The dark wizard

Горячая работа
NC-21
В процессе
10
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 322 страницы, 187 411 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник

Глава 19. Могила в конце сада

Настройки
После того как Лизавета скрылась за дверью своей комнаты и её шаги затихли в коридоре, смешавшись с приглушёнными голосами Изи и её счастливым смехом, Малахар не пошёл в свою башню. Он стоял посреди пустого коридора, освещённого тусклым светом магических светильников, которые мерцали синим, почти призрачным пламенем, и смотрел на дверь, за которой она исчезла, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, медленно угасал тот странный, почти живой огонь, который зажёгся там, когда она улыбалась ему. Он ждал — не знал, чего именно, может быть, того, что она вернётся, откроет дверь и скажет что-то ещё, или того, что он услышит её голос, или того, что время повернёт вспять, и этот день никогда не кончится. Но дверь молчала, и голоса за ней становились тише, и время текло, как вода сквозь пальцы, неумолимо, безвозвратно, как всё в этом мире, который он ненавидел и который ненавидел его. Он развернулся и пошёл обратно — не к своей комнате, не к Феликсу, не к директору, который, наверное, сидел в своём кабинете и перебирал бумаги, а туда, в сад, в тот самый, который он создал много лет назад, когда был не драконом, не тёмным магом, не чудовищем, а просто семнадцатилетним парнем с разбитым сердцем и пустыми глазами, который не знал, как жить дальше, потому что человек, который дал ему жизнь, ушел навсегда, и никто не мог её вернуть, даже он, самый сильный на курсе, даже он, надежда тёмной магии, даже он, который потом уничтожит королевства. Он шёл по тёмным коридорам, и его шаги были тяжёлыми, уверенными, как у человека, который знает, что никто не посмеет встать на его пути, но в этой уверенности не было ничего от той холодной, ледяной решимости, которая была его сутью, — была усталость, глубокая, как океан, бездонная, как небо, бесконечная, как эта осень, которая никак не хотела уступать место зиме. Он свернул в боковой проход, скрытый за старым гобеленом, прошёл по узкой винтовой лестнице, которая, казалось, уходила в самое сердце земли, и толкнул дверь. Сад встретил его тишиной. Не той пугающей тишиной, которая бывает перед бурей, когда птицы замолкают, а звери прячутся в норы, а той, умиротворяющей, почти домашней, которая бывает в местах, где никто не живёт, но все чувствуют себя желанными. Солнце, которое не знало заката, всё так же освещало цветы, траву, ветви деревьев, и они стояли неподвижно, как будто время остановилось, когда он ушёл, и теперь не могло решиться, идти дальше или ждать его возвращения. Птицы молчали, и животные попрятались, чувствуя, что тот, кто создал этот сад, вернулся не для того, чтобы радоваться, а для того, чтобы помнить. Малахар не сел на траву, не достал чай, не позвал кролика, который, наверное, спал где-то в кустах. Он пошёл дальше — мимо цветущих деревьев, мимо клумб, которые он выложил своими руками много лет назад, мимо старой скамейки, на которой они сидели с Лизой, мимо того места, где она плела венок из голубых цветов, и его шаги были медленными, почти неохотными, как будто он боялся того, что ждало его в конце этого пути. Сад кончался неожиданно — там, где цветы уступали место высокой, почти человеческой траве, которая росла так густо, что, казалось, её никто никогда не косил, и за этой травой открывалась небольшая поляна, круглая, как блюдце, окружённая старыми, почти чёрными дубами, которые стояли здесь ещё до того, как он посадил первые цветы. В центре поляны, под сенью самого большого дуба, стояла могила — не та, которую можно увидеть на старых кладбищах, с высокими памятниками и чугунными оградами, а скромная, почти незаметная, выложенная из того же старого, потрескавшегося камня, что и клумбы в саду. Надгробие было простым — гладкая каменная плита, на которой золотом были высечены слова: «Эдель ванЛихтвэг. Любящая мать. 61-100». И даты — рождение и смерть, разделённые тридцатью девятью годами, которые вместили в себя столько жизни, столько боли, столько любви, что, казалось, этого должно было хватить на целую вечность, но вечность не спросила, и забрала её раньше, чем она успела увидеть, кем стал её сын. Малахар остановился перед могилой и опустился на колени — не потому, что так требовали традиции или религия, в которую он не верил, а потому, что его ноги не держали его больше, потому что тяжесть воспоминаний, которые он нёс в себе все эти годы, вдруг стала неподъёмной, и он не мог больше стоять с прямой спиной и непроницаемым лицом, потому что здесь, перед ней, перед той, кто дала ему жизнь, он мог быть не драконом, не тёмным магом, не чудовищем, а просто сыном, который не пришёл попрощаться, когда она умирала, потому что боялся, и не пришёл на её похороны, потому что не мог смотреть, как её закапывают в землю, и не пришёл к её могиле все эти годы, потому что знал, что если придёт, то не сможет уйти. Ветер, которого не было в саду, вдруг подул, и его холодное, колючее дыхание коснулось лица Малахара, и он не отвёл голову, не зажмурился, не защитился, потому что это был её ветер, её последнее «прощай», которое она посылала ему все эти годы, но он не слышал его, потому что был глух от своей ненависти и слеп от своей мести. — Здравствуй, мама, — сказал он, и его голос, всегда такой ровный, такой спокойный, такой холодный, вдруг дрогнул, как струна, которую коснулись пальцы, и в этом дрожании было столько боли, столько тоски, столько того, что он никогда не показывал никому, даже Лизе, даже Феликсу, даже директору, который знал его тайны и молчал. Он помнил тот день — третий курс, ему было семнадцать, он был лучшим на факультете тёмной магии, и все пророчили ему великое будущее. Он пришёл с лекции по некромантии, где они обсуждали, как продлить жизнь, и его мысли были заняты формулами и заклинаниями, когда он увидел директора, который ждал его у дверей общежития. Лицо старика было бледным, белее обычного, и его белые глаза без зрачков смотрели на Малахара с выражением, которое тот не мог прочитать, но которое заставило его сердце биться быстрее, хотя он не знал почему. — Твоя мать, — сказал директор, и его голос был тихим, как шепот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами. — Она умерла сегодня утром. Сердце. Малахар знал о больном сердце матери — знал с того самого дня, когда ему исполнилось четырнадцать, и она впервые пожаловалась на боль в груди, не громко, не панически, а тихо, почти шепотом, как будто стесняясь своей слабости, как будто боялась, что он увидит в ней не ту сильную женщину, которая вырастила его одна, без помощи отца, который вечно пропадал на своей работе в министерстве. Он помнил, как она сидела на кухне, прижимая руку к сердцу, и её лицо, всегда такое живое, такое тёплое, такое полное улыбок, было бледным, как полотно, как первый снег, который только начал падать и ещё не успел укрыть землю. — Это пустяки, — сказала она тогда, заметив его взгляд, и её голос был ровным, спокойным, почти веселым. — Устала немного. Сложности, знаешь ли, не только у студентов бывают. Он не поверил ей — он всегда чувствовал, когда она лгала, даже когда ложь была во благо, — но не стал спорить, потому что не хотел видеть её расстроенной, не хотел, чтобы она думала, что он волнуется, потому что волнение было слабостью, а слабость — роскошью, которую они не могли себе позволить. Он начал читать о болезнях сердца — тайком, по ночам, когда она спала, и его комната была завалена медицинскими справочниками, которые он брал в городской библиотеке под чужим именем, потому что не хотел, чтобы кто-то знал, что Малахар ван Лихтвэг, лучший студент факультета тёмной магии, боится за свою мать. Он узнал, что её болезнь — обычное человеческое заболевание, которое лечится, если вовремя обратиться к целителям, если принимать нужные зелья, если не запускать. Он узнал, что у неё есть шанс — хороший шанс, — если ей помогут, если её близкие не оставят её одну в этой борьбе, которая была не магической, а человеческой, простой, житейской, такой, которую можно выиграть, если не сдаваться. Он не знал тогда, что её уже оставили. Эльза ван Лихтвэг, младшая сестра его отца, женщина без магии, полная, как говорили, яда и зависти, ненавидела жену брата с того самого дня, когда Эдель переступила порог их родового поместья в свадебном платье, с цветами в волосах и с той особенной, почти вызывающей улыбкой, которая говорила: «Я здесь, и вы ничего не можете с этим сделать». Эльза была бездарна во всём — в магии, в красоте, в уме, — и единственным её оружием была злоба, которая копилась годами и находила выход в маленьких, почти незаметных пакостях, которые отравляли жизнь всем вокруг. Она не могла простить брату, что он женился на женщине, которая была лучше неё во всём — умнее, красивее, добрее, — и делала всё, чтобы сделать жизнь Эдель невыносимой. Когда мать Малахара заболела, Эльза увидела в этом свой шанс. Она не убивала её своими руками — она была слишком труслива для этого, — но она сделала всё, чтобы та умерла. Она убедила отца, что лечение — пустая трата денег, что целители — шарлатаны, что зелья — яд, и что лучше оставить всё как есть, потому что природа сама знает, кого спасать, а кого нет. Она подкупила лекаря, который наблюдал за Эдель, и тот перестал давать ей нужные лекарства, заменяя их пустышками, которые не помогали, а только усугубляли болезнь. Она запретила слугам ухаживать за ней, и мать Малахара осталась одна — в холодной комнате, на жёсткой постели, с больным сердцем, которое билось всё слабее, всё реже, всё тише, пока не остановилось совсем. Малахар знал это — не сразу, не в тот день, когда директор сказал ему, что мать умерла, а позже, когда начал копаться в её бумагах, в её письмах, в её дневниках, которые она вела всю жизнь и которые заканчивались записями, полными боли и отчаяния: «Эльза сделала это. Я знаю. И никто не поможет мне. Никто не спасёт. Даже мой сын — он далеко, и он не знает». Эти слова жгли его руки, когда он читал их, и его глаза были сухими, и его лицо было непроницаемым, но внутри него, там, где было сердца, разверзлась пустота, которую нельзя было заполнить ни магией, ни властью, ни мечтой. Именно тогда он решил, что все, у кого нет магии, должны умереть. Не потому что он ненавидел их, а потому что они были опасны — опасны своей завистью, своей злобой, своей способностью разрушать то, что создавалось годами. Если бы у Эльзы была магия, она могла бы убить мать открыто, честно, по правилам — заклинанием, проклятием, ядом, который можно отследить. Но у неё не было магии, и она убивала исподтишка, как крыса, как червь, как та тварь, которую невозможно заметить, пока она не сожрёт всё изнутри. Но тогда, в его комнате, после известия о смерти матери, не было никого, кроме Леннарта. Малахар вернулся в свою комнату — маленькую, тесную, заваленную книгами и пергаментами, — и дверь за ним закрылась с таким грохотом, что, казалось, стены содрогнулись. Он стоял посреди комнаты, и его дыхание было прерывистым, и его руки дрожали, и его сердце колотилось где-то в горле, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу, но не может найти выход. Он смотрел на стены, на книги, на кровать, на стол, на всё, что напоминало ему о ней, и внутри него, там, где не было ничего, кроме пустоты, поднималось что-то тёмное, горячее, почти нестерпимое — не гнев, не ненависть, не отчаяние, а всё вместе, сплавленное в один ком, который душил его, разрывал изнутри, требовал выхода. Он начал крушить всё вокруг. Книги летели на пол — старые фолианты, которые он собирал годами, медицинские справочники, которые читал по ночам, надеясь найти способ спасти мать, письма, которые она писала для него, и которые он не мог читать без грусти. Пергаменты разлетались по комнате, как испуганные птицы, и на них были заметки, сделанные её рукой — аккуратные, изящные буквы, которые она выводила, когда учила его грамоте. Стол перевернулся, и чернильницы разбились, и чернила растеклись по полу, как тёмная, густая кровь. Стул разлетелся на куски, когда он швырнул его в стену, и щепки разлетелись в разные стороны, впиваясь в его руки, но он не чувствовал боли, или чувствовал, но не обращал внимания. Он крушил всё, до чего мог дотянуться, и его кулаки были в крови, и его рубашка была разорвана, и его дыхание было хриплым, как у зверя, который попал в капкан и не знает, как выбраться. Он не кричал — он не умел кричать, даже когда боль была невыносимой, — и только глухие, сдавленные звуки вырывались из его груди, как рычание, как стон, как тот самый звук, который издают раненые животные, когда понимают, что их жизнь кончена. Леннарт стоял у двери, прислонившись спиной к косяку, и смотрел на своего друга — на этого сильного, холодного, непроницаемого парня, который вдруг стал маленьким, разбитым, беззащитным, как ребёнок, который потерял самое дорогое и не знает, как жить дальше. Он не останавливал его, не говорил, что всё будет хорошо, не обнимал, не пытался утешить. Он просто стоял и смотрел, и в его глазах, голубых, как весеннее небо, была такая боль, такое понимание, такое сочувствие, что, казалось, он чувствовал то же, что и Малахар, хотя его мать была жива и здорова. Он знал, что Малахар не примет утешения — он был не из тех, кто позволяет кому-то видеть свою слабость, — и поэтому молчал, и его молчание было громче любых слов, потому что оно говорило: «Я рядом. Я не уйду. Даже если ты прогонишь меня». Когда комната была разрушена, когда не осталось ничего целого, кроме стен и потолка, Малахар остановился. Он стоял посреди этого хаоса, тяжело дыша, и его руки были в крови и его зеленые глаза были пустыми, как колодцы, в которых никогда не было воды. Он не плакал — он не умел плакать, даже когда хотел, — и только его плечи дрожали, и его дыхание было прерывистым, и Леннарт знал, что это — слёзы без слёз, боль, которая не находит выхода, и которая будет жить в нём всегда, до конца его дней. — Я убью их, — сказал Малахар, и его голос был хриплым, надорванным, как у человека, который слишком много кричал в пустой комнате. — Всех. Кто не имеет магии. Всех, кто смотрит на нас с завистью, кто плетёт интриги, кто убивает исподтишка, кто не может сделать это честно, как воин. Я сожгу их всех. До одного. Чтобы никто больше не потерял близкого человека из-за такой твари, как Эльза. Леннарт смотрел на него, и в его глазах был страх. — Ты не можешь убить всех, — сказал он, и его голос был тихим, почти беззвучным, как шепот ветра за окном. — Это безумие. Ты станешь чудовищем. — Я уже чудовище, — ответил Малахар, и в его голосе не было горечи, только холодная, ледяная уверенность. — Я просто не показывал этого. Они замолчали, и в этой тишине, которая повисла между ними слышно было только их дыхание — его частое, прерывистое, и медленное, спокойное. Леннарт хотел сказать что-то ещё, но передумал, потому что знал: Малахара не переубедить, когда он говорит таким голосом. — Я помогу тебе, — сказал Леннарт, и это было не обещание, не клятва, а просто констатация факта, как будто он говорил о погоде или о том, что на небе появились звёзды. — Не потому, что я одобряю. А потому, что ты — мой друг. И я не оставлю тебя одного. Малахар посмотрел на него, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, мелькнуло что-то, что можно было принять за благодарность, если не знать, что он не умел благодарить. — Спасибо, — сказал он, и это слово далось ему с трудом, как кусок битого стекла, который нужно проглотить, чтобы не задохнуться. Леннарт кивнул, и они сели на пол среди обломков, и молчали, и время текло, и ночь сменяла день, а день — ночь, и никто из них не знал, что этот момент станет началом конца. Через несколько дней после похорон, когда боль стала не такой острой, когда он перестал просыпаться по ночам с мыслью, что она ещё жива, что он может приехать и услышать её голос, Малахар начал создавать сад. Он делал это не для того, чтобы забыть, а для того, чтобы помнить — чтобы у него было место, куда он мог прийти, когда мир становился слишком тёмным, слишком холодным, слишком пустым. Он нашел скрытое место в подвале башни и создал там магией сад, о котором никто не знал, даже Леннарт. Пареньработал по ночам, когда академия спала, и его руки были в земле, и его спина болела, и его глаза слипались от усталости, но он не останавливался, потому что знал: если он остановится, то сломается, а если сломается, то не сможет отомстить. Он сажал цветы один за другим — сначала те, которые любила она: розы, лилии, пионы, — потом те, которые он помнил из её рассказов: полевые цветы, васильки, ромашки, которые она собирала в детстве, когда была маленькой девочкой, живущей в деревне под столицей, где не было магии, но было счастье. Он принёс животных — не магических, а обычных, из леса, из полей, из тех мест, где она любила гулять: кроликов, ежей, белок, птиц, которые пели по утрам и не боялись его, потому что чувствовали, что он не причинит им вреда. Он ухаживал за ними, кормил, лечил, и они привыкли к нему, и он привык к ним, и в этом было что-то такое, что напоминало ему о доме, которого у него больше не было. Он создал вечную весну — вплел в землю свою магию, чтобы цветы не увядали, чтобы птицы пели, даже когда за окнами академии воет ветер, чтобы она, его мать, могла видеть этот сад с того света и знать, что он помнит её, что он любит её, что он никогда не забудет. Потом он принёс её тело. Он сделал это ночью, когда никто не видел. Он нашёл её могилу на кладбище, где хоронили знатных особ из богатых семей, потому что его отец был одним из самых богатых и популярных людей в мире магии. Малахар стоял над могилой, смотрел на каменный крест. Он выкопал её тело — не для того, чтобы осквернить, а для того, чтобы перенести туда, где ей будет лучше, где она будет не одна, где она будет в саду, который он создал для неё. Он делал это осторожно, как будто боялся, что если коснётся её грубо, то она исчезнет навсегда, и он останется совсем один. Его руки были в земле, и его лицо было мокрым — не от слёз, а от пота, который градом катился с него, потому что ночь была душной, ведь это был сентябрь,а работа — тяжёлой. Он завернул её останки в белую ткань, которую купил у старьёвщицы, и принёс их в сад, и похоронил под самым большим дубом, который посадил в центре поляны. Он высек надгробие из камня, который нашёл в горах, и его руки были в крови, и острые осколки впивались в пальцы, но он не останавливался, потому что хотел, чтобы оно было идеальным, как она, чтобы каждая буква была высечена с любовью, чтобы каждый штрих напоминал о ней. Он высек её имя, её даты, её возраст, и его палец, которым он водил по буквам, был красным от крови, но он не чувствовал боли, или чувствовал, но не обращал внимания. — Теперь ты дома, — сказал он, когда всё было кончено, и его голос был тихим, как шепот, как дыхание, как тот самый звук, который издают падающие листья, когда касаются земли. — Прости, что не пришёл раньше. Я боялся. Я думал, что если увижу тебя, то сломаюсь. Но ты всегда знала, что я слабый. Только ты. Он стоял на коленях перед её могилой, и ветер, которого не было в саду, вдруг подул, и листья на дубах зашелестели, как будто она отвечала ему, как будто она говорила: «Ты не слабый, сынок. Ты — самый сильный из всех, кого я знала. И я люблю тебя». Малахар, а если быть точнее уже Анхель, стоял на коленях перед могилой матери, и его чёрные волосы касались травы, и его бледное лицо было бледным, как никогда, и в его глазах горел огонь — не тот, который сжигает дотла, а тот, который тлеет под пеплом, как воспоминание о пожаре, который давно потух, но оставил после себя боль, которая не проходит даже спустя годы. Ветер стих, и листья на дубах замерли, как будто даже природа затаила дыхание, ожидая, что он скажет дальше. Птицы, которые пели весь день, замолчали, и животные попрятались в кустах, чувствуя, что этот разговор — не для них, что это тайна, которую даже звери не должны слышать. — Многое изменилось с тех пор, как я был здесь в последний раз, — сказал Малахар, и его голос был тихим, почти беззвучным, как шепот ветра за окном, как шорох сухих листьев под ногами, как тот самый звук, который издают крылья моли, когда она летит на пламя свечи, не зная, что это — смерть. — Я уже не тот мальчик, который приходил к тебе с цветами и рассказывал о своих успехах. Я стал