Наверх
24 апреля 2026 г., 16:15
На следующее утро, пока В. С. крепко и безмятежно спал, мы с Севой в три руки навели в доме порядок. Вычистили гостиную, которая приняла на себя основной удар. Загрузили в стиральную машину одежду. С чувством выполненного долга я пробежался рысцой до помойки, где избавился от улик.
Когда вернулся, застал В. С. уже бодрствующим, одетым явно не в свои брюки и рубашку и занятым какой-то кипучей деятельностью: он ходил по гостиной из одного конца в другой, с телефоном и трубкой в руке, как коза на привязи ограниченный длиной провода, и громко разговаривал. За его метаниями молча наблюдал Сева, стоя в дверях кухни.
— Всё это чушь собачья!.. — говорил В. С. в трубку. — Две роли! Что ты мне можешь ещё дать? — Пауза. — Ну да, давай ещё «Ромео и Джульетту» поставим… и я буду Ромео. Всё, пока!
Он грохнул трубку на рычаги, обвëл нас, притихших, взглядом.
— Всё, ухожу из театра, — объявил он.
— Володя, ты что! — вытаращил глаза Сева.
— А то, — В. С. рубанул рукой воздух, отсекая все возражения. — Надоело.
— Валера ещё в больнице, — Сева подошёл к нему, — концертов тоже не будет!
— Начхать.
— Что же ты делать будешь?
— Кино буду снимать.
— Вторую часть «Места встречи»? — ляпнул я. Глупый вопрос, конечно, В. С. и в первой-то сниматься не хотел.
— Нет, — сказал он, ничуть не смутившись. — Но идея хорошая. Ты, кстати, знаешь, что братья продолжение со мной пишут?
— Знаю, — подтвердил я. — Мне Говорухин сказал. Так у нас же на конец месяца съемки в «Кинопанораме», забыл? Там наверняка про это спрашивать будут.
В. С. подумал секунду. Было видно, что он немного потерян сейчас во времени, если не сказать в пространстве. Но он быстро нашёлся:
— У Вайнеров творческий вечер раньше. Я там буду. И ты со мной.
— Вова, мне в Киев надо, я не могу так надолго… — начал я, но тут же осëкся.
Взгляд у него стал нехорошим, прищуренным. Даже Сева глубоко вздохнул — и забыл выдохнуть.
Я понял: не сейчас.
— Так что за кино ты снимать собрался? — перевёл я разговор в безопасное русло.
— «Зелёный фургон», по книжке Козачинского. Читал?
— Читал, хорошая повесть.
— Вот, мне тоже нравится, — он пошёл куда-то вглубь дома и продолжил оттуда: — Сейчас соберусь и поедем к Любимову, я напишу заявление на увольнение… Мам, ты не помнишь, где мои джинсы?
Мы с Севой переглянулись. Я не успел спросить, почему он на даче у Севы зовёт свою маму, потому что Сева трагическим шёпотом сказал:
— Началось.
Я сразу понял, что именно. По спине пробежал холодок.
— Он забывается, когда… «болеет»?
— Да, — грустно подтвердил Сева. — Почти как я, только он не текст забывает, а себя.
В подтверждение его слов из спальни донеслось:
— Мам!
— Володя, ты не у себя дома, — крикнул Сева. — Ты у меня на даче, помнишь?
Через пару секунд к нам вышел озадаченный В. С.
— Да?
— Да.
— А как я сюда попал?
— Мы не знаем, — честно сказал Сева. — Может быть, тебя кто-то подвëз?
— Точно! — он снова ринулся к телефону, набрал номер, дождался ответа и резко бросил: — Бросай всё, срочно приезжай! Я на даче у Севы.
И положил трубку.
***
Через полчаса, когда мы с Севой сидели перед ним на кухне, наблюдали, как В. С. поглощает яичницу, и пытались отговорить от идеи насовсем бросать театр, на дачу порядком взмыленный и напуганный вломился Ваня Бортник — и застыл, озадаченный.
— О! — сказал он, переводя взгляд с меня на Севу, потом на В. С. — Ничего себе компания. Вы что, вторую часть репетируете?
— И этот туда же, — хмыкнул В. С.
— Володя, что за кипиш? Я в одних тапочках к тебе, думал, что-то серьёзное! — Иван пожал нам с Севой руки. Я посмотрел на его ноги: он действительно был в тапочках, а штанины были снизу мокрые от снега.
— Да, дело очень серьёзное, — В. С. порывисто встал. — Вези меня срочно на Таганку, я без машины.
— Ты на спектакль опаздываешь? — не понял Бортник.
— Нет, я ухожу от них. Насовсем. — Он уже был в прихожей и выбирал себе одну из висящих там курток — его собственной нигде не было, как будто он в середине января ехал сюда вовсе раздетый. — Сева, ты же не поедешь?.. Я тебе верну потом.
Абдулов потянул ничего не понимающего Бортника к себе и быстро, как мог, на ухо рассказал ему, в каком В. С. состоянии. Иван, видимо, бывший в курсе всей ситуации в целом, мрачно кивнул и перевёл взгляд на меня.
— Я извиняюсь, конечно, но…
На лице его был явственно написан вопрос «А что он тут делает?» Вопрос был вполне законным. Ранее в друзьях В. С. моей скромной персоны замечено не было, да и все, кто видел нас вместе на съемках, сказали бы, что мы скорее не ладим, чем наоборот.
— Я помогал.
— Володя сам его позвал.
Это мы с Севой сказали почти одновременно, и также синхронно замолчали, потому что В. С. вернулся на кухню.
— Ладно, — Иван сложил на груди руки и обвел нас всех тяжёлым взглядом. — Я понял, что ничего не понял. Но на Таганку я, конечно, подбросить могу.
— Спасибо, дружище, — В. С. хлопнул его по плечу. — Там дела буквально на тридцать минут. Потом ко мне поедем. Володь, пошли.
Иван глубоко вздохнул, воздел руки к потолку и, шумно выдохнув, уронил их вдоль тела. Сева потянул меня за локоть:
— Слушай, его через час-другой может совсем отпустить, — тихо сказал он. — Если вы действительно к нему домой, то там в холодильнике на дверце есть уколы «Седуксена». Ну, обычно есть. Федотов привозит… Это сильное успокоительное. Главное, чтобы не опять… — и он перевёл взгляд на Ивана.
— Проконтролируем, — заверил Иван и качнул мне головой на выход. — Пошли, Шарапов. Меняем одну малину на другую.
***
«Волга» Бортника пахла бензином, сигаретами и чем-то ещё — то ли собакой, то ли нестиранным пледом. Так пахнут машины, в которых живут, а не просто ездят.
В. С. устроился на переднем сиденье, откинулся на спинку, закрыл глаза. Я сел сзади — чтобы не мешаться, чтобы видеть их обоих: его затылок, сжатые челюсти, то, как пальцы левой руки дрожат на колене; и Ивана — сосредоточенного, сдвинувшего брови, ведущего машину так, будто от этого зависела чья-то жизнь.
Может, так оно и было.
— Володя, — сказал Иван, не глядя на него, — ты уверен?
— В чём? — не открывая глаз, отозвался В. С.
— Что едешь. К Любимову.
— Абсолютно. — Он помолчал, потом добавил, уже тише: — Давно надо было.
Иван бросил короткий взгляд в зеркало заднего вида — на меня. В этом взгляде было всё: и «ты-то кто такой, чтоб это видеть», и «ты хоть понимаешь, что тут происходит», и какое-то усталое, почти обречённое «ну, поехали».
Я не отвёл глаз. Он усмехнулся и снова уставился на дорогу.
Машина ехала по зимней Москве. Февраль, снег, слякоть под колёсами. Город был серым, злым, неуютным — таким, каким он бывает, когда смотришь на него изнутри, а не с экрана телевизора. Я смотрел в окно на мелькающие дома, на остановки с мёрзнущими людьми, на витрины магазинов с пустыми полками — и думал: «Что я здесь делаю?»
Правильного ответа не было.
— Ты чего притих, Икона? — вдруг спросил В. С., не поворачиваясь.
— Думаю.
— О чём?
— О том, как буду объяснять жене, почему задержался в Москве.
Он усмехнулся — коротко, беззлобно.
— Скажи, что я позвал тебя в «Зелёном фургоне» сниматься.
— А ты позвал?
— А ты бы согласился?
Я помолчал. Потом сказал:
— Согласился бы.
— Ну вот. — Он открыл глаза, посмотрел на меня в зеркало. — Считай, что позвал. Пробы. Сценарий. Работа. Всё честно.
— Кроме одного, — сказал я.
— Чего?
— Что я не актёр сейчас. А так… сиделка.
Иван кашлянул — то ли поперхнулся, то ли хотел что-то сказать, но передумал.
В. С. медленно повернул голову в мою сторону. Я видел его бледное, заострившееся лицо и глаза — стеклянные, пустые, но на миг сверкнувшие былым азартом.
— Сиделка ты херовая. Актёр, кстати, тоже. Но ты здесь — и спасибо тебе за это.
Я не нашелся, что на это сказать.
Дальше ехали молча.
Через несколько минут Иван включил приёмник. Оттуда зашипело, зашуршало, потом пробился голос — кто-то пел про любовь, по-французски, тягуче и грустно. В. С. повёл плечом — то ли передёрнул от холода, то ли от песни.
— Выключи, — сказал он.
Иван послушался.
— Ты как, Володя? — спросил он осторожно.
— Нормально.
— Не похоже.
— А ты врач? — В. С. открыл глаза, посмотрел на Ивана с нехорошим прищуром. — Ты кто? Актёр. Играй свою роль. А мою не трогай.
Иван промолчал. Сжал руль так, что побелели костяшки. Я видел его лицо в зеркале — обиженное, но терпеливое. Свой своего не бросает. Даже когда обижает.
Я вдруг понял, что завидую им. Этой странной, непонятной со стороны, но такой прочной связи. Они были — свои. А я… я был чужой. Который почему-то оказался здесь.
— А ты, Конкин, — снова подал голос В. С., будто прочитал мои мысли, — ты тоже свой. Не смотри так. — Он не оборачивался, но, кажется, видел меня затылком. — Свой.
Я не ответил.
Машина свернула на Таганку. Серые здания, обледенелые тротуары, редкие прохожие, кутающиеся в воротники. Театр — такой же серый и унылый.
Иван остановился у входа. Заглушил двигатель.
— Я с тобой, — сказал он.
— Не надо, — ответил В. С. — Я сам. Володь, — он обернулся ко мне, — жди здесь. Если что…
— Что «если что»? — спросил я.
Он посмотрел на меня долго. Потом усмехнулся — криво, одними уголками губ.
— Если не выйду через час — звони в милицию.
— А если выйдешь?
— Тогда поедем ко мне. Будем сценарий писать. — Он открыл дверь, вылез из машины, хлопнул дверцей. Наклонился к окну — к Ивану: — Жди.
И пошёл ко входу. Не оглядываясь.
Мы с Иваном смотрели ему вслед.
— Как думаешь, надолго он там? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Иван. — Может, полчаса. Может, час. Может, не выйдет вообще.
— Почему?
— Потому что Любимов — шеф. А Володя… Володя сейчас не в форме. Он может наговорить лишнего. Или, наоборот, струсить. С ним всякое бывает.
Я кивнул. Помолчал. Потом спросил:
— А ты почему с ним? Ну, в смысле… в тапочках рвануть из квартиры — это ж не к каждому, да?
Иван долго молчал. Достал пачку «Космоса», закурил — одну, вторую не предложил. Выпустил дым в приоткрытое окно.
— Потому что он — Высоцкий, — сказал он наконец. — Не в том смысле, что знаменитый. А в том, что он… — Иван запнулся, подбирая слова. — Он умеет быть другом. По-настоящему. Когда ему самому плохо — он всё равно спросит, как у тебя дела. Деньги занять предложит. В гости позовёт. Поможет, чем может. А может он много. Даже сейчас. Даже в таком состоянии.
Он затянулся, выдохнул. Посмотрел на меня.
— Ты вот, — сказал он, — не из нашей компании. Но он тебя принял. Я же вижу. Не каждый день он к себе новых людей подпускает. А тебя — подпустил. Значит, что-то в тебе есть.
— Что? — спросил я.
— Не знаю. — Иван пожал плечами. — Может, то, что тебе не всё равно. А он это ценит.
Мы замолчали.
За стеклом театральной двери мелькнула тень. Я напрягся — нет, показалось.
— Ты извини, — сказал Иван, не глядя на меня, — я сначала подумал: что за херня? Откуда Конкин? Вы же на съёмках ругались. Я помню.
— Ругались, — подтвердил я. — Это было… сложно.
— А теперь?
— А теперь — ещё сложнее.
Иван усмехнулся. Докурил, затушил окурок в пепельнице.
— Ладно, — сказал он. — Разобрались. Ты свой. Он свой. Я свой. Все свои. Только… — он повернулся ко мне, посмотрел в упор, — ты его береги, ладно? Он, конечно, кремень. Но с трещинами.
— Постараюсь, — сказал я.
— Постарайся, — повторил Иван.
Он завёл машину — прогреть двигатель. В салоне снова запахло бензином. Я смотрел на дверь театра, откуда должен был выйти В. С., и думал: «Что я здесь делаю?»
Ответа всё ещё не было.
Но теперь меня это почти не пугало.
***
Прошло минут сорок. Может, больше. Я перестал следить за временем. Иван молчал, иногда поглядывал на часы, иногда — на дверь. Я сидел сзади, смотрел на свои руки, сжимал и разжимал пальцы.
Потом дверь открылась.
В. С. вышел — быстро, резко, будто его вышвырнули. Но нет, он сам шёл. Набычившись, сжав кулаки. Прошёл к машине, открыл заднюю дверь, рухнул рядом со мной на сиденье.
— Поехали, — сказал он.
— Как? — спросил Иван.
— Нормально.
— В смысле — нормально? — перехватил я. — Уволился?
В. С. посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом.
— В творческий отпуск ушёл, — сказал он. — На год. Буду кино снимать.
— И всё? — спросил я. — Без скандала?
— Скандал был, — усмехнулся он. — Куда ж без него. Но шеф… — он замолчал, провёл рукой по лицу. — Шеф сказал: «Играй Гамлета. Хотя бы иногда. А так — делай что хочешь».
— И ты согласился?
— А у меня был выбор? — Он отвернулся к окну. — Всё, хорош разговоров. Поехали.
Иван завёл машину. Мы отъехали от театра.
Я смотрел на В. С. — на его сжатые челюсти, на то, как пальцы правой руки сжимают дверную ручку, на лёгкую дрожь, которую он не мог унять. Он держался. Но я видел — на пределе.
— Вов, — сказал я тихо.
— Что?
— Ты молодец.
Он не ответил.
Иван вёл машину молча, не включал приёмник, не курил — только смотрел на дорогу и иногда бросал короткие взгляды в зеркало. На нас.
Мы ехали к В. С. домой, на Малую Грузинскую.
И я вдруг понял: обратной дороги нет. Я здесь. С ними. В этой машине, в этом городе, в этой жизни — чужой, непонятной, страшной. И отступать некуда.
Я закрыл глаза. Прислонился головой к холодному стеклу. И подумал: «Главное — чтобы он не сломался сейчас. По пути. Когда выйдет из машины, поднимется в квартиру, останется один на один с мыслями и ломкой. Главное — чтобы он выдержал эту дорогу наверх».
А дальше — будь что будет.
***
Дверь квартиры на восьмом этаже нам открыла пожилая женщина в простом, но весьма элегантном платье. Она не спрашивала, кто, наверное увидела нас в глазок или привыкла, что сюда постоянно кто-то приходит.
— Мам, привет, — В. С. быстро клюнул её в щеку и, не разуваясь, прошёл в дом.
— Володя, где ты был? Я так волновалась! — всплеснула она руками.
— Я приболел, мам, — донеслось из глубины квартиры. — У Севы отлежался.
— У Севы что, телефон отключили? Ты позвонить не мог?
Ответа не последовало. Нина Максимовна — так её звали, мне подсказал Иван шёпотом, — вздохнула и обернулась к нам.
— Ваня, это ты? — она отступила, пропуская нас в прихожую. — Кто это с тобой?
— Здрасьте, тëть Нин. Это Володя Конкин, мы в кино все втроём снимались.
— Здравствуйте, очень рад познакомиться, — я протянул женщине руку.
— Нина Максимовна, очень приятно. Коллегам и друзьям Володи я всегда рада. Ну, заходите, я вам чаю сделаю… Ах, Ваня, ты что, в тапочках?!
После короткого обмена любезностями и истории про тапочки, в которой Ване, конечно, пришлось приврать, мы разулись — Бортнику выдали новые тапочки, — и прошли на кухню. Мне не очень хотелось чая, хотя с утра я ещё ничего не ел, — мне хотелось найти В. С. и убедиться, что с ним всё в порядке, потому что тишина в комнатах была неестественной: ни шагов, ни шороха одежды, ни скрипа мебели. Нина Максимовна приняла мою нервозность за стеснительность.
— Володя, вы будьте как дома, не смущайтесь. У нас тут все как дома, мой Володя часто гостей приводит, я привыкла.
— Ему сегодня не очень хорошо, — осторожно сказал я, обменявшись с Иваном быстрым взглядом. — Я немного волнуюсь.
— Так может Анатолию Павловичу позвонить? — предложила она. — Он сделает укол витаминов.
Я замер. Посмотрел на Ивана — тот сидел напротив и просто молча смотрел на меня, но в его глазах читалось «конечно, она не знает, а ты как думал?»
Витамины, значит.
— Извините, — я встал из-за стола, куда едва уселся. — Я пойду посмотрю, как он.
В. С. я нашёл в маленькой комнате, явно принадлежавшей ему. На стене висела гитара, стол был завален бумагами с набросками песен. Сам хозяин комнаты лежал ничком на кровати, закрыв голову руками. Тумбочка рядом с кроватью была раскрыта нараспашку.
Искал. И не нашёл.
— Вова, — я сел рядом, тронул его за плечо.
Он не отреагировал, не вздрогнул, не повернулся, только глубоко и как-то с усилием вздохнул. Я понимал, что задавать вопросы в духе «ты как?», «тебе плохо?» сейчас верх глупости, потому что и так было очевидно, что ему очень плохо, и что он — никак. Поэтому я малодушно сделал вид, что с ним ничего не происходит, и сказал:
— Ты говорил, сценарий будем писать. Для «Зеленого фургона». Покажешь свои наработки?
В. С. перевернулся на спину, уставился в потолок. Потом посмотрел на меня, но взгляд был такой, будто он смотрит в пустоту.
— Не будет никакого фильма. Я сдохну.
Он произнёс это так спокойно, безразлично даже, что у меня внутри всё обмерло. Но я продолжил гнуть свою линию:
— У тебя на столе бардак. Может, если я там поищу, то найду и сценарий?
— Ищи, — он отвернулся к окну.
Но через секунду вскочил и уже стоял у стола, роясь в бумагах.
— Это всё дрянь, — он скомкал несколько бумаг, отбросил в сторону. — Это тоже… Вот, это почитай, правда, оно ещё не дописано. — Он всучил мне пару смятых листов, сильно перечеркнутых и многократно переписанных. Текст в них шёл во всех направлениях.
— Вот из этого, может, песня получится.
Я получил ещё лист.
— А сценарий?
— Сценарий? — он завис. — Какой сценарий?
Тут в дверях появился Иван.
— Володь, я поеду…
— О, Ваня!.. А ты когда пришёл?
Я растерянно посмотрел на Бортника. Он кивнул мне: отойдëм на два слова.
— Вот что, — сказал он шёпотом, когда мы ушли через две комнаты в гостиную. — Я не знаю, зачем ты здесь. Не знаю, какие между вами отношения. Но вижу, что тебе не всё равно. Поэтому усвой, пожалуйста, с первого раза: дальше ему будет становиться только хуже. И нравится тебе это или нет, но всё кончится вызовом сюда Федотова — это его врач, — и уколом. Потому что когда он «болеет», помочь может только Федотов.
— Он же убивает его, — сдавленно выдохнул я.
— Он спасает его, — покачал головой Иван. — А убивает Володя себя сам, уже очень давно. Ты в этом ему, конечно, не помогай. Но и помешать не сможешь. Никто не сможет. Все уже пытались.
Тут из комнаты послышался грохот, звон стекла, мат. Мы ринулись обратно. С кухни уже выбежала Нина Максимовна. Мы застали В. С. в его комнате, вышагивающим взад-вперед по осколкам стекла из серванта. Он заламывал руки: то обнимал себя, то хватался за голову.
— Володя, ты что это, шкаф разбил? — всплеснула руками его мама. — Ты поранился?
— Нет, мам, все хорошо, — сказал он резко, едва разжимая челюсти. — Я случайно. Слишком сильно закрыл. Я куплю тебе новый.
— Куплю! — она покачала головой. — Тебе плохо опять? Что ты мечешься? Что у тебя болит?
— Всё болит! — рявкнул он, не переставая ходить из угла в угол. Потом растолкал нас, собравшихся в дверном проёме, и стал вышагивать по длинному коридору.
— Я позвоню Анатолию… — начала она.
Но В. С. остановился как вкопанный и посмотрел на мать бешеным взглядом:
— Нет!
— Почему нет, тебе же нехорошо…
— Я потерплю.
Тут его взгляд — сумасшедший, стеклянный, — упëрся в меня и на какую-то долю секунды стал осмысленным.
— Мы будем писать сценарий. — Он снова прошёл через нас, столпившихся уже в коридоре, как ледокол. Вернулся к себе в комнату, к пострадавшему серванту и достал оттуда папку. — Вот он. Я нашёл.
— Ох… пойду за веником, — Нина Максимовна ушла обратно на кухню.
— Федотов, — шепнул мне на ухо Иван, держа меня за локоть, и это прозвучало как приговор.
Да, очень соблазнительно было позвать человека, который вколол бы, что надо, и все мучения В. С. тут же прекратились бы. Он снова стал бы собой: живым, злым, весёлым, с душой нараспашку…
На несколько часов, пока не накроет снова.
Я посмотрел на зажатые в пальцах листы и разобрал несколько строф:
«Виденья все теснее,
Страшат величиной:
То с нею я — то с нею,
Смешно, иначе — ной!
Не сплю — здоровье бычее,
Витаю там и тут,
Смеюсь до неприличия
И жду — сейчас войдут…»
Я сжал кулаки.
— Он справится.
Иван тяжело вздохнул, даже обречëнно как-то.
— Ты не знаешь, на что подписался. Ты его не знаешь.
— Я хочу узнать, — твердо сказал я и зашëл к В. С. в комнату.
***
К вечеру В. С. стало так плохо, что я уже готов был сам звонить Федотову с тем, чтобы просить дать наркотик. Я с большим трудом уговорил его принять «Седуксен», про который говорил Сева, но, хоть после него он перестал метаться из угла в угол, самого главного успокоительное сделать не могло.
— Горю, понимаешь? — выл он, сидя в кресле и безуспешно пытаясь сосредоточиться на том, как я зачитываю ему наброски его сценария. Речь его от успокоительного стала невнятной, будто он был изрядно пьян. — Изнутри горю. Вот тут, — он бил себя в грудь, туда, где сердце.
— Как ты справился в декабре? — спрашивал я. — Мне Сева говорил, что тебе удалось…
— Да, справился, — тянул он издевательски, прикрыв глаза и улыбаясь. — Два наркомана под одной крышей… Чем же мы там могли заниматься? Конечно, справились оба…
Воцарилась тишина. Практически, минута молчания.
— Ты спал с ним? — спросил я первое, что пришло в голову, потому что не хотел верить очевидному.
Мой вопрос развеселил его. Он даже выпрямился, подался вперёд.
— А если да — то что? Ревнуешь? — с вызовом бросил он.
— Ревную, — просто ответил я.
Думать, что он спит помимо меня как минимум с двумя женщинами было не так неприятно, как представлять его с каким-то мужиком… Как там его? Майкл Миш?..
В. С. перестал улыбаться. Очень серьёзно и неожиданно трезво посмотрел на меня.
— Володя, кончай дурить. Это не смешно.
— Это совершенно не смешно, — подтвердил я. — Я бросил дома жену, детей. Запрыгнул в первый попавшийся самолёт до Москвы — потому что Сева сказал, что ты почти при смерти и зовëшь меня, — а теперь сижу здесь, читаю тебе вслух и делаю вид, что тебя не ломает от нехватки яда в крови. Тебе просто немного нездоровится.
Он смотрел на меня прямо, будто и не было у него никакой ломки.
— Жалеешь? — почти выплюнул он.
— Буду жалеть, если всё бестолку, — признался я.
— Тогда проваливай! — он вскочил, вырвал у меня из рук свои бумажки, швырнул их через комнату и показал мне на дверь. — Вон!
— Ладно. — Я спокойно поднялся, одернул свитер. — Я приду завтра.
— Мне похуй.
Морозный январский вечер встретил меня темнотой московского двора, лаем невидимой мне собаки и скрипом качелей на детской площадке. Я закутался поглубже в пальто, сел на эти качели, чтобы не выли так протяжно и жалостливо, и стал ждать. Кто его знает, где этот Федотов живёт и работает, но то, что он появится здесь через какое-то время, я был уверен.
Интуиция не подвела — хотя я так надеялся на обратное, — и через полчаса появилась машина, из которой вышел человек в очках, в чёрном пальто поверх белого халата и с небольшим чемоданчиком в руках. Я не стал его останавливать. Я подождал несколько минут и пошёл обратно, на лестничную клетку восьмого этажа первого подъезда.
***
Я поднялся пешком — лифт не вызывал доверия, да и нужно было время, чтобы собраться с мыслями. У двери квартиры я остановился. Потёр замёрзшие ладони. Сделал глубокий вдох.
И тут дверь открылась сама.
На пороге стоял человек в чёрном пальто поверх белого халата. Очки, саквояж, спокойное, чуть усталое лицо. Он посмотрел на меня без удивления — будто знал, что я здесь стою и жду.
— Вы, наверное, Анатолий Павлович, — сказал я.
— Да, — он прикрыл за собой дверь. — А вы… Володя? Конкин? Он о вас говорил. Что вы, наверное, далеко не ушли.
— Для вас я Владимир Алексеевич, — набычился я. — Я хочу с вами поговорить.
Федотов посмотрел на меня поверх очков — внимательно, оценивающе. Потом обвел взглядом лестничную клетку.
— Давайте у меня в машине. Иначе о нашей беседе завтра будет знать вся Москва.
Мы спустились во двор, устроились в его «Москвиче». Внутри было также холодно, как и снаружи.
— Что вы ему вкололи? — потребовал я, едва мы уселись на передние сиденья.
— Вы думаете, я убиваю его, — сказал Федотов, поворачиваясь когда мне. Без предисловий, просто констатируя факт. — Я прав?
— Да, — сказал я. — Я так думаю.
— А дал ему «Омнопон». — сказал он. — Это опоидный анельгетик, он содержит морфин. Возможно, вы не знаете, но у Володи ревмокардит. Сердце в рубцах. Любая нагрузка — стресс, концерт, даже просто сильное волнение — может его убить. Вы знаете, что такое ломка?
— Уже познакомился сегодня, — сказал я.
Федотов усмехнулся, давая понять, что видел я только цветочки.
— Ломка — это когда организм кричит: «Я умру, если не получу дозу». И он не врёт. Сердце не выдерживает, сосуды рвутся, давление — за двести. Молодые, здоровые мужики умирают в судорогах за три дня. А у него — сердце больное. И уже была клиническая смерть. Второй попытки вернуться с того света не будет, это я вам как врач-реаниматолог говорю.
Я молчал. Смотрел на его саквояж — кожаный, потёртый, с медной пряжкой. Внутри — жизнь и смерть одновременно.
— Я не даю ему то, что он хочет, — продолжал Федотов. — Я даю ему ровно столько, чтобы он не умер. Чтобы сердце не остановилось. Чтобы он мог встать, взять гитару, спеть. Это не кайф. Это — кислород для утопающего.
— А если перетерпеть? — спросил я. — Организм же может восстановиться?
— Может, — неожиданно согласился Федотов. — У того, кто только подсел. А у него — нет. Он слишком давно на этом. Обратной дороги нет, Владимир Алексеевич. Можно только замедлить спуск.
— Значит, вы предлагаете ему просто… дожить? — голос у меня сел. — С иглой? До конца?
— Я предлагаю ему жить, — жёстко исправил Федотов. — Пока может. Петь. Играть в театре. Сниматься в кино. Любить. Быть Высоцким. А не лежать пластом в палате под капельницей, когда сердце останавливается каждые пять минут. Вы этого хотите? Чтобы он мучился? Чтобы его последние дни были адом?
— Я хочу, чтобы он сам выбрал, — сказал я. — Не вы. Не я. Не кто-то другой. Он.
Федотов усмехнулся — горько, без превосходства.
— Он уже выбрал, — сказал он. — Много лет назад. Когда в первый раз взял шприц. Всё остальное — мы просто сопровождаем его в этом пути.
— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Он не выбрал. Он пошёл лёгким путём. Спустился по лестнице — ступенька за ступенькой. Сначала выпивка, потом запой, потом «лекарство от запоя». Он не рухнул в эту яму. Он сошёл в неё сам. Значит, может и подняться. Если захочет.
Федотов смотрел на меня долго. В свете тусклой лампы салона автомобиля его лицо казалось старым не по годам.
— Вы верите в чудеса? — спросил он.
— В первую очередь я верю в него, — сказал я. — В человека, который не сдался, когда умер. Который вернулся — и пишет стихи, сценарии, поëт песни. Который сейчас лежит там, в комнате, и борется с собой каждую секунду.
Федотов молчал. Потом покачал головой — не то осуждающе, не то с сожалением.
— Вы не понимаете, — сказал он. — Володя одарён природой физически. Он крепкий, несмотря ни на что. Другой на его месте давно бы умер. А он — держится. Но это не значит, что он может бросить. Его организм уже не перестроится. Это как… как требовать от разбитой вазы, чтобы она стала целой.
— Вазу можно склеить, — сказал я. — Трещины останутся. Но она будет целой.
— А если осколки потерялись? Если их уже не собрать?
— Тогда я буду стоять рядом и держать эти осколки, — сказал я. — Чтобы они не рассыпались окончательно.
Федотов посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом. Потом устало вздохнул.
— Вы наивны, Владимир Алексеевич, — сказал он. — И это ваше право. Но не давите на него. Не просите бросить. Он и так борется изо всех сил. У него не стёрлись такие понятия, как совесть, честность, стремление быть хорошим человеком. Он не типичный наркоман, поверьте. Я таких редко встречаю. И он уже пытался — много раз. Каждый раз — срыв. Каждый раз — слёзы, обещания, молитвы. А потом — снова игла. Не надо ему говорить «ты сможешь». Он знает, что не сможет. И это знание убивает его быстрее, чем любая доза.
Я молчал. В горле стоял ком.
— А вы ему говорите? — спросил я наконец. — Что он сможет? Или вы ему говорите: «Володя, ты обречён, давай просто продлим агонию»?
— Я говорю ему: «Живи сегодня, Володя. Пой. Играй. Не думай о завтра». — Федотов поправил очки. — И это единственное, что я могу ему дать.
Он повернул ключ в замке зажигания, намекая, что разговор окончен.
— Извините, мне пора. Я сорвался с дежурства…
— Анатолий Павлович, — сказал я. — Мы все смертны. Живым отсюда ещё никто не выбирался. И я знаю, что он умрёт. Может, завтра. Может, через год. Может, через десять лет. Но пусть он сам решит — от чего: от иглы в вене или оттого, что выбрал жить без неё и не справился. Это его право. Не ваше. Не моё. Только его.
Федотов долго смотрел на меня. Потом выдохнул — и в этом выдохе мне почудилось что-то похожее на уважение.
— Вы сильный человек, Владимир Алексеевич, — сказал он. — Сильнее, чем я думал. Но сила тут не поможет. Только время. И чудо. А в чудеса я не верю.
— А я верю, — сказал я и вышел, хлопнув дверью.
***
Прежде, чем зайти в квартиру, я несколько долгих минут стоял на лестничной клетке, собираясь с мыслями. Разговор с Федотовым не только обнажил самую суть проблемы — медицинскую, решить которую в одиночку было не под силу ни мне, ни В. С., ни даже самому Федотову, — а ещё и её подводную часть, этическую.
Легко было сказать «пусть сам выберет» и «я верю в чудо». Правда же была такова, что будущее одного человека держалось буквально на острие иглы… И это была не сказка про Кащея. Это была грязная, пахнущая больницей реальность: яма, путь наверх из которой был неимоверно тяжёлым. И чем яснее вырисовывались контуры ямы, тем острее вставал вопрос: зачем я здесь? Что я мог дать ему, почти обречëнному, чем помочь? И чем эта сломанная чужая жизнь была лучше и привлекательнее моей собственной?
Высоцкий пил. Я пил тоже. Не запоями, но чтобы забыться. Снять стресс. Но водка не лечила пустоту внутри, она её замораживала. А, оттаяв, та начинала свербеть ещё сильнее.
Высоцкий крутил романы с разными женщинами. Я тоже пробовал. На съёмках «Места…» завёл интрижку с Наташей Даниловой. Красивая, весёлая, без обязательств. Думал, отпустит. Не отпустило. Потому что я искал не её. Я искал — себя. Настоящего. А она хотела Шарапова, Корчагина… Извольского, Суслова, Оленина. Или просто «звезду». Меня в её глазах не было. Как не было в глазах Аллы последние года три. Жена смотрит на меня и видит мужа, отца, кормильца — роль. Которую я играю уже столько лет, что забыл, где сцена, а где жизнь.
Высоцкий уходил в театр, в песни, в сцену — с головой, до потери пульса. Я тоже пробовал — уйти в работу. Снимался в одном фильме за другим, ездил на творческие вечера, встречался со зрителями. Улыбался, шутил, рассказывал байки. Жал руки кому-то из партии. Получал очередные значки от школьников в красных галстуках. А ночью лежал в гостиничном номере и смотрел в потолок. И чувствовал: всё это — не моё. Или не совсем моё. Или совсем не моё. Я играл роль «Володи Конкина — известного актёра» лучше, чем любую другую роль в кино. И зрители аплодировали. А мне хотелось выть.
Высоцкий был окружён друзьями, которые готовы были за него в огонь и в воду. Я думал, у меня тоже есть друзья. Но когда я позвонил им, сказав, что у меня всё плохо, что я запутался, устал, что не знаю, как быть дальше — они посоветовали «отдохнуть» и «не принимать близко к сердцу». Никто не приехал. Никто не сказал: «Держись, я рядом». Никто не бросил свои дела, не сел в машину, не помчался через полгорода в тапочках.
А потом я увидел Ивана Бортника. В тапочках. Мокрых от снега. Потому что Высоцкий позвонил и сказал: «Бросай всё, срочно приезжай». И он бросил. И приехал. И даже не спросил зачем. Потому что знал: раз Высоцкий зовёт — значит, надо.
И я вдруг понял, что у меня к Высоцкому. Нет, конечно не любовь. О какой любви можно говорить, если и говорить-то о ней незаконно.
Зависть. Не таланту, не славе, не голосу. А этому — умению собирать вокруг себя живых людей, для которых ты не роль, не маска, не функция. А ты. Просто ты. Со всеми твоими проблемами, срывами, иглой, матом и грязью. И они не бегут прочь. Они стоят рядом.
Я никогда так не умел. Я всегда был «правильным». Удобным. Тем, кто не доставляет хлопот. И в этой правильности, в этой удобности — я потерял себя. Я стал тем, чем меня слепили. А он остался тем, кем его вылепила жизнь — кривым, шершавым, неудобным, но настоящим.
Хотелось причаститься к этой его грубой, негнущейся под общественным мнением и политическим строем жиле. Почувствовать пульсирующую в ней жизнь, зарядиться его бешеной энергией — и гореть вместе. А если не вместе, то хотя бы рядом.
И может тогда очнуться и зажить по-настоящему.
***
В прихожей было тихо. Только телевизор гудел где-то в глубине комнат — негромко, почти неслышно. Я снял пальто, повесил на вешалку. Прошёл в коридор.
Нина Максимовна сидела на кухне за столом, подперев голову рукой. Увидела меня — кивнула, не вставая.
— Он у себя, — сказала она тихо. — Ему уже лучше. Володя, я постелила вам на диване в гостиной… Ложитесь, в гостиницу уже поздно.
Я поблагодарил и прошёл к нему.
В. С. сидел в кресле полулежа, откинув голову на спинку. Глаза закрыты, руки расслабленно лежат на коленях. Дышал ровно, глубоко — так дышат, когда боль наконец отступает. Когда тело перестаёт требовать, кричать, рваться на части.
На столике рядом — пустой шприц. Не «Седуксен». Другой.
Я сел на диван напротив. Не включал свет. Сидел в полутьме, смотрел на него — на бледное лицо, на слипшиеся от пота волосы, на руки, иссечённые следами уколов. Он не спал — я понял это по лёгкому движению век, по тому, как чуть дрогнули пальцы.
— Вернулся, Икона? — спросил он, не открывая глаз.
— Вернулся.
— Я просил не возвращаться.
— А я не послушал.
Он открыл глаза. Посмотрел на меня — долго, пристально. В этом взгляде уже не было той дикой, животной муки, что терзала его час назад. Только усталость.
— С Федотовым говорил? — спросил он.
— Говорил.
— О чём?
— О тебе. О том, как тебе лучше. Умереть сразу или чуть позже.
Он криво усмехнулся.
— И кто победил?
— Никто. — Я пожал плечами. — Каждый остался при своём мнении.
— А ты? — Он чуть приподнял голову, посмотрел на меня внимательнее. — Ты при каком мнении?
— Что ты сам должен решить. Как и когда. Что никто за тебя этого не сделает. Ни я. Ни Федотов. Ни Марина. Никто.
В. С. смотрел на меня долго. Потом откинулся на спинку кресла, закрыл глаза.
— Ты наивный, Конкин, — сказал он тихо. — Как ребёнок. Думаешь, если захотеть — всё получится. А если нет — значит, не захотел по-настоящему.
— Нет, — сказал я. — Я думаю, что ты уже борешься. Каждый день. Каждый час. Даже сейчас. Даже когда вколол себе эту дрянь — ты борешься. Потому что мог бы вколоть больше. Мог бы не останавливаться. Но ты остановился.
Он открыл глаза. Посмотрел на меня — с удивлением, кажется.
— Откуда ты знаешь?
— Оттуда, что я наблюдал за тобой. — Я подвинулся ближе, на край дивана. — Ты сегодня придумал сцену для «Фургона». Хорошую, яркую. Ты сказал, что уходишь из театра — потому, что хочешь делать своё кино. Ты держался всю дорогу в машине, хотя тебя трясло. Ты принял «Седуксен», хотя он не дал того, что тебе нужно. Когда твоя мама в первый раз предложила позвать Федотова, ты отказался. Ты делаешь два шага вперёд — и один назад. Но не наоборот. Это главное.
В. С. молчал. Смотрел на свои руки — на синие вены, на следы от уколов.
— А если я не смогу? — спросил он тихо. — Если я буду топтаться на месте, пока не сдохну? Если я никогда не выйду наверх? Меня ведь Марина раньше держала, даже не зная об этом. Страх держал, что она узнает — и уйдёт. Знаешь, я в декабре действительно бросил. Ненадолго, но всё же. Ко мне Марина приехала, и я преодолел себя. Она держала, всегда. Моя отважная, сильная женщина… А теперь…
— Теперь мы будем рядом, — сказал я. — Я и все твои друзья, готовые за тебя идти в огонь и в воду в одних тапочках. Мы будем держать тебя за руку. Даже когда ты будешь падать. Даже когда ты будешь колоться. Даже когда ты будешь орать на нас матом и выгонять вон. Они будут рядом. Я буду рядом. Потому что ты человек, который устал. Которому больно. Который хочет жить, но не знает как. Я не обещаю, что смогу быть для тебя опорой, как Марина. Даже наоборот, я прошу тебя не ждать от меня такой самоотверженности, потому что у меня уже есть обязательства перед женой и детьми — я не могу и не хочу их предавать, они этого не заслужили. Но если ты поймешь, что моя компания может остановить тебя от непоправимого — позови. Я постараюсь помочь.
Он долго смотрел на меня. Потом протянул руку — медленно, неуверенно. Я взял её. Сжал пальцы. Холодные, всё ещё дрожащие, но уже не так сильно.
— Я понимаю… Спасибо.
Я кивнул. Мы помолчали, разглядывая наши переплетеные руки.
— Припоминаю, что провёл у Севы несколько дней… — Нахмурился В. С. — Кажется, я там натворил делов, а?
— Ничего такого, что нельзя было бы выбросить в помойку, — дёрнул я плечом.
— Ох, бля, — его перекосило от отвращения к самому себе. — Всю хату ему зафаршмачил, да?.. Ты мне напомни завтра утром, что я Севе должен. И Ване. Был же Ваня ещё, я помню. Надо будет отблагодарить их как-то.
— Завтра утром? Так что, мне оставаться? — нахмурился я. Стоило уже привыкнуть к его перепадам настроения, к тому же, что они были вполне объяснимы, но обида ещё щипала нос.
Он пересел ко мне на диван, стиснул меня в неожиданно сильных объятиях и поцеловал так, что у меня дыхание спëрло.
— Ну, на недельку, — пророкотал он мне в ухо, пока его пальцы лезли под свитер, нащупывая голые бока. — Мы с тобой к Вайнерам сходим, — поцелуй в шею, — потом на «Кинопанораму», — нежный укус за ухом, — а потом мой день рождения отметим, — рука полезла к ширинке.
— Вова… — выдохнул я, оборачиваясь на дверь. — Это уже две недельки…
Тело уже вовсю реагировало на его прикосновения.
— Т-ш-ш… — его ладонь скользнула по моей шее, пальцы зарылись в волосы. — Не шуми. Мама уже ложится.
Он потянул меня за собой — с дивана на кровать. Я не сопротивлялся. Даже не пытался.
Его рубашка полетела на пол. Мой свитер — туда же. Ремень звякнул пряжкой о ножку кровати. Всё быстро, в полутьме, без слов — только дыхание, только руки, которые помнили, искали, находили.
— Володя, — шептал он, покрывая поцелуями мою шею, ключицы, грудь. — Я ни с кем не был, только с тобой. Прости меня за эти глупые намëки…
Я покрывался мурашками — от его голоса, слов, рук, губ. Меня трясло от понимания, как сильно я его хочу и что это взаимно. Пальцы дрожали, когда я расстёгивал его брюки, когда стягивал с него остатки одежды, когда проводил ладонями по его бёдрам — худым, горячим, живым.
— С ума меня сводишь, — выдохнул он мне в губы. — Икона хренова.
Я не ответил. Не мог. Всё, на что я был способен — это целовать его. Глубоко, жадно, лаская языком, кусая губы, позволяя вжимать себя в кровать.
— Я сверху, — сказал он. Не спросил — сказал.
— Да.
Он повернул меня на бок, пристроился сверху и сзади — одной рукой придерживая за бедро, другой нашаривая что-то на тумбочке. Я слышал его дыхание — частое, тяжелое, но уже не то паническое, что было вечером. Другое. Горячее.
— Не шевелись, — велел он.
Я замер. Чувствовал, как его пальцы, скользкие от крема, касаются меня — уверенно, по-хозяйски. Внутри всё сжалось в предвкушении.
— Боишься? — спросил он, наклоняясь к моему уху.
— Нет, — выдохнул я.
— Врёшь.
— Немного.
Он усмехнулся. Поцеловал в плечо. И вошёл — медленно, одним плавным движением. Я закусил губу, вцепился в подушку. Не застонал — стиснул зубы, чтобы не выдать себя.
— Тише, — прошептал он. — Слышу.
Я расслабился — насколько мог. Он двигался плавно, глубоко, без спешки. Рука скользнула мне на грудь, пальцы нащупали сосок, сжали. Я выгнулся — невольно, не контролируя себя.
— Хорошо? — спросил он.
— Да, — прохрипел я. — Ещё.
Он ускорился. Каждый толчок отдавался во всём теле — от позвоночника до кончиков пальцев. Я чувствовал его всего — сзади, внутри, над собой. Горячего, живого, почти здорового.
— Руку дай, — попросил он.
Он переплёл наши пальцы — поверх моего бедра, там, где держал. Сжал. Я сжал в ответ.
— Не отпускай, — сказал я.
— Не отпущу.
Он кончил первым — протяжно, с хриплым, сдавленным выдохом сквозь зубы, уткнувшись лицом мне в затылок. Замер на секунду, тяжело дыша. Потом его рука скользнула ниже, сжала меня — несколько движений, в такт его пульсации внутри.
— Давай, — шепнул он. — Со мной.
Я кончил — в его ладонь, в темноту. Всё поплыло перед глазами. Я закрыл их, проваливаясь в пустоту, теряя себя в нём.
Мы лежали так — сплетённые, мокрые, тяжело дышащие.
Он поцеловал меня в плечо, отстранился, лёг на спину. Я повернулся к нему, положил голову на грудь — туда, где сердце стучало ровно, спокойно.
— Спи, — сказал он. — Завтра будем работать.
— Над чем? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— Сценарий писать. «Зелёный фургон». Я придумал новую сцену. Ты будешь записывать.
Я усмехнулся. Закрыл глаза.
— Договорились.