Я забыла какое название было 😭
16 мая 2026 г., 04:23
Примечания:
умоляю это какой-то филлер. Как же я забыла поставить название на главу боже давайте сделаем вид что я вспомню в следующий раз и переназову
Путь от музея до мастерской пролетел для Сатору в каком-то лихорадочном беспамятстве. Весенний воздух, еще недавно казавшийся свежим и бодрящим, теперь ощущался душно и давяще, словно Годжо поднимался на вершину горы без кислородной маски. В ушах все еще был голос Сугуру, а правая ладонь, та самая, которую Сугуру так уверенно и мягко сжимал в своей, казалась раскаленной.
Сатору ворвался в корпус, едва не сбив с ног какого-то опаздывающего студента. Он не извинился. Даже не заметил, если быть точным. Его мысли были сосредоточены только на одном — двери с номером его мастерской.
Замок щелкнул, и Годжо буквально ворвался внутрь, громко захлопнув за собой дверь. Он привалился к ней спиной, пытаясь унять бешено колотящееся сердце. В мастерской царил полумрак и освещал его лишь бледный свет уличных фонарей, пробивающийся сквозь высокие окна. В центре помещения, словно безымянный безмолвный страж, возвышался каркас, покрытый первым, уже застывшим слоем серой массы. Сатору не стал зажигать верхний свет. Он включил только одну настольную лампу, направил ее луч на скульптуру. Резкие тени мгновенно преобразили фигуру, сделав ее более живой, более угрожающей.
Он сбросил куртку прямо на пол и стянул этот огромный, ставший в мгновение слишком тесным свитер. Остаться в одной рубашке было облегчением.
— Свидание… — прошептал он в пустоту. — Он назвал это свиданием.
Сатору подошел к рабочему столу. Руки действовали на автомате. Ведро, смола, отвердитель, мраморная крошка. Ему нужно было работать. Труд был единственным способом не сойти с ума от смешавшихся чувств эйфории и ужаса, которые бурлили в его теле.
Началась подготовка к второму слою. Если первый был лишь базой, то второй должен был начать формирование мышечного корсета, тех самых деталей анатомии, которые Сатору так жадно изучал взглядом в музее, глядя на античных героев, и которые он чувствовал в ту ночь в подвале.
Он начал наносить смесь. С тихим шорохом скользил по поверхности.
Но стоило Сатору сосредоточиться на изгибе спины скульптуры, как его взгляд непроизвольно дернулся в сторону. К двери. Каждый шорох в коридоре, каждый далекий звук шагов или хлопок двери на другом этаже заставлял его замирать. Он ждал. Он отчаянно, до боли в груди ждал, что дверь распахнется, и Сугуру войдет внутрь. Что он снова посмотрит на него своим понимающим взглядом. Возьмет за руку.
Однако, проходило полчаса, час. Дверь так и оставалась закрытой.
Сатору злился. На себя, на Сугуру, на эту тишину. Он вылепливал второй слой с какой-то яростной одержимостью. Мазок за мазком, мышца за мышцей. Формировал широкие плечи, плавный переход к трапеции, мощную линию позвоночника.
Закончив с основным объемом, Сатору взял длинную стальную рейку и начал ровнять поверхность. Это был очень медитативный процесс, требующий твердой руки, но его рука дрожала. Он выравнивал массу, добиваясь идеальной гладкости, и на какое-то время останавливался чтобы осмотреть процесс работы.
В свете лампы скульптура выглядела пугающе реалистичной. Это уже не был просто объект. В этих очертаниях Сатору разглядывал Сугуру. Видел наклон его головы, видел ту самую гордую посадку плеч.
Он подошел ближе. Расстояние между ним и холодным камнем сократилось до нескольких сантиметров. Химический запах смолы смешался с запахом Сугуру, который Сатору так ярко ощущал в своем воображении.
Внезапно весь контроль, который Сатору так долго и мучительно выстраивал, рухнул.
— Но ведь… ты же мой… — тихо выдохнул он.
Сатору вцепился пальцами в еще не застывший, податливый материал на уровне груди и плеч скульптуры. Он не использовал инструменты. Ему хотелось ощутить это сопротивление плоти, пусть даже искусственной. Его пальцы уходили глубоко в серую массу, сжимая ее, деформируя, оставляя четкие, глубокие, почти хозяйнические отметины на предполагаемом теле Сугуру.
Это было похоже на акт обладания. Он метил его. В голове больше не было различий между смолой и живой кожей. Каждый отпечаток его пальцев, каждая вмятина от костяшек были криком его изголодавшейся ревности, которая наконец-то нашла выход. Он прижался лбом к холодному плечу скульптуры. Тяжелое дыхание прерывалось всхлипами. А затем, ведомый каким-то неосознанным для него самого, болезненным порывом, он скользнул губами выше.
Оставил первый поцелуй на шее скульптуры.
Нет.
Это была шея Сугуру.
Не холодный материал, а живое и теплое податливое тело, которое пахло весной и деревом. Сатору закрыл глаза, чувствуя губами твердость материала, но его воображение дорисовывало пульсацию вены под кожей, тихий вздох, который Сугуру издал бы, если бы все это происходило на самом деле. Но не происходит. И тем не менее, своим поступком, сравнимым по аморальности разве что с похищением прометеевского огня, в данный момент, Сатору был доволен. Он перешел черту, чувство сладкого, мучительного греха, который он совершал прямо здесь, под тусклой настольной лампой, в окружении мертвых камней. Расплата будет позже, муки совести, которые непременно ждут своего прихожанина.
Прошло еще несколько секунд, прежде чем Сатору смог заставить себя отстраниться.
Он открыл глаза и словно очнулся от глубокого, тяжелого сна. Свет лампы показался ему слишком ярким, а тишина мастерской — оглушительной.
Придя в себя, он посмотрел на плоды своего неожиданного порыва.
Увиденное заставило его отшатнуться. На идеально выровненной поверхности, там, где только что была гармония теперь красовались уродливые, рваные вмятины от его пальцев. Грубые отметины, свидетельства его неконтролируемой страсти, выглядели как следы насилия на теле того, кого он боготворил.
Холодный пот выступил у него на спине. Сатору смотрел на свои руки — они были измазаны серой, липкой смолой. Он выглядел как преступник, пойманный на месте преступления.
В груди поднялась волна удушливого отвращения к себе.
— Что я наделал... — прошептал он, закрывая рот ладонью.
Слова Сугуру в музее об Аполлоне и оскверненном храме всплыли в памяти с новой, сокрушительной силой.
“Ты оскверняешь некоторые вещи, которые любишь... Ты оскверняешь собственные чувства…”
Сатору чувствовал себя так, будто он действительно осквернил Сугуру. Не просто скульптуру, а саму идею о нем. Своей грубостью, своим желанием обладать он разрушил ту хрупкую чистоту, которая возникла между ними сегодня. Он вел себя как варвар, как тот самый Ахиллес, проливающий кровь в святилище.
Ему стало тошно от самого себя. От своего эгоизма, от неспособности просто любить, не пытаясь при этом подчинить человека. Он схватил инструмент и в хотел было срезать эти отметины, уничтожить следы своего позора, но рука замерла в воздухе.
Уничтожить? Снова спрятаться?
Сатору опустил инструмент. Он долго смотрел на свою работу и в этих хозяйнических следах он видел правду. Уродливую, пугающую, но правда о том, что он чувствует. Он не может просто стереть это.
И тогда в его лихорадочной мозгу родилась новая идея. Он не будет стирать эти отметины. Он сделает их частью работы. Не просто заровняет вмятины. Он вылепит руки, которые будут трогать тело Сугуру.
Сатору начал быстро набрасывать эскиз прямо на стене мастерской куском угля. Это должны быть руки, которые как бы вырастают из самой материи. Руки, которые одновременно ласкают, удерживают и защищают. Они будут символизировать ту невидимую связь, те цепи, которые теперь сковывают их обоих.
Его движения снова стали точными, но теперь в них не было агрессии. Была лишь глубокая, сосредоточенная печаль. Он начал формировать кисти рук поверх своих вмятин.
Когда первые лучи солнца коснулись верхушек деревьев за окном, Сатору отложил последний стек.
На втором слое скульптуры теперь отчетливо проступали очертания чужих рук, нежно и властно обнимающих торс. Это выглядело странно, сюрреалистично.
интимно.
Сатору сел на пол, привалившись к ножке рабочего стола. Он был истощен физически и эмоционально. Его рубашка безнадежно испорчена смолой, глаза слезились от усталости.
Три дня. Ровно семьдесят два часа прошло с того момента, как Сатору совершил самый импульсивный, самый пугающий и, возможно, самый честный поступок в своей жизни. Три дня с тех пор, как он сбежал.
Сатору избегал Сугуру с той же одержимостью, с какой искал с ним встречи. Это было похоже на изощренную форму мазохизма. Он выстроил свою рутину так, чтобы их маршруты на кампусе ни в коем случае не пересекались. Обходил стороной корпус искусствоведов, словно тот был оцеплен из-за утечки радиации. Он вздрагивал от каждого уведомления на телефоне, хотя знал, что Сугуру не из тех, кто будет обрывать мессенджеры сообщениями. Сугуру умел ждать. И это молчаливое ожидание давило на плечи Годжо изо дня в день.
Его дипломная работа встала замертво. Каркас, второй слой, вылепленные в лихорадочном бреду руки — всё это осталось там, в мастерской, запертое на ключ. Сатору физически не мог заставить себя переступить порог студии. Ему казалось, что как только он войдет туда, запах полиэфирной смолы и мраморной пыли мгновенно воскресит в памяти каждую секунду их последнего разговора, каждое прикосновение в музее, тот обжигающий поцелуй, после которого он трусливо бросился наутек.
Он злился на себя. Злился до скрежета зубов, до пульсирующей боли в висках. Он вел себя как испуганный подросток, а не как взрослый мужчина. И самое главное — он ничего не мог поделать со своими чувствами, которые никак не хотели оставить его тело в покое.
1.
Утро выдалось удушливо-солнечным. Весна вступала в свои полные права, заливая кампус ярким, почти агрессивным светом, который совершенно не соответствовал мрачному внутреннему ландшафту Сатору.
Он сидел в той самой кофейне около университета, где обычно брал кофе перед парами. Сатору забился в самый дальний угол у окна, отгородившись от мира большим свитером, капюшоном и темными очками, которые он не снял даже в помещении.
Перед ним остывал двойной эспрессо — горький, смолянистый, не имеющий ничего общего с тем мягким рафом, который они пили перед походом в музей. На столе лежал раскрытый скетчбук. Сатору держал в руке угольный карандаш, но за последний час на белоснежной бумаге не появилось ни одной осмысленной линии. Только нервные, рваные штрихи, больше похожие на кардиограмму человека, переживающего сердечный приступ.
Он пытался сделать наброски анатомии кисти. Снова и снова. Но каждый раз, когда он выводил линию большого пальца или изгиб запястья, на бумаге проступали знакомые, слишком мягкие для скульптора, но такие сильные черты. Черты чужих рук. Рук, которые касались его с такой нежностью, что только одно воспоминание об этой нежности ломало кости.
Сатору с раздражением зачеркнул очередной набросок, так сильно надавив на карандаш, что грифель с хрустом сломался, оставив на бумаге грязную черную борозду.
— Эй. Здесь свободно?
Голос прозвучал слишком близко, разрушив его хрупкий, звенящий от напряжения вакуум.
Сатору медленно поднял голову. Рядом с его столиком стояла девушка. Студентка, судя по всему, с факультета дизайна или живописи. На ней была яркая, вызывающая одежда, на губах — идеальный слой блеска, а от ее волос исходил сильный, приторно-сладкий аромат цветочного парфюма, который мгновенно перебил запах кофе.
Она смотрела на него с нескрываемым интересом. Сатору знал этот взгляд. В любой другой день, в любой прошлой жизни, он бы уже ответил ей фирменной, лениво-обольстительной улыбкой. Он бы отпустил пару дежурных комплиментов, позволил бы ей сесть рядом, наслаждаясь вниманием, которое всегда тешило его эго.
Но сейчас? Сейчас внутри всё сжалось от странного, холодного отторжения.
— Вообще-то, я жду... — начал было Сатору, но вовремя остановился. Никого он не ждет, а даже если бы и ждал… этот единственный человек точно не будет рад его видеть по собственному желанию.
— Да ладно тебе, — она не стала дожидаться разрешения. Плавно опустилась на стул напротив, опираясь локтями на стол и чуть наклоняясь вперед. — Я же видела, ты сидишь тут один уже целый час. Скучаешь?
Она улыбнулась, и эта улыбка показалась Сатору пустой. В ней не было той глубокой, спокойной уверенности, не было той ироничной снисходительности, которую он привык видеть на лице Сугуру.
— Пытаюсь работать, — сухо ответил он, отодвигая испорченный скетчбук.
Девушка хмыкнула, словно его холодность была лишь частью игры, которую она собиралась выиграть. Она протянула руку через стол. Ее пальцы с идеальным маникюром скользнули по предплечью Сатору, легко, как бы невзначай, задевая край его рукава.
— Ты всегда такой серьезный, когда лепишь своих каменных идолов? — промурлыкала она.
В ту секунду, когда ее пальцы коснулись его руки, Сатору будто ударило током. Но это не был приятный разряд.
Его накрыла волна чистой, физиологической тошноты. Кожа под ее прикосновением словно покрылась коркой льда. Ему стало противно. Настолько противно, что к горлу подступил ком. Он резко дернулся назад, вырывая руку так поспешно, что едва не перевернул чашку с остывшим эспрессо. Стул с противным скрипом проехался по кафельному полу.
Девушка замерла, ее улыбка дрогнула, сменяясь растерянностью, а затем легким раздражением.
— Воу, полегче. Я просто спросила, — процедила она, выпрямляясь.
Сатору тяжело дышал, глядя на нее расширенными глазами. Он пугался собственной реакции. Откуда столько отвращения? Почему ее безобидный флирт, который еще месяц назад потешил бы его самолюбие, сейчас вызывал желание пойти и вымыть руки?
Он посмотрел на свои пальцы. Те самые пальцы, которые три ночи назад отчаянно цеплялись за мягкость искусственного тела. Те самые губы, которые сейчас были плотно сжаты, помнили вкус чужого дыхания, помнили ту сумасшедшую мягкость, которую он украл в полумраке.
И внезапно его накрыло тошнотворной ясностью. Это не девушка была плохой. Это он сам бесповоротно, катастрофически изменился.
Сатору сглотнул вязкую слюну. Сердце колотилось в груди, как пойманная птица. Он был геем, он знал это, он допускал это где-то на периферии сознания, но чтобы так? Чтобы чужое женское прикосновение вызывало почти паническую атаку из-за того, что это прикосновение не принадлежало ему? Слишком.
— Извини, — глухо выдавил Сатору, не глядя ей в глаза. Он начал лихорадочно, неуклюжими движениями сбрасывать карандаши в рюкзак. — Мне... мне правда пора.
Застегнув рюкзак почти наполовину, он вскочил с места. Ему нужно было уйти. Выбраться на воздух. Стереть это ощущение чужой, неправильной кожи со своей руки.
Сатору толкнул тяжелую стеклянную дверь кофейни и вывалился на улицу. Весенний ветер ударил в лицо, немного остужая горящие щеки. Он остановился на краю тротуара, глубоко дыша, пытаясь успокоить пульс. Люди проходили мимо, сливаясь в цветное, шумное пятно.
Он поднял глаза, и мир вокруг него внезапно остановился.
Звуки улицы исчезли, как будто кто-то нажал на кнопку выключения звука. Вся реальность сфокусировалась в одной-единственной точке на противоположной стороне залитой солнцем аллеи.
Там стоял он.
Сугуру выглядел... как Сугуру. На нем была простая черная водолазка, которая идеально подчеркивала линию плеч, и свободные темные брюки. Волосы были собраны в небрежный полупучок. В одной руке он держал какую-то толстую книгу, прижимая ее к бедру.
Сатору замер, не в силах отвести взгляд. Даже издалека, через дорогу и поток студентов, фигура Гето обладала каким-то магнитным притяжением. Сатору почувствовал, как фантомное тепло разливается в груди, вытесняя липкий холод, оставленный прикосновением девушки в кафе. Ему захотелось сорваться с места, перебежать дорогу, подойти к нему и...
И что? Сказать: “Меня только что клеила девчонка, и меня чуть не вырвало, потому что я хочу, чтобы меня трогал только ты”?
Ноги приросли к асфальту.
А в следующее мгновение Сатору заметил то, чего не видел в первую секунду из-за своей слепой фиксации на Гето.
Рядом с Сугуру стоял парень. Тот самый с живописи, который постоянно неприлично близко.
Разум может сколько угодно кричать Сатору, что это глупо. Сугуру сам говорил ему тогда, в мастерской, чтобы он успокоился, что он просто нравится людям и ничего с этим не сделаешь. Разум напоминал, что это сам Сатору сбежал. Сугуру не был ему ничем обязан. Они даже не обсуждали произошедшее.
Но сердцу не хотелось слушать. Сердце обливалось кровью от уязвленного собственничества. В голове вспыхивали флешбеки: Сугуру, который мягко корректирует его движения, Сугуру включает ему музыку, Сугуру позволяет держать себя за руку. Это было его. Это должно было принадлежать только ему.
В этот момент парень засмеялся и, словно бы случайно, задел предплечье Сугуру своей рукой. Сугуру не отдернул руку. Он просто опустил глаза на книгу, что-то отвечая.
Сатору должен был подойти. Он должен был пресечь эту вольность. Встать между ними и забрать Сугуру, не забыв окинуть художника самым высокомерным взглядом из всех, что у него есть. Сделать хоть что-то.
Сатору сделал полшага вперед.
И тут Сугуру поднял голову. Он начал поворачиваться и его взгляд скользнул поверх толпы, сканируя улицу. Он посмотрел прямо туда, где стоял Сатору. Он увидел его, бледного, со сжатыми кулаками и перекошенным от ревности лицом.
Нет. Не сейчас. Он не был готов к такому. Он не мог посмотреть ему в глаза после того, каким трусом он показал себя. Он был слишком жалким, съедаемый ревностью к какому-то случайному парню, в то время как сам не имел смелости сказать ни слова правды.
Сатору резко развернулся. Он почти бегом бросился в противоположную сторону, ныряя в поток прохожих, стараясь слиться с толпой. Он вжал голову в плечи, натягивая ниже капюшон.
Он шел быстро, практически бежал. Только завернув за угол он позволил себе остановиться и, привалившись к старой холодной стене, он закрыл глаза запрокидывая голову.
— Трус, — прошептал Сатору, и это слово звучало в тишине переулка как приговор. — Какой же ты жалкий трус.
Он отлепился от стены. Ему нужно было работать. Диплом стоял, время шло, куратор ждал результатов. Он должен был пойти в мастерскую. Должен был взять инструменты, встать перед каркасом и вылепить что-то, что докажет всем, что он еще чего-то стоит.
Но он представил тишину мастерской. Эти незаконченные черты скульптуры, в которых уже узнавалось лицо Сугуру. Все те мысли, которые преследуют его уже который день, останутся наедине с ним.
Нет. Только не туда. Он не выдержит. Он просто разобьет всё к чертовой матери, как в первый день. Он поправил лямку рюкзака, чувствуя, как внутри разрастается огромная, черная пустота.
Сатору не пошел в мастерскую. Он повернулся спиной к университету и пошел в противоположную сторону. Сразу домой.
2.
Квартира встретила удушливой тишиной и пыльным светом, пробивающимся сквозь задернутые не до конца шторы. Сатору не мог спать. Ему все время снились руки. Снились темные глаза, смотрящие с теплотой и заботой.
Утро началось с мерзкого привкуса во рту и боли в затылке. Он стоял под душем, старательно смывая всю усталость и жалкую, разъедающую изнутри тоску.
Не вышло.
Тем временем дедлайн приближался с неумолимой быстротой. Куратор ждал прогресса, комиссия ждала шедевр, а Сатору… просто пытался выжить, погружаясь все дальше в непонятное, искривленное пространство своих собственных эмоций. Он знал, что если сегодня не притронется к работе, то завтра уже не сможет заставить себя даже посмотреть в сторону университета. Пришлось идти.
Сатору вошел в мастерскую, стянул ткань со своей работы и… он заметил все эти линии. Линии спины, изгиб шеи, напряжение плеч. Он заметил его. Невозможно было погрузиться в процесс пока все его мысли находились где-то далеко. Его мозг отказывался принимать здесь и сейчас. Он постоянно соскальзывал в прошлое, прокручивая одни и те же сцены по тысячному кругу. Сухие, теплые губы, податливость, и секундное удивление, сменившееся чем-то другим, чему Сатору так и не успел дать название.
Он пытался работать, упрямо скребя инструментом по затвердевающей массе, но каждый раз его взгляд возвращался то к входной двери, то к экрану телефона, лежащему на заляпанном столе. В груди тем временем зарождался совершенно иррациональный гнев. Почему он не пишет? Сатору понимал, что не имеет никакого права чего-то ждать. Он сам все испортил. Но какая-то эгоистичная, избалованная часть его души все равно истерично требовала, чтобы Сугуру сделал первый шаг. Чтобы он пришел, нашел его, отругал, высмеял, сделал хотя бы что-то, что прервало бы эту невыносимую пытку тишиной.
Его мысли снова унеслись далеко за пределы мастерской. Он вспомнил, как Сугуру смотрел на него в музее, стоя на фоне картин с Ахиллесом и Патроклом. Вспомнил этот глубокий, темный взгляд, в котором плескалось понимание, превосходящее всё, что Сатору когда-либо знал. Вспомнил, как Сугуру сказал: "Ты тоже оскверняешь некоторые вещи, которые любишь".
Инструмент в руке Сатору дернулся.
Раздался сухой, отвратительно громкий в тишине мастерской треск.
Сатору замер, перестав дышать. Его зрачки расширились. Из-за спазма в руке, из-за секундной потери контроля, он слишком сильно надавил на хрупкий, еще не до конца застывший материал.
Он сломал маленький элемент скульптуры — палец.
Осколок серой массы с тихим стуком упал на деревянный пол, подняв маленькое облачко пыли. Сатору смотрел на изуродованную кисть своей работы, и внутри него словно точно также как палец, однако, что-то слишком большое для внутреннего органа, резко рухнуло в желудок, вызвав приступ острой тошноты.
Он испортил её. Он разрушил то немногое, что у него еще оставалось.
Несколько минут он стоял неподвижно, оглушенный звоном в ушах. Ему хотелось закричать. Взять тяжелую киянку и разнести весь этот каркас вдребезги, стереть его в порошок, смешать с грязью, как он сделал это в первый раз. Уничтожить это каменное напоминание о своей слабости и своей неразделенной, пугающей зависимости.
Но вместо этого он медленно, словно во сне, опустился на корточки. Его длинные пальцы, дрожащие от скрытой истерики, ощупали пыльный пол. Он нашел отколовшийся кусочек. Маленький, шероховатый фрагмент искусственной плоти.
Сатору сжал его в ладони, чувствуя, как острые края впиваются в кожу. Он закрыл глаза, делая судорожный, рваный вдох.
Я не могу позволить этому разрушиться.
Он поднялся. Его движения стали медленными, почти медитативными. Гнев испарился, уступив место странной, всепоглощающей нежности, от которой щипало в глазах.
Он подошел к столу, нашел тонкий ювелирный шпатель и специальный сверхпрочный клей для композитных материалов. Вернулся к скульптуре.
Сатору начал чинить сломанный палец, и в каждом его движении скользила невероятная, почти болезненная любовь. Он действовал с предельной осторожностью, затаив дыхание, словно лечил живую, кровоточащую рану. Он аккуратно нанес тончайший слой клея, прижал осколок к месту слома, зафиксировал его, боясь пошевелиться.
Затем он взял немного свежей смолы и начал замазывать микроскопический шов. Он разглаживал материал подушечками собственных пальцев, забыв про инструменты. Он гладил этот каменный палец так мягко, так бережно, словно это была рука Сугуру. Словно он мог через этот холодный материал передать ему все те слова, которые застряли у него в горле.
Прости меня. Прости, что я такой идиот. Прости, что я сбежал. Прости, что я не умею любить нормально, что моя потребность в тебе слишком нечеловеческая, что я не могу жить без осквернения того, к чему прикасаюсь.
Он возился с этим крошечным элементом больше часа. Когда он закончил, шов был абсолютно невидим. Палец выглядел идеально, словно никогда и не ломался. Но Сатору был полностью вымотан. Эта крошечная реставрация высосала из него все душевные и физические силы.
Он отступил на шаг, стянул с рук испачканные перчатки и швырнул их на стол. На сегодня всё. Больше он не вынесет ни минуты в этой комнате, полной призраков. Он схватил рюкзак и почти выбежал из мастерской, оставив незаконченную скульптуру в надвигающихся сумерках.
3.
Ночь опустилась на Токио тяжелым, непроницаемым покрывалом, приглушив звуки мегаполиса до монотонного, раздражающего гула. Для большинства нормальных студентов это было время сна, вечеринок или зубрежки перед экзаменами. Для Сатору это было время агонии.
Бессонница стала его верной, неотступной спутницей. Квартира давила на него стенами, тишина сводила с ума, а каждая мысль, словно намагниченная, возвращалась к одной и той же точке гравитации — к Гето Сугуру.
Сатору лежал на разобранной постели, уставившись в потолок. Глаза горели, словно в них насыпали битого стекла. Он понимал, что так больше продолжаться не может. Он срывает сроки, он доводит себя до нервного истощения, он медленно сходит с ума. Ему нужно было закончить диплом. Иначе вся его академическая карьера полетит к черту.
Но он не мог прийти в университет днем. Он панически, до тошноты в горле боялся встретить его. Боялся увидеть Сугуру в коридоре, в кафетерии, на аллее. Боялся столкнуться с его спокойным, всепрощающим, но отстраненным взглядом. Боялся, что если увидит его снова в компании кого-то другого, то просто не выдержит и сделает что-нибудь непоправимое. Устроит сцену, ударит кого-нибудь или, что еще хуже, разрыдается прямо там, на глазах у всего потока.
Выход был только один.
Сатору взглянул на часы. Три часа ночи. Идеальное время для трусов и призраков.
Кампус университета встретил его могильной тишиной. Сатору проскользнул через боковую калитку, которую студенты обычно использовали для ночных вылазок, и тенью метнулся к корпусу скульпторов. Шаги Сатору, даже самые осторожные, эхом отдавались от высоких сводчатых потолков коридора. Воздух здесь был прохладным и пах сыростью, старой бумагой и гипсом.
Щелкнул замок, и тяжелая дверь студии поддалась. Сатору не стал включать верхний свет, опасаясь привлечь внимание патрулирующего охранника. Он довольствовался бледным светом луны и уличных фонарей, падающим через огромные, во всю стену, окна.
В этом призрачном, голубоватом освещении мастерская выглядела декорацией к какому-то мрачному спектаклю. Статуи, укрытые простынями, напоминали замерших покойников. И в центре всего этого возвышалась она — его незаконченная работа.
Сатору медленно, словно под гипнозом, подошел к подиуму. Он стянул влажную ткань, и ткань с тихим, шуршащим звуком сползла на пол.
В полумраке черты скульптуры казались еще более живыми, еще более знакомыми. Это уже не был абстрактный академический проект. Это был слепок его собственной души, вывернутой наизнанку. Это был его личный, каменный идол, которому он приносил в жертву свой покой.
Сатору стоял перед скульптурой, тяжело дыша. В груди разрасталась черная, сосущая пустота, которую он отчаянно хотел заполнить. Его руки сами потянулись к холодной поверхности.
Он коснулся скульптуры не для того, чтобы работать, не для того, чтобы проверить текстуру или выровнять шов. Он трогал скульптуру только потому, что невыносимо, до боли в стиснутых зубах хотел вновь прикоснуться к Сугуру.
Его ладони легли на широкие, вылепленные из мраморной крошки плечи. Материал был шероховатым, зернистым, холодным, как лед. Совершенно не похожим на теплую, бархатистую кожу, которую он помнил. Но воображение, подогреваемое отчаянием, дорисовывало всё остальное. Сатору закрыл глаза. Под его пальцами больше не было камня. Под его пальцами бился пульс. Под его пальцами напрягались живые мышцы.
Дыхание Сатору стало прерывистым, похожим на всхлипы. Он скользнул руками ниже, очерчивая линию лопаток, спускаясь к талии. Его движения были жадными, лихорадочными. Он гладил холодный материал с такой неистовой нежностью, словно пытался вдохнуть в него жизнь.
Его руки замерли на том месте, где по задумке композиции должна была быть пустота. Точнее, где должна была быть вторая фигура, которая осталась лишь в виде неясного наброска в его блокноте. Фигура, которая должна была обнимать эту, главную.
Сатору начал гладить то пустое пространство, тот сырой, еще не сформированный материал там, где в будущем будут находиться руки, обхватывающие фигуру Сугуру.
Он представлял, как это должно быть. Как его собственные руки обнимают его со спины, прижимая к себе, зарываясь пальцами в длинные черные волосы. Как Сугуру откидывает голову ему на плечо. Как их дыхание смешивается в одно целое.
Тактильная иллюзия была настолько сильной, что возвращение в реальность оказалось сродни удару под дых.
Камень оставался камнем. Холодным, мертвым, равнодушным.
Сугуру здесь не было. Сугуру, возможно, сейчас спал в своей кровати, или читал очередную заумную книгу по искусствоведению, или... или переписывался с тем художником с аллеи, улыбаясь той самой мягкой улыбкой в экран телефона.
В глазах предательски защипало. Горло сжал спазм, перекрывая кислород. Он, Годжо Сатору, который никогда не плакал с самого раннего детства, который всегда смотрел на мир свысока через стекла своих темных очков, сейчас чувствовал, как по щекам готовы скатиться горячие, жалкие слезы.
Он почти плакал от бессильной, разрывающей изнутри злости.
Ноги перестали его держать. Сатору медленно, словно из него вытащили стержень, осел вниз. Он привалился спиной к тяжелому деревянному подиуму, на котором возвышался его недосягаемый каменный идеал.
Он сел прямо на грязный, пыльный пол мастерской. Подтянул к груди длинные ноги и обхватил колени руками, сжимаясь в комок. Он уткнулся лицом в сгиб локтя, прячась от равнодушного лунного света, от пугающих теней скульптур, от всего этого мира, с которым он больше не мог справиться.
В гулкой тишине ночной студии раздался тихий, судорожный вздох. Сатору Годжо, гениальный скульптор, любимец преподавателей и самый высокомерный студент на потоке, сидел на полу в темноте, обнимая собственные колени, и впервые в жизни не знал, что ему делать дальше. У него была техника на десять, но прямо сейчас его душа, про которую говорил куратор, была разорвана в клочья. И единственный человек, который мог бы собрать эти клочья воедино, был тем, от кого он так отчаянно и так безуспешно пытался сбежать.
— Нет, — прошептал он в темноту, сжимая кулаки так, что ногти вонзились в ладони. — Нет-нет-нет...
Сатору уткнулся лицом в согнутые колени, пытаясь заглушить звуки, которые рвались из его горла. Он плакал не так, как обычно плачут в кино, когда смотришь на актера и его прекрасное лицо становится слегка грустным и оттого еще более притягательным. Это была настоящая, уродливая истерика человека, который слишком долго держал всё в себе. Его плечи мелко дрожали, тело сотрясали судороги, а из груди вырывались хриплые, лающие звуки, больше похожие на стоны раненого зверя.
Он ненавидел себя за эти слезы. Ненавидел за то, что они делали его уязвимым, делали его обычным. Вся его жизнь была построена на том, чтобы быть выше этого. Быть сильнее. Быть идеальнее. А теперь он сидел в пыли, на грязном полу, и захлебывался собственной болью из-за одного-единственного человека, который просто... просто был слишком хорош для него.
Он представил Сугуру на аллее с тем художником. Представил, как Сугуру улыбается ему, как обсуждает что-то важное, как позволяет ему быть рядом. От этой мысли в сердце словно провернули тупой нож. Это должна была быть его привилегия. Его место.
— Сугуру... — его голос сорвался на высокой ноте, превратившись в едва слышный скулеж.
Ему хотелось позвать его. Позвонить прямо сейчас, в четыре утра, и прокричать в трубку: “Приди и спаси меня! Сделай что-нибудь, потому что я умираю здесь, в этой гребаной мастерской!”. Но он знал, что не сделает этого.
Он поднял голову и посмотрел на свою работу. В лунном свете те самые руки, которые он вылепил поверх своих “хозяйнических” следов, казались живыми. Они обнимали невидимую фигуру с такой силой и отчаянием, что это выглядело пугающе.
Это был я. Это мои руки. Вечно пытаются удержать то, что мне не принадлежит.
В какой-то момент он поймал себя на том, что просто раскачивается взад-вперед, как душевнобольной.
— Я просто хочу, чтобы это прекратилось, — прошептал он, закрывая глаза. — Пожалуйста, пусть это просто прекратится.
Он чувствовал себя бесконечно одиноким в этом огромном городе, в университете. Миллионы людей живут, любят, ссорятся и мирятся, а он сидит здесь, окружен холодными статуями и не может справится с самым простым человеческим чувством.
Он был совершенно истощен. Морально выпотрошен.
Сатору уткнулся лбом в холодный подиум и закрыл опухшие глаза. В эту ночь в этой самой мастерской не было никакого гения, не было и того самого Годжо Сатору. Был только испуганный, уставший, потерянный мальчик, которые впервые в жизни осознал, что мир гораздо сложнее, чем глина и мрамор и что с героями античности, которые раньше казались ему совершенно сказочными у него гораздо больше общего.
Он уснул.
Статуи, покрытые тканью спали вместе с ним, а может они просто безмолвно хранили его сон и его великую тайну.