другим. Или не стал, а только начал понимать, кем я был на самом деле. Он замолчал, собираясь с мыслями, и его пальцы, которые всё ещё были в грязи после того, как он поправлял землю вокруг могилы, медленно разжались, и он провёл ими по траве, как будто хотел прикоснуться к ней, хотя знал, что это невозможно. — Я привёл к тебе сегодня девушку, — сказал он, и в его голосе появилось что-то, чего не было раньше — не тепло, он не умел быть тёплым, а скорее что-то, что можно было принять за осторожность, за попытку говорить о важном, даже если каждое слово даётся с трудом. — Её зовут Лизавета. Ей всего восемнадцать. Она маленькая, хрупкая, с пшеничными волосами и карими глазами, которые смотрят на меня так, будто я не чудовище. Она не знает, кто я. Она думает, что я дракон по имени Анхель, что я просто студент, который учится на Люцисе и защищает академию, который случайно оказался её драконом. Она не знает, что я — Малахар ван Лихтвэг, что мне тридцать шесть, что я убивал, что я уничтожал королевства. Она не знает, что я хотел истребить всех, у кого нет магии, таких, как она. Его голос дрогнул на последних словах, и он замолчал, потому что говорить о ней было трудно — не потому что он не хотел, а потому что он не знал, как описать то, что она с ним сделала, как объяснить, что эта маленькая, беззащитная девушка без магии, которую он когда-то хотел уничтожить, стала его спасением. — Она добрая, — продолжил он, и в его голосе появилась та особенная, почти болезненная нежность, которую он не показывал никому, даже себе. — Нежная, тихая. Она любит цветы, венки, пирожные с черникой и чай с мёдом. Она улыбается, когда я говорю что-то, даже если это не смешно, и плачет, когда происходит что-то, хотя старается не показывать этого. Она... она любит меня. Я не знаю зачем. Я не знаю почему. Я не заслуживаю этого, но она любит. И я... я хочу, чтобы она была счастлива. Даже если для этого мне придётся стать тем, кем я никогда не был. Он поднял голову и посмотрел на надгробие, на золотые буквы, которые мерцали в вечернем свете, как маленькие звезды, упавшие на землю, и в его глазах была такая тоска, такая боль, такое отчаяние, что, казалось, даже камни заплакали бы, если бы умели. — Ты бы не узнала меня, мама, — сказал он, и в его голосе появилась горечь — та самая, которую он не показывал никому, не потому что боялся, а потому что не умел. — Я изменился. Не внешне — внешне я теперь выгляжу на двадцать лет, потому что драконья магия сохраняет тело молодым, и никто не знает, что мне тридцать шесть. А внутри... внутри я стал старше. Намного старше. Я умер, мама. Я умер, когда мне было двадцать шесть. Леннарт, мой лучший друг, тот, с которым я делил хлеб и кров, тот, кто клялся мне в верности, вонзил мне нож в спину. Я лежал в луже собственной крови и смотрел, как жизнь уходит из меня, и думал только о том, что ты, наверное, видишь это с небес и плачешь, потому что твой сын оказался таким дураком. Он замолчал, и его руки, лежавшие на траве, сжались в кулаки, и костяшки побелели, и ногти впились в ладони, оставляя маленькие полумесяцы, которые потом будут болеть и чесаться, напоминая ему об этом моменте. — Я был мёртв десять лет, — сказал он, и его голос был пустым, как колодец, в котором никогда не было воды, как комната, из которой вынесли всю мебель и забыли заколотить окна. — Десять лет в пустоте, где не было ни света, ни тьмы, ни времени, ни пространства. Я был один. Совсем один. Я слышал только эхо своих мыслей, которые бились о стены этой пустоты, как птицы в клетке, и не могли найти выход. Я думал о тебе. О том, что ты сказала бы мне, если бы была рядом. О том, как ты гладила меня по голове, когда я болел, и говорила, что всё будет хорошо. Я не верил тебе тогда. А в пустоте я верил. Мне нужно было во что-то верить, чтобы не сойти с ума. Он сглотнул, и его кадык дрогнул, и этот звук показался оглушительным в тишине сада, где даже птицы замерли, боясь пропустить хоть слово. — Потом дракон, который охранял академию, умер, и его душа нашла меня в пустоте. Он предложил мне сделку — мою жизнь в обмен на его тело. Я должен был стать им, носить его имя, защищать академию, учиться на его курсе, притворяться, что я — это он. Я согласился. Не потому что хотел жить, а потому что хотел отомстить. Я хотел увидеть Леннарта, посмотреть ему в глаза, спросить, зачем он предал меня, и потом уничтожить его. Всё, что я делал последние десять лет, было ради этого. Ради мести. Он замолчал, и его дыхание стало прерывистым, как у человека, который бежал долгую дистанцию и наконец остановился, не зная, что делать дальше. — Я стал драконом. Анхелем лан Альваро. Никто не знает, кто я на самом деле, кроме директора — того самого старика, Габриэля фон дер Хаусдорфа, — и Феликса, парня, который стал моим другом, хотя я не искал дружбы. Феликс... его родители были моими соратниками. Они погибли за меня. Их казнил Леннарт. Феликс остался сиротой. Он не знал, кто я, когда мы познакомились. Он просто был добр ко мне. Просто верил. А когда узнал правду — не отвернулся. Не предал. Не испугался. Он сказал: «Я с тобой». Это... это много значит для меня. Его голос снова дрогнул, и он провёл рукой по лицу, потер переносицу, как будто хотел прогнать туман, который застилал глаза. — А Габриэль... он был старым, мама. Очень старым. Ему было за сто лет. Он знал меня ещё мальчишкой, когда я только поступил в академию. Он видел, как я рос, как становился сильнее, как погружался во тьму. Он знал, что я — чудовище, но он не боялся меня. Он разговаривал со мной, спорил, пил чай и говорил, что мир не чёрно-белый, что есть место и для света, и для тьмы, и что я должен выбрать, кем хочу быть. Я не слушал его тогда. Думал, что он просто старый дурак, который ничего не понимает. А теперь... теперь он умер, мама. Он умер на моих руках, когда наёмники напали на академию. Я держал его и чувствовал, как его сердце останавливается. Я думал, что потерял его. Но потом его магия проснулась, и он воскрес. Молодым. Красивым. Таким, каким был двести лет назад. Он рассказал мне, что его род проклят — они живут долго, почти вечно, но каждый раз, когда они умирают, их магия перестраивает тело, и они становятся моложе. Он не знает, сколько раз это может повториться. Он не знает, сколько ему ещё жить. Но он жив. И это главное. Малахар поднял голову и посмотрел на небо, которое было таким же бесконечным, как его одиночество, и в его глазахзажглась маленькая искра, которую можно было принять за надежду, если бы он умел надеяться. — Я рассказал Феликсу о Лизе. Не всё — только то, что она моя жена. Он не задавал лишних вопросов. Он просто кивнул и сказал, что будет молчать. Он понимает, что если кто-то узнает о нас, Лизу могут использовать против меня. А я не могу этого допустить. Я не могу потерять её. Не теперь. Не тогда, когда я только начал понимать, что она значит для меня. Он замолчал, и его руки, которые всё это время лежали на траве, медленно поднялись, и он посмотрел на них — на свои пальцы, на ладони, на шрамы, которые покрывали их, как карта древних битв. — Я не знаю, почему она выбрала меня, — сказал он, и в его голосе была растерянность — та самая, которую он никогда не показывал никому, потому что растерянность была слабостью, а слабость — роскошью, которую он не мог себе позволить. — Я не знаю, что она во мне нашла. Я холодный, жестокий. Я не умею быть нежным, не умею любить. Но она смотрит на меня так, будто я — её спасение. Будто я — не чудовище, не тёмный маг, не убийца, а просто... просто её муж. Тот, кто будет рядом всегда. Даже когда она узнает правду. Он сжал кулаки, и его костяшки побелели, и ногти впились в ладони, и на коже выступили маленькие капельки крови, но он не чувствовал боли, или чувствовал, но не обращал внимания. — Я боюсь того дня, когда она узнает, кто я, — сказал он, и его голос был тихим, как шепот, как дыхание, как тот самый звук, который издают падающие листья, когда касаются земли. — Я боюсь, что она отвернётся от меня, что она испугается, что она уйдёт. И я останусь один. Как в пустоте. Как все эти годы. Но теперь я знаю, что такое одиночество, и я не хочу возвращаться к нему. Он поднял голову и посмотрел на могилу, на каменную плиту, на золотые буквы, и в его глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, зажглась решимость — холодная, ледяная, почти смертельная. — Леннарт жив, мама, — сказал он, и его голос стал твёрдым, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду. — Он правит Анрелией, и все думают, что он герой, который спас мир от меня. Он убил Дориана, Миранду, Бруно. Он убил всех, кто был со мной. Он убил родителей Феликса. Он хотел убить Габриэля, убил старшего брата Лизы. Он хочет убить меня, но я не дам емусделать этого. Я найду его. Я посмотрю ему в глаза. Я спрошу, зачем он сделал это. А потом... потом я уничтожу его. Не потому что я хочу мести. А потому что он — угроза. Для меня. Для Лизы. Для всех, кто стал дорог мне. Он замолчал, и ветер снова подул, и листья на дубах зашелестели, как будто она отвечала ему, как будто она говорила: «Будь осторожен, сынок. Месть не приносит счастья». — Я знаю, мама, — сказал он, и в его голосе появилась горечь. — Я знаю, что месть не приносит счастья. Я знаю, что убийство не вернёт тех, кого мы потеряли. Я знаю, что тьма не лечит тьму. Но я не могу простить. Я не могу забыть. Я не могу оставить его безнаказанным. Может быть, когда всё закончится, я смогу стать тем, кем ты хотела меня видеть. Но сначала я должен закончить это. Он поднялся на ноги, и его колени затекли, и его спина болела, и его глаза были сухими, и его лицо было непроницаемым, как каменная маска, и никто не знал, что внутри него, там, где не было сердца, всё ещё плачет тот семнадцатилетний мальчик, который не пришёл попрощаться с мамой, потому что боялся, что если увидит её мёртвой, то умрёт сам. — Я приду к тебе снова, мама, — сказал он, и его голос был тихим, как шепот, как дыхание, как тот самый звук, который издают падающие листья, когда касаются земли. — Может быть, с Лизой. Может быть, один. Может быть, когда всё закончится. Я не знаю, когда это будет. Но я приду. И я расскажу тебе, как всё прошло. Хорошо или плохо — не знаю. Но я расскажу. Обещаю. Он развернулся и пошёл обратно — через поляну, через высокую траву, через сад, который он создал для неё, и его шаги были тяжёлыми, уверенными, как всегда, и в них не было ни капли сомнения, ни капли страха, ни капли той человеческой слабости, которая заставляет людей оглядываться назад. Но когда он проходил мимо того места, где они сидели с Лизой, он остановился на секунду и посмотрел на траву, где остались следы от покрывала, и на цветы, которые она срывала, и на то место, где он надел венок ей на голову, и в его чёрных глазах, в той глубине, куда никто не заглядывал, зажглась маленькая искра, которую можно было принять за надежду, если бы он умел надеяться. Он вышел из сада, закрыл дверь, и она заперлась сама собой, как будто знала, что он вернётся, но не сегодня, не завтра, а когда-нибудь, когда время придёт. Он пошёл по тёмным коридорам, и его шаги гулко отдавались в тишине, и тени плясали вокруг него, как бесы на шабаше, и он не боялся их, потому что он сам был тьмой, которая породила эти тени, и они были его слугами, его рабами, его оружием. В башне Люцис, в его комнате, он сел на кровать, которая ещё хранила тепло её тела, и закрыл глаза. Он не спал — он думал о ней, о матери, которая смотрела на него с могилы и, наверное, улыбалась, потому что он наконец привёл к ней ту, кто мог сделать его счастливым. Он думал о Лизе, которая не знала, что он привёл её к могиле его матери, но чувствовала что-то, что заставляло её улыбаться и плакать одновременно. Он думал о том, что будет завтра, и послезавтра, и через год, и через десять лет, и боялся, потому что не знал ответа, и надеялся, потому что хотел, чтобы всё было хорошо, хотя не умел надеяться. Он лёг на кровать, и его тело было тяжёлым, как свинец, и его глаза закрылись, и он провалился в сон, где не было ничего, кроме тьмы и пустоты, и где она — мать — ждала его, стоя на пороге сада, который он создал для неё, и улыбалась, и говорила: «Всё будет хорошо, сынок. Ты только верь».
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник