***
Хенджин не успел отступить. Дверь за его спиной захлопнулась сама — сквозняк, или Феликс, или что-то третье, чему в этой промозглой аудитории не место. Свет пожелтел, сгустился, будто кто-то выжал в воздух мёд. А потом Феликс поднял голову. До этого Хенджин почему-то был уверен, что тот ниже. Ошибался. Не в росте — в плотности присутствия. — Ты спросил, кто я, — голос Феликса перестал быть человеческим. Не громче, не тише. Просто в нём появилась та самая нота, которую слышишь рёбрами. — Я сын Аида. Не правнук. Не дальний родственник, получивший пару божественных искр за хорошее поведение. Сын. Прямой. Единственный, кто не унаследовал трон, потому что не захотел. Хенджин не отводил взгляда. Это было странно — обычно люди в такие моменты либо крестятся, либо бегут. Он же стоял, прижавшись лопатками к двери, и смотрел, как по лицу соседа по парте идёт трещина. Нет, не по лицу — по маске. Кожа, которой Феликс обернулся для этого мира, пошла волнами, как ряска на пруду, когда снизу поднимается нечто тяжёлое. — Если я тебе покажу свою истинную сущность, — продолжил Феликс, и в голосе его вдруг проступила странная, почти детская неуверенность, — ты либо влюбишься, либо… — он запнулся, чего никогда не делал на лекциях. — Либо сойдёшь с ума. Третьего не дано. И показал. Хенджин ожидал ужаса. Челюсти, щупальца, глаза на ножках, что-то из склепов и преисподней. Вместо этого комната наполнилась светом — не резким, не больным, а таким, от которого хочется закрыть глаза, потому что он слишком правильный. Слишком настоящий. Слишком похожий на тот, что бывает только в детстве, когда ты ещё веришь, что мир тебя любит. Волосы Феликса — спутанные, тёмные, вечно падающие на лоб — начали меняться. Чернота сползала с них, как старая краска с хорошего дерева, открывая снизу золото. Не блонд, не пепельный — именно золото. Живое, текучее, с отливом в рыжину на кончиках, будто кто-то держал его над самым солнцем слишком долго. Каждый волос стал тонкой струной, и когда Феликс повернул голову, в воздухе зазвучало — едва слышно, на грани ультразвука. Не музыка. Колыбельная для тех, кто никогда не спал. Лицо тоже изменилось. Оно не стало красивее — красота вообще не то слово. Оно стало завершённым. Хенджин смотрел на пухлые губы, которые ещё секунду назад были просто губами, а теперь казались единственным правильным ответом на вопрос, который он себе никогда не задавал. «Зачем вообще целоваться?» — не думал он. А теперь знал: затем, чтобы прикоснуться к чему-то, что было создано для поцелуя, но тысячу лет этого было лишено. Нижняя губа Феликса чуть полнее верхней, с ямочкой посередине — туда, если верить старым мифам, богиня любви когда-то вплавливала каплю нектара, чтобы целовать было не сладко, а необходимо. Глаза. Хенджин утонул в них мгновенно, даже не поняв, когда это случилось. Они искрились — не метафорически, а буквально: внутри радужки, тёмно-серой у обычного Феликса, теперь горели золотые крапинки, которые двигались, как жидкий металл в магнитном поле. Зрачок был слишком большим — не от страха, от природы. Такие бывают у тех, кто привык видеть в темноте. Кто привык, чтобы темнота видела их. А потом Хенджин заметил главное. Рост. Феликс стал ниже. Не намного — сантиметров на семь-восемь, — но достаточно, чтобы изменилась вся геометрия их тел. Теперь Хенджину пришлось чуть опустить подбородок, чтобы смотреть в эти искрящиеся глаза. Плечи Феликса как будто сжались, спрятались, и он весь — широкий в кости, неудобный, вечно задевающий углы — вдруг стал помещаться в пространство между ладонями. Миниатюрный. Не хрупкий — божественное не может быть хрупким, — но собранный. Как кинжал в красивых ножнах: маленький, смертельный, и рукоять ложится в ладонь так, будто была отлита лично для тебя. Хенджин почувствовал острое, почти болезненное желание. Не поцеловать — нет, сначала сгрести. Сгрести в охапку, прижать к груди так, чтобы эти золотые волосы щекотали подбородок, чтобы это миниатюрное, статное тело перестало дрожать — Феликс дрожал, чёрт возьми, сын Аида дрожал, — и чтобы мир снаружи перестал существовать. Руки сами потянулись вперёд, но замерли в пяти сантиметрах от чужой талии. Слишком свято. Слишком страшно. — Ты не ангел, — выдохнул Хенджин. Голос сел, как у подростка после первой сигареты. — Ты… кто ты вообще? Феликс улыбнулся. И вот эта улыбка добила окончательно — милая, чуть виноватая, с ямочками на щеках, которых раньше не было. Она не вязалась ни с полубогом, ни с сыном бога мёртвых, ни с этим золотым свечением. Она была человеческой. Самой человеческой чертой во всём его облике. — Я тот, кого никто не ждал, — сказал Феликс тихо. — Даже собственный отец. Особенно он. Я слишком… светлый для его царства. Слишком тёплый. Я порчу статистику. Хенджин рассмеялся — нервно, взахлёб, и тут же прикрыл рот ладонью, потому что смех в пустой аудитории перед существом, которое только что перекрасило волосы из тьмы в солнце, звучал кощунственно. Но Феликс не обиделся. Он шагнул ближе — на полшага, на четверть, на столько, что Хенджин почувствовал тепло. Не жар божества, нет. Обычное человеческое тепло из-под одежды, пахнущее стиральным порошком и старыми книгами. — Ты не боишься, — констатировал Феликс. Удивлённо. Почти обиженно. — А должен? — Я сын Аида. Я могу убить одним взглядом. Могу заставить тебя видеть смерть каждого, кого ты любил. — Но ты не хочешь. Феликс моргнул. Золотые крапинки в глазах метнулись, как испуганные рыбы. — Откуда ты знаешь? — Потому что ты до сих пор не сделал этого. И потому что ты дрожишь. Божества, которые хотят убить, не дрожат. — Хенджин осторожно, всё ещё не касаясь, провёл пальцами в воздухе вдоль чужой скулы. — Дрожат те, кто боится, что их отвергнут. Даже если они старше человечества. Феликс отвернулся. Золото в волосах потускнело на секунду — не погасло, просто сжалось, как ёж, почуявший опасность. Но Хенджин уже понял. Всё понял. Этот полубог, сосланный на землю за непонятное преступление, был не опасен. Он был одинок. И вся его сила, всё это сияние, все угрозы про влюбиться или сойти с ума были просто криком. Криком существа, которое тысячу лет никто не хотел обнимать. — Иди сюда, — сказал Хенджин. Феликс не двинулся. — Иди сюда, — повторил Хенджин и разжал руки. Сын Аида шагнул в его объятия, как в пропасть. И пропасть приняла. Не отпустила. И когда золотые волосы коснулись щеки Хенджина, он понял, что не сошёл с ума. Он влюбился. Но об этом он решил промолчать. Хотя бы до завтра.***
На следующее утро Хенджин пришёл в аудиторию первым. Это было на него не похоже — обычно он влетал за минуту до звонка, с рюкзаком на одном плече и вечной кружкой кофе, которую забывал допить. Но сегодня он не спал. Всю ночь перед глазами стояло золото — волосы, искры, улыбка. И дрожь. Та самая дрожь, которую Феликс пытался спрятать в чужих руках. В кармане куртки лежал пакет. Хенджин достал его, покрутил в пальцах — шуршащий, прозрачный, с надписью «Макадамия. Премиум». Он не знал, любит ли Феликс орехи. Просто вчера, уже засыпая, услышал чей-то голос — не свой, не внутренний, а будто ветер принёс обрывок фразы: «...а макадамия росла у входа в рай, знаешь? Идиотская шутка создателя — сделать самый вкусный орех запретным». Хенджин не понял, откуда это взялось. Может, приснилось. Может, Феликс сказал это когда-то на лекции, а он не запомнил. Может, просто показалось. Но купил. Дверь скрипнула. Феликс вошёл медленно, будто нёс на плечах невидимый груз. Обычный Феликс — тёмные спутанные волосы, серые глаза без искр, та самая нечеловеческая геометрия скул, от которой хотелось смотреть и не могло. Он опустился на своё место, не глядя на Хенджина, и уткнулся в конспект. Пальцы сжимали ручку так, будто она была единственным якорем в реальности. — Доброе утро, — сказал Хенджин. Положил пакет на парту. Подвинул к Феликсу. Феликс посмотрел. И замер. Пакет шуршал под его пальцами, когда он взял его, поднёс к лицу, понюхал через прозрачное окошко. Ресницы дрогнули. И в этот момент Хенджин увидел, как начинается чудо — не то вчерашнее, с золотом и светом, а другое, тихое. Чернота волос Феликса стала мягче, будто кто-то разбавил тушь тёплой водой. Серые глаза набрали глубины — в них появилась та самая влажность, которая бывает у неба перед рассветом, когда оно ещё не решило, быть ли дню ясным. — Макадамия, — выдохнул Феликс. Голос его дрогнул — не от страха, от чего-то другого, давно забытого. — Они росли в раю. Хенджин молчал. Он вдруг понял, что сейчас не его очередь говорить. Что он присутствует при чём-то личном, слишком личном, как будто случайно заглянул в дневник, который не для чужих глаз. — Я сбегал, — продолжил Феликс тихо, почти шёпотом, вдавливая слова в пакет с орехами. — Из подземного царства. Специально. К тёте. Она жила на верхних террасах, сразу за райскими воротами. Ей не положено было меня пускать, но она… — он запнулся, провёл большим пальцем по шву пакета, — она всегда говорила: «Феликс, ты слишком живой для мёртвых». И давала макадамию. Горстями. Хенджин заметил, как меняется лицо Феликса. Оно не становилось другим — оно становилось прозрачнее, что ли. Исчезала та жёсткая собранность, которой он оборачивался каждое утро перед выходом в мир людей. Скулы мягчели. Губы, всё ещё пухлые, перестали быть линией обороны — они просто были губами, которые хотят улыбнуться, но боятся. Веки опустились, и когда Феликс снова поднял глаза, Хенджин увидел там золото. Не вспышку, не провокацию. Тихий, робкий свет, как от свечи в подвале, где тысячу лет не было огня. — Боже, — прошептал Феликс, разрывая пакет дрожащими пальцами. Достал один орех, круглый, тяжёлый, посмотрел на него, как на реликвию. — Что же ты со мной делаешь, Джин? Хенджин вздрогнул. Никто никогда не называл его Джином. Только полное имя, только Хенджин, только «вы» от преподавателей и «привет» от однокурсников. А тут — Джин. Одна морфема. Один звук, который скатился с божественного языка и упал прямо в солнечное сплетение. — Ничего особенного, — ответил он как можно ровнее, хотя внутри всё трещало по швам. — Орехи купил. В супермаркете. Феликс хрустнул макадамией — нежно, почти благоговейно, прикрыв глаза. На его лице появилось такое выражение… Хенджин не знал, как это назвать. Блаженство? Но слишком острое, с ноткой боли. Как будто каждое «вкусно» отзывалось где-то очень далеко, в тех мирах, куда ему больше нельзя. — В раю они были слаще, — сказал Феликс, прожёвывая. — Но эти… эти пахнут тобой. Ванилью и… глупостью. Хорошей такой глупостью, когда кто-то покупает орехи существу, которое может убить его одним чихом. — Ты чихал сегодня? — спросил Хенджин серьёзно. Феликс рассмеялся. Вот так — открыто, громко, запрокинув голову, так что тёмные волосы упали с лица, и на секунду Хенджин снова увидел золото на корнях. А потом смех стих, и Феликс посмотрел на него так, как смотрят на единственное тёплое место в ледяной пустыне. — Джин, — сказал он тихо, — ты понимаешь, что теперь я не смогу забыть? Ты принёс мне рай. В шуршащем пакете. И я хочу… — он замолчал, покрутил в пальцах второй орех, — я хочу попросить тебя не останавливаться. Но боюсь. — Чего? — Что ты однажды поймёшь, кто я на самом деле. Не сын Аида. Не полубог. А просто… — он махнул рукой, подбирая слова, и не нашёл. — Просто тот, кто сбегал в рай за орехами. Хенджин протянул руку. Осторожно, как вчера, не касаясь, провёл пальцами в воздухе по чужой щеке. Феликс закрыл глаза — и на секунду его ресницы стали золотыми. Не накрашенными, нет. Настоящими. Живыми. Такими, какие бывают только у существ, которые видели свет до того, как свет придумали люди. — Тогда будем сбегать вместе, — сказал Хенджин. Феликс открыл глаза. В них больше не было тьмы. Была только макадамия, ваниль и утро, которое вдруг перестало быть серым. *** В столовой было шумно. Лязг подносов, чужая речь, запах пережаренного масла и чего-то пресного — Феликс так и не научился различать эти запахи по отдельности. На Олимпе еда пахла тем, чем была: мёд — мёдом, нектар — вечностью. Здесь всё пахло сразу всем и ничем. Он сидел за угловым столиком, спиной к стене — привычка, въевшаяся глубже, чем божественная суть, — и ковырял рис палочками. Не ел. Просто двигал зёрна с места на место, создавая видимость процесса. Хенджин молчал. Он вообще умел молчать так, что тишина становилась вопросом, на который невозможно не ответить. Феликс чувствовал этот вопрос кожей — там, где лопатки касались спинки стула. — Меня сослали, — сказал Феликс, не поднимая глаз. Голос был ровным, как столешница. — Потому что я был слишком жестоким. Он положил палочки. Рис остался почти нетронутым. Красный — с чем-то острым, на что язык Феликса отвечал только одним: «не то, не то, не то». — Знаешь, что самое смешное? — он поднял взгляд. Серые глаза, без искр. Тяжёлые, как два камня на дне колодца. — Даже у моего отца, Аида, есть сострадание. У Бога мёртвых. У того, кто решает, кому гнить, а кому мучиться. Он смотрел на меня и видел… пустоту. Не зло. Не жестокость ради жестокости. Просто пустоту. Место, где должно было быть что-то человеческое, а была геометрия. Хенджин слушал, не перебивая. Его пальцы лежали на столе неподвижно — длинные, с чистыми ногтями, без колец. Простые человеческие пальцы, которые вчера не решались коснуться божественной талии. — Я убивал не потому, что хотел причинить боль, — Феликс снова взял палочки, покрутил их, отложил. — Я убивал, потому что не видел разницы между живым и мёртвым. Для меня это были одинаковые состояния. Просто разные формы материи. Ты ломаешь стул — стул перестаёт быть стулом. Ты убиваешь человека — человек перестаёт быть человеком. Вопрос геометрии. Вопрос формы. Он замолчал. В горле пересохло. Он не ел — вообще ничего не ел с самого утра, кроме тех двух макадамий, которые теперь казались кощунством. Как можно было наслаждаться чем-то, когда в списке его преступлений — непонимание чужой боли? — Отец сказал: «Ты не научишься ценить жизнь, пока не станешь ею. Пока твоё тело не будет таким же хрупким, как у них». — Феликс усмехнулся уголками губ, но улыбка не пошла дальше. — И сослал. Сюда. На юридический. Потому что законы, сказал он, это единственное, что люди придумали вместо сострадания. Если не можешь чувствовать — хотя бы понимай правила. Хенджин не сказал: «Мне жаль». Не сказал: «Ты не виноват». Он просто подвинул к Феликсу что-то — сначала не разобрать, за чем, потому что взгляд Феликса всё ещё был прикован к рису, который он не мог заставить себя съесть. А потом запах ударил. Не столовский, не масляный, не пресный. Сладкий. Густой. Живой. Манго. Хенджин разрезал его прямо на подносе — пластиковым ножом, неуклюже, с двух сторон, обходя косточку. Кожура блестела, жёлтая, с оранжевыми прожилками, как закат в тропиках, которые Феликс видел только на картинках. Мякоть подалась под нажимом — и сок хлынул. Не капнул, не сочился — именно хлынул, прозрачный, липкий, пахнущий солнцем. Он побежал по пластику, смешиваясь с соевым соусом из чужой лапши, и Феликс смотрел на этот ручеёк, как на чудо. — Ешь, — сказал Хенджин. Без «пожалуйста». Без интонации просьбы или приказа. Просто факт. — Ты не ел три дня. Я считал. Феликс поднял голову. В глазах — никакого золота. Но что-то другое, чего Хенджин не видел вчера. Благодарность? Нет, слишком пафосно. Растерянность? Ближе. Растерянность того, кто привык брать, а не получать. — Я не могу привыкнуть к человеческой пище, — сказал Феликс тихо. — У неё нет… вкуса. Неправильное слово. У неё нет веса. Ты жуёшь, глотаешь, а внутри ничего не меняется. Ни тепла, ни холода. Пустота. Он взял манго. Взял руками, не палочками — слишком скользко, слишком живо для инструментов. Кожура была прохладной, а мякоть под ней — тёплой, как будто фрукт всё ещё помнил дерево. Феликс надкусил. И замер. Сок брызнул — на губы, на подбородок, на воротник белой рубашки, которую он надел сегодня, потому что она была единственной чистой. Сладкий, приторный, почти приторный до тошноты, но не тошноты — до настоящего, до той самой тяжести, которой не хватало рису и супу и всей этой столовской еде. Манго пахло цветами, которых нет в подземном царстве. И мёдом, но не тем, олимпийским, а другим — диким, горьковатым, с воском и пыльцой. Феликс закрыл глаза. Жевал медленно, чувствуя, как волокна распадаются на языке, как сок смешивается со слюной — его собственной, человеческой, которой ещё месяц назад не было. И в этот момент чернота его волос дрогнула. Не стала золотой — просто перестала быть чёрной. Появился оттенок, полутень, что-то тёплое на корнях, как если бы солнце пробилось сквозь густую крону. — Джин, — выдохнул он, проглатывая. Губы блестели, липкие, оранжевые в уголках. — Откуда ты знал? — Ты вчера сказал, что в раю росли деревья. И что ты скучаешь по фруктам. Не по орехам. По фруктам. — Хенджин пожал плечами, но уши его покраснели — предательски, по-человечески. — Манго самое сладкое, что я мог найти в магазине напротив. Феликс посмотрел на него — долго, слишком долго для простого «спасибо». Взгляд скользнул по лицу Хенджина: по родинке над левой бровью, которой Феликс раньше не замечал; по трещинке в губе, обветренной, потому что Хенджин забывал пользоваться бальзамом; по линии челюсти — мягкой, почти детской, но с намёком на будущую жёсткость. — Ты слишком добрый, — сказал Феликс. — Для того, кто сидит рядом с чудовищем. — Ты не чудовище, — ответил Хенджин. — Ты тот, кто сбегал в рай за орехами. А теперь ест манго в университетской столовой. И пускает сок на рубашку. Феликс опустил глаза. На белой ткани расплывалось жёлтое пятно — не отстирать, наверное. Он вдруг подумал, что это хорошо. Что человеческая жизнь — это следы. Отпечатки. Пятна, которые никуда не деваются. И что, может быть, жестокость кончается там, где начинается желание сохранить чужой след. Он доел манго. До косточки. Облизал пальцы — медленно, не стесняясь. И когда поднял глаза снова, Хенджин увидел в них золото. Не вспышку, не угрозу. Просто свет. Осторожный, как первое «здравствуйте» после долгой ссоры. — Спасибо, — сказал Феликс. И это «спасибо» весило больше, чем всё, что он не съел за три дня.***
Хенджин нашёл его случайно. Чат-какао — старое приложение, которое никто не удалял, потому что было лень. Иконка с коричневой кружкой, висящая в папке «Разное» между калькулятором и заметками. Он открыл его, чтобы проверить расписание, потому что в основном чате группы скинули пары, а мессенджер разрядился. И увидел. Феликс был в контактах. Аватарка — пустая, серая. Статус: «был(а) 3000 лет назад». Хенджин замер. Три тысячи лет. Он знал, что боги бессмертны, но одно дело — знать, другое — увидеть цифру. Три тысячи лет без единого сообщения. Ни «привет», ни «как ты», ни смайлика. Ничего. Пальцы зачесались. Он нажал на диалог — пустой, белый, как свежий лист. Курсор моргал в поле ввода, насмешливый и требовательный. Хенджин не думал. Он просто начал писать. «Ты спишь?» Отправил. И сразу пожалел. Глупо. По-детски. Феликс — сын Аида, существо, которое видело зарождение галактик, а он спрашивает, спит ли оно. Но удалять было поздно. Две галочки — доставлено. Серая кружка на иконке чата дрогнула — Феликс открыл. Печатает… Хенджин смотрел на это «печатает» целую вечность. Сердце стучало где-то в горле. Наверное, так чувствуют себя люди, которые отправили сообщение в никуда и вдруг поняли, что никуда — это чей-то дом. «Нет. Я вообще редко сплю. Сны у меня нехорошие» Хенджин выдохнул. Не умер. Не послал. Ответил. «Какие?» «Ты хочешь услышать про сны сына Аида, Джин? Они не про зубы, которые выпадают, и не про экзамены, на которые ты не готов. Они про пустоту. Про то, как ты стоишь после ничего и понимаешь, что это ничего — ты сам» Хенджин перечитал три раза. Потом ещё раз. Потом нажал на кнопку вызова — и отменил, не успев испугаться. «Тогда не будем про сны. Что ты делаешь?» «Лежу на кровати. Смотрю в потолок. Думаю, почему люди красят потолки в белый. Это же самое депрессивное, что можно сделать с поверхностью над головой» Хенджин усмехнулся. Феликс мог быть смешным — неловко, по-божественному, не понимая, что шутит. Это было… мило. Страшновато, но мило. «А какой цвет ты бы выбрал?» «Чёрный. И золотые точки — звёзды. Как в подземном царстве, только там звёзды — это души. Они мерцают. Не знаю, умеют ли мёртвые мерцать, но у них получается» Хенджин представил. Чёрный потолок. Золотые точки. Феликс лежит под ними, и точки отражаются в его глазах — если он, конечно, снова их не спрятал. «А сейчас твои глаза какого цвета?» Печатание затянулось. Хенджин успел пожалеть, что спросил. Слишком личное. Слишком близко. Но потом пришло: «Сейчас они цвета твоего сообщения. Серые. Но тёплые. Это вообще возможно — чтобы серый был тёплым?» «Со мной — да. Я тебя согреваю» Хенджин отправил и зажмурился. Идиот. Какое право он имеет говорить такое существу, которое старше его цивилизации? Но курсор снова моргнул — Феликс писал. «Ты не представляешь, насколько. Я три тысячи лет не разговаривал с кем-то вот так. Просто так. Не ради выгоды, не ради страха, не ради войны. Ради того, чтобы сказать, что потолок белый — это преступление против эстетики» «Тогда я буду писать тебе каждый день. О потолках, о еде, о том, что на юрфаке дует из всех щелей. Хорошо?» «Джин…» «Что?» «Ты не боишься, что я привыкну?» «А ты боишься?» Пауза. Длинная. Хенджин слышал, как тикают настенные часы в общаге, как сосед за стенкой храпит, как где-то далеко сигналит машина. Мир не рухнул. Мир ждал. «Я боюсь, что однажды ты перестанешь писать. И я снова останусь с белым потолком. А чёрный со звёздами так и не сделаю» Хенджин почувствовал, как что-то сжалось в груди — не больно, а важно, как будто внутренний орган, о существовании которого он не подозревал, вдруг напомнил о себе. «Не перестану. Обещаю» «Боги не верят в обещания смертных. Слишком много раз видели, как они умирают, не успев выполнить» «Я не умру. Я буду писать тебе вечно» «Джин. Вечности не существует. Даже для богов» «Тогда будем писать, пока есть. Потолок у тебя какого цвета сейчас?» Ответ пришёл не сразу. Но когда пришёл, Хенджин прочитал его четыре раза подряд, пока экран не начал темнеть от сенсорного ввода. «Сейчас он цвета надежды. Ты знаешь, как выглядит надежда? Это когда белый перестаёт быть пустым. Когда ты смотришь в ничто и видишь, что ничто — это просто ещё не начавшееся что-то. Спасибо, что написал. Спокойной ночи, Джин. Если она вообще может быть спокойной после такого разговора» «Спокойной ночи, Феликс. И пусть твои сны сегодня будут не про пустоту. Пусть они будут про манго» «Про манго и про тебя. Уже» Хенджин закрыл чат. Положил телефон на грудь — туда, где стучало. Закрыл глаза. Белый потолок его комнаты в этот момент не казался депрессивным. Он казался чистым листом. И Хенджин уже знал, что напишет завтра. 🍊🍊🍊 Дверь в общагу Хенджин открыл ключом, который уже не слушался — заедал с прошлого месяца, но менять было лень. Мать сидела на его кровати. Не на стуле, не на подоконнике — именно на кровати, поджав ноги, как в детстве, когда он болел и она читала ему вслух. На коленях — чашка с чаем, давно остывшим. Она не пила. Ждала. — Привет, — сказал Хенджин, вешая рюкзак на спинку стула. Сердце ёкнуло, но он не подал вида. — Ты зачем приехала? Я же говорил, что сам буду на выходных. — Ты не брал трубку два дня, — мать подняла голову. Глаза у неё были такие же, как у него — светлые, цепкие, видящие больше, чем им положено. — Я волновалась. — У меня всё нормально. Пары, учёба, — он отвернулся к окну, делая вид, что поправляет штору. — Кофе закончился, вот и не звонил. — Хенджин. Она произнесла его имя негромко, но так, что он замер. У матери был этот дар — одним словом останавливать время. Врать ей было бесполезно. Он научился этому в двенадцать лет, когда сказал, что не курил в туалете, а запах табака выдал его с головой. — Ты влюбился, — сказала она. Не спросила. Утвердила. Хенджин обернулся. Хотел возразить, но язык не слушался. Вместо этого он просто сел на край кровати, рядом с ней, и уставился в пол. Линялый линолеум, трещина у плинтуса, чьи-то кроссовки в углу. Обычная комнатушка, в которой он прожил два года и никогда не замечал, насколько она серая. — Да, — сказал он наконец. Тихо. — Но мы не можем быть вместе. По ряду причин. Мать не спросила «каких». Она вообще не была из тех, кто лезет с вопросами, если ответ может причинить боль. Вместо этого она поставила чашку на тумбочку и накрыла его ладонь своей — тёплой, сухой, с потрескавшимися от постоянного мытья посуды пальцами. — Тогда хотя бы расскажи, — попросила она. — Кто он? Или она? Я хочу знать, кому ты улыбаешься, когда думаешь, что никто не видит. Хенджин хотел сказать «никто», «просто друг», «тебе показалось». Но телефон в кармане дрогнул — одно короткое вибро, за которым всегда шло что-то важное. Он достал его, не глядя на мать. Экран засветился. Феликс. Не текст. Фотография. Хенджин открыл её, и мир вокруг перестал существовать. Комната. Не общажная, не временная. Настоящая, большая, с высотой потолка, которая бывает только в старых домах, построенных до того, как люди научились экономить на воздухе. Лепнина на стыке стен и потолка — не гипсовые панели из строительного магазина, а ручная работа: завитки, акант, цветы, застывшие в белом мраморе. Люстра — не чудовище с плафонами, а тонкая, кованная под бронзу, с подвесками, которые ловили свет и разбрасывали его по стенам радужными зайчиками. Пол тёмный, паркетная доска, по которой кто-то прошёлся в носках — следы вели от двери к огромному окну, за которым угадывался двор-колодец и чьи-то мокрые простыни на верёвках. И Феликс. Он сидел на подоконнике — широком, мраморном, холодном — и смотрел в камеру. Не в объектив, а именно в неё, в Хенджина, который держал телефон дрожащими пальцами. На нём была простая чёрная футболка, горло открыто — ключицы, ямочка между ними, бледная кожа, которая никогда не видела пляжа. Волосы влажные, будто он только что вышел из душа, и на корнях опять пробивалось золото — не яркое, робкое, как первые подснежники. На губах — лёгкая улыбка. Не счастливая. Грустная. Такая бывает, когда показываешь кому-то свой дом, но не знаешь, будет ли этот кто-то когда-нибудь в нём гостем. Под фотографией — подпись: «Приёмная семья. Они хорошие. Дали мне эту комнату, потому что я сказал, что люблю простор. На самом деле я просто привык к большим залам. Не хочу, чтобы ты думал, будто я где-то в подвале. У меня есть свет. И лепнина. Скучаю» Хенджин смотрел на фотографию и не мог отвести взгляд. Лепнина, люстра, мраморный подоконник — всё это было неправильным для существа, которое спало в подземном царстве тысячелетиями. Но Феликс на этой фотографии был… дома. Не в раю, не на Олимпе, не в аду. Здесь. В квартире с мокрыми простынями за окном и чьим-то ужином на плите этажом ниже. И это «здесь» вдруг стало самым важным местом на свете. — Хенджин, — мать коснулась его плеча. — Ты побледнел. Он сунул телефон в карман, но поздно. Мать всё равно успела увидеть. Не лицо — она не могла разглядеть детали с такого расстояния, — но позу. То, как он сжимал телефон. Как замер. Как на губах появилась та самая улыбка, о которой она говорила. Та, которую он прятал. — Покажи, — попросила она. — Не могу. — Потому что это личное. — Личное — это когда ты целуешься в подворотне. А когда человек присылает тебе фотографию своей комнаты… — мать вздохнула. — Это уже не личное. Это доверие. Хенджин молчал. Он знал, что она права. И знал, что не может показать. Потому что если она увидит Феликса — этого бледного, золотоволосого, с глазами, которые видели смерть изнутри, — она поймёт. Не то, что он полубог. А то, что Хенджин готов разбить всё, что у него есть, лишь бы Феликс не чувствовал себя одиноким в комнате с лепниной. — Мы не можем быть вместе, — повторил он. Громче. Для себя. — По ряду причин. Мать не стала спрашивать, какие это причины. Она встала, одёрнула свитер — серый, вязаный, пахнущий её духами и кухней, — и взяла сумку. — Тогда будь осторожен, — сказала она на прощание. — Сердце — плохой советчик. Но врать ему — ещё хуже. Она ушла. Хенджин остался сидеть на кровати, сжимая телефон в потных ладонях. Открыл чат снова. Фотография — всё та же. Феликс на подоконнике, влажные волосы, лепнина, свет. «Красивая комната, — написал Хенджин. — Но тебе не хватает звёзд на потолке» Ответ пришёл через минуту. «Я жду, когда ты приедешь и наклеишь их сам. Только не говори, что это будет выглядеть по-детски. Я люблю по-детски» Хенджин закрыл глаза. Белый потолок общаги снова стал белым — пустым, холодным, без лепнины и без надежды. Но в телефоне теплился свет. И он знал, что завтра напишет снова. И послезавтра. И даже если они не могут быть вместе — по ряду причин, которые он ещё не придумал, как объяснить, — он будет писать. Потому что обещал. А обещания смертных, вопреки словам Феликса, иногда значат больше, чем вечность. 🍊🍊🍊 На следующий день Хенджин пришёл с маленьким пакетом. Не прозрачным, как с макадамией, а белым, шуршащим, с золотыми буквами, которые складывались в слово, которого Феликс никогда не видел: «Milky Bar». Он положил пакет на парту, не говоря ни слова, и сел рядом, как будто так и надо — приносить божествам еду, не дожидаясь просьбы. Феликс посмотрел на пакет. Потом на Хенджина. Потом снова на пакет. В аудитории было пусто — они пришли за сорок минут до пары, потому что Хенджин сказал «давай раньше», а Феликс не умел отказывать, когда этот голос произносил что-то, начинающееся с «давай». — Что это? — спросил Феликс. В голосе уже появилась та нотка — предвкушение пополам с недоверием. Слишком много хорошего за последние дни. Слишком много. — Открой. Феликс разорвал пакет неаккуратно, торопливо — бумага хрустнула и сдалась, выпуская на свет белую плитку. Гладкую, матовую, разделённую на дольки, которые смотрелись как клавиши пианино. Никакого ореха, никакой карамели. Просто белый шоколад. Самый простой. Самый неправильный с точки зрения тех, кто считает, что шоколад должен быть тёмным и горьким. — Белый, — сказал Феликс. Произнёс это как заклинание. — Я никогда не пробовал белый. В раю его не было. На Олимпе считали, что это еда для смертных. Недостойная. — А ты теперь смертный, — напомнил Хенджин. — Хотя бы временно. Ешь. Феликс отломил дольку. Долго держал её в пальцах, рассматривая, как драгоценность. Свет из окна падал на белый прямоугольник, и тот казался полупрозрачным — невесомым, почти нереальным. А потом Феликс положил его в рот. Хенджин видел это — как меняется лицо. Как сначала идёт лёгкое недоумение: слишком сладко, слишком мягко, не похоже ни на что из того, что было раньше. Как потом расширяются зрачки — не от ужаса, от удивления. Как расслабляются мышцы челюсти, которые Феликс всегда держал в напряжении, будто готовясь к удару. И как появляется улыбка — не насмешливая, не грустная, а самая настоящая, детская, с ямочками, которых раньше Хенджин не видел. — Чёрт, — выдохнул Феликс. Голос сел, охрип от сладости. — Чёрт, как же это вкусно. Он отломил ещё одну дольку. И ещё. Плитка таяла на глазах, а вместе с ней таяло что-то в самом Феликсе — напряжение, многотысячелетняя броня, привычка быть старше, выше, сильнее. Он жевал и мычал — тихо, неосознанно, как кот, которого чешут за ухом. Белый шоколад пачкал уголки губ, и Феликс слизывал его кончиком языка — быстро, жадно, совершенно не по-божески. — Джин, — сказал он с набитым ртом. Это было так по-человечески, что у Хенджина защемило в груди. — Ты меня убьёшь этой сладостью. Я теперь не смогу без неё. Я буду требовать белый шоколад каждое утро. Я стану наркоманом. Белый шоколад — это наркотик, да? Скажи мне правду. — Молочный порошок, сахар, масло какао, — перечислил Хенджин, улыбаясь. — Никаких наркотиков. Только то, что можно купить в ларьке за углом. — Я не верю. Это слишком хорошо, чтобы быть законным. Феликс доел последнюю дольку и лизнул бумагу — лизнул, представляешь? Сын Аида, существо, чьё имя тысячу лет назад заставляло дрожать царей, вылизывал обёртку от белого шоколада, как голодный ребёнок. Хенджин смотрел и не мог насмотреться. Волосы Феликса снова менялись — не резко, не демонстративно, а постепенно, как утро переходит в день. Чернота отступала от корней, открывая золото, но не всё сразу — прядями, локонами, будто шоколадная магия проникала в него изнутри и выходила наружу светом. — У тебя на губах осталось, — сказал Хенджин и потянулся пальцем к уголку губ Феликса. Не дотронулся. Замер в сантиметре. — Можно? Феликс кивнул. Один раз. Едва заметно. Хенджин провёл большим пальцем по чужой губе — мягкой, тёплой, липкой от сахара. Убрал белую полоску. И не убрал руку. Остался висеть в воздухе, как вопрос, на который оба боялись ответить. — Спасибо, — прошептал Феликс. Глаза его стали золотыми — не искрами, не крапинками, а целиком. Две монеты на дне колодца. — Ты приносишь мне рай кусками. Сначала орехи. Потом манго. Теперь это. Я не знаю, чем заслужил. — Ты ничего не должен заслуживать, — сказал Хенджин. — Ты просто нравишься мне. Даже когда ты не светишься. Даже когда ты ковыряешь рис и говоришь, что у него нет веса. Даже когда ты пугаешь меня своими историями про жестокость. Ты нравишься мне, Феликс. И это не требует оплаты. Феликс моргнул. Золото в глазах дрогнуло, и на секунду Хенджину показалось, что он видит слёзы. Но боги не плачут. Наверное. Или просто никто никогда не приносил им белый шоколад и не смотрел так, будто они — единственное чудо, которое случилось в этой серой жизни. — Джин, — сказал Феликс, и голос его сломался на середине. — Джин, я боюсь. — Чего? — Что однажды я проснусь, а этого всего не будет. Ни шоколада. Ни тебя. Ни лепнины. Ни манго. И я снова останусь в подземном царстве, где потолок чёрный, а звёзды — это мёртвые души. И я снова буду жестоким, потому что боль — единственное, что я умею дарить. Хенджин взял его за руку. Сжал. Пальцы Феликса были холодными — не такими, как вчера, когда они обнимались. Сегодня они были холодными от предчувствия. — Тогда я приду за тобой, — сказал Хенджин. — Даже в подземное царство. И принесу белый шоколад. И манго. И орехи. И наклею на твой чёрный потолок золотые звёзды, чтобы ты не забывал, что есть верх. Феликс не ответил. Он просто положил голову на плечо Хенджина — тяжело, доверчиво, как делают только те, кто очень давно не спал спокойно. Волосы его пахли белым шоколадом и чем-то далёким, вроде грома за горизонтом. Хенджин не шевелился. Сорок минут до пары превратились в вечность, и эта вечность была сладкой. Как чёрт знает что. 🍊🍊🍊 Неделя. Семь дней. Сто шестьдесят восемь часов, десять тысяч восемьдесят минут — каждая из которых Хенджин прожил с одной мыслью: как это — целовать Феликса? Он думал об этом в душе, когда вода была слишком горячей, а руки слишком холодными. Думал на лекциях по римскому праву, пока преподаватель рассказывал о договорах, которые нельзя нарушать. Думал ночью, глядя в белый потолок, который теперь казался ему не пустым, а чистым — готовым принять что-то важное. Думал, когда Феликс присылал ему фотографии: то лепнину на потолке, то закат из окна приёмной квартиры, то свои пальцы, сжимающие очередную плитку белого шоколада — «твою вину, Джин, я теперь не могу остановиться». Он думал так интенсивно, что это стало физическим. Сердце ныло где-то под рёбрами — не больно, а сладко, как тот самый шоколад. Ладони чесались прикоснуться. Губы сохли от безделья. Каждое утро, входя в аудиторию, он видел Феликса на последнем ряду — тёмного, настороженного, сжимающего конспект, — и каждый раз его пробивал электрический ток от макушки до пят. А Феликс — Феликс не торопил. Он просто был рядом. Принимал орехи, манго, шоколад. Улыбался той улыбкой, которая появлялась только для Хенджина. Иногда клал голову на плечо. Иногда — редко, очень редко — касался пальцами его запястья, и от этого касания всё внутри переворачивалось. Но поцелуя не было. И Хенджин не выдержал. Это случилось в пятницу, после пар. Уже стемнело, хотя было только шесть. Зима подкралась незаметно, сжала город в серых ладонях, и даже в коридорах академии стало холодно — дуло из всех щелей, как и говорил Феликс. Они стояли у окна на третьем этаже, в конце пустого коридора, где никто не ходил. Феликс что-то рассказывал про приёмную семью — что-то тёплое, про то, как приёмная мать вяжет ему носки, хотя он говорил, что не надо, — а Хенджин не слушал. Он смотрел на его губы. Пухлые. Вечно чуть приоткрытые, будто Феликс хотел что-то сказать, но забывал. Нижняя — полнее верхней, с той самой ямочкой посередине, о которой Хенджин думал по ночам. В тусклом свете коридорной лампы они казались не розовыми, а какими-то… налитыми. Спелыми. Как манго, которое Хенджин принёс в прошлый раз. — …и она сказала, что у меня красивые глаза, хотя я их прячу, — закончил Феликс. — Джин? Ты слушаешь? — Нет, — сказал Хенджин. И поцеловал. Это не было нежно. Это не было плавно. Хенджин просто шагнул вперёд, взял лицо Феликса в ладони — острые скулы, холодную кожу — и прижался губами к его губам. Неуклюже. Почти больно. Стукнулись зубами — чёрт, он хотел не так, он репетировал не так, он думал, что будет медленнее, но тело не слушалось. А потом Феликс ответил. И мир кончился. Губы Феликса были сладкими — белый шоколад, который он ел утром, всё ещё жил на них. И мягкими. И горячими — неожиданно горячими для того, кто вечно мёрз. Феликс привстал на носки — да, он стал ниже после той первой трансформации, ниже Хенджина на целую голову, и это было неудобно и правильно одновременно — и обхватил его шею руками. Пальцы запутались в волосах на затылке. И Хенджин почувствовал, как по его позвоночнику течёт расплавленный металл. Поцелуй длился вечность. Или секунду. Хенджин не знал. Он знал только, что когда они оторвались друг от друга, чтобы вдохнуть, Феликс изменился. Золото. Не прядями, не у корней — всё. Волосы Феликса горели, как солнце в полдень, как тот самый рай, в который он сбегал за орехами. Свет от них падал на стены коридора, на выцветшую краску, на пожарную сигнализацию, и всё вокруг становилось тёплым, живым, невозможным. Лицо — те самые острые скулы, которые Хенджин гладил пальцами по ночам в воображении, — стало мягче. Исчезла жёсткая геометрия, появились округлости, которые хотелось трогать без остановки. Ресницы — длинные, густые — отливали медью. И губы. Господи, губы. Они стали полнее. Налитыми — нет, не так. Спелыми до предела, когда кожура вот-вот лопнет от сока. Они блестели — от поцелуя, от света, от того, что Феликс их облизал, растерянно глядя на Хенджина. Ямочка на нижней губе углубилась, и Хенджин вдруг понял, что хочет коснуться её языком. Сейчас. Снова. Навсегда. — Джин, — выдохнул Феликс. Голос его был низким, хриплым, непохожим на обычный. — Что ты… — Я целую неделю думал, как это делать, — признался Хенджин. Говорить было трудно — воздух закончился, а новый был слишком сладким. — Я репетировал на подушке. На груше. На своём кулаке. Я думал, что умру, если не узнаю, какие твои губы на вкус. Феликс моргнул. Золотые ресницы взметнулись и опустились, как крылья бабочки. — И как? — Шоколад, — сказал Хенджин. — И манго. И ещё что-то, чего нет на земле. Ты меня заколдовал? — Нет, — Феликс улыбнулся — и от этой улыбки у Хенджина остановилось сердце. Просто взяло и остановилось. Потому что улыбка была не грустной, не осторожной, не той, которую Феликс прятал. Она была счастливой. По-настоящему. Впервые за три тысячи лет. — Ты меня расколдовал. Поцелуй смертного, который любит по-настоящему. Это единственное, что возвращает богам их истинный облик. Я не знал, что это правда. Думал, легенды. — Значит, ты теперь всегда будешь таким? — Хенджин провёл пальцами по золотым волосам. Мягкие. Тёплые. Пахнут чем-то далёким — амброзией, или чем её там. — Не знаю. Но сейчас — да. Сейчас я настоящий. Спасибо тебе, — Феликс вдруг прижался щекой к его груди, спрятал лицо. Плечи дрожали. — Спасибо, что не побоялся. Хенджин обнял его. Сжал так, что золотые волосы рассыпались по его пальцам светом. Коридор был пуст, холоден и сер. Но в их маленьком карманном мире горело солнце, пахло шоколадом, и сердце — то самое, которое остановилось на секунду — теперь билось в унисон с другим. Чужим. Божественным. Которое, оказывается, умело любить в ответ. — Феликс, — прошептал Хенджин в золотую макушку. — М-м-м? — Я люблю тебя. Я не знаю, можно ли так говорить с полубогами. Я не знаю, есть ли у тебя сердце в том смысле, в котором оно есть у меня. Но я люблю тебя. И буду целовать каждый день, если ты позволишь. Феликс поднял голову. Глаза его — теперь не серые, не золотые, а какие-то новые — цвета топлёного мёда на свету — смотрели прямо в душу. — У меня есть сердце, — сказал он. — Раньше я думал, что нет. Но оно просто спало. Ты его разбудил. И оно бьётся так сильно, что мне страшно. — Не бойся. — Я не боюсь. Я с тобой. И Хенджин поцеловал его снова. На этот раз медленно. Правильно. Как и репетировал. И когда их губы встретились во второй раз, где-то далеко, в подземном царстве, Аид посмотрел на часы и улыбнулся. Потому что наказание его сына наконец-то закончилось. Но Феликс об этом ещё не знал. Он знал только губы Хенджина, свои золотые волосы и то, что белый шоколад теперь навсегда будет пахнуть любовью. 🍊🍊🍊 Ответа не было. Феликс сидел на подоконнике в толстовке Хенджина, золотые волосы рассыпались по плечам, и он смотрел на телефон так, будто тот был змеёй, готовой укусить. Экран погас. Он нажал на кнопку снова. Текст не исчез. «Феликс. Нам нужно поговорить. Это важно. Приезжай завтра. Я всё объясню. — Отец» Не Аид. Отец. Он никогда не подписывался «отец». Обычно было «Аид», иногда «владыка», редко «твой родитель» — сухо, официально, как договор между двумя царствами. Но сегодня — «отец». Феликс перечитал сообщение десять раз, но смысл не менялся. — Что случилось? — Хенджин сидел рядом, их бёдра соприкасались, и это тепло было единственным якорем в реальности. — Отец зовёт, — Феликс убрал телефон в карман дрожащими пальцами. — Говорит, объяснит что-то. Важное. — Поедешь? — Не знаю. Я боюсь, — он усмехнулся собственной честности. Сын Аида боится разговора с отцом. Смешно. — Последний раз, когда он звал меня для «важного разговора», я оказался на земле без божественной силы, с чужим лицом и обязанностью учить римское право. — Но тогда ты был жестоким, — тихо сказал Хенджин. — А сейчас — нет. Может, поэтому он и зовёт. Феликс не ответил. Он смотрел в окно на мокрые простыни, которые кто-то забыл снять, и на серое небо, которое никак не могло решиться на снег. Внутри всё кипело. Тело не возвращалось — золото, мягкость, губы, которые теперь казались чужими, слишком чувственными для сына бога мёртвых. И где-то глубоко, на самом дне сознания, ворочалась мысль, которую он боялся сформулировать. На следующий день он поехал. Хенджин хотел с ним, но Феликс отказал — слишком опасно, слишком неизвестно. Он оставил его в общаге с обещанием писать каждые полчаса и ушёл в серое утро, закутавшись в чужую толстовку, потому что своя была тонкой, а мёрз он теперь по-человечески. Встреча была не в подземном царстве. Аид назначил её в маленьком кафе на окраине города — захудалом, с дешёвым кофе и пластиковыми столиками. Феликс опоздал на десять минут, потому что заблудился. Когда он вошёл, отец уже сидел в углу — высокий, неестественно прямой, в чёрном пальто, которое не снимал. На лице — ни улыбки, ни гнева. Только усталость. Тысячелетняя усталость существа, которое видело слишком много смертей. — Ты изменился, — сказал Аид вместо приветствия. Глаза его — тёмные, бездонные — скользнули по золотым волосам, по мягким чертам лица, по губам, которые Феликс теперь кусал от волнения. — Я знал, что это случится. Но не думал, что так скоро. — Что случится? — Феликс сел напротив. Стул был неудобным, пластмассовым, скрипел при каждом движении. — Папа, я не понимаю. Моё тело не возвращается. Я застрял в этом… в этом свете. Я не могу его контролировать. И ты вдруг звонишь и говоришь «нам нужно поговорить». Что происходит? Аид молчал. Долго. Так долго, что официант успел подойти, принять заказ (чёрный кофе — Феликсу, зелёный чай — богу мёртвых, потому что он пил только зелёный чай, это было единственное человеческое, что он признавал) и уйти. Потом владыка подземного царства поднял глаза, и в них было что-то, чего Феликс никогда не видел. Стыд. — Твоя мать, — сказал Аид. — Не та, которую ты знаешь. Не Персефона. Феликс замер. Сердце — то самое, которое проснулось неделю назад — пропустило удар. — О чём ты? — Ты знаешь историю. Я похитил Персефону, она стала царицей подземного царства, мы прожили вместе тысячелетия. Это правда. Но до неё… до неё была другая. Он отпил чай. Коснулся губами тонкого пластикового стаканчика с таким достоинством, будто это был золотой кубок. Феликс смотрел на его руки — длинные пальцы, идеальные ногти, никаких следов времени. И вдруг заметил, что отец избегает его взгляда. — Её звали Амаранта, — продолжил Аид. — Богиня любви. Не той любви, которую проповедует Афродита — страстной, разрушительной, всепоглощающей. Другой. Тихая любовь. Та, что просыпается, когда кто-то приносит тебе белый шоколад, потому что запомнил, как ты смотрел на витрину. Та, что не кричит о себе. Она была богиней этого. Феликс перестал дышать. Слова падали в тишину кафе, как камни в воду — каждый оставлял круги. — Мы встретились задолго до Персефоны. Я был молод — по божественным меркам, конечно. И она была… она была светом. Буквально. Её волосы горели золотом, как у тебя сейчас. Её губы были полными, мягкими. Её кожа светилась изнутри. Я, владыка тьмы, влюбился в богиню света. Смешно, правда? — Ты хочешь сказать… — Феликс сглотнул. В горле пересохло. — Ты хочешь сказать, что она… — Твоя мать, — кивнул Аид. — Не Персефона. Я женился на Персефоне позже, когда Амаранта уже… когда её не стало. — Что значит «не стало»? Боги не умирают. — Обычно — нет. Но она была особенной. Её сила — любовь — требовала жертв. Чем сильнее она любила, тем больше себя сжигала. А она любила сильно. Слишком. Меня. Потом тебя, когда ты родился. Она выгорела дотла, Феликс. Оставила только тебя. И своё проклятие — или благословение, не знаю. Феликс сидел, вжавшись в пластиковый стул. Кофе стыл перед ним, не тронутый. Золотые волосы упали на лицо, и он не убрал их — не было сил. — Какое благословение? — Ты унаследовал её сущность, — Аид наконец посмотрел сыну в глаза. — Ты — полубог любви. Сын Аида и Амаранты. Поэтому ты был жестоким — моя половина глушила её. Ты не чувствовал сострадания, потому что любовь в тебе спала. А теперь проснулась. Тот мальчик, Хенджин… он разбудил её. Поцелуем. Истинной любовью, которая не требует ничего взамен. Теперь ты больше не мой. Ты — её. Богини, которая подарила тебе свет, который ты так долго прятал. Феликс почувствовал, как по щекам текут слёзы. Он не плакал никогда. Три тысячи лет — ни разу. А сейчас слёзы текли сами, горячие, солёные, человеческие. Он вытер их тыльной стороной ладони — золотые прожилки на коже блеснули в свете кафе. — Почему ты не сказал раньше? — спросил он шёпотом. — Почему я жил во тьме, думая, что я чудовище? Почему ты позволил мне ненавидеть себя? — Потому что я боялся, — Аид произнёс это так, будто вырывал зуб. — Я боялся, что если ты узнаешь, кто ты, ты станешь как она. Сгоришь. Любовь убивает богов, Феликс. Я не хотел тебя потерять. Поэтому я спрятал твою сущность. Запер её под слоями тьмы, жестокости, холода. Я думал, так ты будешь в безопасности. Но я ошибся. Нельзя запереть любовь. Она всегда найдёт выход. Феликс смотрел на отца — на бога смерти, который сидел в дешёвом кафе и пил зелёный чай из пластикового стаканчика, боясь признаться сыну, что любил. Что до сих пор любит. Что вся его тёмная власть не стоит одной улыбки женщины, которая сгорела тысячелетия назад. — Она была счастлива? — спросил Феликс. — Моя мать. Она жалела? — Нет, — Аид улыбнулся — первый раз за разговор. Улыбка была кривой, болезненной, прекрасной. — Она говорила: «Лучше сгореть за один миг любви, чем гореть вечность без неё». Я не понимал тогда. Теперь — понимаю. Он встал. Поправил пальто. Посмотрел на сына — золотого, мягкого, плачущего — и вдруг шагнул вперёд, обнял. Крепко. По-отцовски. Так, как не обнимал никогда. — Прости меня, — сказал Аид в золотые волосы. — Я хотел как лучше. — Я знаю, — прошептал Феликс. — Я люблю тебя, папа. Несмотря ни на что. Аид отстранился первым. Кивнул. И исчез — просто растворился в воздухе, оставив после себя запах земли, старого склепа и почему-то ванили. Феликс остался один в кафе. Кофе остыл совсем. Он взял стаканчик, отпил — горько, противно, по-человечески. Телефон завибрировал. Хенджин: «Ты как? Всё в порядке?» Феликс посмотрел на сообщение. Потом на своё отражение в тёмном окне — золотые волосы, мягкие черты, губы, которые хотелось целовать. И вдруг понял, что не хочет возвращаться. Ни во тьму. Ни в жестокость. Ни в холод. Он написал: «Я люблю тебя. Спасибо, что разбудил». И вышел на улицу. Шёл снег — первый в этом году. Белые хлопья падали на золотые волосы и таяли, не успев коснуться. Феликс поднял лицо к небу и улыбнулся. Там, где-то очень далеко, богиня любви, которая сгорела тысячелетия назад, смотрела на него и тоже улыбалась. Потому что её сын наконец-то стал собой. 🍊🍊🍊 Он шёл по улице, и снег таял на его золотых волосах, а в груди горело что-то новое. Не страх. Не паника, с которой он проснулся этим утром. Не тоскливое ожидание, что тело вот-вот вернётся в привычную тьму. Другое. Тёплое. Живое. Феликс остановился посреди тротуара, прижал ладонь к губам — тем самым, полным, налитым, которые ещё час назад казались ему чужими. И вдруг понял. Вкус. Он чувствовал вкус. Горький кофе из пластикового стаканчика до сих пор стоял на языке — резкий, с кислинкой, с противным привкусом обожжённых зёрен. Феликс облизал губы и поморщился. Раньше он бы не заметил. Раньше всё было пресным — картон, песок, трава. Еда существовала только как текстура, как необходимость поддерживать временное человеческое тело. Но сейчас… сейчас он чувствовал каждую ноту. Каждую ноту отвратительного кофе, который заварили неизвестно когда. И это было чудом. Он побежал. Не шёл, не спешил — бежал, расталкивая прохожих, перепрыгивая лужи, сжимая телефон в потной ладони. Золотые волосы развевались за спиной, снег бил в лицо, и Феликс смеялся — громко, безумно, как человек, который вдруг прозрел после долгой слепоты. Вкус. Господи, вкус вернулся. Значит, и всё остальное? Значит, он снова может чувствовать? Значит, больше не будет этой проклятой пустоты? Общага встретила его запахами — дешёвый шампунь, жареная картошка с первого этажа, чей-то табак. Раньше Феликс не различал их — всё сливалось в одну тошнотворную волну. Сейчас он остановился на лестнице, закрыл глаза и вдохнул. Картошка пахла маслом, чесноком и чем-то ещё, чем-то живым, что заставило желудок сжаться от голода. Настоящего голода. Того, которого не было три тысячи лет. Он взлетел на третий этаж, не чувствуя ног. Дверь в комнату Хенджина была приоткрыта — всегда приоткрыта, потому что Хенджин верил, что закрытые двери порождают одиночество. Феликс ворвался внутрь, не постучав. Хенджин сидел на кровати, телефон в руках — он только что написал сообщение, которое зависло непрочитанным. Увидел Феликса — запыхавшегося, мокрого от снега, с горящими глазами — и открыл рот, чтобы спросить, что случилось. Не успел. Феликс шагнул вперёд, схватил его лицо в ладони — пальцы дрожали, золотые прожилки на тыльной стороне горели — и поцеловал. Не нежно, как в коридоре. Не осторожно. А так, будто от этого поцелуя зависела его жизнь. Губы к губам, жадно, глубоко, с языком, с полустоном, который вырвался из груди сам собой. Хенджин опешил на секунду. А потом ответил — так же жадно, так же отчаянно, обхватив Феликса за талию и притянув к себе. Они повалились на кровать — свернутое одеяло, мятая простыня, стена, которую Хенджин не красил два года. Феликс был сверху, тяжёлый, тёплый, пахнущий снегом и кофе. Волосы упали на лицо Хенджина золотым водопадом, и он запустил в них пальцы, зарылся, замер. — Что случилось? — выдохнул Хенджин в губы, когда они на секунду оторвались друг от друга. — Феликс, ты пугаешь меня. Ты плакал? — Вкус, — сказал Феликс. Голос его дрожал — не от страха, от счастья. — Джин, я чувствую вкус. Я выпил кофе в кафе, и он был отвратительным. Горьким. Кислым. Он был настоящим. Я не чувствовал настоящего три тысячи лет. А сейчас — чувствую. Всё. Тебя. Воздух. Снег, который тает у меня на губах. Это ты. Ты сделал это. — Я? — Твоя любовь, — Феликс коснулся лбом его лба. Золото к золоту — нет, к человеческой коже, которая сейчас казалась такой же драгоценной. — Отец сказал, что я сын богини любви. Не Персефоны. Другой. Амаранты. Она сгорела, потому что любила слишком сильно. А я… я был жестоким, потому что любовь во мне спала. А ты разбудил её. И теперь я чувствую. Всё. Даже то, что не должен. Хенджин смотрел в эти глаза — топлёный мёд, золотые искры, бездна, в которой хотелось утонуть. Провёл большим пальцем по скуле — мягкой, тёплой, живой. — И что ты чувствуешь сейчас? — спросил он. — Тебя, — Феликс поцеловал уголок его губ. — Твои губы пахнут шоколадом. Ты сегодня ел белый? — Он слизнул крошечную сладость с нижней губы Хенджина и зажмурился от наслаждения. — Боже, это нечестно. Раньше я не мог этого различить. А сейчас… каждый твой вздох — как музыка. Он скатился с Хенджина, потянул его за руку — вставай, идём, не сиди. Хенджин поднялся, ничего не понимая, но послушно, потому что Феликс тянул его к двери, в коридор, вниз по лестнице — туда, где на первом этаже общаги был крошечный автомат с пирожными. Те самые, которые Феликс пробовал в первую неделю ссылки и выплюнул — картон, сахарный песок, пустота. — Ты серьёзно? — спросил Хенджин, когда они остановились перед автоматом. Красный, обшарпанный, с лампочкой, которая мигала, как больной глаз. — Ты хочешь пирожное из автомата? — Я хочу понять, чувствую ли я их, — Феликс бросил монетку, нажал кнопку. С грохотом упала упаковка — пирожное «Медовое», в жёлтой обёртке, с истекшим сроком годности, но какая разница. Он разорвал упаковку зубами — нетерпеливо, по-звериному. Пирожное было сухим, крошилось в пальцах. Феликс откусил половину. И замер. Хенджин видел, как меняется его лицо. Сначала — удивление. Потом — недоверие. Потом — чистое, незамутнённое счастье, от которого захотелось плакать. Феликс жевал медленно, с закрытыми глазами, и по щеке его снова текла слеза — горячая, солёная, смешанная с крошками. — Оно сладкое, — прошептал он. — Джин, оно сладкое. Не картон. Не пустота. Мёд. Искусственный, дешёвый, но мёд. И тесто — сухое, но я чувствую его. Каждую крошку. Каждый комочек. — Он открыл глаза, посмотрел на Хенджина с таким выражением, будто тот только что подарил ему вселенную. — Я думал, что никогда не смогу наслаждаться едой. Я думал, это наказание навсегда. А ты… ты просто поцеловал меня. И мир стал цветным. Хенджин не выдержал. Он шагнул вперёд, стёр с губы Феликса крошку большим пальцем — и поцеловал сам. В коридоре общаги, при тусклом свете мигающей лампы, под звук автомата, который пережевывал очередную монету. Пирожное было допито — Феликс доел его прямо в поцелуе, деля сладость на двоих, и теперь их губы пахли мёдом, картоном и чем-то невероятно важным. — Ты знаешь, что теперь я не отстану? — сказал Хенджин, отстраняясь. — Ты будешь пробовать всё. Все пирожные. Все конфеты. Все фрукты. Я буду кормить тебя, пока ты не лопнешь. — Я согласен, — выдохнул Феликс. — Я согласен на всё. На картон. На искусственный мёд. На кофе, который варили неделю назад. Всё, что угодно, лишь бы чувствовать. Лишь бы с тобой. Он уткнулся носом в шею Хенджина, вдохнул — шампунь, кофе, пот, жизнь. Три тысячи лет он не чувствовал запахов. Три тысячи лет еда была пеплом. Три тысячи лет он был мёртвым внутри. И вот теперь — воскрес. — Спасибо, — прошептал он в чужую кожу. — Спасибо, что не побоялся. Спасибо, что принёс макадамию. Спасибо, что смотрел на меня, даже когда я был чудовищем. — Ты никогда не был чудовищем, — ответил Хенджин, обнимая его за плечи. — Ты был просто спящим. А теперь проснулся. И я буду с тобой каждое утро, чтобы ты не забывал, как вкусен белый шоколад. Феликс поднял голову. Глаза его сияли — не метафорически, а буквально: золотой свет струился из зрачков, освещая коридор, автомат с пирожными, облупившуюся стену. Он улыбнулся — той улыбкой, которая теперь всегда была с ним, — и сказал: — Веди меня в кондитерскую. Настоящую. Я хочу попробовать эклер. И макарун. И всё, что ты любишь. Я хочу узнать твой вкус. Не только губ — всего. Что ты ешь, когда грустишь? Что ты покупаешь, когда радуешься? Я хочу это разделить. Хенджин взял его за руку. Пальцы сплелись — человеческие и божественные, серые и золотые, одинаково тёплые. — Пошли, — сказал он. — Я знаю одно место. Там делают пирожные, от которых плачут даже боги. — Я уже плачу, — ответил Феликс. И они вышли под снег. Золотой мальчик и его смертный. Навстречу вкусу, который был важнее любой вечности. 🍊🍊🍊 Два месяца. Восемь недель, которые Феликс прожил как один долгий, сладкий поцелуй. Золото его волос больше не тускнело — так и осталось сиять, притягивая взгляды на лекциях, заставляя преподавателей отводить глаза, а однокурсников шушукаться за спиной. «Перекрасился», «наверное, влюбился», «выглядит как ангел, но помните, каким он был раньше?». Феликс не обращал внимания. Он слышал только одно — дыхание Хенджина рядом. Каждое утро начиналось одинаково: Хенджин приносил что-то вкусное. Круассан с шоколадом, рисовые лепёшки с мёдом, свежее манго, которое резал прямо на подоконнике в комнате Феликса. Каждый укус был открытием. Феликс пробовал, закрывал глаза, и мир взрывался красками — сладкое, солёное, кислое, горькое. Всё, что раньше было картоном, теперь пело. И каждый раз, проглатывая очередной кусочек, он целовал Хенджина. Просто потому что мог. Потому что вкус еды и вкус его губ стали для Феликса одним и тем же — синонимом жизни. Хенджин переехал к нему в комнату с лепниной. Приёмная семья только улыбнулась — они были добрыми людьми, которые видели, как Феликс расцвёл. «Твой друг хороший», — сказала приёмная мать, и Феликс не стал поправлять. Друг. Пока друг. Но каждый вечер они засыпали в обнимку на широкой кровати, и Хенджин шептал что-то в золотые волосы, а Феликс слушал биение человеческого сердца и думал, что ради этого звука он готов отдать всё — даже бессмертие. А потом пришло сообщение. Феликс сидел на подоконнике — любимое место, мрамор холодил бёдра даже через джинсы — и смотрел, как Хенджин возится с чайником на маленькой кухне. Два месяца он учился быть человеком. Два месяца он учился любить. И вот — отец. «Феликс. Пригласи его сюда. Я не буду заставлять тебя выходить замуж поневоле из-за того, кого ты не знаешь и будешь ненавидеть. Я не изверг. Поэтому приведи сюда этого смертного» Феликс прочитал сообщение три раза. Потом отложил телефон и уставился в окно. Двор-колодец, мокрые простыни — их всё так же забывали снимать, — серое небо, которое никак не решало, зима ему или весна. — Джин, — позвал он. Голос был ровным, но внутри всё дрожало. — М-м-м? — Хенджин обернулся от плиты. Он грел молоко для какао — того самого, белого, с которым у Феликса теперь были связаны только хорошие воспоминания. — Отец зовёт. Тебя. Ложка звякнула о край кастрюли. Хенджин замер, потом медленно выключил огонь и подошёл к подоконнику. Сел рядом, как всегда — бёдра соприкасаются, тепло передаётся от одного к другому. — В гости? — спросил он. В голосе не было страха. Было любопытство. И лёгкое удивление. — В подземное царство, — Феликс показал экран. — Он пишет, что не будет заставлять меня выходить замуж поневоле. Это он так шутит. Наверное. Или проверяет. Хенджин пробежал глазами сообщение. Усмехнулся. — «Я не изверг», — процитировал он. — Мило. А я думал, бог мёртвых — это сплошной череп и коса. — Он не такой, — Феликс спрятал телефон в карман. — Он просто… устал. И одинок. И боится за меня. Все эти тысячелетия он пытался защитить меня от любви, потому что моя мать сгорела. А я всё равно нашёл. Тебя. Хенджин взял его за руку. Пальцы сплелись — уже привычно, естественно, как будто всегда так было. — Ты хочешь, чтобы я пошёл? — Я боюсь, — признался Феликс. — Не за тебя. За себя. Если он увидит нас вместе, если он поймёт, как сильно я тебя люблю… он может испугаться. Может снова попытаться запереть мою сущность. Может… — Может обрадоваться, — перебил Хенджин. — Что его сын наконец-то счастлив. Ты говорил, он обнимал тебя в кафе. Он сказал «прости». Боги не часто извиняются, Феликс. Может, он действительно изменился. Или просто хочет познакомиться с тем, кто сделал тебя золотым. Феликс молчал. Смотрел на их переплетённые пальцы — свои, с золотыми прожилками, и его, простые человеческие, с заусенцами и обкусанными ногтями (Хенджин грыз ногти, когда нервничал, но сейчас он не нервничал. Сейчас он был спокоен. Как будто приглашение в царство мёртвых было обычным делом). — Ты правда готов? — спросил Феликс. — Увидеть его? Моё прошлое? Место, где я вырос? — Я готов увидеть то место, которое сделало тебя тобой, — ответил Хенджин. — Даже если там темно. Даже если там страшно. Потому что ты теперь мой свет. А я хочу знать, откуда берётся тьма, чтобы свет был ещё ценнее. Феликс не выдержал. Он притянул Хенджина к себе — за шею, за воротник, за что угодно — и поцеловал. Долго. Сладко. Со вкусом какао, который ещё не успел остыть на плите. — Тогда завтра, — сказал он, отстраняясь. — Завтра мы пойдём знакомиться с моим отцом. — Что мне надеть? — серьёзно спросил Хенджин. — Галстук? Смокинг? Я слышал, в аду жарко. — Это не ад, — Феликс улыбнулся. — Это подземное царство. Там просто… темно. И тихо. И пахнет землёй. И там нет клубники, потому что Персефона всё съела в прошлом сезоне. — Я принесу клубнику, — решил Хенджин. — В знак уважения. — Ты принесёшь белый шоколад, — поправил Феликс. — Папа его любит. Только не говори никому. Это секрет. Бог мёртвых тайком ест белый шоколад по ночам, когда думает, что никто не видит. Хенджин рассмеялся. Феликс смотрел на него — на смеющегося, живого, невероятного — и думал, что даже подземное царство не сможет погасить этот свет. Аид ошибался. Любовь не убивает богов. Она делает их человечнее. И завтра Феликс докажет это отцу. Приведёт за руку простого смертного, который учится на юриста, и скажет: «Это он. Это Хенджин. Это моя жизнь. И если ты хочешь быть частью её — будь добрым». А если нет — что ж. У них есть белый шоколад. И золотые волосы. И два месяца, которые стоят вечности. 🍊🍊🍊 Подземное царство встретило их тишиной. Не той пугающей, от которой бегут мурашки по коже, а другой — глубокой, как океанское дно, где звуки рождаются и умирают, не долетев до поверхности. Феликс шёл впереди, сжимая ладонь Хенджина. Его золотые волосы светились в полумраке, отбрасывая тёплые блики на стены из чёрного камня. Хенджин смотрел по сторонам, но не боялся — только удивлялся. Он ожидал криков, цепей, костров. А здесь было просто… царство. Дворец. Величественный и пустой, как заброшенная библиотека, где книги помнят всех, кто когда-либо заходил. Аид ждал их в тронном зале. Он сидел не на троне — на обычном каменном стуле, сколотом с краю, и пил зелёный чай из глиняной кружки. Без коровы, без скипетра, без всей этой божественной мишуры. Просто отец, который ждал сына. — Ты привёл, — сказал Аид, глядя на их переплетённые пальцы. — Молодец. — Ты просил, — ответил Феликс. Голос его был твёрже, чем внутри. — Папа, это Хенджин. Хенджин сделал шаг вперёд. Не поклонился — просто кивнул, как равному. Феликс замер, ожидая гнева, но Аид только усмехнулся. — Смелый, — констатировал он. — Или глупый. Посмотрим. Он поставил кружку на пол и встал. Ростом Аид был выше Хенджина на голову — и выше Феликса, хотя Феликс не был маленьким. Его тёмные глаза, лишённые белков, смотрели в самую душу. — Я не отдам сына первому встречному, — сказал Аид. — Даже если этот встречный принёс ему белый шоколад и разбудил сущность, которую я прятал тысячелетиями. Ты должен доказать, что достоин. Не меня — его. Феликса. А я просто посмотрю. Хенджин сжал ладонь Феликса, отпустил и шагнул вперёд, к богу мёртвых. — Я согласен, — сказал он. — На любые проверки. Аид улыбнулся. Улыбка была холодной, как зимняя луна. — Тогда начнём. Он хлопнул в ладоши, и зал преобразился. Каменные стены расступились, обнажив пространство — бесконечное, серое, без пола и потолка. Хенджин почувствовал, что земля ушла из-под ног, но не упал — его держала невидимая сила. Феликс остался в стороне, за невидимой чертой. Он хотел броситься к Хенджину, но не мог — ноги приросли к камню. — Не вмешивайся, — сказал Аид сыну. — Это его испытание. Не твоё. Первый вопрос пришёл не голосом — мыслью, врезавшейся в сознание Хенджина, как кинжал. «Ты любишь Феликса?» — Да, — ответил Хенджин без колебаний. «Докажи». — Чем? У меня нет божественной силы. Я не могу воскрешать мёртвых и не могу сдвинуть горы. Но я могу просыпаться каждое утро и думать о том, что принести ему сегодня, чтобы он улыбнулся. Могу сидеть с ним на подоконнике и слушать, как он рассказывает о лепнине. Могу держать его за руку, когда ему страшно. Это не доказательство? Для меня — да. Аид молчал. Потом задал второй вопрос — вслух, холодно, как приговор: — Ты знаешь, кто его мать? — Богиня любви Амаранта, — сказал Хенджин. — Она сгорела, потому что любила слишком сильно. — Ты знаешь, что Феликс унаследовал её сущность? Что он тоже может сгореть, если любовь станет слишком яркой? Хенджин побледнел, но не отступил. — Знаю. — И ты готов рискнуть? Готов смотреть, как он угасает, день за днём, зная, что это ты стал причиной? — Я стану причиной его жизни, а не смерти, — сказал Хенджин. — Я не дам ему сгореть. Я буду рядом. Я буду его тенью, его водой, его тишиной. Любовь не обязательно сжигает. Иногда она согревает. Я выберу второе. Аид прошёлся по серому пространству — его шаги не оставляли следов. — Ты учишься на юриста, — сказал он. — Значит, знаешь законы. Не человеческие — божественные. Что ты скажешь о правиле трёх искушений? — Ни один бог не имеет права требовать от смертного больше, чем тот может отдать, — процитировал Хенджин. — Иначе договор считается недействительным. — Верно. А теперь представь, что я — бог. И я требую от тебя забыть мать, чтобы получить бессмертие. Забыть всех, кого ты любил до Феликса. Стереть их из памяти, как ненужные файлы. Ты согласишься? Хенджин замер. Феликс за чертой вскрикнул, рванулся, но невидимая стена держала крепко. — Папа, нет! — крикнул он. — Ты не можешь! Это жестоко! — Я бог мёртвых, — холодно ответил Аид, не оборачиваясь. — Жестокость — моя профессия. Хенджин стоял посреди серой пустоты. В голове пронеслись лица — мать, та, что вязала свитера и пила чай на его кровати в общаге. Отец, который ушёл, когда Хенджину было десять, но его лицо он помнил — усталое, с щетиной. Бабушка, которая пекла пироги с капустой. Однокурсники, с которыми он пил кофе между парами. Все, кого он любил. Все, кто делал его тем, кто он есть. — Нет, — сказал он. — Что «нет»? — Аид приподнял бровь. — Я не согласен забыть их. Моя мать — это человек, который научил меня быть добрым. Если я забуду её, я забуду, зачем я вообще живу. А без этого я не смогу любить Феликса правильно. Потому что любовь не начинается с чистого листа. Она растёт из всего, что было до. Из маминых пирогов. Из бабушкиных сказок. Из обид, которые прощаешь. Из всего. Стереть прошлое — значит сделать любовь пустой. Я не хочу такой любви. Даже ради бессмертия. Тишина. Феликс за чертой перестал дышать. Аид смотрел на Хенджина долго, очень долго — так, что время, казалось, остановилось. — Ты прав, — сказал бог мёртвых наконец. — Я проверял тебя. И ты прошёл. Не потому, что знал ответы. А потому, что отказался от того, что неправильно. Даже под угрозой потерять Феликса. Это дорогого стоит. Он щёлкнул пальцами — серая пустота исчезла, стены вернулись на место. Феликс бросился к Хенджину, обнял, вжался лицом в его шею. — Ты идиот, — прошептал он. — Ты мог сказать «да». Я бы понял. Бессмертие — это… — Бессмертие без памяти о том, кто я есть — это смерть, — ответил Хенджин, гладя его по золотым волосам. — Я не хочу жить вечно, если не буду помнить, за что люблю тебя. Аид смотрел на них. В его тёмных глазах появилось что-то, похожее на усталую нежность. — Ты прошёл, — повторил он. — Но я хочу сделать тебе предложение. Не как бог — как отец. Он подошёл ближе. Положил руку на плечо Хенджина — тяжело, по-свойски. — Я дам тебе бессмертие, — сказал Аид. — Не за забвение. А за то, что ты выбрал помнить. Это сложнее. Это больнее. Но именно таких я хочу видеть рядом со своим сыном. Ты станешь моим советником. Будешь помогать мне управлять царством. Феликс будет рядом. Вы оба будете бессмертны. Навсегда. Хенджин посмотрел на Феликса. Тот замер — золотые глаза, полные надежды и страха. — А моя мать? — спросил Хенджин. — Я смогу её навещать? — Сможешь, — кивнул Аид. — Но она будет стареть. А ты — нет. Рано или поздно она уйдёт. И это будет больно. Ты готов к этой боли? Хенджин думал недолго. Он вспомнил, как мать сидела на его кровати в общаге и говорила: «Сердце — плохой советчик. Но врать ему — ещё хуже». — Я готов, — сказал он. — Я буду помнить её всегда. Даже когда её не станет. Это моя плата за бессмертие. Я принимаю её. Аид кивнул. Протянул руку — на ладони засветился маленький шарик, похожий на упавшую звезду. — Пей, — сказал он. — Это нектар. Смесь моей тьмы и света Амаранты. Он сделает тебя бессмертным. Но помни: обратного пути нет. Хенджин взял шарик. Он был тёплым, пульсировал, как сердце. Феликс сжал его свободную руку — сильно, до боли. — Не бойся, — прошептал Хенджин. — Я с тобой. И проглотил. Сначала ничего не произошло. Потом тело пронзила волна жара — не больно, а оглушающе, как нырок в кипяток. Хенджин зажмурился, чувствуя, как меняется что-то внутри. Потом жар ушёл, оставив после себя лёгкость — не пустоту, а свободу. Он открыл глаза. Мир стал ярче. Каждая тень обрела глубину, каждый звук — музыку. Он поднял руку — кожа светилась изнутри, как у Феликса, но не золотом, а мягким серебром. — Ты красивый, — выдохнул Феликс. — Как луна. — А ты — как солнце, — ответил Хенджин. — Мы теперь пара. Даже по цвету. Аид смотрел на них, и в глазах его стояли слёзы — чёрные, как нефть, но настоящие. — Берегите друг друга, — сказал он. — Амаранта была бы счастлива. Он щёлкнул пальцами, и в тронном зале зажглись тысячи свечей. Тьма отступила. Впервые за тысячелетия в подземном царстве стало светло. — Добро пожаловать домой, — сказал Аид Хенджину. — Советник. Хенджин посмотрел на Феликса. Тот улыбался — счастливый, золотой, бесконечный. — Мы справимся, — сказал Хенджин. — Я знаю, — ответил Феликс. — Мы же вместе. И они поцеловались под светом свечей, под взглядом бога мёртвых, который наконец-то понял: любовь не сжигает. Она преображает. Даже в царстве, где никогда не было солнца. 🍊🍊🍊 Сначала это были просто сны. Тёплые, липкие, от которых Хенджин просыпался в три утра с колотящимся сердцем и простынёй, сбитой в узел между ног. Ему снился Феликс — всегда Феликс. Но не тот, которого он целовал в коридоре академии и кормил белым шоколадом на подоконнике. Другой. Тот, кто появлялся, когда гас свет и оставались только тела. В первом сне они были в комнате с лепниной. Феликс сидел на мраморном подоконнике — голый, если не считать золотых волос, рассыпавшихся по плечам и груди. Луна светила из окна, и кожа Феликса сияла в ответ — мягким, перламутровым светом. Он смотрел на Хенджина и медленно разводил бёдра. Не говорил ни слова. Просто ждал. А Хенджин стоял посреди комнаты, не в силах пошевелиться, и смотрел, как золотые прожилки на внутренней стороне бёдер Феликса пульсируют в такт его сердцу. Он проснулся с криком. Феликс спал рядом — настоящий, тёплый, в старой футболке Хенджина, натянутой до колен. Его золотые волосы разметались по подушке, губы были приоткрыты, и он что-то бормотал во сне — неразборчиво, сладко. Хенджин смотрел на него и чувствовал, как кровь отливает от головы и приливает туда, куда не должна приливать в три часа ночи. Он зажмурился, перевернулся на живот и пролежал так до утра, не сомкнув глаз. На следующий день он избегал прикосновений. Феликс заметил сразу — как не заметить, когда человек, который обычно сам тянулся к тебе за поцелуем, вдруг отодвигается на полметра, когда вы сидите за обедом. — Что случилось? — спросил Феликс, откусывая от манго — сок потек по пальцам, и он облизал их медленно, не глядя. Хенджин проследил за движением языка и почувствовал, как уши заливаются краской. — Ничего. Не выспался. — Тебе снилось что-то плохое? — Нет. То есть да. Не плохое. Просто… — Хенджин замолчал. — Ничего. Правда. Феликс не настаивал. Но вечером, когда они легли спать, он придвинулся ближе — так близко, что Хенджин чувствовал его дыхание на своей шее. Губы Феликса коснулись мочки уха — случайно или нет, но Хенджин вздрогнул всем телом. — Ты дрожишь, — прошептал Феликс. — Тебе холодно? — Мне слишком горячо, — выдохнул Хенджин. И отодвинулся. — Спокойной ночи. Он уснул только под утро. И сон пришёл снова. На этот раз они были не в комнате. В огромной пещере, где стены мерцали, как чёрные зеркала, отражая каждое движение. Пол был застлан чем-то мягким — мехом, или травой, или облаками. Хенджин лежал на спине, а Феликс сидел на нём верхом — совершенно голый, золотой, нереальный. Его волосы падали на лицо Хенджина, щекотали щёки, пахли чем-то пряным — корицей и мускусом. Феликс улыбался — той самой улыбкой, от которой у Хенджина останавливалось сердце. Но в глазах горело что-то новое. Тёмное. Жаркое. — Ты так долго ждал, — сказал Феликс во сне. Его голос был ниже, чем в реальности, с хрипотцой. — Я тоже ждал. Но теперь не буду. Он наклонился и поцеловал Хенджина — не в губы, а в шею. В то место, где бьётся пульс. Медленно, с языком, с прикусом — не больно, а так, чтобы остался след. Хенджин выгнулся под ним, не в силах сдержать стон. Его руки сами легли на бёдра Феликса — гладкие, горячие, с золотыми прожилками, которые под пальцами пульсировали, как второй пульс. — Ты хочешь меня? — спросил Феликс, отрываясь от его шеи и глядя прямо в глаза. В его зрачках плясали языки пламени. — Больше жизни, — ответил Хенджин. И проснулся. В этот раз он не просто лежал — он уже был на полпути к тому, чтобы разбудить Феликса и сделать всё, что приснилось. Но что-то остановило. Страх? Стыд? Нежелание переходить черту, за которой они уже не будут просто «Джин и Феликс, которые целуются на подоконнике»? Он сел на кровати, запустил пальцы в волосы. Рядом заворочался Феликс. — Джин? — голос сонный, тёплый. — Опять не спишь? — Сплю. Всё нормально. — Ты дышишь как загнанная лошадь, — Феликс сел рядом. В темноте его волосы светились — слабо, как ночник. — Это те сны? Ты говорил, они не плохие. Но они тебя мучают. — Не мучают. Просто… — Хенджин замолчал. А потом выпалил, не думая: — Мне снится, как мы занимаемся сексом. В деталях. Очень подробных. Тишина. Такая, что слышно, как за окном капает вода с крыши. Феликс не двигался несколько секунд — а потом рассмеялся. Тихо, невесело. — Ты думаешь, мне не снится то же самое? — сказал он. — Джин, я сын богини любви. Моя сущность — это желание. Не только поцелуи и белый шоколад. Я просыпаюсь каждую ночь и чувствую тебя. Твой запах. Твоё тепло. То, как ты лежишь рядом и даже не прикасаешься. Это сводит меня с ума. Хенджин повернулся к нему. В темноте они видели друг друга — Феликс своим свечением, Хенджин — новыми, бессмертными глазами, которые теперь различали даже светотень. — Почему ты не сказал раньше? — спросил Хенджин. — Потому что боялся, — Феликс опустил голову. — Что если мы перейдём эту грань, я не смогу остановиться. Что сгорю. Как мать. Отец предупреждал — любовь опасна для таких, как я. — Ты не сгоришь, — Хенджин взял его за руку. Пальцы сплелись — серебро и золото. — Я не дам. Мы будем медленно. По капле. Ты мне веришь? Феликс поднял голову. В глазах его горел не страх — жар. — Верю, — прошептал он. — Но если начну светиться слишком ярко — останови меня. — Остановлю, — пообещал Хенджин. — А теперь иди сюда. Феликс шагнул в его объятия — не в первый раз, но в этот раз иначе. Он прижался всем телом, не оставляя зазоров. Хенджин чувствовал каждый изгиб — бёдра, талию, грудь, твёрдую и одновременно мягкую. Золотые волосы щекотали лицо. И запах — не корицы, не мускуса, а чего-то живого, влажного, первобытного. — Поцелуй меня, — попросил Феликс. — Не как обычно. Как во сне. Хенджин поцеловал. Не в губы — в шею, в то самое место, где бился пульс. Феликс выгнулся, тихо застонал — и его волосы вспыхнули ярче. Золотой свет залил комнату, отражаясь от лепнины на потолке, от стен, от их сплетённых тел. — Не останавливайся, — выдохнул Феликс. — Пожалуйста. Хенджин не остановился. Он целовал ключицы, ямочку между ними, линию челюсти. Стянул с Феликса футболку — ту самую, старую, свою. Под ней оказалась кожа — бледная, с золотыми прожилками, которые тянулись от плеч к груди и ниже, за пояс штанов. Хенджин провёл по ним пальцами, и Феликс задрожал — не от холода. — Это эрогенные зоны? — спросил Хенджин, касаясь языком золотой линии на ключице. — Это мои нервные окончания, — Феликс дышал тяжело, сбивчиво. — Я чувствую каждое прикосновение в десять раз сильнее, чем человек. Особенно там, где золото. — Значит, буду целовать туда, — сказал Хенджин. И спустился губами ниже, к соску, который тоже был окружён золотыми прожилками — тонкими, как паутина. Феликс вцепился ему в волосы, застонал громче — не сдерживаясь. Свет стал почти невыносимым — комната утонула в золотом сиянии, и Хенджин на секунду зажмурился, ослеплённый. — Слишком ярко? — прошептал Феликс, пытаясь отстраниться. — В самый раз, — ответил Хенджин. И притянул его обратно. Они упали на кровать — простыни смялись, подушка улетела на пол. Хенджин был сверху, разглядывал Феликса в этом безумном золотом свете: растрёпанные волосы, прикушенную губу, разметавшиеся по подушке руки с золотыми прожилками, которые теперь пульсировали в такт дыханию. — Ты прекрасен, — сказал Хенджин. — Я хочу запомнить тебя таким. Навсегда. — У тебя будет вечность, чтобы запоминать, — ответил Феликс, обхватывая его ногами за талию. — А сейчас — перестань говорить. Делай. Хенджин сделал. Он раздевал Феликса медленно — не потому, что боялся, а потому, что хотел растянуть удовольствие. Каждый новый сантиметр кожи, открывавшийся взгляду, был откровением. Бёдра — мягкие, с золотыми прожилками, сбегающими к коленям. Живот — плоский, с едва заметной дорожкой золотых волосков ниже пупка. И там, где бедра встречались с телом, — тоже золото. Феликс был покрыт им, как драгоценная статуя, и каждая линия вела к одному месту. — Ты смотришь, — прошептал Феликс, прикрываясь руками. — Не смотри так. Я сгораю от стыда. — Не сгорай. Привыкай, — Хенджин убрал его руки. — Я буду смотреть всегда. Каждую ночь. Каждое утро. Ты — моё бессмертие. Моя награда. Мой свет. Он наклонился и поцеловал золотую дорожку на животе — от пупка вниз. Феликс вскрикнул — не от боли, от избытка ощущений. Свет в комнате стал белым, ослепительным. Хенджин чувствовал, как воздух вокруг них звенит, как напряжение, накопленное за два месяца, прорывается наружу. — Джин, — выдохнул Феликс. — Я сейчас… — Не сейчас, — Хенджин поднял голову. Глаза его — серебряные, бессмертные — горели решимостью. — Я хочу, чтобы первый раз мы запомнили оба. Вместе. Феликс кивнул, прикусил губу. Его руки скользнули вниз, к поясу штанов Хенджина. Пальцы дрожали, пуговицы не слушались. — Помоги мне, — попросил он. — Я слишком волнуюсь. Хенджин помог. И когда они наконец оказались обнажёнными — серебро и золото, человеческое и божественное, два тела, которые не хотели быть раздельными — он опустился на Феликса, чувствуя, как тот обхватывает его ногами, притягивает ближе, впускает. Мир взорвался. Феликс горел — не метафорически, а буквально: его кожа светилась так, что Хенджин видел сквозь закрытые веки. Каждое движение отзывалось вспышкой — золотые прожилки пульсировали в такт их телам, и Хенджину казалось, что он трахает само солнце. Горячо. Влажно. Бесконечно. — Не останавливайся, — шептал Феликс, впиваясь ногтями в спину Хенджина. — Боже, не останавливайся. Я сейчас умру. — Не умрёшь, — выдохнул Хенджин, ускоряясь. — Ты будешь жить вечно. Со мной. Он поцеловал Феликса — в губы, жёстко, жадно, кусая нижнюю губу, ту самую, с ямочкой. Феликс застонал в поцелуй — и кончил. Свет стал невыносимым — белым, чистым, как сверхновая. Хенджин почувствовал, как горячая волна накрывает его, и тоже отпустил себя — в этот свет, в это тепло, в Феликса, который сжимал его так крепко, будто боялся, что он исчезнет. А потом — тишина. Свет потускнел до уровня свечи. Они лежали, переплетённые, мокрые от пота и друг друга. Феликс дрожал — мелко, по-человечески. Хенджин гладил его по золотым волосам, целовал в лоб, в щёки, в кончик носа. — Ты в порядке? — спросил он. — Я в раю, — прошептал Феликс. — Настоящем. Который не надо охранять. Потому что ты — и есть рай. — Ты не сгорел, — улыбнулся Хенджин. — Я не сгорел, — эхом отозвался Феликс. — Я только загорелся. Навсегда. Он прижался к груди Хенджина, слушая его сердце — бессмертное теперь, но всё ещё стучащее ради него. И заснул. Без снов. Потому что явь была лучше любых сновидений. 🍊🍊🍊 Они лежали в тишине, и комната ещё дышала их светом — золотые отблески на лепнине, серебряные тени на простынях. Хенджин чувствовал, как Феликс медленно успокаивается в его руках: перестаёт дрожать, дыхание выравнивается, пальцы, впившиеся в плечи, разжимаются. Только одно оставалось прежним — свечение. Кожа Феликса всё ещё горела изнутри, и Хенджин видел каждую золотую прожилку, каждую линию, по которой только что водил губами. — Ты не спишь? — спросил Феликс, не поднимая головы. Голос был низким, чуть хриплым — таким, каким бывает только после. — Не сплю, — Хенджин провёл пальцами по его позвоночнику. Под пальцами — позвонки, кожа, золото. Феликс выгнулся, словно от прикосновения к струне. — Хочу запомнить. Всё. — Запомнишь, — Феликс поднял лицо. В его глазах — топлёный мёд и тени, которые только что там плясали, никуда не делись. Они просто затаились. — У тебя теперь вечность. Хенджин улыбнулся и переплёл их пальцы. Серебро и золото смотрелись странно на общей простыне — как две разные магии, которые наконец решили не враждовать. Он поднёс ладонь Феликса к губам, поцеловал костяшки. Потом перевернул руку и прижался губами к запястью — там, где под тонкой кожей бился пульс. Слишком быстрый для бессмертного. — У тебя сердце колотится, — сказал Хенджин. — До сих пор. — Оно будет колотиться всегда, когда ты рядом, — ответил Феликс. — Теперь ты знаешь, что это такое. — Что именно? — Любовь. Не та, о которой пишут в стихах. Настоящая. Когда тело помнит каждое прикосновение даже через час после того, как всё кончилось. Когда я до сих пор чувствую тебя внутри. — Феликс коснулся пальцами своего живота, как будто проверяя. — Это останется? — Если ты хочешь. — Хочу. Феликс сел на кровати, подтянув колени к груди. Простыня сползла, открывая плечи, ключицы, следы от губ на шее. Хенджин смотрел на эти следы и чувствовал, как внутри снова закипает — медленно, но верно. Феликс перехватил его взгляд и усмехнулся — устало, но довольно. — Снова? — Не знаю, — честно сказал Хенджин. — Ты слишком красивый. Это твоя вина. — Это вина Амаранты, — Феликс коснулся своих волос — золотых, рассыпанных по плечам. — Моя мать. Она подарила мне эту внешность. И проклятие. — Не проклятие. — Ты прав. Не проклятие. Просто… много. Всегда много. Когда я смотрю на тебя, я чувствую слишком много. Когда ты прикасаешься — тоже. Я как оголённый провод. А ты как розетка. Хенджин рассмеялся — тихо, чтобы не нарушить тишину комнаты, где только что было столько криков. — Романтичное сравнение. — Я юрист, а не поэт, — Феликс улыбнулся. Но улыбка быстро сошла. Он посмотрел куда-то в сторону, на лепнину, на потолок, который они так и не украсили звёздами. — Джин, а что теперь? — В смысле? — Ну, мы сделали это. Я не сгорел. Ты стал бессмертным. Что дальше? Будем жить вечно и трахаться каждый день? — Если ты не против, — Хенджин притянул его к себе, укладывая головой на плечо. Феликс не сопротивлялся — прижался, затих. — Но я бы добавил ещё кое-что. — Например? — Например, завтрак. Я хочу приготовить тебе завтрак. Не просто принести пирожное из автомата. Настоящий. С яйцами, тостами, манго — которое сам нарежу. И чтобы ты сидел на подоконнике, светился, и я смотрел на тебя и понимал: это навсегда. Феликс молчал. Потом Хенджин почувствовал, как его плечо становится мокрым — слёзы, горячие, беззвучные. — Ты плачешь? — Я счастлив, — ответил Феликс. — Это непривычно. Три тысячи лет я не знал, что такое счастье. А теперь оно льётся из меня, как вода из переполненного стакана. Я не могу это контролировать. Прости. — Не извиняйся, — Хенджин поцеловал его в макушку. Золотые волосы пахли им обоими — потом, любовью, белым шоколадом, который они ели перед сном. — Плачь, сколько нужно. Я подержу. Феликс плакал долго. Но не навзрыд — тихо, содрогаясь всем телом, вжимаясь лицом в шею Хенджина. А потом затих. Уснул — прямо так, мокрый, расслабленный, с золотыми прожилками, которые больше не пульсировали, а просто светились ровно, как лампочки в ёлочной гирлянде. Хенджин не спал. Он смотрел в потолок — белый, пустой, без звёзд — и думал о том, что завтра же купит самоклеящиеся светящиеся точки. И наклеит их. Феликс просил об этом два месяца назад, когда они только начинали. Хенджин помнил: «Я жду, когда ты приедешь и наклеишь их сам. Только не говори, что это будет выглядеть по-детски. Я люблю по-детски». Завтра он это сделает. А сегодня — просто будет держать его. Слушать дыхание. Считать удары сердца. И знать, что вечность — это не так уж страшно, если в ней есть с кем просыпаться. Он закрыл глаза. И впервые за много ночей ему ничего не приснилось. Потому что всё, что могло присниться, лежало рядом и тихо посапывало во сне, иногда причмокивая губами — наверное, белый шоколад. 🍊🍊🍊 Перемены начались с мелочей. Сначала Хенджин заметил, что Феликс перестал ковырять еду палочками. Он просто ел — жадно, с аппетитом, причмокивая и облизывая пальцы, не стесняясь. В столовой академии он заказал двойную порцию риса с овощами и съел всё до крошки, а потом с сожалением посмотрел на пустую тарелку. — Хочешь добавки? — спросил Хенджин. — Хочу, — ответил Феликс и улыбнулся. Просто так, без повода. Улыбка была лёгкой, невесомой, как пузырёк в газировке. Хенджин сходил за добавкой. Вернулся — Феликс уже ковырялся в его тарелке, украл кусочек тофу и жевал с закрытыми глазами, явно получая удовольствие. Раньше он никогда не брал чужую еду. Раньше он вообще редко к кому-то прикасался без разрешения. — Ты изменился, — сказал Хенджин, ставя перед ним тарелку. — Я чувствую вкус, — напомнил Феликс. — Не хочу его терять. Даже на секунду. Но дело было не только в еде. Через неделю Хенджин пришёл в комнату и застал Феликса перед зеркалом. Тот крутился, рассматривая себя в розовой футболке — мягкой, трикотажной, с вырезом, открывающим ключицы и золотые прожилки на шее. — Это что? — спросил Хенджин, замирая в дверях. — Футболка, — Феликс поправил воротник. — Приёмная мама купила. Сказала, что мне идёт розовый. Я раньше стеснялся. Думал, что цвет слишком… нежный. Для сына Аида. — А теперь? — А теперь мне плевать, — Феликс повернулся к нему. Розовый действительно шёл ему — смягчал черты, делал золото волос ещё ярче, а глаза — прозрачнее. Он выглядел… счастливым. Настоящим. — Я три тысячи лет носил чёрное. Серое. Всё, что прячет. А теперь хочу, чтобы меня видели. Таким, какой я есть. Он подошёл к Хенджину, взял его за руку и приложил его ладонь к своей груди — туда, где под розовой тканью билось сердце. — Чувствуешь? Оно бьётся ровно. Не скачет, не боится. Потому что мне больше нечего прятать. Ты меня видел всего. И не отвернулся. Значит, можно быть собой. Хенджин обнял его, уткнулся носом в розовое плечо. Феликс пах не так, как раньше — не пряностями и мускусом, а чем-то сладким, вроде клубники и ванили. Наверное, новый гель для душа. — Ты пахнешь десертом, — сказал Хенджин. — Это я и есть, — ответил Феликс. — Твой десерт. На всю вечность. Потом были другие мелочи. Феликс начал петь в душе — громко, фальшиво, счастливо. Раньше он вообще не издавал звуков без необходимости. Теперь напевал что-то попсовое, когда готовил себе какао по утрам. Хенджин просыпался от этого пения и улыбался в подушку. Феликс стал трогать. Не только Хенджина — всех. Он мог похлопать однокурсника по плечу, поправить чужой воротник, взять за руку, чтобы привлечь внимание. Люди сначала шарахались — помнили его прежнего, колючего, опасного, — но постепенно привыкали. Феликс светился изнутри, и этот свет притягивал, даже если не хотелось. Он начал смеяться. Громко, заразительно, запрокидывая голову, так что золотые волосы рассыпались по спине. На лекциях. В столовой. На улице, когда снег падал на ресницы. Хенджин ловил себя на мысли, что готов делать глупости, лишь бы услышать этот смех ещё раз. Однажды вечером они сидели на подоконнике. Феликс — в розовой пижаме с единорогами (приёмная мама постаралась), Хенджин — в старой футболке. За окном моросил дождь, на верёвках снова висели чьи-то простыни. Феликс ел манго — сок капал на пижаму, оставляя жёлтые пятна. — Ты испачкаешься, — заметил Хенджин. — И что? — Феликс облизал палец. — Постираем. Или не постираем. Пусть останутся. Как воспоминание. — О чём? — О том, что я больше не боюсь. — Он откусил ещё кусок, прожёвал, глядя в окно. — Знаешь, я раньше думал, что если расслаблюсь — то исчезну. Растворюсь. Стану никем. А оказалось наоборот. Когда я перестал контролировать каждое движение, каждое слово, каждый взгляд — я наконец появился. По-настоящему. Впервые за три тысячи лет. Хенджин молчал. Он смотрел на Феликса — розового, золотого, в пятнах от манго, счастливого. И думал о том, что полгода назад этот человек ковырял рис палочками и говорил, что еда не имеет веса. А теперь он ест манго в пижаме с единорогами и не боится испачкаться. — Я люблю тебя, — сказал Хенджин. Просто так, без повода. — Знаю, — ответил Феликс. — Поэтому я такой. Он доел манго, облизал пальцы, повернулся к Хенджину и поцеловал. Прямо так — с соком на губах, с розовым единорогом на груди, с золотыми волосами, которые лезли в рот и щекотали нос. Поцелуй был сладким, липким, неаккуратным — и идеальным. — Ты пахнешь манго, — прошептал Хенджин, отстраняясь. — А ты — домом, — ответил Феликс. — Спасибо, что позволил мне стать собой. — Я не позволял. Ты сам стал. — Не сам. С тобой. Они сидели на подоконнике до полуночи. Феликс рассказывал про Амаранту — ту самую, богиню любви, которая сгорела. О том, как отец прятал её портреты в подземном царстве, чтобы никто не видел. О том, что она тоже любила розовый. — Я ношу этот цвет для неё, — сказал Феликс, теребя край пижамы. — Чтобы она знала: я помню. Даже если не видел её никогда. Хенджин обнял его крепче. За окном моросил дождь. Простыни на верёвках намокли и тяжело висели, никто не снял их опять. Но какое это имело значение, когда в твоих руках — сын богини любви, который наконец-то научился жить. 🍊🍊🍊 Море пахло солью и свободой. Хенджин стоял на песке — босиком, в простой белой рубашке, расстёгнутой на две пуговицы, и чувствовал, как ветер треплет волосы. Вокруг никого. Только море, небо и несколько свидетелей, которые не верили своим глазам: приёмные родители Феликса, мать Хенджина, Аид — тот самый, в чёрном костюме, который выглядел здесь неуместно и торжественно одновременно. И Персефона — её он видел впервые. Она улыбалась, держала в руках букет белых роз и плакала. Почему-то именно её слёзы казались самыми правильными. Феликс шёл по песку медленно, босиком, как и Хенджин. На нём была белая туника — лёгкая, почти прозрачная на просвет, сшитая из ткани, которую люди назвали бы шёлком, но на самом деле это был не шёлк. Это был свет. Туника струилась, переливалась, как вода, открывая плечи, ключицы, золотые прожилки на руках. Волосы Феликса были распущены — они горели на солнце, как второй источник света, отбрасывая тёплые блики на песок. Губы — полные, налитые, без помады, но такие яркие, будто он только что съел самое спелое манго. И улыбка. Та самая улыбка, которую Хенджин увидел впервые в коридоре академии и понял: пропал. Навсегда. — Ты неземной, — сказал Хенджин, когда Феликс подошёл. Голос дрогнул — он не плакал, но был близко. — Ты выглядишь как… как божество. Которому молятся. — Я и есть божество, — ответил Феликс тихо, чтобы слышал только он. — Но сегодня я хочу быть просто твоим. Только твоим. Они взялись за руки. Пальцы сплелись — серебро и золото, бессмертие и любовь. Вместо священника перед ними стоял Аид. Он смотрел на сына и его жениха с выражением, которое никто из смертых не видел никогда — нежностью. — Я не привык к речам, — сказал Аид, и ветер подхватил его слова, унёс в море. — Я бог мёртвых. Моё дело — забирать, а не дарить. Но сегодня я дарю. Феликс, сын мой и Амаранты, я дарю тебе право быть счастливым. Хенджин, смертный, ставший бессмертным, я дарю тебе право любить его вечно. Не предавайте друг друга. Не лгите. Не прячьте свет. Это всё, что я прошу. Феликс сжал руку Хенджина. Его глаза наполнились слезами — не чёрными, как у отца, а золотыми, как его волосы. — Ты не будешь говорить про обязанности? — спросил он у Аида. — Про долг? Про то, что брак — это союз двух царств? — Нет, — ответил Аид. — Потому что вы — не союз царств. Вы — союз сердец. А сердце не подчиняется законам, даже божественным. Он отступил на шаг, давая им пространство. Феликс повернулся к Хенджину. Ветер играл с его туникой, облепляя тело, открывая каждый изгиб. Хенджин смотрел и не мог насмотреться. — Ты готов? — спросил Феликс. — Я был готов с того момента, как ты ковырял рис палочками и говорил, что у еды нет веса, — ответил Хенджин. — Я понял тогда, что хочу кормить тебя всю жизнь. И не только едой. Феликс рассмеялся — громко, счастливо, запрокинув голову. Золотые волосы упали на спину, туника скользнула по плечу, открывая родинку на ключице, которую Хенджин целовал сотни раз, но запомнил всё равно. Он поднёс руку Феликса к своим губам и поцеловал костяшки. — Клянёшься? — спросил он. — Клянусь, — ответил Феликс. — Клянусь своей матерью, которая сгорела от любви, но не жалела. Клянусь отцом, который научил меня, что тьма — не враг света, а его тень. Клянусь тобой, Хенджин. Ты — моё бессмертие. Ты — мой вкус. Ты — мой дом. Без тебя я просто полубог. С тобой — человек. Самый счастливый человек во всех мирах. Хенджин выдохнул. Он не готовил речь — не умел говорить красиво. Он просто шагнул вперёд, взял лицо Феликса в ладони и поцеловал. Долго. Сладко. С языком, с солью моря на губах, с ветром, который путался между ними. Феликс обнял его за шею, прижался всем телом — туника промокла от морской воды, стала прозрачной, но какое это имело значение, когда вокруг были только свои. Когда они оторвались друг от друга, Аид кашлянул. — По традиции, я должен сказать: объявляю вас мужьями, — произнёс он. — Но вы и так знаете. Идите, целуйтесь дальше. Море большое. Феликс и Хенджин рассмеялись. Потом Феликс повернулся к гостям — к приёмной матери, которая вытирала слёзы фартуком, к матери Хенджина, которая сжимала в руках фотоаппарат и щёлкала каждую секунду, к Персефоне, которая улыбалась сквозь слёзы и перебирала белые розы. Аид стоял чуть поодаль, засунув руки в карманы чёрных брюк, и выглядел почти счастливым. — Спасибо, что пришли, — сказал Феликс. — Спасибо, что приняли. Спасибо, что не побоялись. Он взял Хенджина за руку и потянул к воде. Они вошли в море по щиколотку — холодно, но приятно. Песок уходил из-под ног, волны лизали лодыжки. Феликс поднял подол туники, чтобы не намочить, и Хенджин увидел его колени — золотые прожилки, которые светились даже сквозь солёную воду. — Ты красивее любого заката, — сказал Хенджин. — А ты — любого рассвета, — ответил Феликс. — Мы теперь вместе. Навсегда. Даже когда моря высохнут. — Даже когда звёзды погаснут. — Даже тогда, — Феликс прижался к нему, спрятал лицо в изгибе шеи. — Я люблю тебя, Джин. Не за бессмертие. Не за шоколад. За то, что ты увидел меня. Того, кто ковырял рис и ненавидел весь мир. И не отвернулся. Хенджин обнял его. Туника промокла окончательно, но Феликсу было всё равно. Он стоял в холодной воде, прижимаясь к своему мужу, и чувствовал, как золотые прожилки пульсируют в такт чужому сердцу. И знал, что это — правильно. Это — навсегда. Аид смотрел на них с берега и думал об Амаранте. О том, как она любила розовый. О том, как она сгорела. И о том, что их сын не сгорит — потому что нашёл того, кто не даст пламени стать пожаром. Он вытер слезу — чёрную, как нефть, — и никто этого не заметил. Даже Персефона, которая стояла рядом и улыбалась, потому что видела, как её муж впервые за тысячелетия плачет от счастья. Потом был пикник на песке. Белое вино, манго, нарезанное толстыми ломтями, белый шоколад, который Феликс ел горстями, не стесняясь. Мать Хенджина всё щёлкала фотоаппаратом — она хотела запомнить каждую секунду, потому что знала: её сын теперь бессмертен, а она — нет. Но это не имело значения. Важно было только здесь и сейчас. И улыбка Феликса, который сидел на пледе, в мокрой тунике, с золотыми волосами, усыпанными песком, и выглядел как самый счастливый человек во вселенной. — Джин, — позвал он, когда солнце начало садиться, окрашивая море в оранжевое. — М-м-м? — Спасибо, что принёс мне макадамию. Хенджин рассмеялся. — Это было полгода назад. — А я помню, — Феликс коснулся его щеки. — Каждую секунду. Каждый орех. Каждую твою улыбку. Я запомню всё. Потому что ты — моя вечность. Они поцеловались под закат. Море шумело, ветер трепал тунику, и где-то на небе, среди первых звёзд, Амаранта смотрела на своего сына и улыбалась. Она знала, что любовь не всегда сжигает. Иногда она дарит жизнь. Бесконечную. Сладкую. Как белый шоколад.