Январь 1980 года. Подмосковная дача Всеволода Абдулова.
Дача Абдулова стояла в глубине посёлка, за высоким забором, укрытая голыми ветвями старых яблонь. Январь выдался снежным — сугробы доходили почти до подоконников. Дорогу от калитки к крыльцу кто-то расчищал, но уже занесло снова: следы вели в одну сторону и не возвращались. Я вышел из такси, сунул шофёру деньги, не глядя. Вдохнул морозный воздух — и не почувствовал ничего. Горло сдавило ещё дома, когда позвонил Абдулов и похоронным голосом сказал «Тебя зовёт. Приезжай». Сева ждал на крыльце — бледный, осунувшийся, почему-то с гипсом на правой руке. Глаза красные, под ними — синие круги. Он не улыбнулся, не поздоровался. Только кивнул: — Заходи. Внутри было темно. Шторы на окнах задёрнуты, свет не горел. Пахло табаком, потом и «лекарствами». — Где он? — спросил я. — В гостиной. На диване. Мы прошли по коридору. Абдулов толкнул дверь, пропустил меня вперёд. И тогда я увидел. На диване, скрючившись, лежал человек. Рубашка расстёгнута, волосы слиплись, лицо — серое, землистое, с провалившимися щеками. Глаза закрыты. Рот приоткрыт. Дыхание — частое, поверхностное, с хрипом. На полу валялись шприцы — пустые, разбросанные как попало. Рядом — ампулы, вата, жгут. Я не сразу узнал его. Этот человек не был похож на Высоцкого. Не было в нём ни той злой, живой силы, которая прёт через край, ни той усталой нежности, которая иногда проступала, когда мы оставались вдвоём. Это была маска. Останки. То, что остаётся, когда человека уже нет, а тело почему-то ещё дышит. Я в шоке повернулся к Севе. — Садись, — сказал Абдулов, кивнув на продавленное кресло. Я проигнорировал кресло, опустился на край дивана, взял В. С. за руку — холодную, безжизненную. Сжал пальцы. Не отпускал. Абдулов сел напротив, поставил загипсованную руку на стол, провёл здоровой ладонью по лицу — устало, тяжело. — В начале декабря они с Мариной собирались на Таити, — начал он. — Но он визу не получил. Полетел в Лос-Анджелес, к своему другу Майклу Мишу. Тоже, знаешь… — Сева понизил голос, — тоже «болеет». Они там вместе пытались завязать. Две недели в доме на берегу океана. Марина прилетела позже. Вернулся он чистым. В середине декабря. Я молчал. Смотрел на лицо В. С. — серое, осунувшееся. — А потом… — Абдулов замолчал, подбирая слова. — Потом Афганистан. Двадцать девятого декабря объявили. Ты помнишь? — Помню. — Он в бешенстве был, Володь. Я такого не видел. Он кричал: «Я не могу после этого жить тут! Не могу больше!» Закрывал лицо руками, как будто ему больно смотреть на собственное отражение. Он за границей видел хронику. Там… — Абдулов запнулся. — Там такое показывали, чего у нас не показывают. Сожжённая деревня, девушка мёртвая, в свадебном платье. Он это видел. И после этого… — И после этого он сорвался, — закончил я. — Не сразу, — покачал головой Абдулов. — Он пытался. Он же обещал себе. Но тут ещё Марина… — он понизил голос. — Она узнала. Перед Новым годом кто-то сказал ей про иглу. Он умудрялся скрывать это от неё, представляешь?.. И она прилетела — не только праздник встречать. Для серьёзного разговора. Сказать, что уходит. Он ей изменял — она терпела. Творческая личность, артист, все дела. Алкоголик — она терпела, лечила его, верила, что он выкарабкается. Но наркотики… это была последняя капля. Я кивнул. Я видел их вместе. Когда она была рядом, он держал себя в руках. Ради неё ли, ради них — не знаю. Но она была неким стержнем, на который была нанизана вся его жизнь. А теперь стержень убрали — и он валялся грязный на диване, как выброшенная тряпичная кукла. — Он сначала к Оксане уехал, — продолжал Абдулов. — Пассия его. Студентка. Встречались пару лет. Приехал к ней на квартиру. Пил. Просто пил, без наркотиков. Думал, перетерпит. А потом Новый год, дача Володарского, Марина