковости было столько угрозы, что Корвин почувствовал, как его сердце ушло в пятки. — Ты пожалеешь, что связался с ним. Ты пожалеешь, что предал меня. Ты пожалеешь, что не умер вместе с теми, кто был мне дорог. Он повернулся к Леннарту, и его голос стал твёрдым, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Я вернусь, — сказал он, и в его голосе было обещание — не то, которое дают друзьям, а то, которое дают врагам, когда хотят, чтобы они знали: смерть близко, и она не отступит. — Не сегодня. Не завтра. Но я вернусь. Я разрушу всё, что ты построил. Я уничтожу всех, кто тебе дорог. Я сотру твоё имя с лица земли. И когда ты останешься один, когда никто не придёт на помощь, когда даже боги отвернутся от тебя, тогда я приду. И я посмотрю тебе в глаза. И я скажу: «Ты проиграл». И ты умрёшь. Не быстро. Не легко. А так, как умирают те, кто предал. Он шагнул назад, и его тело начало растворяться — не постепенно, не медленно, как тает воск под воздействием тепла, а мгновенно, как будто кто-то выключил свет в комнате. Он превратился в сгусток тёмной магии — чёрный, пульсирующий, живой, как сердцебиение спящего зверя, как дыхание тьмы, которая не знает света. Он вылетел на балкон, и ветер подхватил его, и он исчез в ночи, оставив после себя только запах озона, серы и смерти. Леннарт остался сидеть в своём кресле, и его лицо было бледным, как полотно, и его руки дрожали, и его дыхание было прерывистым, как у человека, который только что встретился со своей смертью и знал, что она вернётся. Корвин стоял у стены, прижавшись спиной к холодному камню, и его сердце колотилось где-то в горле, и его мысли путались, и он не мог понять, что произошло, кто был прав, кто виноват, кто друг, кто враг. Он посмотрел на Леннарта, и в его глазах был вопрос, на который не было ответа. — Кто он? — спросил Корвин, и его голос был тихим, почти беззвучным, как шепот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами. — Кто он на самом деле? Леннарт посмотрел на него, и в его глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, зажглась маленькая искра, которую можно было принять за жалость, если бы он умел жалеть. — Он — моя смерть, — сказал Леннарт, и в его голосе была такая усталость, такая глубокая, как океан, бездонная, как небо, бесконечная, как эта ночь, которая никак не хотела кончаться.  Он взял бутылку вина, отпил прямо из горлышка, и его глаза, голубые, пустые, усталые, смотрели в пустоту, и в них не было ничего, кроме тьмы, которая становилась всё гуще, всё плотнее, всё невыносимее. Корвин стоял и смотрел на него, и в его груди боролись два чувства — любовь и ненависть, надежда и отчаяние, вера и сомнение. И он не знал, что победит, и боялся, что победит то, что убьёт его.
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник