Материнский инстинкт

G
Завершён
14
1
автор
Размер:
42 страницы, 19 973 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник

Как маленький фюрер довёл Гиммлера до ручки, а завершилось поспешной передачей мальчика валету со словами «забирайте, я больше не могу».

Настройки
Примечания:
Первые три дня под опекой Генриха Гиммлера, рейхсфюрера СС, человека, чьё имя заставляло бледнеть самых отъявленных смельчаков Европы, прошли в обманчивой, почти идиллической тишине — той самой тишине перед сокрушительным штормом. Мальчик, надо отдать должное, сперва держался почти образцово. Разумеется, он огрызался, фыркал и поглядывал на окружающих волчонком, однако по крайней мере не устраивал сцен и не пытался бежать. Уже одно это казалось Гиммлеру маленькой победой, достойной упоминания в анналах истории СС рядом с наиболее блестящими операциями ведомства. Однако к вечеру третьего дня, когда Гиммлер возвратился с экстренного совещания по поводу рейнской демилитаризованной зоны, его ожидало зрелище, способное поколебать даже привычное самообладание. Личный кабинет более всего напоминал полевой лагерь после поспешного отступления: ящики письменного стола выдвинуты, папки перевёрнуты вверх дном, бумаги устилали пол беспорядочным ковром. Посреди всего этого, среди разбросанных документов, восседал виновник происходящего — с видом победителя, только что овладевшего неприступной крепостью. В душе Гиммлера уже тогда шевельнулось смутное и крайне неприятное предчувствие, сродни холодку по спине перед первым залпом артиллерии. «Что это значит?» — осведомился Гиммлер. Голос его, обычно ровный и спокойный, дрогнул на едва уловимой ноте. «Я искал краски, — ответствовал мальчик с вызывающей, почти дерзкой непосредственностью, свойственной тринадцатилетним существам, вполне уверенным в собственной безнаказанности. — Здесь нет ни акварели, ни карандашей, ни даже приличной бумаги. Как же мне рисовать в таком негостеприимном доме?» Гиммлер глубоко вдохнул, мысленно сосчитал до десяти и, сцепив зубы так, что на скулах выступили желваки, распорядился немедленно доставить из ближайшего художественного магазина всё необходимое юному дарованию: акварельные краски, тончайшие кисти, альбомы для рисования, уголь, сепию и прочие принадлежности. В тот момент он ещё не подозревал, что данное решение обернётся одной из самых досадных ошибок его жизни — почти столь же благоразумной, как приглашение в кабинет стаи голодных хорьков с полным дозволением распоряжаться по собственному усмотрению. На четвёртый день мальчик — как вскоре выяснилось, обладатель не только художественных наклонностей, но и поразительной способности проникать в самые неподходящие места — объявился в комнате секретных совещаний. Там Гиммлер обсуждал с начальником гестапо Рейнхардом Гейдрихом меры по ужесточению контроля на австрийской границе. Мальчик вошёл без стука и без малейшего колебания, ничуть не смутившись вытянувшихся лиц присутствующих. Затем он устроился в кресле самого Гиммлера — мягчайшем и самом высоком — и заявил тоном, не терпящим возражений: «Я тут подумал: следует немедленно принять закон, запрещающий продажу кислого молока в аптеках. Вчера я попробовал этот йогурт — ваш повар уверяет, будто он полезен для пищеварения, — и это отвратительно. Кроме того, все двери в доме должны быть открыты для меня в любое время дня и ночи. Я фюрер, а фюреру не пристало стучаться в собственные комнаты, словно какому-нибудь прислужнику». Гейдрих едва удержался от улыбки. Картина выглядела столь нелепо, что могла бы рассмешить даже самого сурового аскета: Генрих Гиммлер, величайший организатор террора своего времени, пытался втолковать тринадцатилетнему мальчику, что законы о кислом молоке вовсе не входят в компетенцию временно отстранённого от власти фюрера. Лишь опасение немедленно отправиться в концлагерь удержало бы любого наблюдателя от громкого смеха. «Юный господин Гитлер, — начал Гиммлер, и голос его звучал теперь с той ледяной, металлической нотой, обычно предвещавшей чей-нибудь арест, — я уже имел честь разъяснить вам вчера, позавчера и даже ныне утром за завтраком: на время вашего… скажем так, возрастного несоответствия все государственные полномочия переходят ко мне, как к временному исполнителю обязанностей главы рейха. Вам надлежит воздержаться от любых решений, касающихся управления страной — будь то закон о кислом молоке, закон об открытых дверях или иные законодательные замыслы, способные возникнуть в вашей прекрасной, но, увы, ещё не вполне созревшей для государственной деятельности голове». «Это несправедливо! — взвизгнул мальчик, и голос его вновь сорвался на пронзительный петушиный фальцет, от звука которого у Гиммлера начинала ныть голова. — Вы не имеете права мной распоряжаться! Вы мне не отец! Это предательство, а предателей вешают на городской площади, дабы другим неповадно было!» Гейдрих к этому времени уже не пытался скрыть веселья: он откровенно, хоть и беззвучно, сотрясался от смеха. Поспешно сославшись на неотложный телефонный разговор с Прагой, он ретировался из комнаты, оставив начальника наедине с затруднением, день ото дня становившимся всё невыносимее — подобно хронической зубной боли, против которой бессильны и полоскания, и примочки, и даже самые усердные молитвы. На пятый день мальчик, смертельно обиженный отказом утвердить указ о запрете подачи к столу кислого молока, перешёл к решительным действиям. Он начал демонстративно игнорировать любые распоряжения рейхсфюрера — от самых пустяковых до касавшихся его собственной безопасности. Каждое приказание встречало либо ледяное молчание, либо бурный поток оскорблений. В этих тирадах мелькали выражения вроде «жидовская морда», «глупец недоношенный» и даже, что уже совершенно выходило за всякие рамки, «очкарик паршивый». Гиммлер, человек с самолюбием величиной с Бранденбургские ворота и злопамятностью, достойной хроник Тридцатилетней войны, всякий раз реагировал одинаково: сначала бледнел как полотно, затем наливался багровым цветом, после чего вновь бледнел. Лишь присутствие валета, неизменно оказывавшегося рядом в самые критические минуты, удерживало его от решительного шага — схватить невыносимого мальчишку за ворот и вышвырнуть прочь вместе со всеми акварелями, капризами и нелепыми рисунками. Но самое худшее, как это нередко случается, произошло на шестой день. Вернувшись с утреннего совещания, где обсуждалась судьба Саарской области, Гиммлер застал в своём кабинете зрелище, заставившее сердце сначала замереть, а затем пуститься в бешеный галоп — словно после стометровки, пройденной в полном походном снаряжении. На письменном столе, среди секретных бумаг, ещё час назад лежавших в образцовом порядке и аккуратно разложенных по папкам с грифами «Совершенно секретно» и «Лично рейхсфюреру», теперь царило запустение, более всего напоминавшее поле боя после артиллерийского обстрела. Папки раскрыты настежь, листы валялись где попало. А на самом ценном документе — экземпляре Нюрнбергских расовых законов, над административными инструкциями к ним Генрих Гиммлер трудился три бессонные ночи, — красовался рисунок. И не простой рисунок, а самая настоящая карикатура: Гиммлер изображён в виде тощего длинноногого паука в круглых очках. Паук тщетно пытался распутать собственную паутину, запутавшись в ней по самые уши. Рядом с этим пауком детской, ещё не вполне установившейся рукой было выведено: «Генрих-паук». А ниже, для полной ясности и назидательности: «Такова участь всех предателей». Надобно заметить, что в эту самую минуту Генрих Гиммлер, рейхсфюрер СС, человек, под началом которого находились сотни тысяч вооружённых людей, человек, чьё слово означало смерть для тысяч и тысяч несчастных, человек, который никогда не позволял себе проявлять эмоции на людях, — этот самый Гиммлер вдруг потерял контроль над собой так, как не терял его, пожалуй, никогда в жизни, даже в самые тяжёлые дни. Он схватил мальчика за руку — тонкую, костлявую, с вымазанными в акварели пальцами — и сжал её с такой силой, что мальчик вскрикнул от боли, и этот крик, должен был бы отрезвить Гиммлера, но не отрезвил, потому что гнев, долго копившийся в его душе, наконец прорвал все плотины и хлынул наружу неудержимым, слепым, почти животным потоком. «Ты, — прошипел Гиммлер, и голос его звучал теперь не как голос человека, а как шипение разъярённой гадюки, — ты, маленький, неблагодарный, наглый щенок, который не понимает, что для него делают, который не ценит ни заботы, ни тепла, ни того, что я, Генрих Гиммлер, поставил на карту свою репутацию, чтобы защитить тебя от всего мира, — ты посмел нарисовать это? Ты посмел назвать меня предателем? Ты, который ничего не умеет, кроме как рисовать дурацкие картинки и жаловаться?» Гиммлер схватил мальчика за запястье, рывком притянул к себе и, не сказав ни слова, наотмашь, с той холодной расчётливостью, с какой профессиональный дознаватель наносит первый удар, чтобы не покалечить, но сломить волю, влепил ему одну звонкую оплеуху, затем другую, третью — каждая пощёчина звучала в тишине кабинета как выстрел из небольшого пистолета, и после каждой мальчик не падал, не кричал, даже не моргал, только его голова дёргалась в сторону, а худые плечи втягивались всё глубже. Четыре тяжёлых удара — ладонь Гиммлера оставляла на бледной щеке мальчика багровые полосы, похожие на следы от кнута. Пятый замер в воздухе, не достигнув цели, потому что в перерыве между четвёртым и пятым Гиммлер вдруг увидел, как затряслась нижняя губа ребёнка, как судорожно, с каким-то всхлипывающим, беззвучным усилием мальчик пытается сдержать то, что уже не сдержать, — и всё же сдерживает. Ни одного звука. Ни одной слезинки. Только мелкая дрожь, пробегавшая по всему телу волнами, будто внутри него работал маленький, исправный, безжалостный мотор, сотрясавший каждую косточку. Глаза мальчика — эти жуткие, немигающие, голубые до прозрачности стекляшки — на миг встретились со взглядом Гиммлера, и в этой короткой, как выстрел, дуэли зрачков не оказалось ни вызова, ни ненависти, ни даже того привычного подросткового упрямства, каким юный фюрер встречал каждое замечание рейхсфюрера; там зиял лишь страх и тогда, не выдержав этой стычки или, напротив, утонув в ней с головой, мальчик быстро опустил взгляд в пол, уставившись на узор паркета с таким видом, будто именно там, между дубовыми половицами, была записана вся правда мироздания, а всё, что выше — только декорации для плохого театра. Рука Гиммлера опустилась. Он стоял неподвижно, всё ещё сжимая чужое запястье, и чувствовал, как под его пальцами колотится тоненькая, ниточная жилка пульса — слишком быстрого, слишком слабого. В следующий миг Гиммлера захлестнула такая волна стыда, что у него перехватило дыхание, ибо он внезапно, с болезненной ясностью, осознал одну простую вещь: через два месяца этот тощий, дрожащий мальчик снова станет взрослым Адольфом Гитлером — фюрером, рейхсканцлером, верховным главнокомандующим, а он, Генрих Гиммлер, глава СС, только что собственноручно, как последний уличный хулиган, надавал ему пощёчин за дурацкую карикатуру. В голове рейхсфюрера мгновенно, как фотографическая пластинка под проявителем, проявилась картина: Гитлер, вернувшийся в своё обычное тело, вызывает его, Гиммлера, в кабинет, смотрит теми же самыми голубыми глазами, только теперь без детской беспомощности, а с холодной, взрослой, ничего не забывающей памятью, и тихо, почти ласково, спрашивает: «Генрих, как ты думаешь, что делают с теми, кто поднимает руку на своего шефа?» И Гиммлер уже видел себя — не в мундире, не при орденах, а в серой тюремной робе, стоящим на шаткой табуретке с петлёй на шее, и почему-то в этом видении верёвка была не грубой пеньковой, а тонкой, шёлковой, почти элегантной, и висел он, надо признать, довольно красиво — спина прямая, очки не слетели, даже галстук не съехал набок. Эта мысль оказалась настолько острой и отрезвляющей, что руки Гиммлера, всё ещё помнившие прикосновение к чужому запястью, сами собой опустились по швам, а к горлу подкатила тошнота — не от страха смерти, нет, от той невыносимой, унизительной глупости собственного поступка, за который теперь, как за камень, брошенный в спящее озеро, пойдут круги по всей его жизни, и никакая власть, никакие эсэсовские дивизии не смогут остановить эти круги. Он разжал пальцы, и рука мальчика, на которой уже проступили синеватые отпечатки, упала вдоль тела — безвольная, как тряпичная. На запястье алели свежие ссадины от ногтей рейхсфюрера. Молча, не говоря ни слова, он взял мальчика за плече, и повёл его по длинному, бесконечному коридору своего дома, мимо портретов предков, мимо эсэсовцев, вытягивающихся в струнку, мимо горничных, опускающих глаза, пока они не дошли до комнаты, где его личный валет, услышав шум, уже стоял на пороге с тем самым выражением лица, которое бывает у нянек, когда они слышат, что их воспитанник натворил очередную беду. «Забирайте его, — сказал Гиммлер, и голос его был холоден, как лёд, и спокоен, как поверхность мёртвого озера, но под этим холодом и спокойствием клокотала такая буря, что валет, человек не робкого десятка, раз уж он работал на Гиммлера, невольно сделал шаг назад. — Я больше не могу. Я не хочу его больше видеть. Не хочу слышать. Не хочу знать, что он делает, что он рисует, что он ест, что он говорит. Забирайте его, и пусть кто-нибудь другой заботится о нём — Геббельс, Геринг, чёрт с ними, пусть даже кто-нибудь из моих шофёров, только не я. Я… я слишком стар для этого. Или слишком молод, чтобы выносить эту пытку».
14 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (3)