Художник

PG-13
Завершён
0
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 2 400 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

КАРТИНА

Настройки

(без предыстории)

Открываясь, окно жутко скрипнуло своей створкой, жалюзи застучали по стеклу. Шум пианино стал препираться с уличным; стояла пасмурная городская погода. Стояла искусственная музыка. Стоял один человек, и стояло мартовское утро. Одна мысль где-то затерялась, и он долго смотрел на окно, совершенно замерев. Только наконец он удовлетворённо вдохнул, засветившись в неком чувстве ясности. Безызвестный художник — Дадзай Осаму — планировал устроить себе будний выходной. Последние полчаса он слушал одну и ту же композицию: что-то современное — громкое и всё-таки интересное. Чем дольше она играет, тем сумбурнее звучит. Струны и гудёж переплавляются с пианино… Босые ноги шаркают по татами, пока он шарит по комнате. Останавливается у стены: той самой, которую собирался перекрасить ещё в прошлом месяце, — не перекрасил. Проблема была в сожителе, в запахах красок, в плохих идеях; всё здесь обстояло угрюмо. У Дадзая было бы желание дописать это сейчас, но сохранялись только идеи, и он, отворачиваясь в экспрессивном чувстве, торопливее прошагал к сёдзи, раздвигая их. За ними прятался и автор играющего шума, и сожитель Дадзая — Фёдор Достоевский — непонятливый русский. Он коротко зыркнул на него и уткнулся обратно в ноутбук, даже не сняв наушники. Непонятно, слышит ли он его. В комнатах резко стало тускло и темно; солнце совсем скрылось за тучами. Вздёрнутые жалюзи пропускали серый свет за спиной японца, он расползался повсюду, а за сёдзи сгущалась мягкая тьма. В чужой комнате повсюду были развалены мягкие вещи. Громыхание клавиш из светлой комнаты легко пробивалось сквозь наушники Достоевского; минорный мотив фальшивил вперегонку с новой дорожкой звукозаписи. На улице со свистом промчались авто. Дадзай заговорил, и Фёдор всё-таки тихо отложил наушники. На лице нарисовалась как бы добродушная улыбка. Дадзай сказал некое что-то, и на это Достоевский малозначительно шевельнулся, подперев подбородок кистями. Дадзай повторил громче. Достоевский улыбнулся шире и даже не кивнул. Он стал смотреть так самодовольно, и это было бы правдиво, имейся бы для ухмылки причина, но её не было. Это просто неестественно — карикатурно. Как освещение и как шум. В конце концов — вид. И Дадзай в наивности осел рядом, выискивая взглядом свои кисти. В конце концов необходимо поправить сложившуюся ситуацию; необходимо же что-то сделать, и сделать сейчас же… Глаза вечно бегали. Очаровательные цвета, нежные ползающие оттенки; они единственные притягательны во всём событии. Палитра простирались от белого, тёмного синего до простого василькового, светлеющего от бликов из окна впереди. Тёплые тени клокотали под белёсыми тонами. Его взгляд метался по лицу, по рукам, по разбросанным кистям. Одна всё-таки попалась под пальцы, и кисть с хлёстким звуком ударила по щеке. Взмах вышел неконтролируемым, смазанным, не таким; идущим снизу-вверх, а никак не наоборот. Звук пощёчины потерялся. Дадзай замер. Секунду смотрел на свою руку; как краска размазалась по костяшкам. Дело ли в наличии кисточки в руке, но Дадзай не ощущал даже след удара. Достоевский отшатнулся от него — уже вполне ясно, что отшатнулся, — и медленно коснулся щеки. И смотрит прямо на него. Теперь без улыбки. Ухмылка слетела, смолкла, перекрылась, одни васильки русских глаз так странно глядели вперёд. Фёдор негодовал ли, опасался или осуждал его? Дадзай вглядывался в него, щурясь, силясь распознать точную эмоцию; вместе с тем лицо чужое мрачнело. Может, одна ладонь и оставалась под подбородком, поддерживая его, но к ней прорисовалась кривая черта второй, неопределённо замершая, перекрывающая или сливающаяся с шеей, протягиваясь то ли к уху или к скуле. Свет из жалюзи разделил лицо пополам, и на мгновение всё взглянуло почти нормально — человек, комната, утро. Потом тень снова поползла, и лицо потеряло форму. Дадзай подметил и то, как чёрные волосы сливались с разводами комнаты. Достоевский с чем-то похожим на недовольство размазал пальцем след от краски — получилась грязь. Не прошло больше пары секунд. Не может общение в пару фраз, один жест и пара взглядов растягиваться на часы. Музыка успела завершить одно крещендо. Дадзай нервно отложил кисть, та ударилась о деревянные пазы, а он перехватил ладони Достоевского. Они холодные на ощупь, масляные, как от крема. Дадзай снова говорит, качает головой, просит прощения, повторяется, извиняется, просит прощения, бормочет. Смотрит чаще в пол и в руки. Выражение Достоевского остаётся невидимым, но чем дольше это продолжается, тем плавнее белые руки скрываются и мутнеют. Дадзай упускает их. Отодвигается назад, оглядывается и видит своё отражение в экране ноутбука, улыбку на своём лице. Такую же неестественную, встревоженную — такую же карикатурную. Дадзай и не знал, что умеет так улыбаться. Достоевский же был внезапно сбоку; он его осуждал, похоже, совершенно осуждал. До полной картины он выставляет Дадзая из своей комнаты, подкрепляясь беззвучной репликой. Сёдзи снова задвигаются с тяжким скрежетом. В лёгкой фрустрации Дадзай подбирает ноги, собирает кисти и встаёт. Снова шаркает обратно к стене. Дадзай раскладывает всё на столе и убавляет громкость на телефоне, долго смотрит на краску, стену, брошенную картину, долго думает. Японец убивает время; и даже солнце успело вылезти. Он бродит по всей комнате, пробует мазню, водит кистью, затем стирает все краски в единое пятно. В расстройстве распинывает рядом стоящие холсты и валится на футон. От этого становилось некомфортно; комната во всех своих тёплых оттенках всё равно не тёплая. Она тошнотворно серая, как склеп. Всякое движение в теперешнем событии пропадает на долгие минуты. В комнате нет часов. Дадзай непрерывно и лениво осматривается: здесь куда пустыннее, чем должно быть в доме художника. Некрупный квадрат из двух стен и бумажных перегородок. Тёмное дерево крайне хорошо смотрится с классическим светлым татами и бумагой; на белом потолке повисла лампочка на пыльном, кривом и страшном проводе. Его футон расстелился под самым голубым окном, и ветер оттуда дул приятный. Напротив — единственный комод вместо шкафа, высокий, тёмный, громоздкий, если смотреть с пола. Все холсты прилегали только к стенам, их не так много, как хотелось бы, и все — неудавшиеся в продаже. Есть один столик со сгнившим от количества воды кактусом и кучами бумаг на столе и под столом. Здесь куда меньше вещей, чем, условно, в комнате Достоевского. И есть зеркало в пол в углу, между дверью и окном. К нему в итоге подползает Дадзай. С безотчётным выражением разглядывая отражение: понурое и обычное лицо, растрёпанный вид. В комнате Достоевского внезапно что-то упало. И в зеркале, за плечом, щель между сёдзи стала чуть шире. Дадзай настороженно обернулся. Он медлил и всматривался в темноту. Конечно, никто выглянуть в ответ ему не мог; просто какая-то вещь глухо ударилась о дверь. Дадзай раздвинул перегородки и взглянул на пол — картина валялась лицом в пол. Он поднял её, вглядываясь в нечто мрачное и синеватое. Об этом изображении он успел позабыть; он огляделся, щурясь — найти Фёдора взглядом никак не получалось с первого раза. Но русский всё же был на своём месте: подпирал собой перегородку. Дадзай держал картину в руках, не зная, куда её деть. Фёдор тоже не двигался. Он склонил голову к плечу и смотрел куда-то мимо, в стену; выглядел совсем печально. Чтобы разглядеть больше, Дадзай включил свет. Комната сразу увеличилась в размерах. Нашёлся рабочий стол, куда временно убралась картина. Оба человека теперь переглядывались; Достоевский теребил цепочку. В его печали нашлось нечто враждебное — или это свет так падал. Дадзай спросил его, но не услышал ответа. Так что он, цыкая, развернулся и ушёл к себе, забрав холст. Злиться не было сил. У себя Дадзай положил картину на пол, долго смотрел. Что-то в этой работе было чарующе-незаконченным. Он взял кисть и попробовал добавить мазок — не лёг; стёр и попробовал снова. Снова случилась грязь, и вырисовывался единственный вывод: он не знает, что хотел и хочет сейчас сказать… Дадзай отложил кисть, замученно вздыхая и поднимая голову туда, где в дверях стоял Достоевский. Дадзай даже не слышал, как раздвинулись перегородки. Фёдор просто был, прислонившись к деревянной планке и сложив руки. Русского заинтересовало зеркало, и Дадзай проследил за взглядом; хотя в зеркале они смотрели друг на друга — вживую Достоевский скорее смотрел в пустоту. Осаму наблюдал за ним практически неотрывно, пару раз только взглянул на картину, рассуждая — возвращаться ли к делу. Здесь и окружающие звуки как обновились, и взгляд его как бы прояснился. Всё было. Но Достоевский не двинулся, не моргнул, не сделал, одним словом, ничего, и Осаму проронил нервный смешок. Музыка накручивала неизвестно какой круг; шумела дорога под окнами. И Дадзай, рискуя, попробовал снова взяться за краски: смешал цвет, поставил картину на колени, чтобы не выпускать Фёдора из виду, уточнил замыленный силуэт, чаще вглядывался в лицо впереди. Кисть в руке совсем легко вздрагивала, и линии выходили рваными или резкими. Дадзай часто подтирал новые пятна тряпкой. Продолжала выходить грязь. Только на этот раз что-то в ней было — или была параноидальная, плешивая мысль, двигавшая процесс. На картине стали преобладать жёлтые и зелёные оттенки, отчасти серые, но Дадзай быстро их затёр, возвращаясь к синим, вкрапляя белый и сиреневый. Это было и должно быть изображение человека; погрудный портрет. Чернеющий фон всё более становился светлым, сходя на серовато-голубоватые цвета, и картина резко потускнела. Осаму совсем стёр еле различимые руки человека, снова перевёл взгляд на Достоевского и несдержанно прыснул, закусывая кончик кисти. Тот перепрятал руки в карманы с видом осматривающего свои одежды. Ему недоставало деталей в образе; Дадзай долго не спешил что-либо делать, робея сильнее. По белым складкам прошлась полоса глубокого фиолетового пигмента. Достоевский поправил рубашку — ткань выровнялась сама, воротник лёг, как нарисованный. Будто подобное было возможно… Кисть звонко ударилась о натянутую ткань, покатилась вместе с отброшенным холстом и палитрой. Осаму не сводил глаз с Достоевского. Он медленно поднимался с пола, как сквозь воду, — тяжело. И быстро сбежал в коридор. Это не могло быть правдой; он даже не слышал, как захлопнул сёдзи. В коридоре прошло несколько минут, десять, полчаса. Часов не было. Телефон разрядился — музыка смолкла, и стало сильно тихо. Осаму снова же медлил. В комнате давно теперь был бардак, раскиданные холсты были; портрет был один. В щёлочку между перегородками японец долго вглядывался, щурясь, искренне испытывая страх, что бумага может просвечивать его фигуру; осматривал собственную комнату. Никого там не было. Сёдзи слева раскрывали пустую, освещённую, мягкую комнату. Совершенно никого. Холст валялся на полу вместе с кистями, палитрой и прочим; солнце одиноко ползало по комнате. Дадзай тоже совершенно точно остался один. Яркий прямоугольный след растекался вперёд, расширялся или уходил в сторону, освещал картину, вызывая блики, отходил и менял оттенок на всё более и более глубокий оранжевый и постепенно — блёклый, пока наконец не скрылся снова и окончательно. Стало мрачно и прохладно. Сёдзи разъехались, и Дадзай как бы неловко наступил на порог. Осаму огляделся, потирая плечи, и закрыл окно, а картину отодвинул ногой. Становилось неприятно смотреть на неё… В конечном счёте вечер успел полностью затемниться. Дадзай валялся на футоне, в комнате царила ленивая мрачная синева, разве что свет из соседней ещё падал к ногам. На лице японца забегали ворошившиеся смутные и маслянистые мысли. Дадзай не выключал свет в комнате Достоевского, и теперь тот бликовал по краске на завалявшемся портрете. Под бликами ликовал бледный лик. Расплывчатый посеревший фон заходился в воронке и обрывался на чётком контуре смоляных волос. Грязные, подозрительные разводы ещё оставались трещать по тканям и лились в болезненных впадинах русского лица, а рефлексы поднимали гвалт. Его — лица — острые черты особенно резко выбивались из водянистой, мягкой атмосферы картины; глубоко посаженные глаза смотрели из сгущённых теней, ровный нос чётко был очерчен, и чёлка затерялась в чёрных линиях, а тень на шее увеличивала худобу. Последняя свежая линия оказалась слишком яркой на белой ткани. Она хорошо подчёркивала только такой же вычурный взгляд. Портрет смотрел перед собой, нагнетая и укалывая. Осаму зачарованно-панически смотрел туда, подобрав ноги под себя и упёршись руками в колени. В темноте, в синеве, в тишине, которая свистела и давила на уши. В конечном счёте он больше не мог выносить этого взгляда, направленного сквозь него. Дадзай торопливо включил свет — в его комнате он был белый, подходящий для работы. И, несмотря на это, Осаму медлил — встревоженно, нервно бродил по комнате, никак не желая сесть на место, и никак не брался за саму работу. Вероятно, ему бы хотелось обговорить это с кем-нибудь. Осаму хватал в руки всякие предметы, давно переставил портрет, перекладывал краски в неочевидном порядке. Недоставало чего-то. Из-за чего художник озирался, выискивая взглядом, будто нечто всегда могло быть за его спиной. Подрамник опирался на столик, холст был отвёрнут от соседствующей комнаты. Осаму завозился с пейзажем позади нарисованного силуэта; он поглядывал на жёлтую комнату и описывал более подходящую ей замену. Постепенно проступили через закуренный туман городские подобия разводных мостов. Ближе проступил край берега или портового выступа, дальше завиднелись и рассеялись железные балки и краны, темнеющая стройка или привычный рабочий порт. Образ человека затерялся в деталях. Затем уточнился на переднем плане; появились характерные личные атрибуты: меховые, белоснежные ушанка и пух на плечах. Дадзай вытер испачканную ладонь о штаны. Потёр пальцы, но краска въелась в кожу, в кутикулы, в трещинки кожи. Бросив это дело, Дадзай подобрал мастихин и, оценивая вид картины, провёл инструментом и смазал пейзаж, оставляя несколько неестественных полос. Белые линии разрезали мосты и металл поперёк. Затем он перешёл к вкраплению фиолетового; человек перед ним стал куда заметнее — портрет бросался в глаза так, как надо. Смоляные пряди стали вороными, органичными с фоном. Осаму аккуратно сгладил линии русского лица; тени облегчились, и проявился более здоровый или приемлемый вид, но художник добавил присущие сожителю сонные линии мешков под глаза. Так взгляд смягчился. Дадзай чуть откинулся, потянулся — и замер. В зеркале сбоку нечто неожиданно шевельнулось. Или ему показалось, но он резко повернулся — там никого не было. Он вернулся к портрету, часто косясь в угол. Нужно было смешать новый оттенок, Дадзай планировал добавить контраста на палитру. Чистый мастихин блеснул, и синяя краска потекла по пальцам. Он посмотрел на лезвие и руки — снова с такими же линиями. Глубокая, мутная синева разливалась, окрашивая собой все вещи. Странно, как она казалась слишком тёплой и липкой. Пахло железом или пигментом. Неровный вздох вместо неразборчивой насмешки как-то сопроводился не то всхлипом, не то писком, и Осаму схватился за лицо и волосы. Тело сгорбилось, и в этой позе не осталось ни художника, ни человека. С секундной заминкой Осаму в экспрессивном чувстве отбросил мастихин, гулко вбив сквозь ткань холста. Инструмент ударился о край стола и вывалился обратно, скатившись на татами.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник