***
Семь дней. Сто шестьдесят восемь часов. Один поход в магазин. Пять одинаковых неоправданно дорогих пудингов. Минхо, с детства ненавидящий все, что может пересекаться с математикой, привык вести счет на каждое действие в своей голове. Лишь бы не сойти с ума. «Десять дней до возвращения мамы, пять дней до возвращения мамы, два дня до возвращения мамы, день» — записывал на карманном календарике шестилетний Минхо, готовясь ступить за порог школы в свои первые взрослые годы. Когда еще существовала надежда найти друзей, о которых постоянно талдычили в веселых мультиках по телевизору — они действовали лечебно, заглушая непрерывные тревоги в голове. Но мама не пришла в день, когда ему обещали. Мама не появилась рядом на линейке первого сентября. Взрослые вокруг суетились, поправляя маленькие белые рубашки своим деткам в самый важный день в их жизни (и косились на Минхо с презрением, нашептывая что-то супругам). Первоклассник Минхо впервые столкнулся с термином «разбитое сердце». Ее красивые, глубокие глаза, залитые слезами. Забавные морщинки на лбу. Ее грубые руки, вечно недостижимые для крохотных ладоней. Черная, траурная одежда. Это все, что Минхо мог вспомнить о своей матери спустя тринадцать лет. Лицо ее было размыто в воспоминаниях. На фотографиях в бабушкином альбоме — ее спина, четкая линия челюсти, худое тело, но никогда не лицо. Вот так, спустя тринадцать лет одиночества, Минхо забыл самого дорогого человека в своей жизни. «Однин вскрик, два вскрика, один удар, три вскрика, четыре, второй удар». Счет преследовал его в школе. Радужные мечты найти «своего» человека разбились первой колкой фразой, брошенной на него через неделю тотальной отстраненности сверстников. Желание быть принятым — первым хмурым взглядом со стороны молодой учительницы начальных классов. Бабушке он никогда не говорил: она и не спрашивала, откуда вырисовываются новые синяки на руках внука после каждого выхода. Он вынашивал в себе эту ненависть годами, пока рыдал и продолжал счет, подтягиваясь на самодельном турнике в захламленной комнате. Пока вытирал сопли и смывал кровь с кулаков, стучащих по стенам до рассвета. Соседи жаловались и шептались под подъездам (никто не говорил прямо). Минхо хотел быть сильным, надеясь единожды найти понимание в других. Когда он впервые ударил задиру в нос, его оклеветали «настоящим монстром». До этого обходились без приписки «настоящий». На следующий день избили толпой пятеро парней старше на четыре класса. Надежды растворились в холодной воде, медленно стекающей по разбитым коленям. «Минута, две, три. Еще пятьдесят семь до конца», — Минхо параллельно крестился, не желая выделяться среди толпы пожилых женщин. Священник наизусть вычитывал молитвы, осматривая прихожан. Дольше положенного задерживался на мальчишке с синяками по лицу, словно одному ему повторя «Господу помолимся!». В Бога Минхо не верил никогда. Если на небесах и правда кто-то есть, разве он может так жестоко обходиться с невинной душой ребенка, не успевшего в своей жизни пристраститься к чему-то грязному: познать на себе понятие греха? Если он слышит каждого, почему Минхо вынужден делить двушку со своей глубоко обезумевшей бабушкой и каждый день стонать от боли, не в силах встать с кровати? Если он справедлив к каждому, почему не может объяснить Минхо его странность? Ли Онджа, в противовес, была глубоко верующей женщиной. Отмечала все церковные праздники, читала молитвы над маленьким Минхо вместо сказки, таскала его с собой помолиться и выпросить у Господа хорошую судьбу для своей единственной дочери. На внука она никогда не смотрела. Отворачивалась, когда в детстве его поливали святой водой. Шла впереди, когда уже подростком Минхо нехотя плелся за ней в очередное воскресенье. Неудивительно, что и ее лицо Минхо помнит лишь в профиль — прошел год с их последнего разговора.***
За окном близилась настоящая весна. Грязный снег на асфальте нехотя таял, появлялись огромные лужи посреди неровных дорог. Серый, будто загрязненный воздух забивался в легкие через закрытое окно. Весной дышится легче — полный бред для романтиков. На счету денег ровно на месяц, охватывающий арендную плату, еду, коммунальные услуги и несколько тысяч на «непредвиденные обстоятельства», такие как заболевший зуб или дворовой кот, подозрительно долго мяукающий возле двери. Ничего из этого не происходит — может, оно и к лучшему. Минхо занят поиском работы. Пролистывает объявления с обязательным условием «умение находить общий язык с людьми». С наилучшим раскладом, город узнает о нем через полгода. В прошлый раз завелся стукач по соседству, и пришлось бежать через месяц (упиралось в деньги — ждать обещанные шестьдесят тысяч на месте, прежде чем валить). В колледже о нем прознали сразу, но там валить было некуда: корка, конечно, нужна. Он перестал надеяться, что здесь, совсем далеко от его родного города, никакая душа не начнет вспоминать о разговорах со «знакомым ее знакомого» об этом мальчике с кошачьим прищуром пятнадцать лет назад. Мир тесен. Осознавать на своей шкуре страшно. Это было проклятие. Это были люди, пристально следящие за каждым шагом. Это были камеры на улицах, прикованные к его пути через дорогу. Они были повсюду. И он перестал надеяться на спасение. Минхо сворачивает очередную вакансию, прислушиваясь к размеренным вдохам-выдохам. Он привык к собственному дыханию, смирился со смехом и музыкой за окном. Перестал бояться каждой тонированной машины у подъезда — сейчас, спустя все эти годы, он впервые так близок к принятию. Пытается убедить себя, что он в безопасности. Даже с постоянным вниманием со стороны. Минхо почти забыл тот белый свитер в грязном снегу. Но привычки не дают ему покоя. Он проверяет ритм улицы каждые полчаса, пристально следя за малейшими изменениями в поведении людей тремя этажами ниже — безопасное расстояние, где никто не заметит тебя, но ты можешь видеть всех. Минхо оставляет окно открытым, как маленький шаг на пути к обычной жизни. В детстве в форточку первого этажа мог забраться любой желающий. Пока он сам не поставил решетки — умереть от чужих рук унизительно. Минхо впервые задергивает шторы. Теория о «безопасной высоте» разбивается знакомым лицом, непрерывно следящим за каждым движением. На лавочке у соседнего подъезда, не скрываясь от яркого фонаря; глаза Сынмина устремлены строго вверх — ровно в окно Минхо, раннее не прикрытое темной тканью в пол. Словно вычисляя что-то для себя в попытках унять знакомую панику. Но даже через плотные шторы, Минхо чувствует себя открытым, полностью на чужом обозрении. Взгляд плывет, объявления смешиваются в черную массу из букв и цифр зарплат. Игнорирование не спасает. Сынмин не уходит до глубокой ночи — Минхо выглядывает в щелочку, боясь за лишние вздохи. После он не выходит из дома двадцать четыре часа, боясь столкнуться с Сынмином напрямую: внутреннее чутье подсказывает, что это лишь начало. Становится трудно удержать знакомые числа в голове — стремные мысли кричат громче, еще не дойдя до двадцати. Сон не идет. Продуктов нет (да и смысла в них, когда рвет четвертый раз за сутки — питье воды превращается в целый квест, попытки не захлебнуться и не заныть от режущей боли в горле). Состояние на грани истощения. А ведь они никогда не общались через рот: Минхо не может понять, почему так сильно зациклился на этом парне с щенячьими глазами и очаровательной улыбкой, окрашенной кровавыми линиями. — Думал спрятаться от нас? «Не зацикливаться». — Разве ты недостаточно отдохнул за неделю, гаденыш? «Найти наушники и включить громкость на максимум». — Не смотри так на меня своими проклятыми глазами! «Это не больше, чем разборки забычившихся старшеклассников». Проводные наушники связаны крепким узлом, не поддающимся на освобождение. Голоса на улице становятся только громче, уже пробивают толстые оконные рамы. Пальцы дрожат над погасшим экраном телефона, тело покалывает от напряжения, крики и звон в ушах сталкиваются друг с другом, болью отдавая в голову. Его не должно это беспокоить (но беспокоило и неделю назад, когда застал неравную бойню по пути домой — мог ли Сынмин заметить это?). — Куда собрался? — Я не собираюсь выслушивать ваши претензии по кругу. Если на этом все, позвольте мне… — Минхо не уверен, может ли он услышать настолько слабое кряхтение через все расстояние, разделяющее их с Сынмином. Знает, что это именно он: тихий, спокойный голос, резко контрастирующий со звонким лаем обидчиков. Легкий смех, прерывающийся глухой тишиной (в попытках сдержать болезненные крики), — Бляди. Он чихает на свои невыносимые мысли. В полшага оказывается с лучшим видом на происходящее. На этот раз их четверо: каждый будет крупнее ссутулившегося силуэта, едва стоящего на ногах. Один из них, самый нетерпеливый, без команды товарищей бьет в ноги. Минхо ощущает ноющую боль в лодыжке, смотря на некрасивое падение Сынмина в колени выродкам. Дальше все превращается в бурю — восемь ног пинают, не особо разделяя места «пригодные» и «непригодные» для ударов. Говоря проще, не заботятся о том, насколько смертельно могут ранить. Для дополнения льются нескончаемые оскорбления. Потом кто-то грязной подошвой прижимает запястье Сынмина к асфальту — в ответ замирают все. Его чистые глаза блестят безупречно ярко для темной ночи. — Мы просим тебя убраться отсюда на протяжении пятнадцати лет. «Пятнадцать», — застревает в мыслях, но мозг слишком перегружен, чтобы соединить эту цифру с цифрой собственного кошмара. Связать их зеркальные судьбы с Сынмином. Он не перегружается этим. То, что его магнитит к мальчишке-изгою, совсем не означает, что они с этим мальчишкой-изгоем похожи. — Наши родители просили по-хорошему. Мы тоже — но ты, сволочь, никогда не поймешь нас и нашего страха за свое будущее. Минхо больше не слышит песни ночных птиц. Не слышит ветра, играющего в футбол с брошенными окурками. Весь шум сжимается до скрипа зубов Сынмина. — Будто у вас вообще есть будущее. На мгновение мир затихает. Секунда — хаос. Минхо четко слышит животный рык, прежде чем Сынмина с силой окунают головой в засохшую грязь. Видит яркую бордовую рану на лбу, когда его поднимают. Почему-то беспокойство смещается на ту же белую кофту, капюшон которой уже сливается с цветом земли. — Я предупреждаю тебя в последний раз, ублюдок. Не появляйся у нас на глазах больше, иначе только рукой ты не отделаешься, — парень сильнее давит на хрупкое запястье, от чего Сынмин съеживается и глухо стонет. — Вы забыли попросить поцеловать ваши ноги в знак извинения. Минхо не понимает его. Может, все слова о «монстре» — те же бессмысленные слухи, не отстающие и от Минхо всю его сознательную жизнь, но этот парень — сумасшедший. Едва не лишился возможности печатать сообщения двумя пальцами на ближайшие месяцы, как снова дразнит личных демонов, по кирпичикам собирающим дорогу в его ад. Они поворачиваются и плюют возле его ног. Сынмин остается хихикать на холодной земле и рукавом вытирает кровь с висков. Минхо задернул штору, увидев его впервые на том же месте (словно в контрасте: чистого и неоспоримо холодного, без улыбки до ушей, как сейчас) — теперь он неосознанно тянется к ручке. Уже через секунду высовывает голову из квартиры. Воздух, смешавший в себе специи быстрорастворимой лапши и аромат свечи на кухне, внезапно пробивается холодным порывом. Он приносит в квартиру запахи сырого бетона, старой листвы и железа. Легкие жжет от сквозняка. Сынмин слышит скрип старой оконной рамы в тишине опустевшего двора. Он пачкает щеку в грязи, пытаясь следовать за звуком — Минхо боится слечь от сердечного приступа через метры от проницательных (погасших) глаз. В них не отражается ненависть, преследующая с детства, но хочется закрыться или бежать прочь, выкинув воспоминания об этом мальчишке. Минхо не делает ни того, ни другого — безжалостная игра в гляделки продолжается вместе с природным гулом и тихим мурлыканьем около подъезда. Будто все решения, предшествующие этому дню, вели их к встрече в вечерней глуши спального района, разделяясь тремя этажами рыхлой пятиэтажки. — Бей, если хочешь, — Сынмин не кричит. Его размеренный голос звучит громче всех ругательств, окруживших этот двор минутами раньше, — Или закрой окно и не смотри на меня так. «Так» — без хмурых бровей, сопровождающих на любой улице этого города. «Так» — без страха, когда он прячет руки в карманы и желает вытянуть разбитый телефон, а не острый охотничий нож. «Так» — без наигранной жалости, когда окружают толпой и играются с тряпичной куклой, а не с чувствующим человеком. «Так» — с пустым равнодушием и самым неопровержимым пониманием одновременно. Будто они способны чувствовать друг друга на физическом уровне, отражая все удары Сынмина гематомами на теле Минхо и наоборот. Будто они делят одно тело, один желудок, одни страхи (одну судьбу, окрашенную в черный). Минхо вцепляется пальцами в подоконник, пытаясь скрыться от мыслей Сынмина в своей голове. Но слышит их четче, чем собственные. — Зачем ты приходишь сюда? — в победу себе, голос звучит сухо, почти механически. Сынмин смеется. Минхо, зачем-то, смеется тоже. Кто-то наблюдает за ними этажом выше, пуская дым до нюха Минхо и глаз Сынмина, метающих между полной луной на небе и морщинами на лбу собеседника. — А сам как думаешь? Окурок пролетает рядом, приземляясь на пустые клумбы за забором. Хочетя подумать о вреде экологии, а не об этом всем. Форточка соседа закрывается без противного скрипа. Правда, ощущение стороннего наблюдателя не покидает никого из них. А вопрос остается висеть без ответа, буква за буквой утопает в лужах с разводами бензина. — Шесть. Минхо смотрит с недоверием, уже сжимаясь от прохлады. — Шесть минут ты пытался придумать дельный ответ. Но не сдвинулся с места.