там же. Они заперлись в спальне, и она ему вывалила всё. А первого января, утром… — Абдулов поморщился, будто самому больно было вспоминать. — Утром он не выдержал. Подбил нас с Валерой Янкловичем, концертным директором, сказать ей, что нам надо срочно в Москву. На самом деле — ему надо было за дозой. И повёз. — Авария, — сказал я. — Ты знаешь? — В газетах писали. Про то, что Высоцкий попал в аварию. — А чего не писали — это что он гнал двести километров в час по гололёду и перед ударом закрыл мою голову руками, вот так, — он показал, — и крикнул: «Ложитесь! Погибаем!» — Сева усмехнулся — криво, одними уголками губ. — Меня закрыл, потому что по голове мне больше нельзя получать… Ну и вот, рука сломана. У Янкловича — сотрясение. А он так, морду поцарапал, как твой Шарапов, когда в окно прыгал. Машина всмятку, а он — живой. Я смотрел на него. На гипс. На красные глаза. На то, как дрожат пальцы здоровой руки. — А потом этот следователь из Ижевска, Кравец, — продолжил Абдулов, и голос его стал злым. — Явился в больницу. Начал допрашивать нас с Валерой. У меня рука сломана, у Валеры сотрясение, а он — «рассказывайте, как Высоцкий деньги получал». Володя ворвался, выгнал его. Сказал: «Пошёл вон!» Ну, на самом деле, другое сказал… Ты понял. И Кравец потом написал бумагу, что авария была специально, чтобы укрыть свидетеля. — Зачем? — не понял я. — Валера главный администратор, он все концерты организовывает. Кравец решил, что Володя специально в троллейбус врезался, чтобы мы в больнице оказались и следствие затянулось. Я покачал головой. Это было безумие. — И после этого он пропал, — сказал Абдулов. — Меня выписали десятого. Я поехал на дачу — проверить дом, у соседей пожар был. Захожу, а он тут. Не знаю, когда пришёл. По виду — не спал уже пару суток, может, больше. Вкалывал, просыпался, вкалывал снова. Я три дня с ним сижу. На второй день понял, что один не справлюсь. И позвонил тебе. Он замолчал. Посмотрел на В. С. — на серое, осунувшееся лицо, на слипшиеся волосы, на руки, иссечённые следами уколов. — Почему ты не позвал врача? — спросил я. — Федотова? Абдулов долго молчал. Потом ответил — тихо, почти шёпотом: — Потому что Федотов сам его сажает на иглу. Ты не знал? Это Федотов привозит ему дозу. Это Федотов «лечит» его, чтобы он мог играть и петь. А когда Высоцкий пытается завязать — Федотов же и говорит: «Володя, тебе нельзя резко бросать, давай я буду давать тебе маленькие дозы, постепенно…» И так — годами. Я почувствовал, как холод поднимается по спине. — А скорая? Больница? — Ты представляешь, что будет, если скорая приедет к Высоцкому? Завтра все газеты напишут. Его карьере — конец. А может, и не только карьере. У него и так дело Ижевское висит. Кравец только и ждёт, чтобы его посадить. Сева замолчал. Посмотрел на меня. Я ждал, что дальше последует объяснение, почему же в итоге он позвонил мне — из Москвы в Киев! — но Абдулов молчал. — Почему я, Сева? — потребовал я наконец. — Ты ведь помнишь, у меня с головой не очень хорошо, — он с простой, детской улыбкой тронул себя здоровой рукой за висок. Я помнил. На съёмках рассказывали. Автомобильная авария, черепно-мозговая травма. Сева после неё забывал слова, не мог учить текст. «Жеглов» говорил текст за «Петюню», стоя спиной к камере, а тот повторял. — Когда я пришёл сюда, увидел всё это, — Севин взгляд обвёл диван в последствиях наркотического угара, — меня переклинило. Я день не мог сказать и слова. Только мычал, икал. Это от нервов. На второй день я был занят тем, что не давал ему безостановочно колоться… Это когда человек не ждёт, когда «отпустит», а вкалывает новую дозу раньше, чтобы эйфория не отпускала. Что-то вроде запоя. А на третий день он в бреду стал звать: «Володя… Шарапов…» Я сначала не понял. Думал, про съёмки. А потом… потом понял. Спасибо, что приехал. Я сжал руку В. С. сильнее. — Прилетел, — поправил я. — Спасибо, что позвонил. — Он мне как брат, — ответил Абдулов. — Я бы всё отдал, чтобы… — Он не договорил. Встал. — Я на кухне. Если что — кричи. Он вышел. Я остался один. Сидел, держал В. С. за руку, смотрел на шприцы на полу — пустые, бесполезные, страшные. И думал: «Как же так? Ты же хотел подняться.» Но он не поднялся. Он упал. И теперь лежал здесь, на продавленном диване, на чужой даче, в беспамятстве — на дне страшной выгребной ямы, — и дышал так, будто каждые несколько вдохов могли стать последними. *** Через час он проснулся. Это нельзя было назвать пробуждением. Скорее — возвращением с того света. Сначала дрогнули пальцы в моей руке. Потом веки — медленно, тяжело, будто их держали грузы. Он открыл глаза — мутные, ничего не видящие. Посмотрел в потолок. Потом повернул голову — и увидел меня. — Ты, — сказал он. Голос — чужой, скрипучий, будто не его. — Я, — ответил я. — Зачем? — Ты звал. Он долго смотрел на меня. Потом медленно, с трудом приподнялся на локте. Руки дрожали. Лицо перекосилось — то ли от боли, то ли от стыда. — Не надо было, — сказал он. — Не надо было приезжать. — Поздно, — ответил я. В дверях появился Абдулов — услышал голоса. Встал на пороге, опираясь плечом о косяк. Вид у него был такой, будто он сам только что вернулся с того света — бледный, с красными глазами, с гипсом, который мешал даже стоять прямо. — Володя, — сказал он тихо. — Ты как? — Отвали, — прохрипел В. С. Но без злости. Так, по привычке. Абдулов не обиделся. Посмотрел на меня, перевёл взгляд на В. С. — Я тут подумал, — сказал он. — Если вы вдвоём, я пойду посплю. Я уже третьи сутки с ним, — объяснил он мне. — Сам еле стою. — Иди, — сказал я. — Я побуду. Абдулов кивнул, развернулся и вышел. Через минуту в дальней комнате скрипнула кровать. Я повернулся к В. С. Тот сидел, обхватив голову руками, и мелко трясся — не то от холода, не то от ломки, не то от всего сразу. — Надо тебя в спальню переложить, — сказал я. — На диване ты себе шею свернëшь. — Иди ты… — начал он, но я не слушал. — Вставай. — Не могу. — Сможешь. Я подхватил его под мышки, приподнял. Он застонал — низко, протяжно, — но ноги нашли пол. Я обхватил его за талию, прижал к себе, чувствуя, как дрожит чужое тело, как горяча кожа даже сквозь рубашку. — Пошли, — сказал я. Мы сделали несколько шагов. Он споткнулся, повис на мне всем весом. Я едва удержался — он был лёгким, слишком лёгким, но мёртвый груз всегда тяжелее живого. — Ванну, — выдохнул вдруг он. — К ванне… быстро… Я не понял сначала. А потом его вырвало — прямо на пол, на паркет, тёмной, горькой жижей. Он согнулся пополам, его трясло, из горла рвались хриплые, мучительные звуки. — Блядь, — прошептал он, вытирая рот дрожащей рукой. — Прости… я не… — Молчи, — сказал я. — Дойдём. Я повёл его дальше, в ванную. Он шёл, спотыкаясь, останавливался, его выворачивало снова — уже почти ничем, одной жёлчью. Я держал его, гладил по спине, не думая о том, что это отвратительно, что пахнет, что я сам сейчас вывернусь наизнанку от этого запаха. Я просто держал. В ванной я усадил его на край, открыл кран, намочил полотенце, вытер его лицо — серое, заострившееся, с чёрными провалами под глазами. — Мыться надо, — сказал я. — Воняешь. Он слабо усмехнулся — первый раз за всё время. — Ты бы на моём месте… — Я на твоём месте не хочу быть, — перебил я. — Раздевайся. — Не могу. Руки не слушаются. Я вздохнул. Стянул с него рубашку — грязную, мятую. Потом брюки. Он сидел, не сопротивляясь, смотрел в одну точку пустыми глазами. Тело его было страшным — худое, с выпирающими рёбрами, со следами уколов на руках, на ногах, на животе. Кожа — бледная, почти прозрачная. Я включил душ. Вода потекла — горячая, парная. Снял с себя лишнее, оставшись в трусах. Усадил его под струю, придерживая за плечи. Он застонал — то ли от боли, то ли от облегчения. — Сиди, — сказал я. — Не падай. Я мыл его — как совсем недавно, дома, мыл своих сыновей. Только дети не дрожали так, не смотрели в глаза с такой тоской, от которой хотелось выть. В дверь постучали. Вошёл Сева — с полотенцем в здоровой руке. — Я помочь, — сказал он. — Разбудили? — Ерунда. Ещё не заснул. Втроём мы кое-как справились. Сева подавал мыло, полотенца, придерживал В. С. одной рукой, пока я смывал грязь. В. С. почти не реагировал — стоял, закрыв глаза, мелко трясясь, и только иногда выдыхал сквозь зубы: — Холодно… — Сейчас, — говорил я. — Сейчас будет тепло. Мы поили его чуть подсоленной водой от обезвоживания, маленькими глоточками, следили за реакцией. Поначалу его тошнило, потом желудок начал принимать питьë. Наконец, он даже смог умыться и почистить зубы, но это отняло у него последние силы. Мы вытерли его, натянули чистое бельё — Сева предусмотрительно приготовил, — и повели в спальню. В. С. уже почти не шёл — мы его волокли. Он обмяк, повис между нами, и только когда его уложили на кровать, открыл глаза. — Сева, — сказал он слабо. — Иди отдыхай. Ты… ты уже ничего не можешь. Иди. — Володя, пойдём, в соседней на кушетке… — начал Сева, обращаясь ко мне, но В. С. перебил. — Володя останется. Тут ляжет, — его рука слабо мазнула по свободной половине кровати — она была двуспальной. Абдулов посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом перевёл взгляд на меня — еще раздетого, в одних трусах. Ни о чём не спросил, даже если что-то между нами заподозрил. Только сказал ещё раз: — Я спать. Но если что — зови. И вышел. *** Ночью я проснулся. Я дремал в кресле, в одежде, накрывшись пледом. Услышал шорох, открыл глаза — он сидел на кровати, смотрел на меня. В комнате было темно — только лунный свет пробивался сквозь щель в шторах. И в этом свете его лицо было другим. Не серым, не мёртвым. Очень усталым. — Не спишь? — спросил я. — Не могу, — ответил он. Голос — тихий, хриплый, но уже не чужой. Его голос. — Тело болит. И голова… — он провёл ладонью по лицу. — Всё болит. — Ломка? — спросил я прямо. Я уже не боялся слов. — Не знаю, — он усмехнулся — криво, одними уголками губ. — Наверное. Федотов говорил, что ломка — это когда организм требует. А у меня… у меня уже ничего не требует. Просто болит. Я встал, подошёл к кровати. Сел рядом. — Что тебе нужно? — Ничего, — сказал он. — Ничего уже не нужно. Он замолчал. Потом повернулся ко мне — и в его глазах было то самое отчаяние, которое я видел днём. Только теперь — без злости. Без защиты. — Я хотел подняться, — сказал он тихо. — Я правда хотел. Думал, что смогу. А потом… — он махнул рукой, не договорил. — Потом Афганистан. Потом Марина. Потом Новый год, — перечислил я. — Ты всё знаешь? — Сева рассказал. Он кивнул. Посмотрел на свои руки — иссечённые, с синими следами от уколов. — Я не хотел, — сказал он. — Я не хотел возвращаться в эту яму. Но когда я узнал про Афганистан… когда я понял, что моя страна, за которую я пел, которая меня слушала… что она делает это… — его голос сорвался. — А потом пришла Марина — и добила. Теперь я один. — Вова, — сказал я тихо. — Ты не один. Он поднял на меня глаза. Долго смотрел. Потом потянулся — медленно, неуверенно — и коснулся моей щеки. Пальцы были горячими, сухими, всё ещё дрожали. — Ты зачем приехал? — спросил он шёпотом. — Зачем тебе это? Я — труп, Володь. Ты же видишь. — Вижу, — ответил я. — И всё равно здесь. — Почему? Я не ответил. Вместо этого взял его руку, прижал к своей щеке. Закрыл глаза. — Потому что без тебя я не живу, — сказал я. — Я существую. А с тобой — даже эта боль — она живая. Он молчал. Потом вдруг потянул меня к себе — резко, неловко, как тогда, в курилке на «Мосфильме». Только теперь не было силы. Только отчаяние. И нежность. И страх, что это в последний раз. Мы целовались в темноте — жадно, торопливо, будто боялись, что кто-то войдёт, разлучит, не даст. Я чувствовал на губах соль — то ли от пота, то ли от слёз. Не своих. Я осторожно уложил его на спину, наклонился над ним. — Сможешь? — спросил шёпотом. — Нет, — ответил он. — Давай ты. Я замер. В. С. всегда брал. Всегда был сверху — в постели, в жизни, в отношениях. Даже когда просил, даже когда говорил «извини» — он всё равно оставался тем, кто решает. А сейчас… Сейчас он говорил: «Я не могу. Сделай это со мной. Я доверяю тебе». У меня перехватило дыхание. Я никогда не был сверху с мужчиной. С женщиной — да, конечно, это было естественно, привычно, как дышать. Но здесь… здесь всё было по-другому. Не потому, что он был мужчиной. А потому, что он был — он. Высоцкий. Тот, кто всегда был сильнее, старше. Тот, перед кем я терялся, мямлил, чувствовал себя мальчишкой. А сейчас он лежал подо мной — худой, горячий, пахнущий больницей. И смотрел на меня снизу вверх — без вызова, без злости. Просто — ждал. — Я не знаю как, — признался я шёпотом. — А я научу, — усмехнулся он одними уголками губ. — Только… крем нам какой-нибудь найди. — Ладно. Я на цыпочках метнулся из спальни в ванную, в туалет, на кухню. Нигде ничего подходящего. Не подсолнечным маслом же, в самом деле… Наконец в гостиной на комоде перед старинным зеркалом увидел какие-то женские тюбики и среди них крем для рук с глицерином. Черт его знает, это тоже самое, что вазелин, или нет?.. Принёс ему, показал добычу. — Сойдёт. Выдави побольше. Я разделся сам, помог снять лишнее ему. Свинтил крышечку, которая сразу куда-то укатилась. Пальцы дрожали — мелкой, противной дрожью, которую я не мог унять. В. С. заметил. — Ты чего дрожишь? — спросил тихо. — Не ты же снизу. — Боюсь, — честно ответил я. — Тебе сделать больно. Он посмотрел на меня долго. Потом усмехнулся — но не зло, а как-то… устало-ласково. — Дурак, — сказал. — Ты уже сделал. Тем, что приехал. Я не понял, что он имел в виду. И не стал спрашивать. Я смазал пальцы — щедро, как он велел. Опустил руку вниз, туда, где его тело было самым уязвимым. Он вздрогнул, когда я коснулся — не от боли, от неожиданности, наверное. Я водил вокруг, чуть надавливая, безмолвно уговаривая расслабиться, а губами ласкал его шею и чувствительное местечко за ухом. Чувствовал, как он покрывается мурашками, иногда вздрагивает, но не отстраняется — наоборот, жадно тянет к себе, приподнимает бёдра, когда пальцы касаются слишком невесомо. — Хватит, — прошептал он наконец. — Давай. И повернулся ко мне боком, подтянув ноги к животу. Я быстро смазал себя, лег сзади, встраиваясь в изгиб его тела. Погладил по бедру. Руки всё ещё дрожали, но уже от накопившегося желания. Я приставил себя, помогая рукой, коротко поцеловал его в плечо и толкнулся внутрь. В. С. сдавленно охнул. Я замер, давая ему — а главное себе — привыкнуть. Слишком тесно, слишком горячо. Ничего общего с женщиной. Будто оказался в тисках, и напряжение всё растёт. — Двигайся, — выдохнул он. И я двинулся. Сначала очень медленно, осторожно, прислушиваясь к его дыханию, к собственным ощущениям. Скользить в нём было тяжело, трудно физически, но с каждым новым заходом я погружался глубже и это было невероятно: остро, узко, так, что хотелось плюнуть на осторожность и разогнаться как следует. Теперь я понимал его. Держаться было чертовски сложно. — Ты как? — спросил я, самую малость прибавляя темп. — Хорошо, — он обернулся, краем глаза наблюдая за мной. — А тебе? — Всё горит, — я не смог объяснить точнее. Это было везде — и внизу, и внутри. — Давай тогда. Не стесняйся. Я ускорился ещё немного, чувствуя, как начинает закручиваться пружина внутри. Мы едва начали — а я был готов уже кончить. Чтобы как-то отвлечься, я прислонился к его спине, стал гладить его по груди, животу и ниже, вырисовывая завитки вокруг самого главного, что наверняка ждало моего внимания. Стоило мне об этом подумать, как возбуждение в разы усилилось. — Чёрт, — выдохнул я, делая несколько несдержанных, резких движений, загоняя ему почти под корень. Он низко простонал и прогнулся в спине. И тут я понял: он не терпит. Он хочет. Но не просит, а просто ждёт, когда у меня лопнет терпение и я сорвусь и надеру ему задницу. — Как ты? — спросил я уже другим тоном, с трудом уговаривая себя доиграть в эту игру. И положил ладонь на его член. Он был твёрдым, горячим, влажным от собственной смазки. Я сжал — и он выдохнул так, будто я ударил его. Но не от боли. — Хорошо… ох, ещё, мать твою. — Ещё? — я приблизил лицо к его уху, прикусил мочку. Сделал всего одно движение — зато долгое, выйдя почти целиком и зайдя обратно. — Так? — Блядь, — всхлипнул В. С. Его рука накрыла мою, заставила сжать сильнее, двигаться быстрее. — Давай уже. Я коротко двинул рукой, собирая в ладонь его влагу. — Так? — Да. — Сильнее? — я двинул рукой ещё несколько раз, сжимая ритмично, в такт своим толчкам. Протяжный стон. — Да… Я перевёл дыхание, едва не теряя рассудок от его стонов и этого «да», сказанного таким голосом. Он не командовал. Он умолял. — Скажи, — попросил я, вжимаясь лбом ему в шею. — Скажи, что мне ещё сделать. — Сделай так, чтобы я не думал про дурь, — выдохнул он. — А это как, Вова? — спросил я, уже зная ответ. — Выеби меня от всей души. Я не стал спорить и возмущаться на его мат. Сейчас эти грязные словечки заводили покруче всего, что уже было между нами. Я отстранился, придерживая его за бедро, и больше не терпел. Загнал ему — резко, глубоко, не жалея. Он вскрикнул — коротко, сдавленно — и вцепился в простыню. Я двигался быстро, жёстко, почти грубо, как он просил. Чувствовал, как он сжимается вокруг меня, как его тело ловит ритм, как он сам толкается навстречу, принимая глубже. Я вколачивался в него, не думая больше ни о чём. Только о том, чтобы сделать так, как он хочет. Чтобы он забыл. Чтобы он почувствовал себя живым. Мои пальцы впивались в его бедро, пока его рука остервенело продолжала оставленное мной занятие… Он кончил первым — резко, с хриплым, рваным стоном, выгнувшись, зажмурившись, вцепившись в подушку. Его тело сжалось вокруг меня так сильно, что я не сдержался. Кончил следом — глубоко, в несколько толчков, проваливаясь в темноту, теряя себя в нём. Я рухнул рядом, не имея возможности шевелиться, говорить, даже думать. В. С., тяжело дыша, прижался ко мне затылком. На несколько блаженных минут мы провалились в полузабытье. После мы лежали в темноте, переплетённые. Он уткнулся лицом в моё плечо, дышал глубоко, ровно. Я гладил его по голове — по жёстким, влажным волосам, по виску, по щеке. — Вова, — сказал я тихо. — М-м? — Ты не труп. Ты живой. Он молчал. Потом усмехнулся — в темноте я почувствовал это по движению губ на моей коже. — Пока да, — сказал он. — Пока ты рядом. Он замолчал. Через минуту дыхание стало тише, спокойнее. Он заснул — впервые за много суток, наверное, по-настоящему. Я лежал, смотрел в потолок, слушал его дыхание и думал: «Это дно. Ниже уже некуда. Теперь — только вверх. Если получится.» Я не знал, получится ли. Но я был здесь. И не собирался уходить.Яма
19 апреля 2026 г., 10:35
Примечания:
События января 1980 года https://biography.wikireading.ru/amp111350 (не всё у меня один в один, но мы же помним, что благодаря Конкину это уже AU)
История дружбы Абдулова и Высоцкого https://m.ok.ru/reytanovru/topic/157179045692284?st.layer.lg.ftid=0&st.layer.lg.fp=0
Реаниматолог Анатолий Федотов https://biography.wikireading.ru/111389?ysclid=mnypgtxzsw147776916